Советник потом, сидя у нее в комнате, между делом спросил: "Ты ведь любишь меня, правда? Я, конечно, не художник и не философ, но я человек цельный. Да-да, я уверен, я цельный человек". Она ответила: "А что это такое, цельный человек?" - "Странный вопрос ты задаешь", - рассердился советник, но она добавила: "Вовсе нет, мне кажется так странно, что человек нравится именно потому, что он нравится, его глаза, его язык, и не слова, а их звук..."
   Тут советник поцеловал ее: "Так значит, ты все-таки меня любишь?"
   И Клодина еще нашла в себе силы ответить: "Нет, я люблю только быть с вами, тот факт, тот случай, что я с вами. А можно было бы сидеть и у эскимосов, в меховых штанах. И с отвислыми грудями; и считать это прекрасным. Разве цельные натуры так уж редко встречаются?"
   Но советник сказал: "Ты заблуждаешься. Ты любишь меня. Ты просто никак не можешь пока оправдаться перед собой, а это как раз и есть признак настоящей страсти".
   Невольно, когда она почувствовала, что он распростерся над ней, что-то в ней вздрогнуло. Но он попросил: "Молчи, молчи".
   И Клодина молчала, она заговорила только один раз; когда они раздевались, она начала говорить бессвязно, невпопад, что-то, скорее всего, совершенно незначащее, это было словно какое-то мучительное поглаживание: "...Такое чувство, как будто идешь по узкому горному ущелью; звери, люди, цветы, все неузнаваемо; и сама ты совершенно другая. Спрашивается, если бы я с самого начала жила здесь, что бы я об этом думала, что чувствовала бы? А ведь странно, что нужно перешагнуть всего лишь одну линию. Мне хочется вас поцеловать, а потом быстро отскочить в сторону и посмотреть; а потом снова к вам. И с каждым разом, когда я буду переступать эту границу, я буду чувствовать все это лучше. Я буду делаться все бледнее; люди умрут, нет, они увянут; и деревья, и звери тоже. И наконец останется лишь совсем прозрачная дымка... а потом только одна мелодия... и ветер понесет ее... над пустотой..."
   И еще раз она заговорила: "Пожалуйста, уйдите, - проговорила она, - мне противно".
   Но он только улыбался. Тогда она сказала: "Уйди, пожалуйста". И он удовлетворенно вздохнул: "Наконец-то, наконец-то, моя милая, маленькая фантазерка, ты сказала мне: ты!"
   А потом она с ужасом почувствовала, как тело ее, несмотря ни на что, наполняется наслаждением. Но при этом ей казалось, будто она вспоминает о том, что испытала однажды весной: ощущение, что она - для всех и все же только для одного-единственного. И далеко-далеко, подобно тому, как дети говорят, что Бог велик, оставался образ ее любви.
   ИСКУШЕНИЕ КРОТКОЙ ВЕРОНИКИ
   Die Versuchung der stillen Veronika.
   Эти два голоса надо где-то услышать. Может быть, они просто лежат на страницах дневника, рядом или один в другом, низкий, глубокий голос женщины, на некоторых страницах внезапно подскакивающий вверх, в объятиях мягкого, раздольного, тягучего мужского голоса, этого извилистого голоса, так и оставшегося незавершенным, сквозь недостроенную крышу которого проглядывает все то, что он не успел под нею спрятать. А может быть, и этого не осталось. Но где-то в мире обязательно должна быть такая точка, куда эти два голоса, совсем не выделяющиеся в тусклой сумятице будничных звуков, устремляются подобно двум лучам и сплетаются друг с другом, где-то эта точка есть, и может быть, стоило бы ее отыскать, ту точку, близость которой ощущаешь лишь по какому-то чувству тревоги, подобному приближению музыки, еще не слышимой, но уже ложащейся тяжелыми мягкими складками на непроницаемый полог тихих далей. Пусть же эти зарисовки, примчавшись из прошлого, встанут одна рядом с другой и, стряхнув болезненность и слабость, сольются воедино, вспыхнув ровным светом ясного дня.
   "Круговорот!" Позже, в дни, когда свершался мучительнейший выбор между невидимой определенностью фантазии, натянутой, как тоненькая нитка, и обыденной действительностью, в эти дни, полные последних отчаянных усилий вовлечь то неуловимое в эту действительность - когда затем приходилось отказаться от этих попыток и броситься в простоту живой жизни, как в ворох теплых перьев, - он обращался к нему, как к человеку. В эти дни он часами разговаривал с самим собой, и говорил громко, потому что боялся. Что-то погрузилось и вошло в него, стой непостижимой неудержимостью, с какой внезапно где-то в теле сгущается боль, превращаясь в воспаленную ткань, и, делаясь действительностью, разрастается и становится болезнью, которая с нерешительной, двусмысленной улыбкой приносимых ею страданий начинает распоряжаться телом.
   - Круговорот, - умоляюще говорил Иоганнес, - о, если бы ты был, по крайней мере, вовне меня! И еще: если бы у тебя были одежды, за складки которых я мог бы ухватиться. О, если бы можно было поговорить с тобой! Я бы сказал тебе тогда, что ты есть Бог, и, говоря с тобой, держал бы под языком маленький камешек, чтобы убедить самого себя, что все это не сон. Я бы сказал тебе: я вручаю себя твоей власти, ты можешь мне помочь, ты всегда видишь все, что бы я ни делал, какая-то часть меня остается лежать во мне тихо и недвижно, словно она самая главная, и это основа - Ты.
   Но он так и оставался лежать во прахе, отвергнутый, с сердцем ребенка, устремленным куда-то наугад в робкой надежде. И знал только, что нуждался в этом из-за своей трусости, знал это. И все-таки это случилось, словно для того, чтобы почерпнуть из его слабости силу, которую он подозревал в себе и которая его манила так, как раньше могло манить его что-то только лишь в юности, когда возникает какая-то мощная, но совсем еще лишенная обличий голова какой-то неясной сокрушительной силы, и ты чувствуешь, что можешь врасти в нее плечами, примерить на себя и дать ей свое собственное лицо.
   И однажды он сказал Веронике: это Бог; он был тогда боязлив и смирен, это было давно, и он тогда впервые попытался закрепить то неопределенное, что ощущали они оба; они скользили по темному дому друг мимо друга; туда, сюда, и все мимо и мимо. Но когда он сказал об этом, это было для него понятием обесцененным, ничего не говорящим о том, что он думал.
   А то, о чем он тогда думал, было, наверное, пока еще чем-то, напоминающим те рисунки, которые иногда воплощаются в камень, - никто не знает, где живет то, на что они указывают, и каков их полный облик в действительности, - в стенах, в облаках, в водоворотах воды; то, что он имел в виду, представляло собой, наверное, лишь непостижимо подступившую к нему часть чего-то пока отсутствующего, как те изредка встречающиеся выражения на лицах, которые связываются у нас вовсе не с этими, а с какими-то другими, внезапно забрезжившими по ту сторону всего происходящего лицами, это были тихие мелодии посреди шума, чувства в душах людей, да и в нем самом ведь были чувства, которые, когда слова его искали их, еще были вовсе не чувствами, а лишь неким ощущением, будто что-то в нем самом удлинилось, только самым своим краешком погрузившись в него, пронизывая его тонкой сетью, его страх, его кротость, его молчаливость, как иногда, в пронзительно-ясные весенние дни удлиняются все предметы, когда из-под них выползают тени и стоят тихо, вытянувшись все в одну и ту же сторону, словно отражения в ручье.
   И он часто говорил Веронике: то, что было в нем, на самом деле не было ни страхом, ни слабостью, это было что-то вроде того страха, который есть на самом деле просто взволнованность перед чем-то, что еще никогда не видел и что не приобрело еще какой-то определенный облик, или как бывает иногда, когда ты совершенно точно и вместе с тем неизвестно откуда знаешь, что в твоем страхе есть нечто женское, а в твоей слабости - нечто от утра в деревенском доме, окруженном птичьим щебетом. Он находился в том своем странном состоянии, когда у него возникали такие вот половинчатые, невыразимые образы.
   Но однажды Вероника посмотрела на него своими большими глазами, в которых таилось тихое сопротивление, - они сидели тогда совсем одни в одной из полутемных комнат, - и спросила:
   - Значит, и в тебе тоже есть что-то, что ты не можешь ясно почувствовать и как следует понять, и ты называешь это просто Богом, тем, что вне тебя и мыслится как действительность, отделившаяся от тебя, такая, что она просто может взять тебя за руку? И, наверное, это как раз то, что ты никогда не хотел бы назвать трусостью или мягкостью; и ты представляешь себе это, как некую фигуру, которая могла бы спрятать тебя в складках своего одеяния? И ты пользуешься такими словами, как Бог, просто для того, чтобы сказать о том, что куда-то направлено, как о не имеющем направления, о каких-то движениях, как о неподвижном, о призраках, которые остаются в тебе, никогда не воплощаясь в действительность, - потому что они приходят в своих темных одеждах из какого-то другого мира с уверенностью чужаков, прибывших из большой процветающей страны, будто они живы? Скажи, ведь это потому, что они как живые, и потому, что ты во что бы то ни стало хочешь ощущать все это, как существующее в действительности?
   - Эти вещи, - сказал он, - которые существуют за горизонтом сознания, или на виду у нас проскальзывают за горизонт нашего сознания, или же это лишь связанный с чем-то чужеродным, неисследованный и недосягаемый, какой-нибудь новый вероятный горизонт сознания, где еще нет никаких предметов.
   Уже тогда он считал, что это - идеалы, а не замутнения или признаки какого-то душевного нездоровья, это предчувствие некоего целого, веяние которого доносится откуда-то раньше времени, и если бы удалось правильно слить все это воедино, если бы было что-то, что позволило бы одним рывком все это расчленить и упорядочить, начиная с тончайших ответвлений мысли и вовне, вверх, где все это складывается в кроны целых деревьев, то это было бы для малейших примет того целого словно ветер для парусов. И он вскочил в сильнейшем порыве почти физического желания.
   И она тогда долгое время ничего не говорила в ответ, а потом сказала:
   - Во мне тоже есть что-то... понимаешь, это Деметр... - и запнулась, и тогда впервые они заговорили о Деметре.
   Иоганнес поначалу не понял, для чего это все вообще было нужно. Она рассказывала, что стояла как-то однажды у окна, за которым был загон для кур, и наблюдала за петухом, наблюдала и ни о чем не думала, и только со временем Иоганнес сообразил, что она имела в виду загон для кур у них во дворе. Потом пришел Деметр и встал с нею рядом. И тогда она стала замечать, что все это время она все-таки думала о чем-то, только совсем смутно, а теперь начала все это постигать. Но близость Деметра, рассказывала она, - и он должен понять, все было так смутно, когда началось это постижение, близость Деметра и помогала ей, и одновременно стесняла ее. И через некоторое время она уже точно знала, что думала тогда о петухе. Но возможно она вовсе ни о чем и не думала, а только все время смотрела, и то, что она видела, твердым посторонним телом оставалось лежать в ней, потому что не было мыслей, которые бы его освободили. И, казалось, все это как-то неясно наталкивает ее на воспоминания о чем-то другом, что она тоже никак не могла найти. И чем дольше стоял рядом с ней Деметр, тем отчетливее она, испытывая странную боязнь, начинала ощущать в себе наполненные пустотой очертания этого образа. И Вероника вопрошающе посмотрела на Иоганнеса: понимает ли он ее?
   - И все время это было такое вот непередаваемо-равнодушное звериное соскальзывание, - говорила она о том, что тогда видела, она и сегодня видит это так, словно происходит что-то очень простое, но совершенно непостижимое, это непередаваемо-равнодушное соскальзывание - и вдруг ты свободна ото всего, что тебя волнует, и какое-то время тупо и бесчувственно стоишь, а мысли твои где-то далеко, там, где серый, тлеющий свет. И она сказала:
   - Иногда, в то мертвое послеобеденное время, когда мы с тетей выходили на прогулку, жизнь была освещена точно так же; мне казалось, что я хорошо все это чувствую, у меня было такое ощущение, будто образ этого гадкого света исходит прямо из моего желудка.
   Наступила пауза, Вероника захлебнулась в поисках слов.
   Но она вновь вернулась к тому же самому.
   - С тех пор я уже заранее издалека замечаю, как накатывает эта волна, добавила Вероника, - она затопляет желудок, подбрасывает его вверх и вновь отпускает.
   И снова возникло молчание.
   Но вдруг ее слова заскользили, крадучись, словно им нужно было спрятать какую-то тайну в большом, мрачном помещении, подбираясь к самому лицу Иоганнеса.
   - ...Именно в такой момент Деметр схватил мою голову и прижал к своей груди, а потом откинул ее назад, не произнося ни слова, - прошептала Вероника, и потом опять это молчание.
   Но у Иоганнеса было такое чувство, будто он ощутил в темноте прикосновение чьей-то таинственной руки, и он задрожал, когда Вероника продолжала:
   - Я не знаю, как назвать то, что произошло со мной в этот момент, мне вдруг почудилось, что Деметр должен быть, как этот петух, что она живет в такой же страшной, далекой пустоте, из которой он внезапно выскочил.
   Иоганнес почувствовал, что она смотрит на него. Его мучило то, что она рассказывала о Деметре и при этом говорила такое, что, как он смутно чувствовал, касалось и его. В нем крепло необъяснимое, боязливое подозрение: то, что для него было абстрактным и ограничивалось Богом, как те, подобные пустым, ограниченным рамками чувств, призракам его "я" среди неопределенности желаний в бессонные ночи, - Вероника могла захотеть обратить в нечто такое, что он должен делать. И ему показалось, притом что он не мог этому противиться, что в ее голосе появилось что-то жестокое, сочувствующее и похотливое, когда она продолжала:
   - Я тогда крикнула: Иоганнес бы такого никогда не сделал! Но Деметр произнес только: Подумаешь, Иоганнес, - и сунул руку в карманы. И вот помнишь? - когда ты потом впервые снова пришел к нам, как Деметру удалось заставить тебя заговорить? - Вероника говорит, что ты представляешь собой нечто большее, чем я, - издевательски проговорил он, - а ты оказался трусом! - А ты тогда, похоже, был еще таким, что не мог такое стерпеть, и парировал: Ну, это мы еще посмотрим. - И тогда он ударил тебя кулаком в лицо. А дальше - я верно говорю? - ты хотел нанести ответный удар, но увидев перед собой его грозный лик и сильнее почувствовав боль, ты вдруг ощутил ужасающий страх пред ним, о, я знаю его, этот преданный и почти дружелюбный страх, и вдруг ты улыбнулся, и ты ведь не знал, почему, верно? Но ты продолжал улыбаться, лишь лицо у тебя немного исказилось, и я почувствовала, как что-то робкое промелькнуло в его разгневанных глазах, но с такой теплой, сразу вливающейся в тебя нежностью и уверенностью, что обида вдруг исчезла, растворившись в тебе... Через некоторое время ты сказал мне тогда, что хочешь стать священником... И тут я вдруг поняла: не Деметр, а ты - тот самый зверь... Иоганнес вскочил. Он не понял.
   - Как ты можешь такое говорить? - закричал он, - что ты имеешь в виду?!
   Вероника заговорила, и в ее голосе слышалось разочарование:
   - Почему ты не стал священником? В священнике есть что-то от животного! Эта пустота, там, где у других - ощущение себя. Эта мягкость, которой пропитана даже их одежда. Та пустопорожняя мягкость, которая способна удержать россыпь происходящего всего мгновение, словно полное решето, которое тут же пустеет. А хорошо было бы попытаться что-то все-таки сделать из нее. Я стала такой счастливой, когда это поняла...
   Тут он услышал, как неистово кричит в нем его собственный голос, и нужно было умолкнуть, и он почувствовал, насколько его выбили из колеи размышления о ее утверждении, ему сделалось жарко, и голова пухла от напряжения, когда он силился не перепутать образы, порожденные двумя сознаниями, которые где-то там, во мгле, были очень похожи, но ее образы были ближе к действительности и тесны, как камера на двоих.
   ...Когда они оба успокоились, Вероника сказала:
   - Это то, что я до сих пор еще не до конца поняла и чему мы вместе должны искать объяснение.
   Она распахнула двери и выглянула на лестницу. У них обоих было такое чувство, словно они хотели проверить, одни ли они, и над ними вдруг оказался пустой темный дом, будто они были посажены под огромный колпак. Вероника сказала:
   - Все, что я тебе говорила, - это не то... Я сама не знаю... Но скажи мне все-таки, что в тебе тогда происходило, скажи, как это все, ну, про этот сладостный страх, когда ты улыбался...?! Ты казался мне лишенным самого себя, раздетым до какой-то нагой, теплой мягкости, - тогда, когда тебя ударил Деметр.
   Но Иоганнес не знал, как об этом рассказать. В голове у него проносилось так много вариантов. Ему казалось, что он слышит голоса в соседней комнате и по обрывкам разговора понимал, что речь идет о нем. Он только спросил:
   - Ты это и с Деметром обсуждала?
   - Но это было намного позже, - ответила Вероника, потом в нерешительности замолчала и наконец добавила: - один-единственный раз. - И через некоторое время: - несколько дней назад. Я не знаю, что меня побудило.
   Иоганнес смутно ощутил что-то... в его сознании где-то далеко возник испуг: похоже, это была ревность.
   Прошло довольно много времени, когда он вновь услышал, что Вероника говорит Он начал понимать, что она сказала:
   - ...это было так странно, я ведь так хорошо стала ее понимать.
   И он механически спросил:
   - Кого - "ее"?
   - Ну, да эту крестьянку, что живет наверху.
   - Ах, да, эту крестьянку.
   - Ту, о которой парни болтают по деревням, - повторила Вероника, - но ты можешь себе представить? У нее никогда больше не было возлюбленного, только эти ее два больших пса. Может быть это и ужасно, то, что они рассказывают, но ты только подумай: два таких огромных зверя, которые иногда встают на дыбы, клацая зубами, чего-то властно требуя, словно ты такой же, как они, а в каком-то смысле так оно и есть, и все в тебе полно ужаса перед их косматой шерстью, все, кроме одного, очень маленького кусочка твоего существа, который не боится, но ты знаешь, - еще мгновение, и достаточно твоего жеста, и они уже снова ничто, покорные, тихие, они - животные, - но все же это не только животные, это ты и одиночество, это ты и еще раз ты, это ты и пустая комната со стенами из шерсти, и это желает не животное, а что-то такое, что я не могу высказать, и я не знаю, почему я все это так хорошо понимаю.
   Но Иоганнес умоляюще сказал:
   - Ведь это грех - то, что ты говоришь, это мерзость.
   Но Вероника не унималась:
   - Ты ведь хотел стать священником, почему?! Я задумывалась об этом, потому что... потому что тогда ты для меня не мужчина. Послушай... послушай же: Деметр сказал мне прямо: - Этот не женится на тебе, и тот - тоже; ты останешься здесь, здесь и состаришься, как твоя тетка... - Ты, я надеюсь, понимаешь, как я испугалась? Разве у тебя не такое же чувство? Я никогда не думала о том, что моя тетка - тоже человек. Я никогда не считала ее ни мужчиной, ни женщиной. Теперь же я сразу испугалась, что она - это нечто такое, чем я тоже могу стать, и почувствовала, что должно что-то произойти. И мне вдруг пришло в голову, что она долгое время не старилась, а потом вдруг мгновенно сделалась очень старой и больше уже не менялась. А Деметр сказал: - Мы имеем право делать все, что захотим. Денег у нас мало, но мы старейший род во всей округе. Мы живем по-другому, Иоганнес не служил в министерстве, а я - в армии, даже священником он не стал. Они все смотрят на нас немножко сверху вниз, потому что мы небогаты, но мы не нуждаемся в деньгах, и в них тоже не нуждаемся. - И наверное оттого, что я так испугалась из-за тетки, это вдруг подействовало на меня таким таинственным образом - такое неясное чувство, словно дверь с тихим вздохом приоткрывается - и ни с того ни с сего от слов Деметра у меня появилось ощущение нашего дома, но, впрочем, разве ты сам не знаешь, ты ведь тоже всегда так же ощущал их - наш сад и наш дом, ...о, этот сад, ...я иногда представляла себе среди лета, что такое же чувство должно быть у человека, когда он лежит в снегу, такое же безутешное блаженство, когда, не чуя под собой земли, паришь между теплом и холодом, хочешь вскочить - и слабеешь, сладостно тая. Когда думаешь о нем, то чувствуешь не эту пустую, непрерывную красоту, а скорее - свет, одуряющее изобилие света, свет, который лишает дара речи, от которого кожа ощущает бездумное блаженство, и вздохи, и скрип стволов, и неумолкаемый тихий шелест листьев... Тебе не кажется, что красота жизни, которая начинается с сада и заканчивается нами, - это что-то плоское и бесконечное, что вбирает в себя человека и отрезает его ото всего, словно море, в котором утонешь, если захочешь в него ступить?..
   Теперь Вероника вскочила и встала перед Иоганнесом; ее руки, мерцающие в каком-то затерявшемся свете, казалось, испуганно старались вытащить из темноты слова.
   - И потом, я часто чувствую наш дом, - слова ее продолжали блуждать на ощупь, - его мрак со скрипучими лестницами и жалующимися окнами, с его углами, с его высокими, выпирающими из темноты шкафами, и иногда откуда-нибудь, из маленького высокого окна - свет, медленно сочащийся по каплям, как из наклоненного ведра, и страх - а вдруг это кто-то там стоит с лампой в руках. И Деметр сказал: - Составлять слова - не мое дело, у Иоганнеса это получается гораздо лучше, но уверяю тебя, иногда во мне появляется какая-то бездумная выпрямленность, я раскачиваюсь, как дерево, возникает какой-то ужасающий, совершенно нечеловеческий звук, словно грохот погремушки или визг детской свистульки. И мне достаточно встать на четвереньки, чтобы почувствовать себя зверем. Мне, наверное, стоило бы иногда размалевывать лицо... - Тут мне почудилось, что наш дом - это мир, в котором мы одни, сумрачный мир, в котором все выглядит искривленно и странно, как под водой, и мне показалось почти естественным, что я должна уступить желанию Деметра. Он сказал: - Это останется между нами и вряд ли существует в действительности, потому что об этом никто не знает, это не связано с миром действительности и поэтому не может вырваться наружу... - Ты не поверишь, Иоганнес, но я не испытывала к нему никаких чувств. Просто он распахнулся передо мною, как огромный рот, вооруженный острыми зубами, который мог меня проглотить, как мужчина он остался мне так же чужд, как любой другой, но это было какое-то втекание в него, которое я себе внезапно представила, а потом, по каплям, стекание с губ обратно, какое-то заглатывание тебя утоляющим жажду зверем, тупое и безучастное... Нужно иногда переживать какие-то события, когда их можно выполнить просто как действия, но ни с кем и ни с чем. Но тут я вспомнила о тебе, я ничего не знала точно, но я оттолкнула Деметра. Ведь у тебя тоже должно быть что-то подобное, для того же самого, наверное, очень хорошее...
   Иоганнес выдавил из себя:
   - Что ты имеешь в виду? Она сказала:
   - У меня только неясное представление о том, чем можно быть друг для друга. Ведь все люди боятся друг друга, даже ты иногда, когда говоришь со мной, становишься твердым и жестким, как камень, который ударяет по мне: но я имею в виду такие отношения, когда полностью растворяешься в том, что каждый значит для другого, а не стоишь отчужденно рядом, прислушиваясь... Я не могу это объяснить. То, что ты иногда называешь Богом, - это оно и есть.
   Потом она заговорила о вещах, которые так и остались для Иоганнеса неясными:
   - Тот, кого ты, наверное, имеешь в виду, - нигде, потому что он во всем. Он - злая толстая женщина, которая заставляет меня целовать ее груди, и одновременно это - я, когда я остаюсь одна, ложусь на пол у шкафа и мне в голову приходят такие вот мысли. И ты, наверное, тоже такой, ты иногда настолько неодушевлен и замкнут в себе, как свечка в темноте, которая сама по себе - ничто и только делает темноту сильнее и заметнее. С тех пор, как я увидела тогда твой страх, мне кажется, что ты сам иногда выпадал из моих мыслей, но страх всегда оставался, как темное пятно, и оставался теплый, мягкий край, который его ограничивает. И ведь, наверное, важно только то, что человек - как происходящее, а не как личность, которая действует; и каждый должен быть наедине с тем, что происходит, и в то же время нужно быть вместе, безмолвно и замкнуто, как за стенами без окон, образующими замкнутое пространство, в котором все может произойти в действительности, и при этом все же никак нельзя вторгнуться из одного пространства в другое, хотя в мыслях это и случается.
   И Иоганнес не понял.
   А она внезапно начала меняться, словно что-то стало уходить вглубь, сами черты ее лица делались в одном месте менее ясными, а в другом - более отчетливыми; конечно, она могла еще что-то сказать, но казалось, что сама она уже больше не та Вероника, которая только что говорила, и лишь совсем неуверенно, словно ступая по дальней незнакомой тропе, доносились ее слова:
   - ...Как ты считаешь?.. мне кажется, таким безличным человек быть не может, таким может быть только животное... Помоги же мне, потому что при этом непременно приходит на ум какое-то животное...?!
   Иоганнес попытался как-нибудь заставить ее прийти в себя, он вдруг заговорил, он захотел слушать еще и еще.
   Но она только покачала головой.
   С того момента Иоганнес почувствовал, что для него не представляет ни малейшего труда со всей тщательностью обдумать то, что он хотел. Иногда человек не догадывается, чего он смутно хочет, но зато знает, что ему этого не угадать; и тогда он проживает всю свою жизнь словно в запертой комнате, в которой ему страшно. Иногда его пугало что-то, и было такое чувство, словно он вот-вот заскулит, встанет на четвереньки и помчится обнюхивать волосы Вероники; такие образы иногда вставали у него перед глазами. Но ничего не происходило. Они проходили друг мимо друга; они смотрели друг на друга; они обменивались незначащими или просящими словами - ежедневно.