510 В Юшейд гористый. Я горам был рад.
   Над нашим домом виснул снежный пик,
   Столь пристально далек и дивно дик,
   Что мы лишь заводили взгляд, не в силах
   Его в себя вобрать. IPH слыл могилой
   Младых умов; он был окрашен в тон
   Фиалки и в бесплотность погружен.
   Все ж не хватало в нем той дымки мглистой,
   Что вожделенна столь для претериста.
   Ведь мы же умираем каждый день:
   520 Живую плоть, а не могилы тень
   Забвенье точит; лучшие "вчера"
   Сегодня -- прах, пустая кожура.
   Готов я стать былинкой, мотыльком,
   Но никогда -- забыть. Гори огнем
   Любая вечность, если только в ней
   Печаль и радость бренной жизни сей,
   Страданье, страсть, та вспышка золотая,
   Где самолет близ Геспера растаял,
   Твой вздох из-за иссякших сигарет,
   530 То, как ты смотришь на собаку, след
   Улитки влажной по садовым плитам,
   Флакон чернил добротных, рифма, ритм,
   Резинка, что свивается, упав,
   Поверженной восьмеркой, и стопа
   Вот этих самых карточек, -- не ждут
   В надежной тверди неба.
   Институт
   Считал, напротив: стыдно мудрецам
   Ждать многого от Рая. Что, как там
   Никто не скажет "здрасте", ни встречать
   540 Не выйдет вас, ни в тайны посвящать.
   Что, как швырнут в бездонную юдоль,
   И полетит душа, оставив боль
   Несказанной, незавершенным дело,
   Уже гниеньем тронутое тело -
   Неприодетым, утренним, со сна,
   Вдову -- на ложе жалостном, она
   Невнятным расплывается пятном
   В сознании разъятом, нежилом!
   IPH презирал богов (и "Г"), при этом
   550 Мистический нес вздор, давал советы
   (Очки с медовым тоном для ношенья
   На склоне лет): как, ставши привиденьем,
   Передвигаться, коль вы легче пуха,
   Как просочиться сквозь собрата-духа
   А если попадется на пути
   Сплошное тело -- как его пройти;
   Как отыскать в удушьи и в тумане
   Янтарный нежный шар, Страну Желаний.
   Как в кутерьме пространств, галактик, сфер
   560 Не одуреть. Еще был список мер
   На случай неудачных инкарнаций:
   Что делать, коль случится оказаться
   Лягушкою на тракте оживленном,
   Иль мевежонком под горящим кленом,
   Или клопом, когда на Божий свет
   Вдруг извлекут обжитый им Завет.
   Суть времени -- преемственность, а значит,
   Безвременность корежит и иначит
   Порядок чувств. Советы мы даем
   Как быть вдовцу: он потерял двух жен,
   570 Он их встречает любящих, любимых,
   Ревнующих друг к дружке. Обратима
   По смерти жизнь. У прежнего пруда
   Одна дитя качает, как тогда,
   Со лба льняные пряди собирая,
   Печальна и безмолвна; а другая,
   Такая же блондинка, но с оттенком
   Заметным рыжины, поджав коленки,
   Сидит на балюстраде, влажный взор
   580 Уставя в синий и пустой простор.
   Как быть? Обнять? Кого? Какой забавой
   Дитя развлечь? Недетски-величавый,
   Он помнит ли ту ночь на автостраде
   И тот удар, убивший мать с дитятей?
   А новая любовь -- лодыжки тон
   Балетным черным платьем оттенен, -
   Зачем на ней другой жены кольцо?
   Зачем гневливо юное лицо?
   Нам ведомо из снов, как нелегки
   590 С усопшими беседы, как глухи
   Они к стыду, к испугу, к тошноте
   И к чувству, что они -- не те, не те.
   Так школьный друг, что в дальнем пал сраженьи
   В дверях кивком нас встретит, и в смешеньи
   Приветливости и могильной стужи
   Укажет на подвал, где стынут лужи.
   И как узнать, что вспыхнет в глубине
   Души, когда нас поведут к стене
   По манию долдона и злодея,
   600 Политика, гориллы в портупее?
   Мысль прянет в выси, где всегда витала,
   К атоллам рифм, к державам интеграла,
   Мы будет слушать пенье петуха,
   Разглядывать на плитах пленку мха,
   Когда же наши царственные длани
   Начнут вязать изменники, мы станем
   Высмеивать невежество в их стаде
   И плюнем им в глаза, хоть смеха ради.
   А как изгою старому помочь,
   610 В мотеле умирающему? Ночь
   Кромсает вентилятор с гулким стоном,
   По стенам пляшут отсветы неона,
   Как будто бы минувшего рука
   Швыряет самоцветы. Смерть близка.
   Хрипит он, и клянет на двух наречьях
   Удушие, что легкие калечит.
   Рывок, разрыв -- мы к этому готовы.
   Найдем le grand nйant{1}, иль может, новый
   Виток вовне, пробивший клубня глаз.
   620 Сказала ты, когда в последний раз
   Мы шли по институту: "Если есть
   На свете Ад, то он, должно быть, здесь".
   Крематоры ворчали зло и глухо,
   Когда вещал Могиллис, что для духа
   Смертельна печь. Мы критики религий
   Чурались. Наш Староувер Блю великий
   Читал обзор о годности планет
   Для жизни душ. Особый комитет
   Решал судьбу зверей. Пищал китаец
   630 О том, что для свершенья чайных таинств
   Положено звать предков -- и каких.
   Фантомы По я раздирал в клочки
   И разбирал то детское мерцанье -
   Опала свет над недоступной гранью.
   Был в слушателях пастор молодой
   И коммунист седой. Любой устой
   И партии, и церкви рушил IPH.
   Поздней буддизм возрос там, отравив
   Всю атмосферу. Медиум незваный
   640 Явился, разлилась рекой нирвана,
   Фра Карамазов неотступно блеял
   Про "все дозволено". И страсть лелея
   К возврату в матку, к родовым вертепам,
   Фрейдистов школа разбрелась по склепам.
   У тех безвкусных бредней я в долгу.
   Я понял, чем я пренебречь могу,
   Взирая в бездну. И утратив дочь,
   Я знал -- уж ничего не будет: в ночь
   Не отстучит дощечками сухими
   650 Забредший дух ее родное имя,
   И не поманит нас с тобой фантом
   Из-за гикори в садике ночном.
   "Что там за странный треск? И что за стук?"
   "Всего лишь ставень наверху, мой друг".
   "Раз ты не спишь, давай уж свет зажжем -
   И в шахматы... Ах, ветер!" "Что нам в том?".
   "Нет, все ж не ставень. Слышишь? Вот оно".
   "То, верно, ветка стукнула в окно".
   "Что ухнуло там, с крыши повалясь?"
   660 "То дряхлая зима упала в грязь".
   "И что мне делать? Конь в ловушке мой!"
   Кто скачет там в ночи под хладной мглой?
   То горе автора. Свирепый, жуткий
   Весенний ветер. То отец с малюткой.
   Потом пошли часы и даже дни
   Без памяти о ней. Так жизни нить
   Скользит поспешно и узоры вяжет.
   Среди сограждан, млеющих на пляже,
   В Италии мы лето провели.
   670 Вернулись восвояси, и нашли,
   Что горсть моих статей ("Неукрощенный
   Морской конек") "повергла всех ученых
   В восторг" (купили триста экземпляров).
   Опять пошла учеба, снова фары
   По склонам гор поплыли в темноте
   К благам образования, к мечте
   Пустой. Переводила увлеченно
   Ты на французский Марвелла и Донна.
   Пронесся югом ураган "Лолита"
   680 (То был год бурь), шпионил неприкрыто
   Угрюмый росс. Тлел Марс. Шах обезумел.
   Ланг сделал твой портрет. Потом я умер.
   Клуб в Крашо заплатил мне за рассказ
   О том, "В чем смысл поэзии для нас".
   Вещал я скучно, но недолго. После,
   Чтоб избежать "ответов на вопросы"
   Я припустил к дверям, но тут из зала
   Восстал всегдашний старый приставала
   Из тех, что верно, не живут и дня
   690 Без "диспутов" -- и трубкой ткнул в меня.
   Тут и случилось -- транс, упадок сил,
   Иль прежний приступ. К счастью, в зале был
   Какой-то врач. К его ногам я сник.
   Казалось, сердце встало. Долгий миг
   Прошел, пока оно (без прежней прыти)
   К конечной цели поплелось.
   Внемлите!
   Я, право, сам не знаю, что сознанью
   Продиктовало: я уже за гранью,
   И все, что я любил, навеки стерто.
   700 Молчала неподвижная аорта,
   Биясь, зашло упругое светило,
   Кроваво-черное ничто взмесило
   Систему тел, спряженных в глуби тел,
   Спряженных в глуби тем, там, в темноте
   Спряженных тоже. Явственно до жути
   Передо мной ударила из мути
   Фонтана белоснежного струя.
   То был поток (мгновенно понял я)
   Не наших атомов,и смысл всей сцены
   710 Не нашим был. Ведь разум неизменно
   Распознает подлог: в осоке -- птицу,
   В кривом сучке -- личинку пяденицы,
   А в капюшоне кобры -- очерк крыл
   Ночницы. Все же то, что заместил,
   Перцептуально, белый мой фонтан,
   Мог распознать лишь обитатель стран,
   Куда забрел я на короткий миг.
   Но вот истаял он, иссякнул, сник.
   Еще в бесчувстве, я вернулся снова
   720 В земную жизнь. Рассказ мой бестолковый
   Развеселил врача: "Вы что, любезный!
   Нам, медикам, доподлинно известно,
   Что ни видений, ни галлюцинаций
   В коллапсе не бывает. Может статься,
   Потом, но уж во время -- никогда.
   "Но доктор, я ведь умер!"
   "Ерунда".
   Он улыбнулся: "То не смерти сень,
   Тень, мистер Шейд, и даже -- полутень!"
   Но я не верил и в воображеньи
   730 Прокручивал все заново: ступени
   Со сцены в зал, удушие, озноб
   И странный жар, и снова этот сноб
   Вставал, а я валился, но виной
   Тому была не трубка, -- миг такой
   Настал, чтоб ровный оборвало ход
   Хромое сердце, робот, обормот.
   Виденье правдой веяло. Сквозила
   В нем странной яви трепетная сила
   И непреложность. Времени поток
   740 Тех водных струй во мне стереть не мог.
   Наружным блеском городов и споров
   Наскучив, обращал я внутрь взоры,
   Туда, где на закраине души
   Сверкал фонтан. И в сладостной тиши
   Я узнавал покой. Но вот возник
   Однажды предо мной его двойник.
   То был журнал: статья о миссис Z.,
   Чье сердце возвратил на этот свет
   Хирург проворный крепкою рукой.
   750 В рассказе о "Стране за Пеленой"
   Сияли витражи, хрипел орган
   (Был список гимнов из Псалтыри дан),
   Мать что-то пела, ангелы порхали,
   В конце ж упоминалось: в дальней дали
   Был сад, как в легкой дымке, а за ним,
   (Цитирую) "едва-то различим,
   Вдруг поднялся, белея и клубя,
   Фонтан. А дальше я пришла в себя".
   Вот безымянный остров. Шкипер Шмидт
   760 На нем находит неизвестный вид
   Животного. Чуть позже шкипер Смит
   Привозит шкуру. Всякий заключит,
   Тот остров - не фантом. Фонтан, итак,
   Был верной метой на пути во мрак -
   Прочней кости, вещественнее зуба,
   Почти вульгарный в истинности грубой.
   Статью писал Джим Коутс. Адрес дамы
   Узнав у Джима, я пустился прямо
   На запад. Триста миль. Достиг. Узрел
   770 Волос пушистых синеватый мел,
   Веснушки на руках. Восторги. Всхлип
   Наигранный. Я понял, что я влип.
   "Ах, право, ну кому бы не польстила
   С таким поэтом встреча?" Ах, как мило,
   Что я приехал. Я все норовил
   Задать вопрос. Пустая трата сил.
   "Ах, нет, потом". Дневник и все такое
   Еще в журнале. Я махнул рукою.
   Давясь от скуки, ел ее пирог
   780 И день жалел, потраченный не впрок.
   "Неужто это вы! Я так люблю
   Тот ваш стишок из "Синего ревю" -
   Что про Монблон. Племянница моя
   На Маттерхорн взбиралась. Впрочем, я
   Не все там поняла. Ну, звук, стопа -
   Конечно, а вот смысл... Я так тупа!"
   Воистину. Я мог бы настоять,
   Я мог ее заставить описать
   Фонтан, что оба мы "за пеленой"
   790 Увидели. Но (думая я с тоской),
   То и беда, что "оба". В слово это
   Она вопьется, в нем найдя примету
   Небесного родства, святую связь,
   И души наши, трепетно слиясь,
   Как брат с сестрой, замрут на грани звездной
   Инцеста... "Жаль, уже, однако, поздно...
   Пора".
   В редакцию заехал я.
   В стенном шкапу нашлась ее статья,
   Дневник же Коутс отыскать не мог.
   800 "Все точно, сохранил я даже слог.
   Есть опечатка -- но из несерьезных:
   "Вулкан", а не "фонтан". М-да, грандиозно!"
   Жизнь вечная, построенная впрок
   На опечатке!.. Что ж, принять урок
   И не пытаться в бездну заглянуть?
   И вдруг я понял: истинная суть
   Здесь, в контрапункте, -- не в пустом виденьи
   Но в том наоборотном совпаденьи,
   Не в тексте, но в текстуре, -- в ней нависла
   810 Среди бессмыслиц -- паутина смысла.
   Да! Будет и того, что жизнь дарит
   Язя и вяза связь, как некий вид
   Соотнесенных странностей игры,
   Узор, который тешит до поры
   И нас -- и тех, кто в ту игру играет.
   Не важно, кто. К нам свет не достигает
   Их тайного жилья, но всякий час,
   В игре миров, снуют они меж нас:
   Кто продвигает пешку неизменно
   820 В единороги, в фавны из эбена?
   А кто убил балканского царя?
   Кто гасит жизнь, другую жжет зазря?
   Кто в небе глыбу льда с крыла сорвал,
   Что фермера зашибла наповал?
   Кто трубку и ключи мои ворует?
   Кто миг любой невидимо связует
   C минувшим и грядущим? Кто блюдет,
   Чтоб здесь, внизу, вещей вершился ход
   И колокол нездешний в выси бил?
   830 Я в дом влетел: "Я убежден, Сибил..."
   "Прихлопни дверь. Как съездил?" "Хорошо.
   И сверх того, я, кажется, нашел...
   Да нет, я убежден, что мне забрезжил
   Путь к некой..." "Да?" "Путь к призрачной надежде".
   ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ
   Теперь за Красотой следить хочу,
   Как не следил никто. Теперь вскричу,
   Как не кричал никто. Возьмусь за то,
   С чем сладить и не пробовал никто.
   И к слову, я понять не в состояньи,
   840 Как родились два способа писанья
   В машинке этой чудной: способ А,
   Когда трудится только голова, -
   Слова плывут, поэт их судит строго
   И в третий раз все ту же мылит ногу;
   И способ Б: бумага, кабинет
   И чинно водит перышком поэт.
   Тут пальцы строчку лепят, бой абстрактный
   Конкретным претворяя: шар закатный
   Вымарывая, и в строки узду
   850 Впрягая отлученную звезду;
   И наконец выводят строчку эту
   Тропой чернильной к робкому рассвету.
   Но способ А -- агония! горит
   Висок под каской боли, а внутри
   Отбойным молотком шурует муза,
   И как ни напрягайся, сей обузы
   Избыть нельзя, а бедный автомат
   Все чистит зубы (пятый раз подряд)
   Иль на угол спешит купить журнал,
   860 Который уж три дня как прочитал.
   Так в чем же дело? В том, что без пера
   На три руки положена игра:
   Чтоб выбрать рифму, чтоб хранить в уме
   Строй прежних строк, и в этой кутерьме
   Готовую держать перед глазами?
   Иль вглубь идет процесс, коль нету с нами
   Опоры лжи и фальши, пьедестала
   Пиит -- стола? Ведь сколько раз, бывало,
   Устав черкать, я выходил из дома
   870 И скоро слово нужное, влекомо
   Ко мне немой командою, стремглав
   Слетало с ветки прямо на рукав.
   Мне утро -- час, мне лето -- лучший срок
   Однажды сам себя я подстерег
   В просонках -- так, что половина тела
   Еще спала, душа еще летела.
   Я прянул ей вослед: топаз рассвета
   Сверкал на листьях клевера; раздетый,
   Стоял средь луга Шейд в одном ботинке.
   880 Я понял: спит и эта половинка.
   Тут обе прыснули, я сел в постели,
   Скорлупку день проклюнул еле-еле,
   И на траве, блистая ей под стать,
   Стоял ботинок! Тайную печать
   Оттиснул Шейд, таинственный дикарь,
   Мираж, морока, эльфов летний царь.
   Коль мой биограф будет слишком сух
   Или несведущ, чтобы ляпнуть вслух:
   "Шейд брился в ванне", -- заявляю впрок:
   890 "Над ванною тянулась поперек
   Стальная полоса, чтоб пред собой
   Он мог поставить зеркало, -- нагой,
   Сидел он, кран крутя ступнею правой,
   Точь-в-точь король, -- и как Марат, кровавый".
   Чем я тучней, тем ненадежней кожа.
   Такие есть места! -- хоть рот, положим:
   Пространство от гримасы до улыбки, -
   Участок боли, взрезанный и хлипкий.
   Посмотрим вниз: удавка для богатых,
   900 Подбрюдок, -- весь в лохмотьях и заплатах.
   Адамов плод колюч. Скажу теперь,
   О горестях, о коих вам досель
   Не сказывал никто. Семь, восемь. Чую,
   И ста скребков не хватит, -- и вслепую
   Проткнув перстами сливки и клубнику,
   Опять наткнусь на куст щетины дикой.
   Меня смущает однорукий хват
   В рекламе, что съезжает без преград
   В единый мах от уха до ключицы
   910 И гладит кожу любящей десницей.
   А я из класса пуганых двуруких,
   И как эфеб, что в танцевальном трюке
   Рукой надежной крепко держит деву,
   Я правую придерживаю левой.
   Теперь скажу... Гораздо лучше мыла
   То ощущенье ледяного пыла,
   Которым жив поэт. Как слов стеченье,
   Внезапный образ, холод вдохновенья
   По коже трепетом тройным скользнет -
   920 Так дыбом волоски. Ты помнишь тот
   Мультфильм, где усу не давал упасть
   Наш Крем, покуда косарь резал всласть?
   Теперь скажу о зле, как посейчас
   Не говорил никто. Мне мерзки: джаз,
   Весь в белом псих, что черного казнит
   Быка в багровых брызгах, пошлый вид
   Искусств абстрактных, лживый примитив,
   В универмагах музыка в разлив,
   Фрейд, Маркс, их бред, идейный пень с кастетом,
   930 Убогий ум и дутые поэты.
   Пока, скрипя, страной моей щеки
   Тащится лезвие, грузовики
   Ревут на автостраде, и машины
   Ползут по склонам скул, и лайнер чинно
   Заходит в гавань; в солнечных очках
   Турист бредет по Бейруту, -- в полях
   Старинной Земблы между ртом и носом
   Идут стерней рабы и сено косят.
   Жизнь человека -- комментарий к темной
   940 Поэме без конца. Пойдет. Запомни.
   Брожу по дому. Рифму ль отыщу,
   Штаны ли натяну. С собой тащу
   Рожок для обуви. Иль ложку?.. Съем
   Яйцо. Ты отвезешь меня затем
   В библиотеку. А в часу седьмом
   Обедаем. И вечно за плечом
   Маячит муза, оборотень странный, -
   В машине, в кресле, в нише ресторанной.
   И всякий миг, любовь моя, ты снова
   950 Со мной, -- превыше слога, ниже слова,
   Ты ритм творишь. Как в прежние века
   Шум платья слышен был издалека,
   Так мысль твою привык я различать
   Заранее. Ты -- юность. И опять
   В твоих устах прозрачны и легки
   Тебе мной посвященные стихи.
   "Залив в тумане" -- первый сборник мой
   (Свободный стих), за ним -- "Ночной прибой"
   И "Кубок Гебы". Влажный карнавал
   960 Здесь завершился -- после издавал
   Я лишь "Стихи". (Но эта штука манит
   В себя луну. Ну, Вилли! "Бледный пламень"!)
   Проходит день под мягкий говорок
   Гармонии. Мозг высох. Летунок
   Каурый и глагол, что я приметил,
   Но в стих не взял, подсохли на цементе.
   Да, тем и люб мне Эхо робкий сын,
   Consonne d'appui{1}, что чувствую за ним
   Продуманную в тонкостях, обильно
   970 Рифмованную жизнь.
   И мне посильно
   Постигнуть бытие (не все, но часть
   Мельчайшую, мою) лишь через связь
   С моим искусством, с таинством сближений
   С восторгом прихотливых сопряжений;
   Подозреваю, мир светил, -- как мой
   Весь сочинен ямбической строкой.
   Я верую разумно: смерти нам
   Не следует бояться, -- где-то там
   Она нас ждет, как верую, что снова
   980 Я встану завтра в шесть, двадцать второго
   Июля, в пятьдесят девятый год,
   И верю, день нетягостно пройдет.
   Что ж, заведу будильник, и зевну,
   И Шейдовы стихи в их ряд верну.
   Но спать ложиться рано. Светит солнце
   У Саттона в последних два оконца.
   Ему теперь -- за восемьдесят? Старше
   Меня он вдвое был в год свадьбы нашей.
   А где же ты? В саду? Я вижу тень
   990 С пеканом рядом. Где-то, трень да брень,
   Подковы бьют (как бы хмельной повеса
   В фонарный столб). И темная ванесса
   С каймой багровой в низком солнце тает,
   Садится на песок, с чернильным краем
   И белым крепом крылья приоткрыв.
   Сквозь световой прилив, теней отлив,
   Ее не удостаивая взглядом,
   Бредет садовник (тут он где-то рядом
   Работает) -- и тачку волочет.
   КОММЕНТАРИЙ
   Строки 1-4: Я тень, я свиристель, убитый влет и т.д.
   ОБРАЗ, содержащийся в этих начальных строках, относится, очевидно, к птице, на полном лету разбившейся о внешнюю плоскость оконного стекла, где отраженное небо с его чуть более темным тоном и чуть более медлительными облаками представляет иллюзию продления пространства. Мы можем вообразить Джона Шейда в раннем отрочестве -- физически непривлекательного, но во всех прочих отношениях прекрасно развитого парнишку -- переживающим свое первое эсхатологическое потрясение, когда он неверящей рукой поднимает с травы тугое овальное тельце и глядит на сургучно-красные прожилки, украшающие серо-бурые крылья, и на изящное рулевое перо с вершинкой желтой и яркой, словно свежая краска. Когда в последний год жизни Шейда мне выпало счастье соседствовать с ним в идиллических всхолмиях Нью-Вая (смотри Предисловие), я часто видел именно этих птиц, весьма компанейски пирующих среди меловато-сизых ягод можжевеловки, выросшей об угол с его домом (смотри также строки 181-182).
   Мои сведения о садовых Aves{1} ограничивались представителями северной Европы, однако молодой нью-вайский садовник, в котором я принимал участие (смотри примечание к строке 998), помог мне отождествить немалое число силуэтов и комических арий маленьких, с виду совсем тропических чужестранцев и, натурально, макушка каждого дерева пролагала пунктиром путь к труду по орнитологии на моем столе, к которому я кидался с лужайки в номенклатурной ажитации. Как тяжело я трудился, приделывая имя "зорянка" к самозванцу из предместий, к крупной птахе в помятом тускло-красном кафтане, с отвратным пылом поглощавшей длинных, печальных, послушных червей!
   Кстати, любопытно отметить, что хохлистая птичка, называемая по-земблянски sampel ("шелковый хвостик") и очень похожая на свиристель и очерком, и окрасом, явилась моделью для одной из трех геральдических тварей (двумя другими были, соответственно, олень северный, цвета натурального, и водяной лазурный, волосистый тож) в гербе земблянского короля Карла Возлюбленного (р.1915), о славных горестях которого я так часто беседовал с моим другом.
   Поэма началась в точке мертвого равновесия года, в первые послеполуночные минуты 1 июля, я в это время играл в шахматы с юным иранцем, завербованным в наши летние классы, и я не сомневаюсь, что наш поэт понял бы одолевающее аннотатора искушение -- связать с этой датой некоторое роковое событие -- отбытие из Земблы будущего цареубийцы, человека именем Градус. На самом деле, Градус вылетел из Онгавы на Копенгаген 5 июля.
   Строка 12: в хрустальнейшей стране
   Возможно, аллюзия на Земблу, мою милую родину. За этим в разрозненном, наполовину стертом черновике следуют строки, в точности прочтения которых я не вполне уверен:
   Ах, не забыть бы рассказать о том,
   Что мне поведал друг о короле одном.
   Увы, он рассказал бы гораздо больше, когда бы домашняя антикарлистка не цензурировала всякую сообщаемую ей строку! Множество раз я шутливо корил его: "Ну, пообещайте же мне, что используете весь этот великолепный материал, гадкий вы, сивый поэт!". И мы хихикали с ним, как мальчишки. Ну а затем, после вдохновительной вечерней прогулки ему приходилось возвращаться, и угрюмая ночь разводила мосты между его неприступной твердыней и моим скромным жилищем.
   Правление этого короля (1936-1958) сохранится в памяти хотя бы немногих проницательных историков как правление мирное и элегантное. Благодаря гибкой системе обдуманных альянсов, ни разу за этот срок Марс не запятнал своего послужного списка. Народный Дом (парламент) работал себе, пока в него не прокрались коррупция, измена и экстремизм, в совершенной гармонии с Королевским Советом. Гармония воистину была девизом правления. Изящные искусства и отвлеченные науки процветали. Техникология, прикладная физика, индустриальная химия и прочее в этом роде претерпевали расцвет. Упорно подрастал в Онгаве небольшой небоскреб из ультрамаринового стекла. Казалось, улучшается даже климат. Налогообложение обратилось в произведение искусства. Бедные слегка богатели, а богатые потихоньку беднели (в согласии с тем, что, может быть, станет когда-то известным в качестве "закона Кинбота"). Уход за здоровьем распространился до крайних пределов государства: все реже и реже во время его турне по стране, -- каждую осень, когда обвисали под грузом коралловых гроздьев рябины, и рябило вдоль луж мусковитом, -доброжелательного и речистого короля прерывали коклюшные "выхлопы" в толпе школяров. Стал популярен парашютизм. Словом, удовлетворены были все, даже политические смутьяны -- эти с удовлетворением смутьянничали на деньги, которые платил им удовлетворенный Shaber (гигантский земблянский сосед). Но не будем вдаваться в этот скучный предмет.
   Вернемся к королю: возьмем хотя бы вопрос личной культуры. Часто ли короли углубляются в какие-либо специальные исследования? Конхиологов между ними можно счесть по пальцам одной увечной руки. Последний же король Земблы -- частью под влиянием дяди его, Конмаля, великого переводчика Шекспира (смотри примечания к строкам 39-40 и 962) -обнаружил, и это при частых мигренях, страстную склонность к изучению литературы. В сорок лет, незадолго до падения его трона, он приобрел такую ученость, что решился внять сиплой предсмертной просьбе маститого дяди: "Учи, Карлик!". Конечно, монарху не подобало в ученой мантилье являться в университете и с лекторского налоя преподносить цветущей юности "Finnigan's Wake" в качестве чудовищного продолжения "несвязных трансакций" Ангуса Мак-Диармида и "линго-гранде" Саути ("Дорогое шлюхозадое" и т.п.) или обсуждать собранные в 1798 году Ходынским земблянские варианты "Kongs-skugg-sio" ("Зерцало короля") -- анонимного шедевра двенадцатого столетия. Поэтому лекции он читал под присвоенным именем, в густом гриме, в парике и с накладной бородой. Все буро-бородые, яблоко-ликие, лазурно-глазастые зембляне выглядывают на одно лицо, и я, не брившийся вот уже год, весьма схож с моим преображенным монархом (смотри также примечание к строке 894).
   В эту пору учительства Карл-Ксаверий взял за обычай, по примеру прочих его ученых сограждан, ночевать в pied-б-terre{1}, снятом им на Кориолановой Канаве: очаровательная студия с центральным отоплением и смежные с нею ванная и кухонька. С ностальгическим наслаждением вспоминаешь ее блекло-серый ковер и жемчужно-серые стены (одну из которых украшала одинокая копия "Chandelier, pot et casserole йmailйe"2 Пикассо), полочку с замшевыми поэтами и девическую кушетку под пледом из поддельной гималайской панды. Сколь далеки представлялись от этой ясной простоты Дворец и омерзительная Палата Совета с ее неразрешимыми затруднениями и запуганными советниками!