Страница:
Но если обычно, когда она была в таком настроении, подобная комната, наполненная людьми, смыкалась вокруг нее, как единая, горячая, тяжелая кружащаяся масса, то здесь было потаенное замирание; люди выходили, потом возвращались на свое место. И недовольно отмахивались от нее. Шкаф, стол. Между нею и этими привычными вещами что-то пришло в беспорядок, в них открылось что-то неясное и шаткое. Это было опять что-то столь же безобразное, как и в поезде, но безобразное не просто так, ощущение его было подобно руке, которая захватывала вещи, когда чувство пыталось их коснуться. И перед ее чувством открывались провалы, словно с тех пор, как ее последняя уверенность зачарованно вперилась в саму себя, в одном, обычно невидимом, вместилище вещей, в ее ощущениях что-то надорвалось, и вместо связанного воедино созвучия впечатления из-за этих надрывов мир вокруг нее стал похож на нескончаемый шум.
Она чувствовала, что из-за этого что-то возникло в ней, как бывает, когда идешь берегом моря, какая-то невпечатлительность в этом общем гуле, которая заставляет сузить любое действие и любую мысль до короткого мгновения, когда постепенно наступает неуверенность, а потом, медленно неумение себя ограничить, отсутствие ощущения границ, саморасползание, переходящее в желание закричать, в жажду невероятно внушительных движений, в какое-то прорастающее из нее самой безо всяких корней желание что-то делать, без конца, чтобы получить при этом ощущение самой себя; и какая-то отсасывающая, смачно опустошающая сила заключалась в этой гибели, когда каждая секунда была диким, отрезанным ото всего, безответственным, беспамятным одиночеством, которое, тупо уставившись, смотрело в мир. И из него вырывались слова и жесты, которые, появляясь неизвестно откуда, скользили мимо, и все же еще были ею, и советник сидел перед нею и невольно наблюдал, как что-то, заключающее в себе его желанную возлюбленную, приближалось к нему, и она уже не видела ничего, кроме безостановочного движения, с которым его борода то поднималась, то опускалась, когда он говорил, равномерно, усыпляюще, словно бородка какой-то мерзкой, жующей негромкие слова козы.
Ей было так жаль себя; к тому же она испытывала убаюкивающе-гудящую боль, оттого что все это стало возможно. Советник сказал: "Я по вам вижу, что вы - одна из тех женщин, которым на роду написано быть унесенными бурей. Вы горды и предпочли бы это скрыть, но, поверьте мне, знатока женской души не обманешь". У нее было такое чувство, будто она безостановочно погружается в прошлое. Но, оглядываясь вокруг и погружаясь во времена своей души, лежащие, как слои воды на большой глубине, она ощущала случайность не того, что эти вещи вокруг нее выглядели сейчас именно так, а того, что этот облик удерживается на них, словно навсегда им принадлежит, неестественно прицепившись к ним, словно чувство, которое не хочет покидать чье-то лицо, перелетая в какие-нибудь другие времена. И это было странно - словно в тихо струящейся цепочке происходящего вдруг лопнуло одно звено, лопнуло и разрушило последовательность, раздавшись вширь - потому что постепенно все лица и все предметы замерли со случайным, внезапным выражением, соединенные между собой по вертикали порядком, разрушающим обыкновенное. И лишь она одна скользила меж этих лиц и вещей с колеблющимися, распахнутыми чувствами - назад - прочь.
Сложная, сплетаемая годами взаимосвязь чувств ее бытия раскрылась затем вдали во всей своей наготе за одно мгновение и почти обесценилась. Клодина думала, что нужна одна линия, просто какая-нибудь непрерывная линия, чтобы опираться на саму себя среди немого оцепенения торчащих повсюду вещей; это наша жизнь; что-то подобное тому, когда мы беспрерывно говорим, делая вид, что каждое слово связано с предыдущим и влечет за собой следующее, потому что боимся, как бы не пошатнуться непредсказуемо в момент молчания, разрывающего цепь речи, и как бы тишина нас не уничтожила; но это всего лишь страх, лишь слабость перед ужасной, зияющей, как пропасть, случайностью всего того, что мы делаем...
Советник добавил: "Это - судьба, есть мужчины, которым суждено вызывать состояние тревоги, нужно раскрыться перед ними, здесь ничего не поможет..." Но она почти не слушала его. Ее мысли были заняты в это время странными, далекими противопоставлениями. Она хотела одним махом, одним величественным, необдуманным жестом освободиться и броситься к ногам возлюбленного; она чувствовала, что еще смогла бы сделать это. Но что-то принуждало ее удержаться от этого перед крикуном, перед насильником; обязательно опередить этот поток, чтобы не просочиться в него, прижать его жизнь к себе, чтобы не потерять ее, петь самой только для того, чтобы не онеметь внезапно в замешательстве. Этого она не хотела. Какое-то сомнение, что-то обдуманно высказанное всплыло перед ней. Не кричать, как все, чтобы заглушить тишину. И не петь. Только шепотом, притаившись, ...только Ничто, пустота.
И вдруг началось медленное, беззвучное стремление придвинуться, склониться, свеситься через край; советник сказал: "Вы не любите спектаклей? Я люблю в искусстве утонченность хорошего конца, который утешает нас, поднимая над невзгодами будней. Жизнь разочаровывает и так часто лишает нас театрального конца. Но что тогда получается - голый натурализм?.."
Неожиданно она услышала все это близко и отчетливо. И еще была его рука, придвинувшееся к ней скудное тепло, сознание: ты, - но тут она вырвалась, неся в себе какую-то уверенность в том, что и сейчас они могут быть друг для друга чем-то последним, бессловесно, недоверчиво, составляя одно целое, как полотно, сотканное из смертельно-сладостной легкости, как арабеска, созданная по чьему-то еще неведомому вкусу, и каждый из них - как звук, который только в душе другого представляет собой некий знак, который ничего не значит, если она его не слушает.
Советник выпрямился, посмотрел на нее. Она вдруг ощутила, что стоит перед ним, а вдали от нее - тот единственный любимый человек; он, наверное, о чем-то думает, ей пришло в голову, что она не может узнать, о чем; в ней самой смутно брезжило сейчас не находящее выхода ощущение, скрытое в надежном прибежище ее тела. В этот момент она воспринимала свое тело, которое было родным домом для всего, что она ощущала, как какое-то неясное препятствие. Она вдруг почувствовала его ощущение самого себя, которое теснее, чем что бы то ни было, сомкнулось вокруг нее, воспринимая это ощущение, как неизбежное предательство, которое отделяло ее от возлюбленного, и в том, что она переживала, в обморочно обрушивающемся на нее, надвигающемся неизведанном было нечто такое, что, как ей казалось, переворачивало ее последнюю верность - которую она хранила в своем теле где-то в глубочайшей сути этой верности - в ее полную противоположность.
Возможно, это было не что иное, как желание отдать свое тело возлюбленному, но, сотрясенное ее глубокой неуверенностью в ценностях души, желание это превратилось в томление по тому незнакомцу, и замирая перед возможностью пройти через него к ощущению самой себя, даже если ее тело испытает на себе нечто, его разрушающее, и содрогаясь перед его ощущением себя, которое загадочным образом избегало любого решительного движения души, как перед чем-то, что мрачно и опустошенно заключало ее в самое себя, она с горьким блаженством призывала свое тело оттолкнуть незнакомца от себя, пользуясь беззащитностью его чувственной растерянности, увидеть, как он повергнут наземь и словно взрезан ножом, заставить его наполниться ужасом, отвращением, насилием и невольными судорогами, - чтобы с какой-то странно раскрывшейся до последней грани верностью ощутить, что он лишен этого Ничто, этого колеблющегося, этого бесплотного Присутствия Всюду, этой болезненной уверенности души, этого края воображаемой раны, он, который в муках бесконечно возникающего вновь желания срастись в одно целое тщетно ищет себе спутницу.
Словно свет за нежной сеткой прожилок среди ее мыслей из наполненной ожиданием тьмы лет, постепенно обволакивая ее, возникла эта тоска по смерти ее любви. И вот внезапно где-то там, далеко-далеко, в сияющей раскрепощенности, она услышала свои собственные слова, словно подхватив то, что говорил советник: "Я не знаю, сможет ли он это перенести..."
Впервые она заговорила о своем муже; ее охватил испуг - казалось, это ничего не меняло в событиях действительности, но она чувствовала неудержимую власть ускользнувшего в жизнь слова. Сразу ухватившись за сказанное, советник спросил: "Да любите ли вы его?" От нее не укрылась смехотворность той высокомерной уверенности, с которой он ринулся в атаку, и она сказала: "Нет, н-нет, я ведь его совсем не люблю". С дрожью в голосе, но решительно.
Поднявшись наверх в свою комнату, она еще ничего как следует не поняла, но почувствовала скрытую, непостижимую прелесть своей лжи. Она думала о своем муже; временами в памяти высвечивалось что-то, напоминавшее о нем, как бывает, когда с улицы заглядываешь через окно в освещенную комнату; и только тогда она ощущала, что делает. Он был красив, она так хотела бы стоять рядом с ним, затем этот свет засиял и внутри нее. Но она покорно вернулась назад, в свою ложь, и теперь вновь стояла снаружи, на улице, во мраке. Она мерзла; само то, что она жила, доставляло ей страдание; каждый предмет, на который она смотрела, каждый вздох. Как в теплый лучистый шар, могла она спрятаться в то свое чувство к мужу, там она была бы в безопасности, вещи не продирались там сквозь ночь, как остроносые корабли, они увязли в мягком плену, остановились. А она не хотела.
Она вспомнила, что уже лгала однажды. Не раньше, до него, потому что никакой лжи тогда не существовало, это просто была она, и все. Но позже, когда она просто сказала, что ходила прогуляться, вечером, часа на два, хотя это и была правда, все же она солгала; она вдруг поняла, что солгала тогда впервые. Так же, как она сидела до этого внизу, среди людей, ходила она тогда по улицам, ходила потерянно, то туда, то сюда, беспокойно, как собака, потерявшая след, и заглядывала в дома; она наблюдала, как кто-то открывал какой-то женщине дверь своего дома с присущей хозяину любезностью, с соответствующими жестами, довольный тем, что обещает встреча; а в другом месте кто-то шел в гости под ручку с женой и был весь - воплощенное достоинство, совершенный супруг, сама уравновешенность; и повсюду, словно на широкой, равно дающей приют всем и каждому глади воды, были маленькие бурлящие водовороты, и вокруг них расходились круги, и совершалось какое-то направленное внутрь движение, которое где-то внезапно, слепо, безглазо граничило с безразличием; и повсюду внутри домов было какое-то сдерживание собственного эха в узком пространстве, которое улавливает каждое слово и протягивает его до следующего, чтобы не слышать то, что невозможно вынести, - промежуточное пространство, пропасть между биениями двух действий, в которое погружаются, уходя от ощущения самого себя, куда-то в молчание между двумя словами, которое точно так же может оказаться молчанием между словами совсем другого человека.
И тогда ее осенило: где-то среди этих людей живет человек, неподходящий, другой, но можно попытаться к нему приспособиться, и тогда можно отныне ничего не знать о том "я", какое ты представляешь собой сегодня. Потому что чувства живут только тогда, когда они бесконечной цепью связаны с другими, они держатся друг за друга, и важно только, чтобы одно звено жизни нанизывалось на другое, чтобы цепь не прерывалась, и для этого есть сотня способов. И тут, впервые за все время их любви, ее пронзила мысль: все это случайность; благодаря случаю это обратилось в действительность, и потом человек уже крепко держится за нее. И она впервые почувствовала себя как-то неясно до самых глубин души и нащупала это последнее, безликое ощущение самой себя в их любви, этот корень, разрушающий безусловное; ощущение, которое она и раньше всякий раз превращала в самое себя и которое никак не отличало ее от других. И тогда у нее появилось такое чувство, как будто она должна вновь погрузиться в мятущееся, невоплощенное, бездомное, и она бежала сквозь печаль пустых улиц, и заглядывала в дом, и ей не нужно было никакой другой компании, кроме гулкого звука каблучков по камням, в котором ей, хотя и втиснутой в тесные рамки жизни, слышались собственные шаги, то впереди, то сзади.
Но если тогда ей понятен был только распадающийся на части, непрерывно движущийся фон невоплощенных теней чувств, на котором всякая сила ускользала от того, чтобы поддерживать другую, только обесценивание, только все то непредсказуемое, непостижимое для рассудка, что было в собственной ее жизни, и она чуть ли не плакала, измучившись и устав от той замкнутости, в которую ей пришлось погрузиться, - то теперь, в тот миг, когда она вновь до конца вспомнила, что ей пришлось выстрадать ради этого соединения, в этой просвечивающей, призрачно тонкой ранимости жизненно важных представлений: сумрачно-жуткое, как сон, стремление к бытию только через другого, одинокое, как остров, чувство, что нельзя просыпаться, эта скользящая словно меж двух зеркал сущность любви, когда известно, что за всеми ними скрывается Ничто, и она почувствовала здесь, в этой комнате, скрытая, как маской, своими лжепризнаниями, в ожидании приключения, которое связано с ней у другого человека, - удивительную, полную опасностей, возносящую сущность лжи и обмана в любви: тайком уйти от себя самой в недосягаемое для другого, в то, чего обычно избегают, к растворению одиночества, ради великой правдивости в пустоту, которая иногда, на мгновение, разверзается за всеми идеалами.
И в тот же миг она услышала затаенные шаги, скрип лестницы, кто-то остановился; в вестибюле у ее двери - тихие скрипучие звуки - того, кто там стоит.
Она перевела глаза на дверь; странным казалось ей, что за этими тонкими досками стоит человек; она ощущала при этом лишь поток какого-то равнодушия, призвук случайности в этой двери, по обе стороны которой - поля напряжения, недосягаемые друг для друга.
Она уже разделась. На стуле у кровати юбки брошены были в том виде, как она их только что сняла. Воздух в этой комнате, которую сдавали сегодня одному, завтра другому, смешивался с запахом ее тела. Клодина огляделась. Она заметила медный замок, который криво крепился на ящике комода, глаза ее задержались на маленьком, истертом, затоптанном множеством ног коврике у кровати. Она вдруг подумала о запахе, который шел от кожи этих ног, а потом впитывался, впитывался в души других людей, родной, оберегающий, словно запах отчего дома. Это было представление, искрящееся своеобразной раздвоенностью, то незнакомое и возбуждающее отвращение, то неотразимое, словно любовь всех этих людей устремилась к ней и ей не остается ничего иного, кроме одного: смотреть и замечать. А тот человек все еще стоял под ее дверью, и оттуда доносились лишь едва слышные, непроизвольно издаваемые звуки, когда он шевелился.
Тут ее охватило желание броситься на этот коврик, целовать грязные следы этих ног и, как собака, в возбуждении обнюхивать их. Но то была не чувственность, а скорее нечто, что выло, как ветер, или кричало, как ребенок. Она вдруг опустилась на пол, на колени; застывшие цветы, составлявшие узор на ковре, казались теперь больше, и их стебли бессмысленно извивались у нее перед глазами; она увидела свои тяжелые, женственные ляжки, которые безобразно нависли над ковриком, как что-то совершенно бессмысленное и в то же время связанное с чем-то непонятно серьезным, ее ладони уставились друг на дружку на полу, как два пятиглавых зверя с членистыми телами; тут же бросилась в глаза лампа в коридоре и пять кругов, которые с жуткой немотой двигались по потолку, стены, голые стены, пустота, и вновь - человек, который там стоял, иногда шевелясь, скрипя, как скрипит корой дерево, его неугомонная кровь вскипает, как буйная древесная листва, и она лежит здесь, выставив напоказ голые руки и ноги, и только дверь разделяет их, и она, несмотря ни на что, ощущает полнокровную прелесть своего зрелого тела, и тот же утраченный остаток души, который недвижимо застыл, сохранившись вопреки разрушительным увечьям по соседству с разрастающимся уродством, и занят тяжким, непрерывным осознанием всего этого, словно рядом с ними - павшее животное.
Потом она слышала, как человек осторожно уходил. И вдруг поняла, еще по-прежнему оставаясь оторванной от самой себя, что это было предательство; более страшное, чем даже ложь.
Она медленно выпрямилась, не поднимаясь с колен. Она всматривалась в непостижимость того, что сейчас это действительно могло произойти, и дрожала, как человек, который волей случая, не прилагая собственных усилий, спасся от опасности. И попыталась вообразить, как это могло быть. Она видела свое тело, лежащее под телом незнакомца; с отчетливостью воображения, которое, как маленький ручеек, затекает в любую щелочку, она представляла свою внезапно наступившую бледность и заставляющие краснеть слова согласия, и глаза человека, стоящего над ней, подавляя ее, распростершись над ней, упрямые глаза, как крылья хищной птицы. И в ней не прекращалась мысль: это предательство. Ей пришло в голову, что, если бы она вернулась потом от этого человека к своему мужу, он сказал бы: я не в состоянии ощутить, что происходит в твоей душе, а у нее вместо ответа была бы только беззащитная улыбка, говорящая: верь мне, это не было направлено против нас, - и все же в этот самый миг Клодина почувствовала, что ее колено как-то глупо прижато к полу, словно посторонняя вещь, и ощутила себя всю, недоступную, с этим болезненным беззащитным непостоянством самых потаенных человеческих возможностей, которые не удержит ни слово, ни возврат к прошлому, они обязательно вернутся на волю из строгой взаимосвязанности жизни. Мыслей больше не было, она не знала, правильно ли она делает, и все вокруг нее обратилось в странную, одинокую боль. Боль, которая как какое-то замкнутое пространство, зыбкое, парящее и все же связанное воедино мягкой темнотой вокруг, тихо поднимающееся вверх пространство. А под ним постепенно нарастал сильный, четкий, равнодушный свет, который позволял ей видеть все, что она делала, это необычайно сильное, вырванное из нее самой выражение превосходства, эту величайшую мнимую обнаженность и покорность ее души, ...и она же - съежившаяся, маленькая, холодная, потерявшая связь с чем бы то ни было, где-то далеко-далеко внизу, под ней...
Через какое-то время послышалось, будто кто-то осторожно, ощупью, ищет ручку двери, и она знала, что незнакомец стоит, прислушиваясь, у нее под дверью. В ней забурлило головокружительное желание подползти ко входу и отодвинуть засов.
Но она осталась лежать на полу посреди комнаты; еще раз ее что-то удержало, отвратительное ощущение внутри, такое же чувство, как когда-то; словно удар, ее тело пронзила мысль, что все это всего лишь попытка возврата в свое же прошлое, и вдруг она воздела руки: Помоги мне, о, помоги же мне! и почувствовала, что в этом - правда, и это была для нее только лишь тихо возвращающаяся обратно мысль: мы нашли друг друга, потаенно пробираясь сквозь пространство и годы, а теперь я вторгаюсь в тебя, пройдя по пути страданий.
И затем наступил покой, открылся простор. Приток болезненно застоявшихся сил после того, как стены рухнули. Как блестящая, спокойная водная гладь, лежала перед ними их жизнь, их прошлое и будущее, возвышенное этим мгновением. Есть вещи, которые никогда не удается сделать, никто не знает, почему, они-то, наверное, и есть самые важные; да, мы знаем, они самые важные.
Известно, что жизнь скована ужасным оцепенением, она одеревенела, как пальцы на морозе. Но иногда оцепенение прерывается, иногда оно стаивает, как снег с лугов, и человек впадает в задумчивость, у него наступает смутное просветление, которое постепенно разливается вширь. Но жизнь, жизнь из плоти и костей, жизнь, которой решать, ни на что не обращая внимания, спокойно сцепляет одно звено с другим, человек сам не действует.
Внезапно она все-таки встала на ноги, и мысль, что она должна это сделать, гнала ее вперед, руки ее отодвинули засов. Но все было тихо, никто не постучал. Она отворила дверь и выглянула; никого, пустые стены обрамляли в сумрачном свете лампы пустое пространство. Наверное, она не услышала, как он ушел.
Она легла. Упреки проносились у нее в голове. Уже охваченная сном, она ощущала, что делает ему больно, но у нее было странное чувство, и она думала: все, что я делаю, делаешь на самом деле ты. Уже забывшись сном, она грезила: мы отдаем все, что только можно отдать, чтобы прочнее охватить друг друга тем, к чему ни у кого нет доступа. И только раз, на мгновение вдруг совершенно вырвавшись из пут сна, она подумала: этот человек нас победит. Но что означает победить? И ее мысли ускользнули обратно в сон, наткнувшись на этот вопрос. Она воспринимала свою нечистую совесть, как последнюю данную ей нежность. Огромное, расширяющее темную глубину мира себялюбие вздымалось над ней, как над человеком, который должен умереть; сквозь сомкнутые веки она видела кусты, облака и птиц и казалась среди них такой маленькой, и все-таки все здесь было только для нее. И настало мгновение затворения, изгнания из себя всего чужеродного, и в уже почти нереальной завершенности открылась великая, чистая любовь, заключающая в себе только ее саму. Дрожащее разрешение всех кажущихся противоречий.
Советник больше не приходил; и она заснула, спокойно, оставив открытой дверь, словно дерево на лугу.
На следующее утро дневной свет казался кротким и таинственным. Она пробудилась словно за светлыми гардинами, которые задерживали всю наружную действительность света. Она пошла прогуляться, советник сопровождал ее. Что-то неустойчивое было в ней, похожее на опьянение синим воздухом и белым снегом. Они вышли на окраину городка, посмотрели вдаль, в белом пространстве было что-то сияющее и торжественное.
Они стояли у забора, который перегораживал тропку, ведущую в поля, какая-то крестьянка сыпала корм курам, островок желтого мха ярким пятном выделялся на белом снегу. "Как вы думаете..." - спросила Клодина и оглянулась назад, где над переулком было черно-синее небо, и, не закончив фразу, спросила немного погодя: "...Интересно, как долго висит там этот венок? Ощущает ли воздух его присутствие? Как он живет?" Больше она ничего не говорила; и даже сама не знала, зачем спрашивала; советник улыбнулся. У нее было такое чувство, что все одето в металл и еще дрожит под резцом. Она стояла рядом с этим человеком и как только чувствовала, что он на нее смотрит и стремится в ней хоть что-нибудь заметить, что-то сразу упорядочивалось в ее душе и ложилось ясно и просторно, как ровные поля под зорким глазом парящего коршуна.
А эта жизнь, синяя и черная, и на ней маленькое желтое пятнышко... Чего она хочет? Это призывное квохтанье кур и тихий стук зерен, сквозь который неожиданно вдруг зазвучит что-то, словно бой часов... Для кого ее речи? Это бессловесное, вгрызающееся в глубину и только иногда через узкую щель коротких секунд в проходящем мимо взлетающее вверх, бессловесное, которое иначе мертво... Что все это означает? Она смотрела на эту жизнь молчаливым взглядом и чувствовала, не обдумывая, - как ложатся порой на лоб руки, когда ничего высказать невозможно.
И тогда она стала слушать, улыбаясь, и все. Советник полагал, что ячейки его сети все сильнее опутывают ее, а она не разочаровывала его. Только ей казалось, когда он говорил, что они идут между домами, в которых люди что-то говорят, и в ход ее рассуждений вмешивался иногда кто-то второй, и увлекал ее мысли за собой, то туда, то сюда; она покорно следовала за ними, а потом на какое-то время вновь погружалась в самое себя, всплывала со смутным чувством, снова погружалась. Это было тихое, беспорядочное перетекающее движение, своеобразное пленение.
Между тем она чувствовала, словно это было ее собственное ощущение как этот человек любит себя. Видя его нежность к самому себе, она испытывала тихое чувственное возбуждение. И вокруг воцарялась тишина, вы словно вступали в какую-то область, где в расчет берутся совсем другие, немые решения. Она чувствовала, что советник ее потеснил и что она уступает ему, но это было неважно. Просто в ней что-то поселилось, словно там сидела птица на ветке и пела.
Вечером она немного поела и рано легла спать. Все было для нее уже как-то мертво, никакой чувственности в ней не было. Но, поспав совсем чуть-чуть, она проснулась, зная, что он сидит внизу и ждет. Она взяла платье и оделась. Встала и оделась, ничего больше; ни чувства, ни мысли, только отдаленное сознание какой-то несправедливости, а потом, когда она уже оделась, появилось, кажется, и обнаженное, не очень хорошо защищенное чувство. Она спустилась вниз. Столовая была пуста. Слегка расплываясь, виднелись контуры столов и стульев, они бодро выглядывали из полутьмы, как ночная стража. В углу сидел советник.
Она что-то сказала, возможно: я чувствую себя так одиноко там, наверху; она знала, как он истолкует ее слова. Через некоторое время он взял ее за руку. Она встала. Постояла в нерешительности. Потом выбежала на улицу. Она понимала, что поступает, как глупая неопытная девчонка, и что для нее это забава. Следом по лестнице послышались шаги, ступени скрипели, а она внезапно задумалась о чем-то очень далеком, очень абстрактном, тогда как тело ее дрожало, словно тело лесного зверя, за которым гонятся.
Она чувствовала, что из-за этого что-то возникло в ней, как бывает, когда идешь берегом моря, какая-то невпечатлительность в этом общем гуле, которая заставляет сузить любое действие и любую мысль до короткого мгновения, когда постепенно наступает неуверенность, а потом, медленно неумение себя ограничить, отсутствие ощущения границ, саморасползание, переходящее в желание закричать, в жажду невероятно внушительных движений, в какое-то прорастающее из нее самой безо всяких корней желание что-то делать, без конца, чтобы получить при этом ощущение самой себя; и какая-то отсасывающая, смачно опустошающая сила заключалась в этой гибели, когда каждая секунда была диким, отрезанным ото всего, безответственным, беспамятным одиночеством, которое, тупо уставившись, смотрело в мир. И из него вырывались слова и жесты, которые, появляясь неизвестно откуда, скользили мимо, и все же еще были ею, и советник сидел перед нею и невольно наблюдал, как что-то, заключающее в себе его желанную возлюбленную, приближалось к нему, и она уже не видела ничего, кроме безостановочного движения, с которым его борода то поднималась, то опускалась, когда он говорил, равномерно, усыпляюще, словно бородка какой-то мерзкой, жующей негромкие слова козы.
Ей было так жаль себя; к тому же она испытывала убаюкивающе-гудящую боль, оттого что все это стало возможно. Советник сказал: "Я по вам вижу, что вы - одна из тех женщин, которым на роду написано быть унесенными бурей. Вы горды и предпочли бы это скрыть, но, поверьте мне, знатока женской души не обманешь". У нее было такое чувство, будто она безостановочно погружается в прошлое. Но, оглядываясь вокруг и погружаясь во времена своей души, лежащие, как слои воды на большой глубине, она ощущала случайность не того, что эти вещи вокруг нее выглядели сейчас именно так, а того, что этот облик удерживается на них, словно навсегда им принадлежит, неестественно прицепившись к ним, словно чувство, которое не хочет покидать чье-то лицо, перелетая в какие-нибудь другие времена. И это было странно - словно в тихо струящейся цепочке происходящего вдруг лопнуло одно звено, лопнуло и разрушило последовательность, раздавшись вширь - потому что постепенно все лица и все предметы замерли со случайным, внезапным выражением, соединенные между собой по вертикали порядком, разрушающим обыкновенное. И лишь она одна скользила меж этих лиц и вещей с колеблющимися, распахнутыми чувствами - назад - прочь.
Сложная, сплетаемая годами взаимосвязь чувств ее бытия раскрылась затем вдали во всей своей наготе за одно мгновение и почти обесценилась. Клодина думала, что нужна одна линия, просто какая-нибудь непрерывная линия, чтобы опираться на саму себя среди немого оцепенения торчащих повсюду вещей; это наша жизнь; что-то подобное тому, когда мы беспрерывно говорим, делая вид, что каждое слово связано с предыдущим и влечет за собой следующее, потому что боимся, как бы не пошатнуться непредсказуемо в момент молчания, разрывающего цепь речи, и как бы тишина нас не уничтожила; но это всего лишь страх, лишь слабость перед ужасной, зияющей, как пропасть, случайностью всего того, что мы делаем...
Советник добавил: "Это - судьба, есть мужчины, которым суждено вызывать состояние тревоги, нужно раскрыться перед ними, здесь ничего не поможет..." Но она почти не слушала его. Ее мысли были заняты в это время странными, далекими противопоставлениями. Она хотела одним махом, одним величественным, необдуманным жестом освободиться и броситься к ногам возлюбленного; она чувствовала, что еще смогла бы сделать это. Но что-то принуждало ее удержаться от этого перед крикуном, перед насильником; обязательно опередить этот поток, чтобы не просочиться в него, прижать его жизнь к себе, чтобы не потерять ее, петь самой только для того, чтобы не онеметь внезапно в замешательстве. Этого она не хотела. Какое-то сомнение, что-то обдуманно высказанное всплыло перед ней. Не кричать, как все, чтобы заглушить тишину. И не петь. Только шепотом, притаившись, ...только Ничто, пустота.
И вдруг началось медленное, беззвучное стремление придвинуться, склониться, свеситься через край; советник сказал: "Вы не любите спектаклей? Я люблю в искусстве утонченность хорошего конца, который утешает нас, поднимая над невзгодами будней. Жизнь разочаровывает и так часто лишает нас театрального конца. Но что тогда получается - голый натурализм?.."
Неожиданно она услышала все это близко и отчетливо. И еще была его рука, придвинувшееся к ней скудное тепло, сознание: ты, - но тут она вырвалась, неся в себе какую-то уверенность в том, что и сейчас они могут быть друг для друга чем-то последним, бессловесно, недоверчиво, составляя одно целое, как полотно, сотканное из смертельно-сладостной легкости, как арабеска, созданная по чьему-то еще неведомому вкусу, и каждый из них - как звук, который только в душе другого представляет собой некий знак, который ничего не значит, если она его не слушает.
Советник выпрямился, посмотрел на нее. Она вдруг ощутила, что стоит перед ним, а вдали от нее - тот единственный любимый человек; он, наверное, о чем-то думает, ей пришло в голову, что она не может узнать, о чем; в ней самой смутно брезжило сейчас не находящее выхода ощущение, скрытое в надежном прибежище ее тела. В этот момент она воспринимала свое тело, которое было родным домом для всего, что она ощущала, как какое-то неясное препятствие. Она вдруг почувствовала его ощущение самого себя, которое теснее, чем что бы то ни было, сомкнулось вокруг нее, воспринимая это ощущение, как неизбежное предательство, которое отделяло ее от возлюбленного, и в том, что она переживала, в обморочно обрушивающемся на нее, надвигающемся неизведанном было нечто такое, что, как ей казалось, переворачивало ее последнюю верность - которую она хранила в своем теле где-то в глубочайшей сути этой верности - в ее полную противоположность.
Возможно, это было не что иное, как желание отдать свое тело возлюбленному, но, сотрясенное ее глубокой неуверенностью в ценностях души, желание это превратилось в томление по тому незнакомцу, и замирая перед возможностью пройти через него к ощущению самой себя, даже если ее тело испытает на себе нечто, его разрушающее, и содрогаясь перед его ощущением себя, которое загадочным образом избегало любого решительного движения души, как перед чем-то, что мрачно и опустошенно заключало ее в самое себя, она с горьким блаженством призывала свое тело оттолкнуть незнакомца от себя, пользуясь беззащитностью его чувственной растерянности, увидеть, как он повергнут наземь и словно взрезан ножом, заставить его наполниться ужасом, отвращением, насилием и невольными судорогами, - чтобы с какой-то странно раскрывшейся до последней грани верностью ощутить, что он лишен этого Ничто, этого колеблющегося, этого бесплотного Присутствия Всюду, этой болезненной уверенности души, этого края воображаемой раны, он, который в муках бесконечно возникающего вновь желания срастись в одно целое тщетно ищет себе спутницу.
Словно свет за нежной сеткой прожилок среди ее мыслей из наполненной ожиданием тьмы лет, постепенно обволакивая ее, возникла эта тоска по смерти ее любви. И вот внезапно где-то там, далеко-далеко, в сияющей раскрепощенности, она услышала свои собственные слова, словно подхватив то, что говорил советник: "Я не знаю, сможет ли он это перенести..."
Впервые она заговорила о своем муже; ее охватил испуг - казалось, это ничего не меняло в событиях действительности, но она чувствовала неудержимую власть ускользнувшего в жизнь слова. Сразу ухватившись за сказанное, советник спросил: "Да любите ли вы его?" От нее не укрылась смехотворность той высокомерной уверенности, с которой он ринулся в атаку, и она сказала: "Нет, н-нет, я ведь его совсем не люблю". С дрожью в голосе, но решительно.
Поднявшись наверх в свою комнату, она еще ничего как следует не поняла, но почувствовала скрытую, непостижимую прелесть своей лжи. Она думала о своем муже; временами в памяти высвечивалось что-то, напоминавшее о нем, как бывает, когда с улицы заглядываешь через окно в освещенную комнату; и только тогда она ощущала, что делает. Он был красив, она так хотела бы стоять рядом с ним, затем этот свет засиял и внутри нее. Но она покорно вернулась назад, в свою ложь, и теперь вновь стояла снаружи, на улице, во мраке. Она мерзла; само то, что она жила, доставляло ей страдание; каждый предмет, на который она смотрела, каждый вздох. Как в теплый лучистый шар, могла она спрятаться в то свое чувство к мужу, там она была бы в безопасности, вещи не продирались там сквозь ночь, как остроносые корабли, они увязли в мягком плену, остановились. А она не хотела.
Она вспомнила, что уже лгала однажды. Не раньше, до него, потому что никакой лжи тогда не существовало, это просто была она, и все. Но позже, когда она просто сказала, что ходила прогуляться, вечером, часа на два, хотя это и была правда, все же она солгала; она вдруг поняла, что солгала тогда впервые. Так же, как она сидела до этого внизу, среди людей, ходила она тогда по улицам, ходила потерянно, то туда, то сюда, беспокойно, как собака, потерявшая след, и заглядывала в дома; она наблюдала, как кто-то открывал какой-то женщине дверь своего дома с присущей хозяину любезностью, с соответствующими жестами, довольный тем, что обещает встреча; а в другом месте кто-то шел в гости под ручку с женой и был весь - воплощенное достоинство, совершенный супруг, сама уравновешенность; и повсюду, словно на широкой, равно дающей приют всем и каждому глади воды, были маленькие бурлящие водовороты, и вокруг них расходились круги, и совершалось какое-то направленное внутрь движение, которое где-то внезапно, слепо, безглазо граничило с безразличием; и повсюду внутри домов было какое-то сдерживание собственного эха в узком пространстве, которое улавливает каждое слово и протягивает его до следующего, чтобы не слышать то, что невозможно вынести, - промежуточное пространство, пропасть между биениями двух действий, в которое погружаются, уходя от ощущения самого себя, куда-то в молчание между двумя словами, которое точно так же может оказаться молчанием между словами совсем другого человека.
И тогда ее осенило: где-то среди этих людей живет человек, неподходящий, другой, но можно попытаться к нему приспособиться, и тогда можно отныне ничего не знать о том "я", какое ты представляешь собой сегодня. Потому что чувства живут только тогда, когда они бесконечной цепью связаны с другими, они держатся друг за друга, и важно только, чтобы одно звено жизни нанизывалось на другое, чтобы цепь не прерывалась, и для этого есть сотня способов. И тут, впервые за все время их любви, ее пронзила мысль: все это случайность; благодаря случаю это обратилось в действительность, и потом человек уже крепко держится за нее. И она впервые почувствовала себя как-то неясно до самых глубин души и нащупала это последнее, безликое ощущение самой себя в их любви, этот корень, разрушающий безусловное; ощущение, которое она и раньше всякий раз превращала в самое себя и которое никак не отличало ее от других. И тогда у нее появилось такое чувство, как будто она должна вновь погрузиться в мятущееся, невоплощенное, бездомное, и она бежала сквозь печаль пустых улиц, и заглядывала в дом, и ей не нужно было никакой другой компании, кроме гулкого звука каблучков по камням, в котором ей, хотя и втиснутой в тесные рамки жизни, слышались собственные шаги, то впереди, то сзади.
Но если тогда ей понятен был только распадающийся на части, непрерывно движущийся фон невоплощенных теней чувств, на котором всякая сила ускользала от того, чтобы поддерживать другую, только обесценивание, только все то непредсказуемое, непостижимое для рассудка, что было в собственной ее жизни, и она чуть ли не плакала, измучившись и устав от той замкнутости, в которую ей пришлось погрузиться, - то теперь, в тот миг, когда она вновь до конца вспомнила, что ей пришлось выстрадать ради этого соединения, в этой просвечивающей, призрачно тонкой ранимости жизненно важных представлений: сумрачно-жуткое, как сон, стремление к бытию только через другого, одинокое, как остров, чувство, что нельзя просыпаться, эта скользящая словно меж двух зеркал сущность любви, когда известно, что за всеми ними скрывается Ничто, и она почувствовала здесь, в этой комнате, скрытая, как маской, своими лжепризнаниями, в ожидании приключения, которое связано с ней у другого человека, - удивительную, полную опасностей, возносящую сущность лжи и обмана в любви: тайком уйти от себя самой в недосягаемое для другого, в то, чего обычно избегают, к растворению одиночества, ради великой правдивости в пустоту, которая иногда, на мгновение, разверзается за всеми идеалами.
И в тот же миг она услышала затаенные шаги, скрип лестницы, кто-то остановился; в вестибюле у ее двери - тихие скрипучие звуки - того, кто там стоит.
Она перевела глаза на дверь; странным казалось ей, что за этими тонкими досками стоит человек; она ощущала при этом лишь поток какого-то равнодушия, призвук случайности в этой двери, по обе стороны которой - поля напряжения, недосягаемые друг для друга.
Она уже разделась. На стуле у кровати юбки брошены были в том виде, как она их только что сняла. Воздух в этой комнате, которую сдавали сегодня одному, завтра другому, смешивался с запахом ее тела. Клодина огляделась. Она заметила медный замок, который криво крепился на ящике комода, глаза ее задержались на маленьком, истертом, затоптанном множеством ног коврике у кровати. Она вдруг подумала о запахе, который шел от кожи этих ног, а потом впитывался, впитывался в души других людей, родной, оберегающий, словно запах отчего дома. Это было представление, искрящееся своеобразной раздвоенностью, то незнакомое и возбуждающее отвращение, то неотразимое, словно любовь всех этих людей устремилась к ней и ей не остается ничего иного, кроме одного: смотреть и замечать. А тот человек все еще стоял под ее дверью, и оттуда доносились лишь едва слышные, непроизвольно издаваемые звуки, когда он шевелился.
Тут ее охватило желание броситься на этот коврик, целовать грязные следы этих ног и, как собака, в возбуждении обнюхивать их. Но то была не чувственность, а скорее нечто, что выло, как ветер, или кричало, как ребенок. Она вдруг опустилась на пол, на колени; застывшие цветы, составлявшие узор на ковре, казались теперь больше, и их стебли бессмысленно извивались у нее перед глазами; она увидела свои тяжелые, женственные ляжки, которые безобразно нависли над ковриком, как что-то совершенно бессмысленное и в то же время связанное с чем-то непонятно серьезным, ее ладони уставились друг на дружку на полу, как два пятиглавых зверя с членистыми телами; тут же бросилась в глаза лампа в коридоре и пять кругов, которые с жуткой немотой двигались по потолку, стены, голые стены, пустота, и вновь - человек, который там стоял, иногда шевелясь, скрипя, как скрипит корой дерево, его неугомонная кровь вскипает, как буйная древесная листва, и она лежит здесь, выставив напоказ голые руки и ноги, и только дверь разделяет их, и она, несмотря ни на что, ощущает полнокровную прелесть своего зрелого тела, и тот же утраченный остаток души, который недвижимо застыл, сохранившись вопреки разрушительным увечьям по соседству с разрастающимся уродством, и занят тяжким, непрерывным осознанием всего этого, словно рядом с ними - павшее животное.
Потом она слышала, как человек осторожно уходил. И вдруг поняла, еще по-прежнему оставаясь оторванной от самой себя, что это было предательство; более страшное, чем даже ложь.
Она медленно выпрямилась, не поднимаясь с колен. Она всматривалась в непостижимость того, что сейчас это действительно могло произойти, и дрожала, как человек, который волей случая, не прилагая собственных усилий, спасся от опасности. И попыталась вообразить, как это могло быть. Она видела свое тело, лежащее под телом незнакомца; с отчетливостью воображения, которое, как маленький ручеек, затекает в любую щелочку, она представляла свою внезапно наступившую бледность и заставляющие краснеть слова согласия, и глаза человека, стоящего над ней, подавляя ее, распростершись над ней, упрямые глаза, как крылья хищной птицы. И в ней не прекращалась мысль: это предательство. Ей пришло в голову, что, если бы она вернулась потом от этого человека к своему мужу, он сказал бы: я не в состоянии ощутить, что происходит в твоей душе, а у нее вместо ответа была бы только беззащитная улыбка, говорящая: верь мне, это не было направлено против нас, - и все же в этот самый миг Клодина почувствовала, что ее колено как-то глупо прижато к полу, словно посторонняя вещь, и ощутила себя всю, недоступную, с этим болезненным беззащитным непостоянством самых потаенных человеческих возможностей, которые не удержит ни слово, ни возврат к прошлому, они обязательно вернутся на волю из строгой взаимосвязанности жизни. Мыслей больше не было, она не знала, правильно ли она делает, и все вокруг нее обратилось в странную, одинокую боль. Боль, которая как какое-то замкнутое пространство, зыбкое, парящее и все же связанное воедино мягкой темнотой вокруг, тихо поднимающееся вверх пространство. А под ним постепенно нарастал сильный, четкий, равнодушный свет, который позволял ей видеть все, что она делала, это необычайно сильное, вырванное из нее самой выражение превосходства, эту величайшую мнимую обнаженность и покорность ее души, ...и она же - съежившаяся, маленькая, холодная, потерявшая связь с чем бы то ни было, где-то далеко-далеко внизу, под ней...
Через какое-то время послышалось, будто кто-то осторожно, ощупью, ищет ручку двери, и она знала, что незнакомец стоит, прислушиваясь, у нее под дверью. В ней забурлило головокружительное желание подползти ко входу и отодвинуть засов.
Но она осталась лежать на полу посреди комнаты; еще раз ее что-то удержало, отвратительное ощущение внутри, такое же чувство, как когда-то; словно удар, ее тело пронзила мысль, что все это всего лишь попытка возврата в свое же прошлое, и вдруг она воздела руки: Помоги мне, о, помоги же мне! и почувствовала, что в этом - правда, и это была для нее только лишь тихо возвращающаяся обратно мысль: мы нашли друг друга, потаенно пробираясь сквозь пространство и годы, а теперь я вторгаюсь в тебя, пройдя по пути страданий.
И затем наступил покой, открылся простор. Приток болезненно застоявшихся сил после того, как стены рухнули. Как блестящая, спокойная водная гладь, лежала перед ними их жизнь, их прошлое и будущее, возвышенное этим мгновением. Есть вещи, которые никогда не удается сделать, никто не знает, почему, они-то, наверное, и есть самые важные; да, мы знаем, они самые важные.
Известно, что жизнь скована ужасным оцепенением, она одеревенела, как пальцы на морозе. Но иногда оцепенение прерывается, иногда оно стаивает, как снег с лугов, и человек впадает в задумчивость, у него наступает смутное просветление, которое постепенно разливается вширь. Но жизнь, жизнь из плоти и костей, жизнь, которой решать, ни на что не обращая внимания, спокойно сцепляет одно звено с другим, человек сам не действует.
Внезапно она все-таки встала на ноги, и мысль, что она должна это сделать, гнала ее вперед, руки ее отодвинули засов. Но все было тихо, никто не постучал. Она отворила дверь и выглянула; никого, пустые стены обрамляли в сумрачном свете лампы пустое пространство. Наверное, она не услышала, как он ушел.
Она легла. Упреки проносились у нее в голове. Уже охваченная сном, она ощущала, что делает ему больно, но у нее было странное чувство, и она думала: все, что я делаю, делаешь на самом деле ты. Уже забывшись сном, она грезила: мы отдаем все, что только можно отдать, чтобы прочнее охватить друг друга тем, к чему ни у кого нет доступа. И только раз, на мгновение вдруг совершенно вырвавшись из пут сна, она подумала: этот человек нас победит. Но что означает победить? И ее мысли ускользнули обратно в сон, наткнувшись на этот вопрос. Она воспринимала свою нечистую совесть, как последнюю данную ей нежность. Огромное, расширяющее темную глубину мира себялюбие вздымалось над ней, как над человеком, который должен умереть; сквозь сомкнутые веки она видела кусты, облака и птиц и казалась среди них такой маленькой, и все-таки все здесь было только для нее. И настало мгновение затворения, изгнания из себя всего чужеродного, и в уже почти нереальной завершенности открылась великая, чистая любовь, заключающая в себе только ее саму. Дрожащее разрешение всех кажущихся противоречий.
Советник больше не приходил; и она заснула, спокойно, оставив открытой дверь, словно дерево на лугу.
На следующее утро дневной свет казался кротким и таинственным. Она пробудилась словно за светлыми гардинами, которые задерживали всю наружную действительность света. Она пошла прогуляться, советник сопровождал ее. Что-то неустойчивое было в ней, похожее на опьянение синим воздухом и белым снегом. Они вышли на окраину городка, посмотрели вдаль, в белом пространстве было что-то сияющее и торжественное.
Они стояли у забора, который перегораживал тропку, ведущую в поля, какая-то крестьянка сыпала корм курам, островок желтого мха ярким пятном выделялся на белом снегу. "Как вы думаете..." - спросила Клодина и оглянулась назад, где над переулком было черно-синее небо, и, не закончив фразу, спросила немного погодя: "...Интересно, как долго висит там этот венок? Ощущает ли воздух его присутствие? Как он живет?" Больше она ничего не говорила; и даже сама не знала, зачем спрашивала; советник улыбнулся. У нее было такое чувство, что все одето в металл и еще дрожит под резцом. Она стояла рядом с этим человеком и как только чувствовала, что он на нее смотрит и стремится в ней хоть что-нибудь заметить, что-то сразу упорядочивалось в ее душе и ложилось ясно и просторно, как ровные поля под зорким глазом парящего коршуна.
А эта жизнь, синяя и черная, и на ней маленькое желтое пятнышко... Чего она хочет? Это призывное квохтанье кур и тихий стук зерен, сквозь который неожиданно вдруг зазвучит что-то, словно бой часов... Для кого ее речи? Это бессловесное, вгрызающееся в глубину и только иногда через узкую щель коротких секунд в проходящем мимо взлетающее вверх, бессловесное, которое иначе мертво... Что все это означает? Она смотрела на эту жизнь молчаливым взглядом и чувствовала, не обдумывая, - как ложатся порой на лоб руки, когда ничего высказать невозможно.
И тогда она стала слушать, улыбаясь, и все. Советник полагал, что ячейки его сети все сильнее опутывают ее, а она не разочаровывала его. Только ей казалось, когда он говорил, что они идут между домами, в которых люди что-то говорят, и в ход ее рассуждений вмешивался иногда кто-то второй, и увлекал ее мысли за собой, то туда, то сюда; она покорно следовала за ними, а потом на какое-то время вновь погружалась в самое себя, всплывала со смутным чувством, снова погружалась. Это было тихое, беспорядочное перетекающее движение, своеобразное пленение.
Между тем она чувствовала, словно это было ее собственное ощущение как этот человек любит себя. Видя его нежность к самому себе, она испытывала тихое чувственное возбуждение. И вокруг воцарялась тишина, вы словно вступали в какую-то область, где в расчет берутся совсем другие, немые решения. Она чувствовала, что советник ее потеснил и что она уступает ему, но это было неважно. Просто в ней что-то поселилось, словно там сидела птица на ветке и пела.
Вечером она немного поела и рано легла спать. Все было для нее уже как-то мертво, никакой чувственности в ней не было. Но, поспав совсем чуть-чуть, она проснулась, зная, что он сидит внизу и ждет. Она взяла платье и оделась. Встала и оделась, ничего больше; ни чувства, ни мысли, только отдаленное сознание какой-то несправедливости, а потом, когда она уже оделась, появилось, кажется, и обнаженное, не очень хорошо защищенное чувство. Она спустилась вниз. Столовая была пуста. Слегка расплываясь, виднелись контуры столов и стульев, они бодро выглядывали из полутьмы, как ночная стража. В углу сидел советник.
Она что-то сказала, возможно: я чувствую себя так одиноко там, наверху; она знала, как он истолкует ее слова. Через некоторое время он взял ее за руку. Она встала. Постояла в нерешительности. Потом выбежала на улицу. Она понимала, что поступает, как глупая неопытная девчонка, и что для нее это забава. Следом по лестнице послышались шаги, ступени скрипели, а она внезапно задумалась о чем-то очень далеком, очень абстрактном, тогда как тело ее дрожало, словно тело лесного зверя, за которым гонятся.