Однажды Каролина Вакареску похвасталась мне, что спала с пятью правящими монархами и тринадцатью наследниками, из которых четверо были женщинами. Монархическая эпоха, кажется, закончилась в распутстве и сладострастии. Если верить традиционно сложившимся образам, то правители кажутся необычайно воздержанными и целомудренными, возможно, потому, что их отношение к власти гораздо менее неожиданно и случайно. Но что касается Каролины, то здесь речь шла о беззаветной преданности, а не о получении удовольствия. Она помогала графу Мюллеру расширить возможности его секретной службы. Мы ищем сигары. Поднимаясь по улице Кёнигштрассе под палящими лучами солнца, мы замечаем привалившуюся к витрине с мылом и дешевыми микстурами старуху. В руке у нее надкусанное пирожное, она, кажется, пьяна. Ее левая нога до щиколотки забинтована. Одета в коричневую одежду, что ей не идет. Она поднимает юбки и мочится на мостовую. Ручеек медленно подтекает под тряпье, которое валяется около нее. Чуть в стороне дворник терпеливо чистит сточную канаву, словно выжидает, когда старуха кончит свое занятие, чтобы можно было помыть тротуар. Люди, не глядя, не останавливаясь и даже не выражая неудовольствия или смущения, проходят мимо нее. «Ну, что мы здесь можем сделать?» — увлекает меня вперед Александра. Под лучами солнца сверкают белые крыши, и зайчики перебегают по стеклам изящных окон.
Сегодня на Кёнигштрассе оживленно: здесь и экипажи, и самые разнообразные тележки. На улице пахнет фермой. Пападакис не говорит мне, когда вернется. С непривычной яростью он хлопает дверью. Я доволен. По другой стороне улицы рысью скачут бравые уланы, головы которых украшены позолоченными касками с конскими хвостами. «Как много солдат, — замечает Александра. — Ты не знаешь почему?» Я этого не знаю. «Вероятно, это связано с законом о военной доктрине», — откликаюсь я. Закон был одобрен парламентом. Александра нанимает экипаж до Нусбаумхофа, чтобы узнать, нет ли письма от родителей. Они должны сообщить, когда возвращаются из Рима. Мои недавние опасения потерять ее рассеялись, потому что мы собрались пуститься в новую авантюру; она твердо на это решилась. Насколько я готов растлить ее или позволить ей разрушить себя? Я отдыхаю за бокалом эльзасского пива, закусывая его ломтиком сыра, сидя на террасе «Кафе интернасьональ», которое находится напротив моста Радота и реки на углу Фальфнерсаллее. Необычайно жарко. Куда ни взглянешь, видишь лишь покой и красоту. Если Вена — веселый город, то Майренбург — радостный; он переполнен здоровьем, его душу можно изучать до бесконечности, однако он не таит в себе никаких тайн, даже его пороки кажутся вполне простительными.
Бисмарк утверждает, что Майренбург — это город-женщина, а Берлин считает ее претендентом, предназначенным судьбой. Однажды он признался, что союз с Веной был бы извращением, противным природе. Мой брат довольно длительное время общался с Бисмарком. Вероятно, знаменитый канцлер имел обыкновение воспринимать нации, наделяя их определенными сексуальными чертами, например, он питал глубокую любовь к Франции: «Она бросает нам вызов, чтобы мы покорили ее, а затем она строит из себя жертву и жалуется, что ее обесчестили. Какая другая нация могла бы так безрассудно отдаться какому-то корсиканцу — искателю приключений, жертвуя свободой и душой, отдавая ему в руки свою судьбу, несмотря ни на что продолжая любить его; а разве он не поглумился над ней, разве можно не признать, что он явно разорил ее?» Теперь Бисмарк иронически и мрачно взирает на действия своих преемников или на политику своего австрийского «коллеги», графа Казимира Бадени, который если и был равен Бисмарку в жестокости, то не обладал и малой долей его ума. Равновесие сил под угрозой. Мост грохочет под тяжестью шагов и колес артиллерийского подразделения. Подпрыгивающие на мостовой новенькие пушки блестят на солнце. Что же, снова происходит намеренная демонстрация сил?
Я сержусь, что они нарушили мирное течение моих мыслей. За соседним столом немец-турист, смеясь, показывает на артиллеристов, когда они поворачивают на Каналштрассе. Жена его, кажется, совершенно ошеломлена. «Смотри! — кричит она. — Армия Вельденштайна!» Она призывает меня в свидетели. Я улыбаюсь и прошу официанта принести газету «Майренбург цайтунг». Получая газету, я даю ему пятьдесят пфеннигов и прошу сдачу оставить себе. В газете трубят о наступлении новой эры благоденствия, которая грядет в связи с принятием нового закона о военной доктрине. Одна статья посвящена графу Хольцхаммеру. Его переговоры с союзниками-австрияками, кажется, проходят успешно. Обсуждаются проблемы, связанные с подготовкой к большой выставке в будущем году, где будут выставлять свои экспонаты все развитые страны мира. И снова мелькает девиз дня — благоденствие и процветание. Изучив курс на бирже, я успокаиваюсь. Далее специалист по военным проблемам анализирует соответствующие преимущества закупки оружия за границей и сооружения военных заводов на собственной территории. Я поражен приведенной в статье стоимостью пушек фирмы Круппа и боеприпасов к ней: намек на новый закон, который повлечет значительное увеличение налогов. Отнюдь не радостная перспектива для крупных владельцев Вельденштайна. В это же время альтернативой, видимо, может быть заключение договора о «более тесном союзе» с одним из самых могущественных государств, что предполагает определенный отказ от независимости. В Индии англичане вынуждены противостоять восстаниям. Я сворачиваю газету и ставлю на нее бокал с пивом. Появляется Александра. Щеки ее горят, она улыбается. «Они не вернутся еще целую вечность. Я написала ответ. Никто ничего не подозревает. Я сообщила только о Марии и о наших прогулках на лодках!»
Я поздравляю ее с еще одной удачной выдумкой. Вернулся Пападакис. Я слышу, как он в соседней комнате переставляет мебель. Шурша своим соблазнительным одеянием, она садится рядом со мной и шепотом спрашивает, не думал ли я о нашем визите на Розенштрассе. Мне удалось отправить записку фрау Шметтерлинг. Нас будут ждать. В своих знаменитых мемуарах Бенес Миловски вспоминает, что вдоль Розенштрассе тек ручеек. Он брал свое начало на холмах по ту сторону городской крепостной стены и впадал в Рэтт. В середине столетия этот маленький источник стал подземным. Сложная современная система ткацкой фабрики использует его силу; под мостовыми Розенштрассе и сейчас слышно, как он шумит.
После полудня мы идем в музей древностей, где собраны свидетельства четырнадцативековой истории. На диараме представлены первые поселенцы Вельденштайна, свитавские племена, которые заселили обширную долину Рэтта, окруженную со всех четырех сторон горными цепями. Они изгоняли тевтонских завоевателей, которые хлынули на эти земли в IX и X веках. Ни один завоеватель ни разу не ступил на берега Рэтта. Такая диарама вполне способна разрушить хрупкие иллюзии националистов. Современные потомки этих племен не являются больше «настоящими славянами», как не являются и «истинными арийцами». У жителей Вельденштайна произошло смешение кровей и корней. Но сегодня «кровь» стала синонимом властолюбия; она оправдывает алчность, служит предлогом для тех, чьи политические проекты вызывают раздражение, прощает самые ужасные убийства, выступает противовесом той христианской вере, которую мы якобы все стремимся почитать и которая, несомненно, подавляет варварские языческие желания, которые все еще движут нами. Кажется, что человек нуждается в мифах, чтобы выступать против них. Он нуждается в «кровавых» прецедентах, а когда их не хватает, совесть говорит ему, что он бесполезный, скверный, испорченный и поэтому отвлекает его на то, что он хочет. Женщина редко ищет для себя оправдания, даже самые уклончивые; увертки, которыми она маскирует свою волю, могут быть совершенно неожиданными. Говорят, что сентиментальность у женщин заменяет принципы, что женская логика полностью исходит из их физических потребностей и сиюминутного эмоционального состояния; однако мужчины следуют подобной логике, выраженной в определении более возвышенных идеалов, и заблуждаются также в полной мере, когда их действия расходятся со словами. Нежный голос Александры вызывает в памяти это чудесное прошлое. Она давит мне на руки. Кажется, что ее тело хочет впечататься в мое. Древность — это лишь разбитые статуи и проржавевший железный лом. Мы спускаемся по широким ступеням музейной лестницы и любуемся чудесной греческой церковью, которая виднеется вдали. Хотя Майренбург — протестантский город, в нем нашли место и многочисленные иные конфессии, здесь можно встретить даже мечеть. С чувством облегчения захожу в находящийся совсем рядом муниципальный музей искусств. В нем хранятся произведения всех великих мастеров прошлого, а также современных художников, для которых форма и свет сами по себе являются источниками наслаждения. Я быстро успокаиваюсь, мое настроение улучшается. Александра рассматривает полотна, на которых изображены женщины, выделяя те фигуры, которые показались ей наиболее соблазнительными, и те, которые ей не нравятся; я осознаю, что она заранее намеренно настраивается на то, что предстоит вечером… Она не перестает изумлять меня отчаянной решимостью, с которой упорно хочет превратить в реальность все мои фантазии. Почти невероятно, что она сможет достичь двадцатилетия, полностью не разрушившись сама или по меньшей мере не убив в себе чувствительность и любые эмоции. Однако, хотя я с полной очевидностью знаю, что об этом скажут в свете, я так и не могу понять, кто из нас кого использует. Когда на исходе дня экипаж отвозит нас в отель, я вслушиваюсь в выкрики продавцов вечерних газет. Очевидно, граф Хольцхаммер возвратился в Вельденштайн. Эта важная новость как-то не доходит до моего сознания. Пападакис заходит в комнату. Я отсылаю его, выражая нетерпение. В отеле мы готовимся к предстоящей оргии.
Я никогда не чувствовал себя таким бодрым и оживленным. Дрожь пробегает по моему телу, когда шелковая рубашка касается кожи. Такое впечатление, что из нас брызжет потенция, когда мы отъезжаем от отеля «Ливерпуль» в экипаже, который везет нас на западный берег. Улица Розенштрассе недалеко от реки, по другую сторону моравского квартала. Она примыкает к респектабельному еврейскому кварталу, который тянется вдоль Ботанического сада и соседствует с отходящими от набережной Нирштайнер переулками Раухгассе и Папенгассе. Они, заросшие деревьями и заполненные маленькими кафе, упираются прямо в берег. Попасть на Розенштрассе можно через изогнутую арку, отделяющую эту улицу от переулка Папенгассе. Некогда Розенштрассе находилась во владении некоего религиозного ордена. В некоторых домах здесь и поныне живут монахи. С Раухгассе можно выйти через узкий проход между двумя высокими зданиями XVII века. Мостовую Розенштрассе освещает единственный фонарь. Платаны и каштаны как бы отделяют эту улицу от остального мира, создавая атмосферу уединенности, идеально подходящую для борделя, который содержит фрау Шметтерлинг. Кажется, будто находишься во дворе усадьбы, расположенной в самом центре города. Из-за высоких домов улица кажется более узкой, чем она есть на самом деле. Это главным образом заурядные здания XVIII века, в которых обосновались достаточно благоденствующие торговцы. Несколько в стороне стоит самое старое одноэтажное здание, крыша которого крыта красной черепицей. На улицу не выходит ни одного окна. Фасад украшает массивная двойная дверь в форме готической арки. Двери из темного дерева, окованные черным металлом, ведут прямо в бездействующий монастырь. Плющ, вырываясь из невидимого сада, оплел крышу и стены. Напротив монастыря несколько лавочек: переплетчика, продавца красок — и магазинчик старых книг и эстампов. Из всех зданий на Розенштрассе выделяется то, которое указано под номером 10. Ухоженное, эффектное, построенное в середине века здание, эдакая резиденция зажиточной семьи. Окна, выходящие на улицу, всегда закрыты плотными занавесками или зелеными деревянными ставнями. Это импозантное квадратное здание выглядит внушительно, как и сама улица. Напротив дома несколько лавочек и жилой дом, большая часть которого заселена студентами. Когда садится солнце, на улицу Розенштрассе ложатся мягкие тени. Выходя из Папенгассе, фонарщик проходит под аркой, зажигает газ, затем проходит по Раухгассе до реки, выполняя свою работу. Майренбург утихает и погружается в теплую сентябрьскую ночь.
В доме № 10 по Розенштрассе открывают ставни и отодвигают занавески, словно дом готовится к приему гостей. Слышны тихие голоса, смех. Вспоминая Майренбург, многие туристы думают прежде всего о самом знаменитом в Европе борделе, о котором клиенты всегда отзываются с нежностью и почтением. Некоторые из них готовы проделать путь в несколько сот километров, чтобы провести здесь вечерок. Женщины, которых тоже было немало, испытывали по отношению к фрау Шметтерлинг дружеские чувства. Содержательница борделя славилась умением держать язык за зубами и тактом, вошло в легенду и ее умение оказывать услуги. Об этом борделе говорили, что он является самым ценным сокровищем Майренбурга. В случае редких жалоб фрау Шметтерлинг пускала в ход свой изощренный ум и огромное обаяние. Власти защищали ее, церковь относилась к ней терпимо. Нередко здесь проходят важные политические встречи: чтобы переступить порог, нужно показать, что идут свои. Пападакис поправляет мою постель. «Вы очень исхудали, — говорит он. — Вы губите себя». Я не слушаю его. Мы с Александрой выходим из экипажа в переулке Раухгассе и, пройдя мимо высоких белых домов, попадаем на Розенштрассе. Груди Александры вздрагивают, ее маленькая рука вцепляется в мою. В ее взгляде, который как бы обращен внутрь себя, таится какая-то настороженность. Он одновременно и невинный, и осторожный. Стоя у моей кровати, Пападакис кашляет и произносит какие-то банальности. Полагаю, он пытается пошутить. Я кричу, чтобы он вышел прочь. Поднимаю руку и звоню в дверь заведения фрау Шметтерлинг. Нам открывают. Я пропускаю вперед Александру, затем приостанавливаюсь, чтобы взяты себя в руки. У меня почти подгибаются ноги. Горничная Труди, восхитительная, но, должно быть, неумная молодая женщина с белокурыми волосами и ничего не выражающими глазами, делает нам реверанс и помогает снять верхнюю одежду. На ней платье в крестьянском стиле. Маленькая гостиная скромно украшена хрусталем, тяжелыми драпировками из темно-красного бархата, цветущими растениями в деревянных горшках из полированного дерева, зеркалом в современной раме и несколькими картинами, большинство из которых изображают последнего французского императора. Воздух насыщен ароматом духов.
Недоверчивая, словно кошка, Александра ведет себя сейчас скромно и осмотрительно. В ожидании того, когда мы будем приняты, я ободряюще улыбаюсь ей. Она облизывает губы и тоже посылает мне улыбку. Затем издает какой-то сдавленный звук, что придает ей вид школьницы, самые заветные желания которой вот-вот исполнятся. Я испытываю мимолетное желание броситься к двери и сбежать из этого дома вообще, покинуть Майренбург и окунуться в мирную и чинную атмосферу Берлина. Но именно в этот момент в гостиной появляется фрау Шметтерлинг, преисполненная достоинства хозяйка заведения. Я кланяюсь, протягивая ей руку, когда гримаса легкого недовольства, правда, тут же исчезнувшая, появляется на ее лице. Возможно, она заметила, что я дрожу. Она внимательно смотрит на Александру.
«Дорогой Рикки, — говорит она, вынимая ключ из скромной сумочки тонкой работы. — Все приготовлено так, как вы пожелали. Вы, конечно, знаете голубую дверь (она вкладывает ключ мне в руку). Приятного вечера», — добавляет она, обращаясь к Александре.
Мы поднимаемся по лестнице, покрытой темно-красным ковром, скользя пальцами по деревянным, покрытым позолотой перилам. «Я ей не понравилась», — шепчет мне Александра. «Она тебя просто не знает», — откликаюсь я. Мы оказываемся на пустой лестничной площадке и по мягкому ковру направляемся к голубой двери. Мне становится тяжело держать ручку, раздражает ее прикосновение к бумаге. Возвращается Пападакис, чтобы поправить подушки. Он подносит стакан к моим губам. Я глотаю. Майренбург наслаждается своей последней спокойной ночью. Он угасает в моей памяти. Отныне я буду вспоминать его только тогда, когда мне этого захочется.
БОРДЕЛЬ
Сегодня на Кёнигштрассе оживленно: здесь и экипажи, и самые разнообразные тележки. На улице пахнет фермой. Пападакис не говорит мне, когда вернется. С непривычной яростью он хлопает дверью. Я доволен. По другой стороне улицы рысью скачут бравые уланы, головы которых украшены позолоченными касками с конскими хвостами. «Как много солдат, — замечает Александра. — Ты не знаешь почему?» Я этого не знаю. «Вероятно, это связано с законом о военной доктрине», — откликаюсь я. Закон был одобрен парламентом. Александра нанимает экипаж до Нусбаумхофа, чтобы узнать, нет ли письма от родителей. Они должны сообщить, когда возвращаются из Рима. Мои недавние опасения потерять ее рассеялись, потому что мы собрались пуститься в новую авантюру; она твердо на это решилась. Насколько я готов растлить ее или позволить ей разрушить себя? Я отдыхаю за бокалом эльзасского пива, закусывая его ломтиком сыра, сидя на террасе «Кафе интернасьональ», которое находится напротив моста Радота и реки на углу Фальфнерсаллее. Необычайно жарко. Куда ни взглянешь, видишь лишь покой и красоту. Если Вена — веселый город, то Майренбург — радостный; он переполнен здоровьем, его душу можно изучать до бесконечности, однако он не таит в себе никаких тайн, даже его пороки кажутся вполне простительными.
Бисмарк утверждает, что Майренбург — это город-женщина, а Берлин считает ее претендентом, предназначенным судьбой. Однажды он признался, что союз с Веной был бы извращением, противным природе. Мой брат довольно длительное время общался с Бисмарком. Вероятно, знаменитый канцлер имел обыкновение воспринимать нации, наделяя их определенными сексуальными чертами, например, он питал глубокую любовь к Франции: «Она бросает нам вызов, чтобы мы покорили ее, а затем она строит из себя жертву и жалуется, что ее обесчестили. Какая другая нация могла бы так безрассудно отдаться какому-то корсиканцу — искателю приключений, жертвуя свободой и душой, отдавая ему в руки свою судьбу, несмотря ни на что продолжая любить его; а разве он не поглумился над ней, разве можно не признать, что он явно разорил ее?» Теперь Бисмарк иронически и мрачно взирает на действия своих преемников или на политику своего австрийского «коллеги», графа Казимира Бадени, который если и был равен Бисмарку в жестокости, то не обладал и малой долей его ума. Равновесие сил под угрозой. Мост грохочет под тяжестью шагов и колес артиллерийского подразделения. Подпрыгивающие на мостовой новенькие пушки блестят на солнце. Что же, снова происходит намеренная демонстрация сил?
Я сержусь, что они нарушили мирное течение моих мыслей. За соседним столом немец-турист, смеясь, показывает на артиллеристов, когда они поворачивают на Каналштрассе. Жена его, кажется, совершенно ошеломлена. «Смотри! — кричит она. — Армия Вельденштайна!» Она призывает меня в свидетели. Я улыбаюсь и прошу официанта принести газету «Майренбург цайтунг». Получая газету, я даю ему пятьдесят пфеннигов и прошу сдачу оставить себе. В газете трубят о наступлении новой эры благоденствия, которая грядет в связи с принятием нового закона о военной доктрине. Одна статья посвящена графу Хольцхаммеру. Его переговоры с союзниками-австрияками, кажется, проходят успешно. Обсуждаются проблемы, связанные с подготовкой к большой выставке в будущем году, где будут выставлять свои экспонаты все развитые страны мира. И снова мелькает девиз дня — благоденствие и процветание. Изучив курс на бирже, я успокаиваюсь. Далее специалист по военным проблемам анализирует соответствующие преимущества закупки оружия за границей и сооружения военных заводов на собственной территории. Я поражен приведенной в статье стоимостью пушек фирмы Круппа и боеприпасов к ней: намек на новый закон, который повлечет значительное увеличение налогов. Отнюдь не радостная перспектива для крупных владельцев Вельденштайна. В это же время альтернативой, видимо, может быть заключение договора о «более тесном союзе» с одним из самых могущественных государств, что предполагает определенный отказ от независимости. В Индии англичане вынуждены противостоять восстаниям. Я сворачиваю газету и ставлю на нее бокал с пивом. Появляется Александра. Щеки ее горят, она улыбается. «Они не вернутся еще целую вечность. Я написала ответ. Никто ничего не подозревает. Я сообщила только о Марии и о наших прогулках на лодках!»
Я поздравляю ее с еще одной удачной выдумкой. Вернулся Пападакис. Я слышу, как он в соседней комнате переставляет мебель. Шурша своим соблазнительным одеянием, она садится рядом со мной и шепотом спрашивает, не думал ли я о нашем визите на Розенштрассе. Мне удалось отправить записку фрау Шметтерлинг. Нас будут ждать. В своих знаменитых мемуарах Бенес Миловски вспоминает, что вдоль Розенштрассе тек ручеек. Он брал свое начало на холмах по ту сторону городской крепостной стены и впадал в Рэтт. В середине столетия этот маленький источник стал подземным. Сложная современная система ткацкой фабрики использует его силу; под мостовыми Розенштрассе и сейчас слышно, как он шумит.
После полудня мы идем в музей древностей, где собраны свидетельства четырнадцативековой истории. На диараме представлены первые поселенцы Вельденштайна, свитавские племена, которые заселили обширную долину Рэтта, окруженную со всех четырех сторон горными цепями. Они изгоняли тевтонских завоевателей, которые хлынули на эти земли в IX и X веках. Ни один завоеватель ни разу не ступил на берега Рэтта. Такая диарама вполне способна разрушить хрупкие иллюзии националистов. Современные потомки этих племен не являются больше «настоящими славянами», как не являются и «истинными арийцами». У жителей Вельденштайна произошло смешение кровей и корней. Но сегодня «кровь» стала синонимом властолюбия; она оправдывает алчность, служит предлогом для тех, чьи политические проекты вызывают раздражение, прощает самые ужасные убийства, выступает противовесом той христианской вере, которую мы якобы все стремимся почитать и которая, несомненно, подавляет варварские языческие желания, которые все еще движут нами. Кажется, что человек нуждается в мифах, чтобы выступать против них. Он нуждается в «кровавых» прецедентах, а когда их не хватает, совесть говорит ему, что он бесполезный, скверный, испорченный и поэтому отвлекает его на то, что он хочет. Женщина редко ищет для себя оправдания, даже самые уклончивые; увертки, которыми она маскирует свою волю, могут быть совершенно неожиданными. Говорят, что сентиментальность у женщин заменяет принципы, что женская логика полностью исходит из их физических потребностей и сиюминутного эмоционального состояния; однако мужчины следуют подобной логике, выраженной в определении более возвышенных идеалов, и заблуждаются также в полной мере, когда их действия расходятся со словами. Нежный голос Александры вызывает в памяти это чудесное прошлое. Она давит мне на руки. Кажется, что ее тело хочет впечататься в мое. Древность — это лишь разбитые статуи и проржавевший железный лом. Мы спускаемся по широким ступеням музейной лестницы и любуемся чудесной греческой церковью, которая виднеется вдали. Хотя Майренбург — протестантский город, в нем нашли место и многочисленные иные конфессии, здесь можно встретить даже мечеть. С чувством облегчения захожу в находящийся совсем рядом муниципальный музей искусств. В нем хранятся произведения всех великих мастеров прошлого, а также современных художников, для которых форма и свет сами по себе являются источниками наслаждения. Я быстро успокаиваюсь, мое настроение улучшается. Александра рассматривает полотна, на которых изображены женщины, выделяя те фигуры, которые показались ей наиболее соблазнительными, и те, которые ей не нравятся; я осознаю, что она заранее намеренно настраивается на то, что предстоит вечером… Она не перестает изумлять меня отчаянной решимостью, с которой упорно хочет превратить в реальность все мои фантазии. Почти невероятно, что она сможет достичь двадцатилетия, полностью не разрушившись сама или по меньшей мере не убив в себе чувствительность и любые эмоции. Однако, хотя я с полной очевидностью знаю, что об этом скажут в свете, я так и не могу понять, кто из нас кого использует. Когда на исходе дня экипаж отвозит нас в отель, я вслушиваюсь в выкрики продавцов вечерних газет. Очевидно, граф Хольцхаммер возвратился в Вельденштайн. Эта важная новость как-то не доходит до моего сознания. Пападакис заходит в комнату. Я отсылаю его, выражая нетерпение. В отеле мы готовимся к предстоящей оргии.
Я никогда не чувствовал себя таким бодрым и оживленным. Дрожь пробегает по моему телу, когда шелковая рубашка касается кожи. Такое впечатление, что из нас брызжет потенция, когда мы отъезжаем от отеля «Ливерпуль» в экипаже, который везет нас на западный берег. Улица Розенштрассе недалеко от реки, по другую сторону моравского квартала. Она примыкает к респектабельному еврейскому кварталу, который тянется вдоль Ботанического сада и соседствует с отходящими от набережной Нирштайнер переулками Раухгассе и Папенгассе. Они, заросшие деревьями и заполненные маленькими кафе, упираются прямо в берег. Попасть на Розенштрассе можно через изогнутую арку, отделяющую эту улицу от переулка Папенгассе. Некогда Розенштрассе находилась во владении некоего религиозного ордена. В некоторых домах здесь и поныне живут монахи. С Раухгассе можно выйти через узкий проход между двумя высокими зданиями XVII века. Мостовую Розенштрассе освещает единственный фонарь. Платаны и каштаны как бы отделяют эту улицу от остального мира, создавая атмосферу уединенности, идеально подходящую для борделя, который содержит фрау Шметтерлинг. Кажется, будто находишься во дворе усадьбы, расположенной в самом центре города. Из-за высоких домов улица кажется более узкой, чем она есть на самом деле. Это главным образом заурядные здания XVIII века, в которых обосновались достаточно благоденствующие торговцы. Несколько в стороне стоит самое старое одноэтажное здание, крыша которого крыта красной черепицей. На улицу не выходит ни одного окна. Фасад украшает массивная двойная дверь в форме готической арки. Двери из темного дерева, окованные черным металлом, ведут прямо в бездействующий монастырь. Плющ, вырываясь из невидимого сада, оплел крышу и стены. Напротив монастыря несколько лавочек: переплетчика, продавца красок — и магазинчик старых книг и эстампов. Из всех зданий на Розенштрассе выделяется то, которое указано под номером 10. Ухоженное, эффектное, построенное в середине века здание, эдакая резиденция зажиточной семьи. Окна, выходящие на улицу, всегда закрыты плотными занавесками или зелеными деревянными ставнями. Это импозантное квадратное здание выглядит внушительно, как и сама улица. Напротив дома несколько лавочек и жилой дом, большая часть которого заселена студентами. Когда садится солнце, на улицу Розенштрассе ложатся мягкие тени. Выходя из Папенгассе, фонарщик проходит под аркой, зажигает газ, затем проходит по Раухгассе до реки, выполняя свою работу. Майренбург утихает и погружается в теплую сентябрьскую ночь.
В доме № 10 по Розенштрассе открывают ставни и отодвигают занавески, словно дом готовится к приему гостей. Слышны тихие голоса, смех. Вспоминая Майренбург, многие туристы думают прежде всего о самом знаменитом в Европе борделе, о котором клиенты всегда отзываются с нежностью и почтением. Некоторые из них готовы проделать путь в несколько сот километров, чтобы провести здесь вечерок. Женщины, которых тоже было немало, испытывали по отношению к фрау Шметтерлинг дружеские чувства. Содержательница борделя славилась умением держать язык за зубами и тактом, вошло в легенду и ее умение оказывать услуги. Об этом борделе говорили, что он является самым ценным сокровищем Майренбурга. В случае редких жалоб фрау Шметтерлинг пускала в ход свой изощренный ум и огромное обаяние. Власти защищали ее, церковь относилась к ней терпимо. Нередко здесь проходят важные политические встречи: чтобы переступить порог, нужно показать, что идут свои. Пападакис поправляет мою постель. «Вы очень исхудали, — говорит он. — Вы губите себя». Я не слушаю его. Мы с Александрой выходим из экипажа в переулке Раухгассе и, пройдя мимо высоких белых домов, попадаем на Розенштрассе. Груди Александры вздрагивают, ее маленькая рука вцепляется в мою. В ее взгляде, который как бы обращен внутрь себя, таится какая-то настороженность. Он одновременно и невинный, и осторожный. Стоя у моей кровати, Пападакис кашляет и произносит какие-то банальности. Полагаю, он пытается пошутить. Я кричу, чтобы он вышел прочь. Поднимаю руку и звоню в дверь заведения фрау Шметтерлинг. Нам открывают. Я пропускаю вперед Александру, затем приостанавливаюсь, чтобы взяты себя в руки. У меня почти подгибаются ноги. Горничная Труди, восхитительная, но, должно быть, неумная молодая женщина с белокурыми волосами и ничего не выражающими глазами, делает нам реверанс и помогает снять верхнюю одежду. На ней платье в крестьянском стиле. Маленькая гостиная скромно украшена хрусталем, тяжелыми драпировками из темно-красного бархата, цветущими растениями в деревянных горшках из полированного дерева, зеркалом в современной раме и несколькими картинами, большинство из которых изображают последнего французского императора. Воздух насыщен ароматом духов.
Недоверчивая, словно кошка, Александра ведет себя сейчас скромно и осмотрительно. В ожидании того, когда мы будем приняты, я ободряюще улыбаюсь ей. Она облизывает губы и тоже посылает мне улыбку. Затем издает какой-то сдавленный звук, что придает ей вид школьницы, самые заветные желания которой вот-вот исполнятся. Я испытываю мимолетное желание броситься к двери и сбежать из этого дома вообще, покинуть Майренбург и окунуться в мирную и чинную атмосферу Берлина. Но именно в этот момент в гостиной появляется фрау Шметтерлинг, преисполненная достоинства хозяйка заведения. Я кланяюсь, протягивая ей руку, когда гримаса легкого недовольства, правда, тут же исчезнувшая, появляется на ее лице. Возможно, она заметила, что я дрожу. Она внимательно смотрит на Александру.
«Дорогой Рикки, — говорит она, вынимая ключ из скромной сумочки тонкой работы. — Все приготовлено так, как вы пожелали. Вы, конечно, знаете голубую дверь (она вкладывает ключ мне в руку). Приятного вечера», — добавляет она, обращаясь к Александре.
Мы поднимаемся по лестнице, покрытой темно-красным ковром, скользя пальцами по деревянным, покрытым позолотой перилам. «Я ей не понравилась», — шепчет мне Александра. «Она тебя просто не знает», — откликаюсь я. Мы оказываемся на пустой лестничной площадке и по мягкому ковру направляемся к голубой двери. Мне становится тяжело держать ручку, раздражает ее прикосновение к бумаге. Возвращается Пападакис, чтобы поправить подушки. Он подносит стакан к моим губам. Я глотаю. Майренбург наслаждается своей последней спокойной ночью. Он угасает в моей памяти. Отныне я буду вспоминать его только тогда, когда мне этого захочется.
БОРДЕЛЬ
Наглухо отгороженный от всех, бордель на Розенштрассе представляет собой особый микромир. В этом здании скрыто бесконечное количество комнат и переходов, совершенно изолированных от того мира, откуда сюда попадаешь. Фрау Шметтерлинг тщательно поддерживает эту атмосферу уединенности. Погружаясь в успокаивающий и восхитительно таинственный мир детства, посетитель замечает, как исчезают его страхи и тревоги, он забывает все наставления взрослого мира, его предписания и условности. Здесь он не только дает выход своим слабостям, но и удовлетворяет их, не беспокоясь о том, что о них станет кому-либо известно, не испытывая чувства вины: бордель был тем местом, откуда можно ускользнуть и куда при желании можно вернуться. От посетителя требовалось только немного денег. Здесь можно залечить любую рану, здесь не слышно пронзительных голосов, нет протянутых рук, сентиментальной чепухи. Здесь у мужчины (или, в случае необходимости, у женщины) появлялась возможность стать тем, кем больше всего хочется, то есть просто самим собой. Ничто не сдерживает здесь твое «я». Однако каждый ведет себя сдержанно и учтиво. В общем-то, нетерпимые и невежливые изгонялись из гостиной. Обладая решительным и в то же время материнским характером, фрау Шметтерлинг управляет борделем, словно капитан роскошным кораблем. Эта ухоженная женщина с пышными формами весь день проводила в своем «генеральном штабе» — причудливо обставленной кухне. В этом своеобразном убежище, куда был заказан доступ клиентам, груз ответственности меньше давил на нее. Именно на кухне фрау Шметтерлинг расспрашивала новеньких девиц и каждый день составляла меню со своим поваром Ульриком. В этом помещении большое место занимал высокий вместительный дубовый посудный шкаф, заставленный наборами красивых изысканных тарелок, завезенных из всех европейских стран: это была ее коллекция. Никто не знает, что она, собственно говоря, означает для нее, одно бесспорно, мадам от своей коллекции без ума. Она никому ни при каких условиях не позволяет прикасаться к ней. Сдержанная в общении, она не может устоять, если хвалят ее фарфор и ее тонкий вкус. Она усаживается в кресло-качалку рядом с посудным шкафом так, чтобы видеть длинный, великолепно накрытый стол и одновременно любоваться своей коллекцией. Ее служанки, одна из которых, бесхитростная Труди (в ее обязанности, в частности, входило помогать фрау Шметтерлинг одеваться), готовили чай, кофе, шоколад для девиц, которые то входили, то выходили. В виде исключения фрау Шметтерлинг иногда приглашала сюда поужинать двух или трех девушек из числа своих фавориток. Через решетки на окнах кухни виден сад, за которым она следит почти так же ревностно, как за своим фарфором, хотя и позволяет «месье» участвовать в уходе за ним. «Месье» — это астенический тип с седыми волосами и моложавым лицом, которого она иногда называет своим «защитником». Страстно влюбленный во фрау Шметтерлинг, он живет на последнем этаже дома. Из себя он выходит только тогда, когда чувствует, что его возлюбленной угрожают или оскорбляют.
Именно он занимается Эльвирой, дочерью содержательницы борделя, когда девочка по воскресеньям приходит в заведение. Она посещает лютеранскую школу, находящуюся на расположенной неподалеку улице Казернештрассе. Эта сдержанная малышка с темными глазами примерно десяти лет от роду нисколько не подозревает о занятиях своей матери. Если бы ее об этом спросили, она бы, вероятно, ответила, что у ее матери мастерская по ремонту одежды, потому что, когда она появлялась дома, то заставала девушек, которые собирались вместе главным образом в просторной кухне за этим нехитрым занятием. Они ее любили, как любили бы, наверное, любого ребенка, оказавшегося на ее месте. «Месье» должен был каждый день навещать дом, где жила Эльвира, чтобы убедиться в том, что о девочке заботятся так, как положено, и что она ни в чем не нуждается. В борделе он следил за порядком в комнатах; частенько ходил с девушками за покупками; в его обязанности входило регулярно украшать комнаты свежими цветами, поддерживать чистоту, проверять двери и ставни. Он заботился о том, чтобы собачки чау-чау, принадлежащие фрау Шметтерлинг, были вовремя накормлены и дважды в день с ними погуляли. Этих собак не любил никто из клиентов, хотя большинство из них делали попытки приручить и приласкать их. Они были злобные твари, которые, как поговаривали, имели обыкновение нападать на гомосексуалистов, посещающих заведение. Я обычно угощал их паштетом или маленькими кусочками печенки и этим, полагаю, завоевал их симпатию. Фрау Шметтерлинг не раз говорила мне, что Пуф-Пуф и Мими хорошо разбираются в клиентах, добавляя, что она всегда полагается на отношение своих собак к людям. Многие женщины, конечно, разделяют эту точку зрения о домашних животных и обладают способностью совершенно неосознанно давать понять своим маленьким спутникам жизни, ценят они или нет того или иного человека. Однако я никогда не мог понять, обязан ли я своим успехом целиком указанной выше форме подкупа или иным своим качествам. Фрау Шметтерлинг находила меня привлекательным. Я думаю, что я— один из самых давних клиентов этого заведения. Мой отец направил меня сюда, когда я был совсем юн, в просветительских целях, так что я по-прежнему был для нее «ее» Рикки, и она следила за моей карьерой с поистине материнской заботой. У нее есть экземпляры моих скромных трудов с моими дарственными надписями, и, кажется, она искренне гордится этим. Фрау Шметтерлинг — еврейка. Никто не знает, как ее зовут. Она получила великолепное воспитание, строго придерживается общепринятых обычаев. Не заботясь о моде, она всегда одевается в платья, украшенные кружевами, пошитые просто, но элегантно. С «месье» она обращается полуласково-получопорно, как королева со своим принцем-консортом. Есть что-то трогательное в их взаимном уважении. Из-за ее склонности к полноте, ее уютного округлого тела трудно определить ее возраст, но я полагаю, что тогда ей было около пятидесяти. Она бегло говорила на нескольких языках и, кажется, воспитана на славянском диалекте, что позволяет предположить, что она родом из Белоруссии или Польши. «Мои девушки — настоящие дамы, — говорит она. — И я рассчитываю на то, что с ними будут соответственно обращаться. Наедине с клиентом они вправе решать, как им следует себя вести, однако во всем остальном я требую от них тактичности и скромности». Девушки, работали они или нет, были всегда безукоризненно одеты. От клиентов требовали, чтобы они появлялись в вечерних туалетах. Я оделся так тщательно, словно отправлялся на официальный прием в посольство. На Александре шелковое розовое платье и темно-зеленая накидка. Я открываю голубую дверь и прохожу в комнату, пропустив перед собой Александру. Первое впечатление складывается от легкого запаха духов, блеска деревянной обшивки стен, лепных украшений потолка, зеркал и приспущенных драпировок. Все освещение комнаты составляет единственная декоративная лампа. Откуда-то из глубины дома доносится приглушенный лай. Все в комнате какое-то плотное, густое, мягкое, и темное, дышит сладострастием, поэтому юная особа, растянувшаяся на кровати со стойками, кажется особенно маленькой и хрупкой. Она спокойна, расслабленна, на лице ее выражение явного удовольствия от предстоящего приключения. Она встает, подходит к Александре и грациозно целует ее в обе щеки. «Вы француженка?» — спрашиваю я ее. Я по обыкновению направляюсь к буфету и наливаю всем нам троим абсент. Юная дама пожимает плечами, предоставляя мне самому решать вопрос о ее национальности. «Как вас зовут, мадемуазель?» — «Мое имя Тереза». У нее берлинский акцент. Она внимательно смотрит на Александру: «Вы очень красивая. И так молоды».
«Это Александра».
Терезе около двадцати, у нее светло-голубые глаза, овальное лицо и черные волосы, стянутые сзади. Руки длинные, кожа розовая. Нижнее белье белого цвета, украшенное розовыми кружевами, скрывает формы, более пышные, чем у Александры, еще не утратившие детскую округлость. У нее несколько крупный нос, красные полные губы. Она держится сдержанно и скромно. Я вижу, как заострились соски ее маленьких грудей. Цвет лица и размер грудей Терезы соответствуют тем моим пожеланиям, которые я описал в записке фрау Шметтерлинг. В этой знакомой обстановке мое напряжение спадает. Но Александре еще чуть-чуть не по себе, и она принимается ходить по комнате взад-вперед, с восхищением рассматривая украшения и картины. Тереза не показывает, что это ее забавляет. Наши три большие тени перемещаются по обоям с крупными осенними цветами. Старый Пападакис смотрит на меня искоса. «Ну что еще?» — спрашиваю я его нетерпеливо. «Вы должны позволить мне послать за доктором, — говорит он. — Вы теряете рассудок. Вы ослабли. Вам надо отдыхать. Вы не бережете себя». Должно быть, он хочет убедить меня, что я могу на него положиться. Маловероятно, чтобы он искренне беспокоился обо мне. Я плачу ему не за это. «Отправляйтесь в деревню, — говорю я ему, — принесите мне что-нибудь, начиненное кокаином». Он бормочет что-то по-гречески. «Доктор дал мне морфин, — добавляю я. — Это лишь затемняет сознание. А мне нужно иметь светлую голову. Разве вы не понимаете, что я снова впрягся в работу, и это мне стоит труда?» Я потрясаю своей тетрадкой. «Это мои воспоминания. Здесь речь идет и о вас. Это должно быть вам приятно». Он подходит ближе, словно хочет разглядеть, что я написал. Я закрываю обложку. «Не теперь. До моей смерти ничего не будет опубликовано. Впрочем, и до вашей тоже». Тереза обращается к Александре: «Вы пришли сюда в первый раз?»
Именно он занимается Эльвирой, дочерью содержательницы борделя, когда девочка по воскресеньям приходит в заведение. Она посещает лютеранскую школу, находящуюся на расположенной неподалеку улице Казернештрассе. Эта сдержанная малышка с темными глазами примерно десяти лет от роду нисколько не подозревает о занятиях своей матери. Если бы ее об этом спросили, она бы, вероятно, ответила, что у ее матери мастерская по ремонту одежды, потому что, когда она появлялась дома, то заставала девушек, которые собирались вместе главным образом в просторной кухне за этим нехитрым занятием. Они ее любили, как любили бы, наверное, любого ребенка, оказавшегося на ее месте. «Месье» должен был каждый день навещать дом, где жила Эльвира, чтобы убедиться в том, что о девочке заботятся так, как положено, и что она ни в чем не нуждается. В борделе он следил за порядком в комнатах; частенько ходил с девушками за покупками; в его обязанности входило регулярно украшать комнаты свежими цветами, поддерживать чистоту, проверять двери и ставни. Он заботился о том, чтобы собачки чау-чау, принадлежащие фрау Шметтерлинг, были вовремя накормлены и дважды в день с ними погуляли. Этих собак не любил никто из клиентов, хотя большинство из них делали попытки приручить и приласкать их. Они были злобные твари, которые, как поговаривали, имели обыкновение нападать на гомосексуалистов, посещающих заведение. Я обычно угощал их паштетом или маленькими кусочками печенки и этим, полагаю, завоевал их симпатию. Фрау Шметтерлинг не раз говорила мне, что Пуф-Пуф и Мими хорошо разбираются в клиентах, добавляя, что она всегда полагается на отношение своих собак к людям. Многие женщины, конечно, разделяют эту точку зрения о домашних животных и обладают способностью совершенно неосознанно давать понять своим маленьким спутникам жизни, ценят они или нет того или иного человека. Однако я никогда не мог понять, обязан ли я своим успехом целиком указанной выше форме подкупа или иным своим качествам. Фрау Шметтерлинг находила меня привлекательным. Я думаю, что я— один из самых давних клиентов этого заведения. Мой отец направил меня сюда, когда я был совсем юн, в просветительских целях, так что я по-прежнему был для нее «ее» Рикки, и она следила за моей карьерой с поистине материнской заботой. У нее есть экземпляры моих скромных трудов с моими дарственными надписями, и, кажется, она искренне гордится этим. Фрау Шметтерлинг — еврейка. Никто не знает, как ее зовут. Она получила великолепное воспитание, строго придерживается общепринятых обычаев. Не заботясь о моде, она всегда одевается в платья, украшенные кружевами, пошитые просто, но элегантно. С «месье» она обращается полуласково-получопорно, как королева со своим принцем-консортом. Есть что-то трогательное в их взаимном уважении. Из-за ее склонности к полноте, ее уютного округлого тела трудно определить ее возраст, но я полагаю, что тогда ей было около пятидесяти. Она бегло говорила на нескольких языках и, кажется, воспитана на славянском диалекте, что позволяет предположить, что она родом из Белоруссии или Польши. «Мои девушки — настоящие дамы, — говорит она. — И я рассчитываю на то, что с ними будут соответственно обращаться. Наедине с клиентом они вправе решать, как им следует себя вести, однако во всем остальном я требую от них тактичности и скромности». Девушки, работали они или нет, были всегда безукоризненно одеты. От клиентов требовали, чтобы они появлялись в вечерних туалетах. Я оделся так тщательно, словно отправлялся на официальный прием в посольство. На Александре шелковое розовое платье и темно-зеленая накидка. Я открываю голубую дверь и прохожу в комнату, пропустив перед собой Александру. Первое впечатление складывается от легкого запаха духов, блеска деревянной обшивки стен, лепных украшений потолка, зеркал и приспущенных драпировок. Все освещение комнаты составляет единственная декоративная лампа. Откуда-то из глубины дома доносится приглушенный лай. Все в комнате какое-то плотное, густое, мягкое, и темное, дышит сладострастием, поэтому юная особа, растянувшаяся на кровати со стойками, кажется особенно маленькой и хрупкой. Она спокойна, расслабленна, на лице ее выражение явного удовольствия от предстоящего приключения. Она встает, подходит к Александре и грациозно целует ее в обе щеки. «Вы француженка?» — спрашиваю я ее. Я по обыкновению направляюсь к буфету и наливаю всем нам троим абсент. Юная дама пожимает плечами, предоставляя мне самому решать вопрос о ее национальности. «Как вас зовут, мадемуазель?» — «Мое имя Тереза». У нее берлинский акцент. Она внимательно смотрит на Александру: «Вы очень красивая. И так молоды».
«Это Александра».
Терезе около двадцати, у нее светло-голубые глаза, овальное лицо и черные волосы, стянутые сзади. Руки длинные, кожа розовая. Нижнее белье белого цвета, украшенное розовыми кружевами, скрывает формы, более пышные, чем у Александры, еще не утратившие детскую округлость. У нее несколько крупный нос, красные полные губы. Она держится сдержанно и скромно. Я вижу, как заострились соски ее маленьких грудей. Цвет лица и размер грудей Терезы соответствуют тем моим пожеланиям, которые я описал в записке фрау Шметтерлинг. В этой знакомой обстановке мое напряжение спадает. Но Александре еще чуть-чуть не по себе, и она принимается ходить по комнате взад-вперед, с восхищением рассматривая украшения и картины. Тереза не показывает, что это ее забавляет. Наши три большие тени перемещаются по обоям с крупными осенними цветами. Старый Пападакис смотрит на меня искоса. «Ну что еще?» — спрашиваю я его нетерпеливо. «Вы должны позволить мне послать за доктором, — говорит он. — Вы теряете рассудок. Вы ослабли. Вам надо отдыхать. Вы не бережете себя». Должно быть, он хочет убедить меня, что я могу на него положиться. Маловероятно, чтобы он искренне беспокоился обо мне. Я плачу ему не за это. «Отправляйтесь в деревню, — говорю я ему, — принесите мне что-нибудь, начиненное кокаином». Он бормочет что-то по-гречески. «Доктор дал мне морфин, — добавляю я. — Это лишь затемняет сознание. А мне нужно иметь светлую голову. Разве вы не понимаете, что я снова впрягся в работу, и это мне стоит труда?» Я потрясаю своей тетрадкой. «Это мои воспоминания. Здесь речь идет и о вас. Это должно быть вам приятно». Он подходит ближе, словно хочет разглядеть, что я написал. Я закрываю обложку. «Не теперь. До моей смерти ничего не будет опубликовано. Впрочем, и до вашей тоже». Тереза обращается к Александре: «Вы пришли сюда в первый раз?»