Керн вспомнил: ведь в соседнем номере Изабель. Тотчас, как бы откликнувшись его мысли, за стеной легко прокатился ее смех. Дважды, трижды дрогнула и рассыпалась гитара. И затем прозвучал и затих странный, отрывистый лай.
   Керн, сидя на постели, изумленно вслушивался. Нелепая картина представилась ему. Изабель с гитарой и громадный дог, глядящий снизу на нее – блаженными глазами. Он приложил ухо к холодной стене. Лай лязгнул опять, гитара брякнула, как от щелчка, и волнами заходил непонятный шорох, словно там, в соседней комнате, заклубился широкий ветер. Шорох вытянулся в тихий свист, – и ночь снова налилась тишиной. Затем стукнула рама: Изабель запирала окно.
   «Неугомонная, – подумал он, – пес, гитара, морозные сквозняки».
   Теперь все было тихо. Изабель, выпроводив звуки, игравшие у нее по комнате, вероятно, легла – спит.
   – К чорту! Ничего не понимаю. Ничего нет у меня. К чорту, к чорту, – простонал Керн, зарываясь в подушку. Свинцовая усталость сжимала ему виски. В ногах была тоска, невыносимые мурашки. Долго он скрипел в темноте, тяжело переваливаясь. Лучи на потолке давно потухли.
II
   На следующий день Изабель появилась только за вторым завтраком.
   С утра небо слепило белизной, солнце походило на луну; затем пошел медленный отвесный снег. Частые хлопья, как мушки на белой вуали, занавесили вид на горы, отяжелевшие елки, помутившуюся бирюзу катка. Крупные и мягкие снежинки шуршали по стеклам окон, падали, падали, без конца. Если долго на них смотреть, начинало казаться, что вся гостиница тихо плывет вверх.
   – Я так вчера устала, – говорила Изабель, обращаясь к своему соседу, молодому человеку с высоким оливковым лбом и стрельчатыми глазами, – так устала, что решила понежиться в постели.
   – Вид у вас сегодня оглушительный, – протянул молодой человек с экзотической любезностью.
   Она насмешливо раздула ноздри. Керн, посмотрев на нее через гиацинты, сказал холодно:
   – А я не знал, мисс Изабель, что у вас в комнате собака, а также и гитара.
   Ему показалось, что ее пушистые глаза еще более сузились – от ветерка смущения. Затем она вспыхнула улыбкой: кармин и слоновая кость.
   – Вы вчера слишком долго гуляли под музыку, мистер Керн, – отвечала она, и оливковый юноша и человечек, признававший только Библию и биллиард, засмеялись – первый сочным гоготом, второй совсем тихо и подняв брови.
   Керн поглядел исподлобья и сказал:
   – Я вообще попросил бы вас не играть ночью. Сон у меня не очень легкий.
   Изабель полоснула его по лицу быстрым сияющим взглядом:
   – Это вы уж скажите вашим сновидениям, а не мне.
   И заговорила с соседом о том, что завтра – лыжное состязание.
   Керн уже несколько минут чувствовал, что губы его растягиваются в судорожную усмешку, которую он не мог удержать. Она мучительно дергалась в уголках рта, – и захотелось ему вдруг – стянуть со стола скатерть, запустить в стену горшок с гиацинтами.
   Он поднялся, стараясь скрыть нестерпимую дрожь, и, никого не видя, вышел из комнаты.
   «Что это со мной делается? – спрашивал он у своей тоски. – Что это такое?»
   Пинком раскрыв чемодан, он стал укладывать вещи, – сразу закружилась голова; он бросил и опять зашагал по комнате. Со злобой набил короткую трубку. Сел в кресло у окна, за которым с тошнотворной ровностью падал снег.
   Он приехал в эту гостиницу, в этот морозный и модный уголок Церматта, чтобы слить впечатления белой тишины с приятностью легких и пестрых знакомств – ибо полного одиночества он боялся пуще всего. А теперь он понял, что и людские лица нестерпимы ему, – что от снега гудит в голове – и что нет у него той вдохновенной живости и нежного упорства, без которых страсть бессильна. А для Изабель жизнь, вероятно, великолепный лыжный полет, стремительный смех – духи и мороз.
   Кто она? Светописная ли дива, вырвавшаяся на волю? Или сбежавшая дочь чванного и желчного лорда? Или просто одна из тех женщин из Парижа, а деньги – неведомо откуда? Пошловатая мысль…
   «А собака-то у нее есть, напрасно отнекивается: гладкий дог какой-нибудь. С холодным носом и теплыми ушами. А снег все идет, – беспорядочно думал Керн. – А у меня есть в чемодане… – И словно пружина, звякнув, раскрутилось у него в мозгу: – Парабеллум».
   До вечера он опять валандался по гостинице, сухо шуршал газетами в читальне; видел из окна вестибюля, как Изабель, швед и несколько молодых людей в пиджаках, натянутых на бахромчатые свэтеры, садились в сани, по-лебединому выгнутые. Чалые лошадки звенели нарядной сбруей. Валил снег тихо и густо. Изабель, вся в белых звездинках, восклицала, смеялась между спутников своих, и когда санки дернулись, понеслись – откинулась назад, всхлипнув и хлопнув меховыми рукавицами.
   Керн отвернулся от окна.
   – Катайся, катайся… Ничего…
   Потом, во время обеда, он старался не глядеть на нее. Она была как-то празднично и взволнованно весела, – и на него не обращала внимания. В девять часов опять заныла и заквохтала негритянская музыка. Керн, в тоскливом ознобе, стоял у косяка дверей, глядел на слипшиеся пары, на кудрявый черный веер Изабель.
   Тихий голос у самого уха сказал:
   – Пойдемте в бар… Хотите?
   Он обернулся и увидел: меланхолические козьи глаза, уши в рыжем пуху.
   В баре был пунцовый полусвет, воланы абажуров отражались в стеклянных столиках. У металлической стойки, на высоких табуретах сидели три господина – все трое в белых гетрах, – поджав ноги и всасывая сквозь соломинки яркие напитки. По другой стороне стойки, где на полках поблескивали разноцветные бутылки, словно коллекция выпуклых жуков, жирный черноусый человек в малиновом смокинге необычайно искусно мешал коктейли. Керн и Монфиори выбрали столик в бархатной глубине бара. Лакей распахнул длинный список напитков – бережно и благоговейно, как антиквар, показывающий дорогую книгу.
   – Мы будем пить подряд по одной рюмке, – сказал ему Монфиори своим грустным голосом. – А когда дойдем до конца, начнем опять. Будем тогда выбирать только то, что пришлось нам по вкусу. Быть может, остановимся на одном и долго будем им наслаждаться. Затем опять начнем сначала.
   Он задумчиво посмотрел на лакея:
   – Поняли?
   Лакей наклонил пробор.
   – Это так называемое странствие Вакха, – с печальной усмешкой обратился Монфиори к Керну. – Некоторые люди и в жизни применяют такой прием.
   Керн заглушил зябкий зевок.
   – Это, знаете, кончается рвотой.
   Монфиори вздохнул. Отпил. Причмокнул. Выдвижным карандашиком отметил крестиком первый номер в списке. От крыльев носа шли у него две глубокие борозды к уголкам тонкого рта.
   После третьей рюмки Керн молча закурил. После шестой – это была какая-то приторная смесь шоколада и шампанского – ему захотелось говорить.
   Он выпустил рупор дыма; щурясь, отряхнул пепел желтым ногтем.
   – Скажите, Монфиори, что вы думаете об этой – как ее – Изабель?..
   – Вы ничего от нее не добьетесь, – ответил Монфиори. – Она из породы скользящих. Ищет только прикосновений.
   – Но она ночью играет на гитаре, с собакой возится. Это скверно, не правда ли? – сказал Керн, выпучив глаза на свою рюмку.
   Монфиори опять вздохнул:
   – Да бросьте вы ее. Право…
   – Это вы, по-моему, из зависти, – начал было Керн.
   Тот тихо перебил его:
   – Она женщина. А у меня, видите ли, другие вкусы.
   Скромно кашлянул. Поставил крестик.
   Рубиновые напитки сменились золотыми. Керн чувствовал, что кровь у него становится сладкая. В голове туманилось. Белые гетры покинули бар. Умолкли дробь и напевы далекой музыки.
   – Вы говорите, что нужно выбирать… – густо и вяло говорил он. – А я, понимаете, дошел до такой точки… Вот слушайте: у меня была жена. Она полюбила другого. Тот оказался вором. Крал автомобили, ожерелья, меха… И она отравилась. Стрихнином.
   – А в Бога вы верите? – спросил Монфиори с видом человека, который попадает на своего конька. – Ведь Бог-то есть.
   Керн фальшиво засмеялся:
   – Библейский Бог. Газообразное позвоночное… Не верю.
   – Это из Хукслея, – вкрадчиво заметил Монфиори. – А был библейский Бог… Дело в том, что Он не один; много их, библейских богов… Сонмище… Из них мой любимый… «От чихания Его показывается свет; глаза у Него как ресницы зари». Вы понимаете, понимаете, что это значит? А? И дальше: «…мясистые части тела Его сплочены между собой твердо, не дрогнут». Что? Что? Понимаете?
   – Стойте, – крикнул Керн.
   – Нет, вникайте, вникайте. «Он море претворяет в кипящую мазь, оставляет за собою светящуюся стезю: бездна кажется сединою!»
   – Стойте же, наконец, – перебил Керн. – Я хочу вам сказать, что я решил покончить с собой…
   Монфиори мутно и внимательно взглянул на него, ладошкой прикрыв рюмку. Помолчал.
   – Я так и думал, – неожиданно мягко заговорил он. – Сегодня, когда вы смотрели на танцующих, и раньше, когда встали из-за стола… Было что-то в вашем лице… Морщинка между бровей… Особая… Я сразу понял…
   Он затих, поглаживая край столика.
   – Слушайте, что я вам скажу, – продолжал он, опустив тяжелые лиловые веки в бородавках ресниц. – Я повсюду ищу таких, как вы, – в дорогих гостиницах, в поездах, на морских курортах, – ночью, на набережных больших городов…
   Мечтательная усмешка скользнула по его губам.
   – Я помню, однажды, во Флоренции…
   Он медленно поднял свои козьи глаза:
   – Послушайте, Керн, я хочу присутствовать… Можно?
   Керн, сутуло застывший, почувствовал холод в груди под крахмальной рубашкой.
   «Мы оба пьяны… – пронеслось у него в мозгу. – Страшный он».
   – Можно? – вытягивая губы, повторил Монфиори. – Я вас очень прошу.
   Коснулся холодной волосатой ручкой…
   – К чорту! Пустите меня… Я шутил…
   Монфиори все так же внимательно смотрел, присасываясь глазами.
   – Надоели вы мне! Все надоело, – рванулся, всплеснув руками, Керн, – и взгляд Монфиори оторвался, как бы чмокнув…
   – Муть! Кукла!.. Игра слов!.. Баста!..
   Он больно стукнулся бедром о край столика. Малиновый толстяк за своей зыбкой стойкой выпучил белый вырез, заплавал, как в кривом зеркале, среди своих бутылок. Керн прошел по скользившим волнам ковра, плечом толкнул стеклянную падавшую дверь.
   Гостиница глухо спала. С трудом поднявшись по мягкой лестнице, он отыскал свой номер. В соседней двери торчал ключ. Кто-то забыл запереться. В тусклом свете змеились цветы в коридоре. У себя в комнате он долго шарил по стене, ища электрическую кнопку. Затем рухнул в кресло у окна.
   Он подумал, что нужно написать кое-какие письма. Прощальные. Но густой и липкий хмель ослабил его. В ушах клубился глухой гул, по лбу веяли ледяные волны. Надо было письмо написать, – и еще что-то не давало ему покоя. Точно он вышел из дома и забыл бумажник. В зеркальной черноте окна отражалась полоска воротника, бледный лоб. Пьяными каплями он забрызгал себе спереди рубашку. Письмо надо писать – нет, не то. И внезапно что-то мелькнуло в глазах. Ключ! Ключ, торчавший в соседней двери…
   Керн тяжко встал, вышел в тусклый коридор. С громадного ключа спадала блестящая пластинка с цифрой 35. Он остановился перед этой белой дверью. Жадная дрожь потекла по ногам.
   Морозный ветер хлестнул его по лбу. В просторной освещенной спальне окно было распахнуто. На широкой постели, в желтой открытой пижаме, навзничь лежала Изабель. Свесилась светлая рука, между пальцев тлела папироса. Сон, видно, схватил ее невзначай.
   Керн подошел к постели. Стукнулся коленом о стул, на котором чуть зазвенела гитара. Синие волосы Изабель крутыми кругами лежали на подушке. Он поглядел на ее темные веки, на нежную тень между грудей. Тронул одеяло. Она мгновенно распахнула глаза. Тогда Керн, как-то сгорбившись, сказал:
   – Мне нужна ваша любовь. Завтра я застрелюсь.
   Ему никогда не снилось, что женщина – хоть и застигнутая врасплох – может так испугаться. Изабель сначала застыла, потом метнулась, оглянувшись на открытое окно, – и, мгновенно соскользнув с постели, пронеслась мимо Керна – с наклоненной головой, словно боялась удара сверху.
   Стукнула дверь. Листы почтовой бумаги слетели со стола.
   Керн остался стоять посреди просторной и светлой комнаты. На ночном столике лиловел и золотился виноград.
   – Сумасшедшая! – сказал он вслух.
   Трудно повел плечами. Содрогнулся от холода длинной дрожью, как конь. И внезапно замер.
   За окном рос, летел, приближался взволнованными толчками – быстрый и радостный лай. Через миг провал окна, квадрат черной ночи, заполнился, закипел сплошным бурным мехом. Широким и шумным махом этот рыхлый мех скрыл ночное небо, от рамы до рамы. Миг, и он напряженно вздулся, косо ворвался, раскинулся. В свистящем размахе буйного меха мелькнул белый лик. Керн схватился за гриф гитары, со всех сил ударил белый лик, летевший на него. Его сшибло с ног ребро исполинского крыла, пушистая буря. Звериным запахом обдало его. Керн, рванувшись, встал.
   Посредине комнаты лежал громадный ангел.
   Он заполнял всю комнату, всю гостиницу, весь мир. Правое крыло согнулось, опираясь углом в зеркальный шкаф. Левое тяжко раскачивалось, цепляясь за ножки опрокинутого стула. Стул громыхал по полу взад и вперед. Бурая шерсть на крыльях дымилась, отливала инеем. Оглушенный ударом, ангел опирался на ладони, как сфинкс. На белых руках вздулись синие жилы, на плечах вдоль ключиц были теневые провалы. Глаза, продолговатые, словно близорукие, бледно-зеленые, как воздух перед рассветом, не мигая, смотрели на Керна из-под прямых, сросшихся бровей.
   Керн, задыхаясь от острого запаха мокрого меха, стоял неподвижно, в бесстрастности предельного страха, разглядывая гигантские, дымящиеся крылья, белый лик.
   За дверью, в коридоре раздался глухой шум. Тогда другое чувство овладело Керном: щемящий стыд.
   Ему стало стыдно, до боли, до ужаса, что сейчас могут войти, застать его и это невероятное существо.
   Ангел шумно дохнул, двинулся, руки его ослабли; он упал на грудь. Колыхнул крылом. Керн, скрипя зубами, стараясь не глядеть, нагнулся над ним, охватил холм сырой пахучей шерсти, холодные, липкие плечи. С тошным ужасом он заметил, что ноги у ангела бледные и бескостные, что стоять на них он не может. Ангел не противился. Керн, спеша, поволок его к шкафу, откинул зеркальную дверь, стал вталкивать, втискивать крылья в скрипучую глубину. Он хватался за ребра их, старался согнуть их, вдавить. Складки меха, раскручиваясь, ударяли его по груди. Наконец он крепко двинул дверью. В тот же миг изнутри вырвался раздирающий и нестерпимый вопль – вопль зверя, раздавленного колесом. Ах, он ему прищемил крыло. Уголок крыла торчал из щели. Керн, слегка раскрыв дверь, ладонью втолкнул курчавый клин. Повернул ключ в замке.
   Стало очень тихо. Керн почувствовал, что горячие слезы стекают у него по лицу. Он выдохнул и кинулся в коридор. Изабель – ворох черного шелка, скорчившись, лежала у стены. Он поднял ее на руки, понес к себе в комнату, опустил ее на постель. Затем выхватил из чемодана тяжелый парабеллум, захлопнул обойму – и бегом, не дыша, ворвался обратно в № 35-й.
   Две половинки разбитой тарелки белели на ковре. Виноград рассыпался.
   Керн увидел себя в зеркальной двери шкафа: прядь волос, спустившуюся на бровь, крахмальный вырез в красных брызгах, продольный блеск на дуле пистолета.
   – Его надо прикончить, – глухо воскликнул он и распахнул шкаф.
   Только вихрь пахучего пуха. Бурые маслянистые хлопья заклубились по комнате. Шкаф был пуст. Внизу белела шляпная картонка, продавленная.
   Керн подошел к окну, выглянул. Мохнатые облачки наплывали на луну и дышали вокруг нее тусклыми радугами. Он закрыл рамы, поставил на место стул, отшаркнул под кровать бурые хлопья пуха. Затем осторожно вышел в коридор. Было по-прежнему тихо. Люди крепко спят в горных гостиницах.
   А когда он вернулся к себе в номер, то увидел: Изабель, свесив босые ноги с постели, дрожит, зажав голову. Стало ему стыдно, как давеча, когда ангел смотрел на него своими зеленоватыми странными глазами.
   – Скажите мне… где он? – быстро задышала Изабель.
   Керн, отвернувшись, подошел к письменному столу, сел, открыл бювар, ответил:
   – Не знаю.
   Изабель втянула на постель босые ноги.
   – Можно остаться у вас… пока? Я так боюсь…
   Керн молча кивнул. Сдерживая дрожь в руке, принялся писать. Изабель заговорила снова – трепетно и глухо, но почему-то Керну показалось, что испуг ее – какой-то женский, житейский.
   – Я встретила его вчера, когда в темноте летела на лыжах. Ночью он был у меня.
   Керн, стараясь не слушать, писал размашистым почерком:
   «Мой милый друг. Вот мое последнее письмо. Я никогда не мог забыть, как ты мне помог, когда на меня обрушилось несчастье. Он, вероятно, живет на вершине, где ловит горных орлов и питается их мясом…»
   Спохватился, резко вычеркнул, взял другой лист. Изабель всхлипывала, спрятав лицо в подушку:
   – Как же мне быть теперь?.. Он станет мстить мне… О, Господи…
   «Мой милый друг, – быстро писал Керн, – она искала незабываемых прикосновений, и вот теперь у нее родится крылатый зверек…» А… Чорт!
   Скомкал лист.
   – Постарайтесь уснуть, – обратился он через плечо к Изабель. – А завтра уезжайте. В монастырь.
   Плечи у нее часто ходили. Затем она утихла.
   Керн писал. Перед ним улыбались глаза единственного человека на свете, с которым он мог свободно говорить и молчать. Он ему писал, что жизнь кончена, что он недавно стал чувствовать, как вместо будущего надвигается на него черная стена, – и что вот теперь случилось нечто такое, после чего человек не может и не должен жить. «Завтра в полдень я умру, – писал Керн, – завтра – потому что хочу умереть в полной власти своих сил, при трезвом дневном свете. А сейчас я слишком потрясен».
   Докончив, он присел в кресло у окна. Изабель спала, чуть слышно дыша. Тягучая усталость обхватила ему плечи. Сон спустился мягким туманом.
III
   Он проснулся от стука в дверь. Морозная лазурь лилась в окно.
   – Войдите, – сказал он, потянувшись.
   Лакей беззвучно поставил поднос с чашкой чая на стол, поклонился и вышел.
   Керн про себя рассмеялся: «А я-то в помятом смокинге».
   И мгновенно вспомнил, что было ночью. Вздрогнув, взглянул на постель. Изабель не было. Верно, ушла под утро к себе. А теперь, конечно, уехала… Бурые, рыхлые крылья на миг померещились ему. Он быстро встал – открыл дверь в коридор.
   – Послушайте, – крикнул он удалявшейся спине лакея, – возьмите письмо.
   Подошел к столу, пошарил. Лакей ждал в дверях. Керн похлопал себя по всем карманам, посмотрел под кресло.
   – Можете идти. Я потом передам швейцару.
   Пробор наклонился, мягко прикрылась дверь.
   Керну стало досадно, что письмо потеряно. Именно это письмо. В нем он выразил так хорошо, так плавно и просто все, что нужно было. А теперь слова он вспомнить не мог. Всплывали нелепые фразы. Нет, письмо было чудесное.
   Он принялся писать заново – и выходило холодно, витиевато. Запечатал. Четко надписал адрес.
   Ему стало странно легко на душе. В полдень он застрелится, а ведь человек, решившийся на самоубийство, – Бог.
   Сахарный снег сиял в окно. Его потянуло туда – в последний раз.
   Тени инистых деревьев лежали на снегу, как синие перья. Где-то густо и сладко звенели бубенцы. Народу высыпало много: барышни в шерстяных шапочках, двигающиеся на лыжах пугливо и неловко, молодые люди, которые звучно перекликались, выдыхая облака хохота, и пожилые люди, багровые от напряжения, – и какой-то сухой синеглазый старичок, волочивший за собой бархатные саночки. Керн мимолетно подумал: не хватить ли старичка по лицу, наотмашь, так, просто… Теперь ведь все позволено… Рассмеялся… Давно он не чувствовал себя так хорошо.
   Все тянулись к тому месту, где началось лыжное состязание. Это был высокий крутой скат, переходивший посередине в снеговую площадку, которая отчетливо обрывалась, образуя прямоугольный уступ. Лыжник, скользнув по крутизне, пролетел с уступа в лазурный воздух; летел, раскинув руки, и, стоймя опустившись в продолжение ската, скользил дальше. Швед только что побил свой же последний рекорд и далеко внизу, в вихре серебристой пыли круто завернул, выставив согнутую ногу.
   Прокатили еще двое в черных свэтерах, прыгнули, упруго стукнули о снег.
   – Сейчас пролетит Изабель, – сказал тихий голос у плеча Керна. Керн быстро подумал: «Неужели она еще здесь… Как она может…» – посмотрел на говорившего. Это Монфиори. В котелке, надвинутом на оттопыренные уши, в черном пальтишке с полосками блеклого бархата на воротнике, он смешно отличался от шерстяной легкой толпы. «Не рассказать ли ему?» – подумал Керн.
   С отвращением оттолкнул бурые пахучие крылья: «Не надо думать об этом».
   Изабель поднялась на холм. Обернулась, говоря что-то спутнику своему весело, весело, как всегда. Жутко стало Керну от этой веселости. Показалось ему, что над снегами, над стеклянной гостиницей, над игрушечными людьми – мелькнуло что-то – содрогание, отблеск…
   – Как вы сегодня поживаете? – спросил Монфиори, потирая мертвые свои ручки.
   Одновременно кругом зазвенели голоса:
   – Изабель! Летучая Изабель!
   Керн вскинул голову. Она стремительно неслась по крутому скату. Мгновение – и он увидел: яркое лицо, блеск на ресницах. С легким свистом она скользнула по трамплину, взлетела, повисла в воздухе – распятая. А затем…
   Никто, конечно, не мог ожидать этого. Изабель на полном лету судорожно скорчилась и камнем упала, покатилась, колеся лыжами в снежных всплесках.
   Сразу скрыли ее из виду спины шарахнувшихся к ней людей. Керн, подняв плечи, медленно подошел. Ясно, как будто крупным почерком написанное, встало перед ним: месть, удар крыла.
   Швед и длинный господин в роговых очках наклонялись над Изабель. Господин в очках профессиональными движениями ощупывал неподвижное тело. Бормотал:
   – Не понимаю… Грудная клетка проломана…
   Приподнял ей голову. Мелькнуло мертвое, словно оголенное лицо.
   Керн повернулся, хрустнув каблуком, и крепко зашагал по направлению к гостинице. Рядом с ним семенил Монфиори, забегал вперед, заглядывал ему в глаза.
   – Я сейчас иду к себе наверх, – сказал Керн, стараясь проглотить, сдержать рыдающий смех. – Наверх… Если вы хотите пойти со мной…
   Смех подступил к горлу, заклокотал. Керн, как слепой, поднимался по лестнице. Монфиори поддерживал его робко и торопливо.

Месть

I
   Остенде, каменная пристань, серый штранд, далекий ряд гостиниц медленно поворачивались, уплывали в бирюзовую муть осеннего дня.
   Профессор закутал ноги в клетчатый плед и со скрипом откинулся в парусиновый уют складного кресла. На чистой охряной палубе было людно, но тихо. Сдержанно ухали котлы.
   Молоденькая англичанка в шерстяных чулках бровью указала на профессора.
   – Похож на Шелдона, не правда ли? – обратилась она к брату, стоящему подле.
   Шелдон был комический актер, – лысый великан с круглым рыхлым лицом.
   – Он очень доволен морем… – тихо добавила англичанка. После чего она, к сожаленью, выпадает из моего рассказа.
   Брат ее, мешковатый рыжий студент, возвращающийся в свой университет – кончались летние каникулы, – вынул изо рта трубку и сказал:
   – Это наш биолог. Великолепный старик. Нужно мне поздороваться с ним.
   Он подошел к профессору. Тот поднял тяжелые веки. Узнал одного из худших и прилежнейших своих учеников.
   – Переход будет превосходен, – сказал студент, легко пожав большую холодную руку, поданную ему.
   – Я надеюсь, – отвечал профессор, пальцами поглаживая серую свою щеку. И повторил внушительно: – Да, я надеюсь.
   Студент скользнул глазами по двум чемоданам, стоящим рядом со складным креслом. Один был старый, степенный: как пятна птичьего помета на памятниках, белели на нем следы давнишних наклеек. Другой – совсем новый, оранжевый, с горящими замками, почему-то привлек внимание студента.
   – Позвольте, подниму ваш чемодан, – а то упадет, – предложил он, чтобы как-нибудь поддержать разговор.
   Профессор усмехнулся. Не то седобровый комик, не то стареющий боксер…
   – Чемодан, говорите? А знаете ли, что я в нем везу? – спросил он, словно с некоторым раздражением. – Не угадываете? Прекрасный предмет!.. Особый род вешалки…
   – Немецкое изобретение, сэр? – подсказал студент, вспомнив, что биолог только что побывал в Берлине на ученом съезде.
   Профессор засмеялся сочным скрипучим смехом. Огнем брызнул золотой зуб.
   – Божественное изобретение, друг мой, божественное. Необходимое всякому человеку. Впрочем, вы сами возите с собой такой же предмет. А? Или, может быть, вы – полип?
   Студент осклабился. Знал, что профессор склонен темно шутить. О старике много толковали в университете. Говорили, что мучит он свою жену – совсем молодую женщину. Студент раз видел ее: худенькая такая, с поразительными глазами…
   – Как поживает, сэр, супруга ваша? – спросил рыжий студент.
   Профессор отвечал:
   – Открою вам правду, мой дорогой друг. Я долго боролся с собой, но теперь принужден вам сказать… Мой дорогой друг, я люблю путешествовать молча. Верю, вы простите меня.
   И тут, разделяя участь своей сестры, студент, смущенно посвистывая, навсегда уходит с этих страниц.
   А биолог надвинул черную фетровую шляпу на щетинистые брови, так как ослепительно била в глаза морская зыбь, и погрузился в мнимый сон. Серое бритое лицо его, с крупным носом и тяжелым подбородком, было облито солнцем и казалось только что вылепленным из мокрой глины. Когда на солнце набегало легкое осеннее облако, лицо профессора становилось вдруг каменным – темнело и высыхало. Все это, конечно, было лишь сменой теней и света, а не отражением мыслей его. Вряд ли на профессора приятно было бы смотреть, если б действительно мысли его отражались.