Страница:
- Верхняя губа все еще кажется сама себе неприлично голой. - (Подвывая от боли, он сбрил под присмотром Ады усы.) - И я никак не могу удержаться, то и дело подбираю живот.
- О, мне твоя полнота даже нравится - тебя теперь стало больше. Это, наверное, материнский ген, потому что Демон чем дальше, тем становился тощее. На маминых похоронах он выглядел совершенным Кихотом. Странные вышли похороны. Траур на Демоне был синий. Сын д'Онского, однорукий, обнял его уцелевшей рукой, и оба comme des fontaines. Потом некто в рясе, ни дать ни взять статист в техниколорном воплощении Вишну, промямлил невразумительное надгробное слово. А после она вознеслась вместе с дымом. И Демон, рыдая, сказал мне: "Уж я-то не оставлю с носом бедных червей!" А чуть ли не через два часа после того, как он нарушил этот обет, к нам на ранчо вдруг заявились странные гости - невероятно изящная куколка лет восьми в черной вуали и подобие дуэньи, тоже в черном, а с ними два телохранителя. Ведьма потребовала каких-то фантастических сумм, - которых Демон, по ее словам, не успел выплатить за то, что "нарушил девство", - мне пришлось позвать одного из самых сильных наших парней, чтобы вышвырнуть всю компанию.
- Замечательно, - сказал Ван, - они становились все более юными, я это о девочках, не о сильных, немногословных парнях. У последней его Розалинды имелась племянница лет десяти, едва опушившийся цыпленок. Еще немного, и он начал бы таскать их прямо из инкубатора.
- Ты никогда не любил отца, - грустно сказала Ада.
- О нет, любил и люблю - нежно, почтительно и с пониманием, потому что в конце концов я и сам неравнодушен к второстепенной поэзии плоти. Но в том, что касается нас, тебя и меня, отца похоронили в один день с дядей Даном.
- Я знаю, знаю. Такая жалость! И все зазря. Может, не стоит тебе рассказывать, но его наезды в Агавию становились год от году все короче. Да и жалостно было слышать их разговоры с Андреем. Андрей ведь n'a pas le verbe facile, хотя ему страшно нравились, - даром что он в них не многое понимал, - бурные потоки фантазии и фантастических фактов, которые изливал на него Демон, отчего Андрей только покачивал головой и, по-русски прищелкивая языком, повторял: "ну и балагур же вы!" И в конце концов Демон предупредил меня, что ноги его больше у нас не будет, если он хотя бы раз еще услышит немудреную шуточку немудреного Андрея ("Ну и балагур же вы, Дементий Лабиринтович") или мнение Дороти, l'impayable ("бесподобной по наглости и нелепости") Дороти о моей поездке в горы сам-друг с Майо, пастухом, служившим мне защитой от львов.
- Вот на этот счет нельзя ли услышать подробности? - спросил Ван.
- В подробности она не вдавалась. Я тогда не разговаривала ни с мужем, ни с золовкой и, естественно, не могла контролировать ситуацию. Так или иначе, а Демон больше не приезжал, даже когда оказывался всего в двух сотнях миль от нас, - только прислал из какого-то игорного дома твое чудное, чудное письмо о Люсетте и о моей картине.
- Хотелось бы также узнать подробности о законном сожителе - частота совокуплений, ласкательные прозвища потайных бородавочек, излюбленные запахи...
- Платок моментально! У тебя вся правая ноздря забита влажным нефритом, - сказала Ада и затем указала на круглый, перечеркнутый красным знак с надписью "Chiens interdits" и изображением несбыточной черной дворняги с белой лентой на шее: Отчего это, поинтересовалась она, швейцарские магистраты не запрещают скрещивать шотландских терьеров с пуделями?
Последние бабочки 1905 года, сонные павлиноглазки и "красная обожаемая", "испанская королева" и зорька, выдавивали последние капли из скудных цветов. Слева от Вана и Ады промчал вплотную к променаду трамвай, они замерли и, когда стих тонкий скулеж колес, с оглядкой поцеловались. Рельсы, по которым снова хлестнуло солнце, обрели прекрасный кобальтовый блеск - полдень на языке яркого металла.
- Давай присядем под той перголой, закажем сыра и белого вина, предложил Ван. - Пусть Виноземцевы полдничают нынче a deux137.
Из музыкального ящика несся джунглевый дребезг, раскрытые сумки тирольской пары стояли в неприятной близи, и Ван заплатил лакею, чтобы тот отнес их столик на настил отставного причала. Ада залюбовалась водоплавающим населением озера: хохлатой чернетью, черной, с контрастно белыми боками, отчего эта утка приобретает сходство с человеком (это сравнение и все остальные принадлежат Аде), выходящим из магазина, зажав подмышками по длинной картонной коробке (с новым галстуком? с перчатками?); черные их хохолки напомнили ей голову Вана - четырнадцатилетнего, мокрого, только что вылезшего из ручья. Лысухи (которые все же вернулись) плавали, странно дергая шеями, совсем как идущая шагом лошадь. Мелкие нырцы и нырцы покрупнее, с венчиками, задирали головы, принимая позы, отчасти геральдические. У них, сказала Ада, замечательные брачные ритуалы застывают лицом друг к дружке, вот так (подняв скобками присогнутые указательные пальцы), - вроде двух книгодержателей без единой книги меж ними, и поочередно встряхивают отливающими медью головками.
- Я спросил тебя о ритуалах Андрея.
- Ах, Андрей так рад тому, что увидел всех этих европейских птиц! Он заядлый охотник и замечательно знает западную дичь. У нас на Западе водится симпатичнейший мелкий нырок с такой черной ленточкой вокруг толстого белого клюва. Андрей называет его "пестроклювой чомгой". А вон та, крупная "чомга", говорит он, это "хохлушка". Если ты еще раз так скривишься, когда я произнесу что-либо невинное и в общем не лишенное интереса, я при всех поцелую тебя в нос.
Чуть-чуть искусственно, не в лучшей манере Ады Вин. Впрочем, она мгновенно поправилась:
- Нет, ты только посмотри, чайки играют в курятник.
Несколько rieuses расселись, хвостами к пешеходной дорожке, по идущим вдоль озера вермильоновым перильцам, и поглядывали одна на другую, желая выяснить, у кого из них хватит храбрости усидеть при приближении нового пешехода. Когда Ван и Ада приблизились, большинство сорвалось и слетело на воду; только одна дернула хвостом и как бы присела, но скрепилась и осталась сидеть на оградке.
- По-моему, мы всего один раз наблюдали этот вид в Аризоне - есть там одно место под названием Солтсинк, такое рукодельное озеро. У наших обычных чаек совсем другие окончания крыльев.
Хохлатая чомга, поплавав, начала медленно-медленно, очень медленно тонуть, затем вдруг рывком нырнула за рыбой, показала белое брюшко и пропала.
- Почему, собственно говоря, - спросил Ван, - ты не дала ей хоть каким-то способом знать, что не сердишься на нее? Твое фальшивое письмо вконец ее расстроило.
- Пах! - воскликнула Ада. - Она поставила меня в совершенно дурацкое положение. Я еще могу понять ее озлобление против Дороти (добронамеренной дуры - дуры достаточной, чтобы предостеречь меня насчет опасности "заражения" каким-то "лабиальным лесбианитом". Лабиальным лесбианитом!), но чего ради Люсетта отыскала в городе Андрея и рассказала ему, что она-де близкий друг мужчины, которого я любила до замужества? Лезть ко мне со своей воскресшей любознательностью он не посмел, зато нажаловался Дороти на Люсеттину "неоправданную жестокость".
- Ада, Ада, - простонал Ван, - избавься ты наконец от этого мужа и от сестрицы его, избавься прямо сейчас.
- Дай мне пару недель, - сказала она, - я должна вернуться на ранчо. Невыносимо думать, что она станет рыться в моих вещах.
Поначалу обоим казалось, что все происходит по наущению какого-то доброго гения.
К великому Ванову веселью (безвкусным проявлениям которого его любовница не потворствовала, их, впрочем, не порицая), Андрей до конца недели пролежал в жестокой простуде. Дороти, прирожденная сиделка, значительно превосходила Аду (которая, сама никогда не болея, терпеть не могла возиться с человеком не только посторонним, но к тому же и хворым) в готовности ухаживать за больным, к примеру, читая потеющему, задыхающемуся пациенту старые номера "Голоса Феникса"; однако в пятницу гостиничный доктор спровадил Андрея в ближайший "американский госпиталь", где его не разрешили навещать даже сестре "из-за необходимости постоянного выполнения рутинных анализов", - а скорее всего потому, что бедняга пожелал бороться с бедой в мужественном одиночестве.
В следующие несколько дней Дороти от нечего делать затеяла шпионить за Адой. Она была уверена в трех вещах: что у Ады имеется в Швейцарии любовник; что Ван приходится ей братом; и что он устраивает для своей неотразимой сестры тайные свидания с мужчиной, которого та любила до замужества. То утешительное обстоятельство, что по отдельности все три догадки были верны, но, как их ни смешивай, приводили к нелепым выводам, служило для Вана еще одним источником веселья.
"Три лебедя" защищали их бастион с фланговых крыльев. Всякий, кто пытался пробиться к ним - во плоти или в виде бесплотного голоса, - получал от портье или его приспешников ответ, что Ван вышел, что "мадам Андре Виноземцев" здесь никому не известна и что все, чем может помочь прислуга, - это передать сообщение. Спрятанный в укромном боскете автомобиль выдать присутствие Вана не мог. В первой половине дня он пользовался только служебным лифтом, из которого можно было попасть прямо на задний двор. Не лишенный остроумия Люсьен быстро научился распознавать контральто Дороти: "La voix cuivree a telephone", "La Trompette n'etait pas contente ce matin" и тому подобное. Затем судьба-потворщица взяла выходной.
Первое серьезное кровотечение случилось у Андрея в августе, во время деловой поездки в Феникс. Упрямый, своенравный, не блещущий умом оптимист, он решил, что это у него кровь пошла из носу не в ту сторону, и скрыл случившееся ото всех, дабы избежать "дурацких разговоров". Уже многие годы Андрея донимал сочный кашель курильщика, потребляющего по две пачки в день, но через несколько дней после "носового кровотечения", выплюнув в раковину умывальника красный комочек, Андрей решил покончить с сигаретами и ограничиться "цигарками" (сигариллос). Следующий contretemps произошел в присутствии Ады перед самым отъездом в Европу; ему удалось избавиться от носового платка до того, как Ада его заметила, однако она запомнила, что муж встревоженно сказал: "Вот те на". Веруя, подобно большинству эстотцев, что самые лучшие доктора обитают в Центральной Европе, Андрей наказал себе - на случай, если опять станет кашлять кровью, повидаться в Цюрихе со специалистом, о котором он слышал от члена своей "ложи" (как называлось место, где встречались собратья-стяжатели). Американский госпиталь в Вальве, стоящий бок о бок с русской церковью, выстроенной Владимиром Шевалье, двоюродным дедом Андрея, оказался достаточно хорош, чтобы установить запущенный туберкулезный процесс в левом легком.
В среду 22 октября, сразу после полудня, Дороти, "отчаянно" пытавшаяся разыскать Аду (которая, покончив с обычным визитом в "Три лебедя", решила провести пару небесполезных часов у Пафии, в салоне "Прически и прикрасы"), оставила Вану записку, которую тот увидел лишь поздним вечером, вернувшись из поездки в Сорсьер, что в Валлисе (около сотни миль на восток), где он купил виллу для себя "et ma cousine"138 и поужинал с бывшей владелицей виллы, вдовой банкира мадам Скарлет и с ее белесой, прыщавенькой, но приятной дочерью Эвелин, - быстрота, с которой совершилась покупка, похоже, эротически возбуждала обеих.
Он еще оставался уверенным и спокойным; внимательно изучив истерическое сообщение Дороти, он еще полагал, что судьбе их ничто не угрожает; что в лучшем случае Андрей с минуты на минуту помрет, избавив Аду от возни с разводом, а в худшем его упрячут в какую-нибудь извлеченную из романа горную санаторию, где он протянет последние несколько страниц эпилогической чистки - вдали от реальности их соединившихся жизней. В пятницу утром, в девять часов, - как было уговорено накануне, - он подкатил к "Бельвью", имея перед собою приятную перспективу свезти Аду в Сорсьер и показать ей дом.
Ночная гроза очень кстати развалила декорации чудотворного лета. Еще более кстати пришлись нежданные Адины месячные, принудившие их подсократить вчерашние ласки. Шел дождь, когда он хлопнул дверцей машины, поддернул вельветовые штаны и, переступая лужи, прошел между больничной каретой и большим черным "Яком", хвостом застывшими перед отелем. Все дверцы "Яка" стояли настежь, двое гостиничных служителей уже начали под приглядом шофера начинять его багажом, и различные части старой наемной машины отзывались на кряхтенье погрузчиков степенным покрякиваньем.
Ван вдруг осознал, что дождь холодит, точно жаба, его лысеющую макушку, и совсем уж собрался пронырнуть сквозь вращающуюся стеклянную дверь, когда она выпустила Аду - напомнив те деревянные резные барометры, дверцы которых извергают кукольного мужичка или такую же женщину. Ее наряд - макинтош поверх платья с высоким горлом, фишю на зачесанных вверх волосах, свисающая с плеча крокодиловой кожи сумочка - выглядел слегка старомодным и даже провинциальным. "Лица на ней не было", как выражаются русские, описывая состояние крайней подавленности.
Она повела его за отель, к неказистой ротонде, позволявшей укрыться от мерзкой мороси, и попыталась обнять, но он уклонился от ее губ. Через несколько минут ей предстояло уехать. Героического, беспомощного Андрея привезли в карете обратно в гостиницу. Дороти удалось добыть три билета на рейс Женева - Феникс. Те две машины отвезут его, ее и героическую сестру прямиком в беспомощный аэропорт.
Она попросила платок, он вытащил один из своих, синий, из кармана дорожной куртки и протянул ей, но тут полились слезы, и она, не взяв платка, прикрыла рукой глаза.
- Это тоже входит в роль? - холодно осведомился он.
Она потрясла головой, с детским "merci" приняла платок, высморкалась, судорожно вздохнула, переглотнула и заговорила, и в следующий миг все рухнуло, все.
Она не может открыться мужу сейчас, когда он так болен. Вану придется подождать, пока Андрей не оправится настолько, чтобы вынести новость, а это, возможно, потребует времени. Конечно, она сделает все, чтобы его вылечить, в Аризоне есть один врач, настоящий волшебник...
- Это значит - подлатать сукина сына, перед тем как повесить, - сказал Ван.
- И подумать только, - воскликнула Ада, взмахнув перед собою руками, как будто роняя поднос, - подумать только, он так старательно все скрывал. Ну как я могу теперь бросить его!
- Да, все та же история - флейтист, которого нужно вылечить от импотенции, отчаянный доброволец, который, может быть, не вернется с далекой войны!
- Ne ricane pas!139- вскрикнула Ада. - Беднячок, беднячок! Как ты можешь глумиться?
С самых юных лет в натуре Вана укоренилась склонность разряжать ярость и разочарование высокопарно-темными возгласами, причинявшими такую же боль, как зазубренный ноготь, зацепившийся за атлас, которым выстлана преисподняя.
- Замок верный, замок светлый! - восклицал он теперь. - Елена Троянская, Ада Ардис! Ты изменила Дереву и Ночнице!
- Перестань (stop, cesse)!
- Ардис Первый, Ардис Второй, Загорелый Мужчина в Шляпе, а теперь и Красная Гора...
- Перестань! - повторяла Ада (как дурачок, успокаивающий эпилептика).
- Oh! Qui me rendra mon Helene...140
- Ах, перестань же!
- ... et le phalene.
- Je t'empile ("prie" и "supplie")141, перестань, Ван. Tu sais que j'en vais mourir.
- Но, но, но, - (всякий раз ударяя себя в лоб), - быть в двух шагах от, от, от... - и тут этот идиот превращается в Китса!
- Боже мой, мне пора. Скажи же мне что-нибудь, мой милый, единственный, что-нибудь, что мне поможет!
Узкая бездна безмолвия, нарушаемая лишь барабанящим по свесам дождем.
- Останься со мной, девочка, - сказал Ван, забыв обо всем - о гордости, гневе, условностях обиходного сострадания.
На миг она, похоже, заколебалась - или хотя бы представила себе такую возможность; но зычный голос долетел к ним с подъездного пути: там, в серой накидке и мужской шляпе, стояла Дороти, энергично маша нераскрытым зонтом.
- Не могу, не могу, я напишу тебе, - прошептала сквозь слезы бедная моя любовь.
Ван поцеловал холодную, словно древесный лист, руку и, предоставив "Бельвью" заботится о его машине, всем трем лебедям - о его манатках, а мадам Скарлет - о нездоровой коже Эвелин, отшагал по раскисшим дорогам с десяток километров до Ренназа и улетел оттуда в Ниццу, в Бискру, на Мыс, в Найроби, к хребту Бассет...
И над вершинами Бассета...
Так писала она ему? Ну, еще бы! Все, буквально все окончилось преотлично! В нескончаемой гонке фантазия соревнуется с фактом, и девушки заливаются смехом. Андрей протянул всего несколько месяцев, по пальцам один, два, три, четыре, - ну скажем, пять. К весне девятьсот шестого или седьмого он уже выздоравливал, уютно ссевшееся легкое, соломенная бородка (самое любезное дело для пациента - отрастить на лице что-нибудь эдакое). Жизнь все ветвилась себе и ветвилась. Да, она ему все рассказала. Он оскорбил Вана на выкрашенном лиловой краской крыльце гостиницы "Дуглас", где Ван в окончательной редакции "Les Enfants Maudits" поджидал свою Аду. Мсье де Тобак (рогоносец со стажем) и лорд Эрминин (секундант второго призыва) присутствовали при дуэли купно с несколькими рослыми юкками и коренастыми кактусами. Виноземцев явился в визитке (визиты ему предстояли), Ван в белом костюме. Ни один из дуэлянтов не стал рисковать, оба выстрелили одновременно. Оба упали. Пуля господина Визиткина ударила в подошву левой туфли Вана (белой, с черным каблуком), повалив его и вызвав в ноге легкий fourmillement (взволнованные мураши), - только и всего. Ван влепил свою противнику в пах - серьезная рана, от которой тот в должное время оправился, если, конечно, оправился (тут развилка тонет в тумане). На деле все было гораздо скучнее.
Так все же, писала она, как обещала? О да, да! За семнадцать лет он получил от нее около сотни коротеньких писем, слов по сто в каждом, что дает примерно тридцать печатных страниц, не содержащих ничего интересного, - речь там идет все больше о здоровьи мужа да о местной фауне. Дороти Виноземцева, пронянчившись с Андреем на ранчо Агавия пару язвительных лет (она выговаривала Аде за каждый несчастный час, отданный поимке, садке и разведению!), придралась к тому, что Ада выбрала (для нескончаемого лечения мужа) прославленную и превосходную клинику Гротовича, а не руководимый княгиней Аляшиной санаторий для избранных, и удалилась в приполярный монастырский городок (Ильмениана, ныне Новостабия), где со временем вышла замуж за мистера Брода не то Бреда, разъезжавшего о ту пору по всем Сhверным Территорiям торгуя вином и хлебом причастия и иными священными предметами, - впоследствии он возглавил, а может, и теперь, полвека спустя, возглавляет археологическую реконструкцию Горелого ("лясканского Геркуланума"); какие такие сокровища ему посчастливилось откопать в браке это другой вопрос.
Верно, но очень медленно состояние Андрея ухудшалось. В последние два-три года бездельного существования на разнообразно сочлененных кроватях, каждая плоскость которых меняла наклон сотнями способов, он утратил дар речи, хотя еще сохранил способность кивать или качать головой, сосредоточенно хмуриться или слегка улыбаться, учуяв запах еды (источник, в сущности говоря, первых наших понятий о прекрасном). Он умер весенней ночью, один в больничной палате, и летом того же (1922-го) года его вдова, пожертвовав все свои коллекции музею Национальных Парков, вылетела в Швейцарию для "пробного интервью" с пятидесятидвухлетним Ваном Вином.
Часть четвертая
Тут один господин из тех, что вечно лезут с вопросами к лектору, поинтересовался с надменным видом патрульщика, ждущего, когда ему предъявят водительские права, как это "проф" умудряется сочетать свой отказ даровать будущему статус Времени с тем обстоятельством, что его, будущее, вряд ли можно считать несуществующим, "поскольку оно обладает по меньшей мере одним призраком, виноват, признаком, содержащим в себе столь важную идею, как идея абсолютной необходимости".
Гоните его в шею. Кто сказал, что я умру?
Утверждение детерминиста можно опровергнуть и с несколько большим изяществом: бессознательное, вовсе не поджидающее нас где-то там впереди с секундомером и удавкой, облегает и Прошлое, и Настоящее со всех постижимых сторон, являясь характерной чертой не Времени как такового, но органического упадка, прирожденного всякой вещи независимо от того, наделена она сознанием Времени или нет. Да, я знаю, что другие умирают, но это не относится к делу. Я знаю еще, что вы и, вероятно, я тоже появились на свет, но это отнюдь не доказывает, будто мы с вами прошли через хрональную фазу, именуемую Прошлым: это мое Настоящее, малая пядь сознания твердит, будто так оно и было, а вовсе не глухая гроза бесконечного бессознания, приделанная к моему рождению, происшедшему пятьдесят два года и сто девяносто пять дней назад. Первое мое воспоминание восходит к середине июля 1870 года, т.е. к седьмому месяцу моей жизни (разумеется, у большинства людей способность к сознательной фиксации проявляется несколько позже, в возрасте трех-четырех лет), когда однажды утром на нашей ривьерской вилле в мою колыбель обрушился огромный кусок зеленого гипсового орнамента, отодранный от потолка землетрясением. Сто девяносто пять дней, предваривших это событие, не следует включать в перцептуальное время по причине их неотличимости от бесконечного бессознания, и стало быть, в том, что касается моего разума и моей гордости таковым, мне сегодня (в середине июля 1922 года) исполнилось ровно пятьдесят два et treve de mon style plafond peint.
В подобном же смысле личного, перцептуального времени я вправе дать моему Прошлому задний ход, насладясь этим мигом воспоминания не в меньшей мере, чем рогом изобилия, из которого вывалился лепной ананас, самую малость промазавший мимо моей головы, и постулировать, что в следующий миг некий телесный или космический катаклизм может - не убить меня, но погрузить в состояние вечного ступора, принадлежащего к сенсационно новому для науки типу, отняв тем самым у естественного распада какой бы то ни было логический или временной смысл. Более того, это рассуждение применимо и к гораздо менее интересному (пускай и важному, важному) Универсальному Времени ("мы видим, как сечет главы, ступая грузно, время"), известному также под именем Объективного Времени (на деле до крайности грубо сплетенного из личных времен), или истории, - словом, гуманности, юмора и прочего в этом роде. Ничто не возбраняет человечеству как таковому вообще не иметь будущего, - если, к примеру, наш род, неуследимо меняясь (отсюда моя аргументация катит под уклон), выделит из себя некие виды novo-sapiens142, а то и вовсе отличный подрод, который будет упиваться иными разновидностями существования и сна, никак не связанными со свойственным человеку понятием Времени. В этом смысле человек никогда не умрет, поскольку в его эволюционном развитии никогда не удастся найти таксономическую точку, определяемую как последняя грань, за которой он обращается в Neohomo либо в какого-то страшного, студенистого слизняка. Полагаю, наш друг больше не станет нам досаждать.
Цель, ради которой я пишу "Ткань Времени", тяжкий, упоительный, блаженный труд, итог коего я почти готов поместить на едва забрезживший стол еще отсутствующего читателя, состоит в том, чтобы очистить собственное мое понятие Времени. Я хочу прояснить сущность Времени, не его течение, ибо не верю, что сущность его можно свести к течению. Я хочу приголубить Время.
Можно быть влюбленным в Пространство, в его возможности; возьмите хотя бы скорость, совершенство скорости, ее сабельный свист; орлиный восторг управления ею; радостный визг поворота; и можно быть любителем Времени, эпикурейцем длительности. Я упиваюсь Временем чувственно - его веществом и размахом, ниспаданием складок, самой неосязаемостью его сероватой кисеи, прохладой его протяженности. Мне хочется что-нибудь сделать с ним, насладиться подобием обладания. Я сознаю, что всякий, кто пытался попасть в зачарованный замок, сгинул без вести или завяз в болотах Пространства. Я сознаю также и то, что Время есть жидкая среда, в которой подрастает культура метафор.
Почему это так трудно - так унизительно трудно - сфокусировать разум на понятии Времени и удерживать последнее в фокусе на предмет обстоятельного изучения? Сколько усилий, сколько возни, какая угнетающая усталость! Как будто роешься одной рукой в перчаточном отделении, отыскивая дорожную карту, - выуживая Монтенегро, Доломиты, бумажные деньги, телеграмму, - все что угодно, кроме полоски хаотической местности, лежащей между Ардезом и Чьетосопрано, в темноте, под дождем, пытаясь воспользоваться красным светом, горящим в угольной мгле, в которой метрономически, хронометрически мотаются "дворники": незрячий палец пространства, тычущий в ткань времени, прорывая ее. Вот и Аврелий Августин тоже, он тоже в своих борениях с этой темой испытывал, пятнадцать столетий назад, эту странную телесную муку мелеющего ума, "щекотики" приблизительности, иносказания изнуренного мозга, - но он-то по крайности мог подзаправить свой разум разлитой Богом энергией (у меня где-то есть заметки о наслаждении, с которым следишь, как он преследует и расцвечивает свою витающую между золой и звездами мысль, по временам забываясь в живительных припадках молитвы).
Опять заблудился. Где я? Где? Грязная дорога. Затормозивший автомобиль. Время - ритм: насекомый ритм теплой, сырой ночи, зыбление мозга, дыхание, дробь барабана в моем виске - вот наши верные хронометристы; а разум лишь подправляет этот лихорадочный такт. Один из моих пациентов умел различать вспышки, следовавшие одна за другой с промежутками в три миллисекунды (0,003!). Поехали.
- О, мне твоя полнота даже нравится - тебя теперь стало больше. Это, наверное, материнский ген, потому что Демон чем дальше, тем становился тощее. На маминых похоронах он выглядел совершенным Кихотом. Странные вышли похороны. Траур на Демоне был синий. Сын д'Онского, однорукий, обнял его уцелевшей рукой, и оба comme des fontaines. Потом некто в рясе, ни дать ни взять статист в техниколорном воплощении Вишну, промямлил невразумительное надгробное слово. А после она вознеслась вместе с дымом. И Демон, рыдая, сказал мне: "Уж я-то не оставлю с носом бедных червей!" А чуть ли не через два часа после того, как он нарушил этот обет, к нам на ранчо вдруг заявились странные гости - невероятно изящная куколка лет восьми в черной вуали и подобие дуэньи, тоже в черном, а с ними два телохранителя. Ведьма потребовала каких-то фантастических сумм, - которых Демон, по ее словам, не успел выплатить за то, что "нарушил девство", - мне пришлось позвать одного из самых сильных наших парней, чтобы вышвырнуть всю компанию.
- Замечательно, - сказал Ван, - они становились все более юными, я это о девочках, не о сильных, немногословных парнях. У последней его Розалинды имелась племянница лет десяти, едва опушившийся цыпленок. Еще немного, и он начал бы таскать их прямо из инкубатора.
- Ты никогда не любил отца, - грустно сказала Ада.
- О нет, любил и люблю - нежно, почтительно и с пониманием, потому что в конце концов я и сам неравнодушен к второстепенной поэзии плоти. Но в том, что касается нас, тебя и меня, отца похоронили в один день с дядей Даном.
- Я знаю, знаю. Такая жалость! И все зазря. Может, не стоит тебе рассказывать, но его наезды в Агавию становились год от году все короче. Да и жалостно было слышать их разговоры с Андреем. Андрей ведь n'a pas le verbe facile, хотя ему страшно нравились, - даром что он в них не многое понимал, - бурные потоки фантазии и фантастических фактов, которые изливал на него Демон, отчего Андрей только покачивал головой и, по-русски прищелкивая языком, повторял: "ну и балагур же вы!" И в конце концов Демон предупредил меня, что ноги его больше у нас не будет, если он хотя бы раз еще услышит немудреную шуточку немудреного Андрея ("Ну и балагур же вы, Дементий Лабиринтович") или мнение Дороти, l'impayable ("бесподобной по наглости и нелепости") Дороти о моей поездке в горы сам-друг с Майо, пастухом, служившим мне защитой от львов.
- Вот на этот счет нельзя ли услышать подробности? - спросил Ван.
- В подробности она не вдавалась. Я тогда не разговаривала ни с мужем, ни с золовкой и, естественно, не могла контролировать ситуацию. Так или иначе, а Демон больше не приезжал, даже когда оказывался всего в двух сотнях миль от нас, - только прислал из какого-то игорного дома твое чудное, чудное письмо о Люсетте и о моей картине.
- Хотелось бы также узнать подробности о законном сожителе - частота совокуплений, ласкательные прозвища потайных бородавочек, излюбленные запахи...
- Платок моментально! У тебя вся правая ноздря забита влажным нефритом, - сказала Ада и затем указала на круглый, перечеркнутый красным знак с надписью "Chiens interdits" и изображением несбыточной черной дворняги с белой лентой на шее: Отчего это, поинтересовалась она, швейцарские магистраты не запрещают скрещивать шотландских терьеров с пуделями?
Последние бабочки 1905 года, сонные павлиноглазки и "красная обожаемая", "испанская королева" и зорька, выдавивали последние капли из скудных цветов. Слева от Вана и Ады промчал вплотную к променаду трамвай, они замерли и, когда стих тонкий скулеж колес, с оглядкой поцеловались. Рельсы, по которым снова хлестнуло солнце, обрели прекрасный кобальтовый блеск - полдень на языке яркого металла.
- Давай присядем под той перголой, закажем сыра и белого вина, предложил Ван. - Пусть Виноземцевы полдничают нынче a deux137.
Из музыкального ящика несся джунглевый дребезг, раскрытые сумки тирольской пары стояли в неприятной близи, и Ван заплатил лакею, чтобы тот отнес их столик на настил отставного причала. Ада залюбовалась водоплавающим населением озера: хохлатой чернетью, черной, с контрастно белыми боками, отчего эта утка приобретает сходство с человеком (это сравнение и все остальные принадлежат Аде), выходящим из магазина, зажав подмышками по длинной картонной коробке (с новым галстуком? с перчатками?); черные их хохолки напомнили ей голову Вана - четырнадцатилетнего, мокрого, только что вылезшего из ручья. Лысухи (которые все же вернулись) плавали, странно дергая шеями, совсем как идущая шагом лошадь. Мелкие нырцы и нырцы покрупнее, с венчиками, задирали головы, принимая позы, отчасти геральдические. У них, сказала Ада, замечательные брачные ритуалы застывают лицом друг к дружке, вот так (подняв скобками присогнутые указательные пальцы), - вроде двух книгодержателей без единой книги меж ними, и поочередно встряхивают отливающими медью головками.
- Я спросил тебя о ритуалах Андрея.
- Ах, Андрей так рад тому, что увидел всех этих европейских птиц! Он заядлый охотник и замечательно знает западную дичь. У нас на Западе водится симпатичнейший мелкий нырок с такой черной ленточкой вокруг толстого белого клюва. Андрей называет его "пестроклювой чомгой". А вон та, крупная "чомга", говорит он, это "хохлушка". Если ты еще раз так скривишься, когда я произнесу что-либо невинное и в общем не лишенное интереса, я при всех поцелую тебя в нос.
Чуть-чуть искусственно, не в лучшей манере Ады Вин. Впрочем, она мгновенно поправилась:
- Нет, ты только посмотри, чайки играют в курятник.
Несколько rieuses расселись, хвостами к пешеходной дорожке, по идущим вдоль озера вермильоновым перильцам, и поглядывали одна на другую, желая выяснить, у кого из них хватит храбрости усидеть при приближении нового пешехода. Когда Ван и Ада приблизились, большинство сорвалось и слетело на воду; только одна дернула хвостом и как бы присела, но скрепилась и осталась сидеть на оградке.
- По-моему, мы всего один раз наблюдали этот вид в Аризоне - есть там одно место под названием Солтсинк, такое рукодельное озеро. У наших обычных чаек совсем другие окончания крыльев.
Хохлатая чомга, поплавав, начала медленно-медленно, очень медленно тонуть, затем вдруг рывком нырнула за рыбой, показала белое брюшко и пропала.
- Почему, собственно говоря, - спросил Ван, - ты не дала ей хоть каким-то способом знать, что не сердишься на нее? Твое фальшивое письмо вконец ее расстроило.
- Пах! - воскликнула Ада. - Она поставила меня в совершенно дурацкое положение. Я еще могу понять ее озлобление против Дороти (добронамеренной дуры - дуры достаточной, чтобы предостеречь меня насчет опасности "заражения" каким-то "лабиальным лесбианитом". Лабиальным лесбианитом!), но чего ради Люсетта отыскала в городе Андрея и рассказала ему, что она-де близкий друг мужчины, которого я любила до замужества? Лезть ко мне со своей воскресшей любознательностью он не посмел, зато нажаловался Дороти на Люсеттину "неоправданную жестокость".
- Ада, Ада, - простонал Ван, - избавься ты наконец от этого мужа и от сестрицы его, избавься прямо сейчас.
- Дай мне пару недель, - сказала она, - я должна вернуться на ранчо. Невыносимо думать, что она станет рыться в моих вещах.
Поначалу обоим казалось, что все происходит по наущению какого-то доброго гения.
К великому Ванову веселью (безвкусным проявлениям которого его любовница не потворствовала, их, впрочем, не порицая), Андрей до конца недели пролежал в жестокой простуде. Дороти, прирожденная сиделка, значительно превосходила Аду (которая, сама никогда не болея, терпеть не могла возиться с человеком не только посторонним, но к тому же и хворым) в готовности ухаживать за больным, к примеру, читая потеющему, задыхающемуся пациенту старые номера "Голоса Феникса"; однако в пятницу гостиничный доктор спровадил Андрея в ближайший "американский госпиталь", где его не разрешили навещать даже сестре "из-за необходимости постоянного выполнения рутинных анализов", - а скорее всего потому, что бедняга пожелал бороться с бедой в мужественном одиночестве.
В следующие несколько дней Дороти от нечего делать затеяла шпионить за Адой. Она была уверена в трех вещах: что у Ады имеется в Швейцарии любовник; что Ван приходится ей братом; и что он устраивает для своей неотразимой сестры тайные свидания с мужчиной, которого та любила до замужества. То утешительное обстоятельство, что по отдельности все три догадки были верны, но, как их ни смешивай, приводили к нелепым выводам, служило для Вана еще одним источником веселья.
"Три лебедя" защищали их бастион с фланговых крыльев. Всякий, кто пытался пробиться к ним - во плоти или в виде бесплотного голоса, - получал от портье или его приспешников ответ, что Ван вышел, что "мадам Андре Виноземцев" здесь никому не известна и что все, чем может помочь прислуга, - это передать сообщение. Спрятанный в укромном боскете автомобиль выдать присутствие Вана не мог. В первой половине дня он пользовался только служебным лифтом, из которого можно было попасть прямо на задний двор. Не лишенный остроумия Люсьен быстро научился распознавать контральто Дороти: "La voix cuivree a telephone", "La Trompette n'etait pas contente ce matin" и тому подобное. Затем судьба-потворщица взяла выходной.
Первое серьезное кровотечение случилось у Андрея в августе, во время деловой поездки в Феникс. Упрямый, своенравный, не блещущий умом оптимист, он решил, что это у него кровь пошла из носу не в ту сторону, и скрыл случившееся ото всех, дабы избежать "дурацких разговоров". Уже многие годы Андрея донимал сочный кашель курильщика, потребляющего по две пачки в день, но через несколько дней после "носового кровотечения", выплюнув в раковину умывальника красный комочек, Андрей решил покончить с сигаретами и ограничиться "цигарками" (сигариллос). Следующий contretemps произошел в присутствии Ады перед самым отъездом в Европу; ему удалось избавиться от носового платка до того, как Ада его заметила, однако она запомнила, что муж встревоженно сказал: "Вот те на". Веруя, подобно большинству эстотцев, что самые лучшие доктора обитают в Центральной Европе, Андрей наказал себе - на случай, если опять станет кашлять кровью, повидаться в Цюрихе со специалистом, о котором он слышал от члена своей "ложи" (как называлось место, где встречались собратья-стяжатели). Американский госпиталь в Вальве, стоящий бок о бок с русской церковью, выстроенной Владимиром Шевалье, двоюродным дедом Андрея, оказался достаточно хорош, чтобы установить запущенный туберкулезный процесс в левом легком.
В среду 22 октября, сразу после полудня, Дороти, "отчаянно" пытавшаяся разыскать Аду (которая, покончив с обычным визитом в "Три лебедя", решила провести пару небесполезных часов у Пафии, в салоне "Прически и прикрасы"), оставила Вану записку, которую тот увидел лишь поздним вечером, вернувшись из поездки в Сорсьер, что в Валлисе (около сотни миль на восток), где он купил виллу для себя "et ma cousine"138 и поужинал с бывшей владелицей виллы, вдовой банкира мадам Скарлет и с ее белесой, прыщавенькой, но приятной дочерью Эвелин, - быстрота, с которой совершилась покупка, похоже, эротически возбуждала обеих.
Он еще оставался уверенным и спокойным; внимательно изучив истерическое сообщение Дороти, он еще полагал, что судьбе их ничто не угрожает; что в лучшем случае Андрей с минуты на минуту помрет, избавив Аду от возни с разводом, а в худшем его упрячут в какую-нибудь извлеченную из романа горную санаторию, где он протянет последние несколько страниц эпилогической чистки - вдали от реальности их соединившихся жизней. В пятницу утром, в девять часов, - как было уговорено накануне, - он подкатил к "Бельвью", имея перед собою приятную перспективу свезти Аду в Сорсьер и показать ей дом.
Ночная гроза очень кстати развалила декорации чудотворного лета. Еще более кстати пришлись нежданные Адины месячные, принудившие их подсократить вчерашние ласки. Шел дождь, когда он хлопнул дверцей машины, поддернул вельветовые штаны и, переступая лужи, прошел между больничной каретой и большим черным "Яком", хвостом застывшими перед отелем. Все дверцы "Яка" стояли настежь, двое гостиничных служителей уже начали под приглядом шофера начинять его багажом, и различные части старой наемной машины отзывались на кряхтенье погрузчиков степенным покрякиваньем.
Ван вдруг осознал, что дождь холодит, точно жаба, его лысеющую макушку, и совсем уж собрался пронырнуть сквозь вращающуюся стеклянную дверь, когда она выпустила Аду - напомнив те деревянные резные барометры, дверцы которых извергают кукольного мужичка или такую же женщину. Ее наряд - макинтош поверх платья с высоким горлом, фишю на зачесанных вверх волосах, свисающая с плеча крокодиловой кожи сумочка - выглядел слегка старомодным и даже провинциальным. "Лица на ней не было", как выражаются русские, описывая состояние крайней подавленности.
Она повела его за отель, к неказистой ротонде, позволявшей укрыться от мерзкой мороси, и попыталась обнять, но он уклонился от ее губ. Через несколько минут ей предстояло уехать. Героического, беспомощного Андрея привезли в карете обратно в гостиницу. Дороти удалось добыть три билета на рейс Женева - Феникс. Те две машины отвезут его, ее и героическую сестру прямиком в беспомощный аэропорт.
Она попросила платок, он вытащил один из своих, синий, из кармана дорожной куртки и протянул ей, но тут полились слезы, и она, не взяв платка, прикрыла рукой глаза.
- Это тоже входит в роль? - холодно осведомился он.
Она потрясла головой, с детским "merci" приняла платок, высморкалась, судорожно вздохнула, переглотнула и заговорила, и в следующий миг все рухнуло, все.
Она не может открыться мужу сейчас, когда он так болен. Вану придется подождать, пока Андрей не оправится настолько, чтобы вынести новость, а это, возможно, потребует времени. Конечно, она сделает все, чтобы его вылечить, в Аризоне есть один врач, настоящий волшебник...
- Это значит - подлатать сукина сына, перед тем как повесить, - сказал Ван.
- И подумать только, - воскликнула Ада, взмахнув перед собою руками, как будто роняя поднос, - подумать только, он так старательно все скрывал. Ну как я могу теперь бросить его!
- Да, все та же история - флейтист, которого нужно вылечить от импотенции, отчаянный доброволец, который, может быть, не вернется с далекой войны!
- Ne ricane pas!139- вскрикнула Ада. - Беднячок, беднячок! Как ты можешь глумиться?
С самых юных лет в натуре Вана укоренилась склонность разряжать ярость и разочарование высокопарно-темными возгласами, причинявшими такую же боль, как зазубренный ноготь, зацепившийся за атлас, которым выстлана преисподняя.
- Замок верный, замок светлый! - восклицал он теперь. - Елена Троянская, Ада Ардис! Ты изменила Дереву и Ночнице!
- Перестань (stop, cesse)!
- Ардис Первый, Ардис Второй, Загорелый Мужчина в Шляпе, а теперь и Красная Гора...
- Перестань! - повторяла Ада (как дурачок, успокаивающий эпилептика).
- Oh! Qui me rendra mon Helene...140
- Ах, перестань же!
- ... et le phalene.
- Je t'empile ("prie" и "supplie")141, перестань, Ван. Tu sais que j'en vais mourir.
- Но, но, но, - (всякий раз ударяя себя в лоб), - быть в двух шагах от, от, от... - и тут этот идиот превращается в Китса!
- Боже мой, мне пора. Скажи же мне что-нибудь, мой милый, единственный, что-нибудь, что мне поможет!
Узкая бездна безмолвия, нарушаемая лишь барабанящим по свесам дождем.
- Останься со мной, девочка, - сказал Ван, забыв обо всем - о гордости, гневе, условностях обиходного сострадания.
На миг она, похоже, заколебалась - или хотя бы представила себе такую возможность; но зычный голос долетел к ним с подъездного пути: там, в серой накидке и мужской шляпе, стояла Дороти, энергично маша нераскрытым зонтом.
- Не могу, не могу, я напишу тебе, - прошептала сквозь слезы бедная моя любовь.
Ван поцеловал холодную, словно древесный лист, руку и, предоставив "Бельвью" заботится о его машине, всем трем лебедям - о его манатках, а мадам Скарлет - о нездоровой коже Эвелин, отшагал по раскисшим дорогам с десяток километров до Ренназа и улетел оттуда в Ниццу, в Бискру, на Мыс, в Найроби, к хребту Бассет...
И над вершинами Бассета...
Так писала она ему? Ну, еще бы! Все, буквально все окончилось преотлично! В нескончаемой гонке фантазия соревнуется с фактом, и девушки заливаются смехом. Андрей протянул всего несколько месяцев, по пальцам один, два, три, четыре, - ну скажем, пять. К весне девятьсот шестого или седьмого он уже выздоравливал, уютно ссевшееся легкое, соломенная бородка (самое любезное дело для пациента - отрастить на лице что-нибудь эдакое). Жизнь все ветвилась себе и ветвилась. Да, она ему все рассказала. Он оскорбил Вана на выкрашенном лиловой краской крыльце гостиницы "Дуглас", где Ван в окончательной редакции "Les Enfants Maudits" поджидал свою Аду. Мсье де Тобак (рогоносец со стажем) и лорд Эрминин (секундант второго призыва) присутствовали при дуэли купно с несколькими рослыми юкками и коренастыми кактусами. Виноземцев явился в визитке (визиты ему предстояли), Ван в белом костюме. Ни один из дуэлянтов не стал рисковать, оба выстрелили одновременно. Оба упали. Пуля господина Визиткина ударила в подошву левой туфли Вана (белой, с черным каблуком), повалив его и вызвав в ноге легкий fourmillement (взволнованные мураши), - только и всего. Ван влепил свою противнику в пах - серьезная рана, от которой тот в должное время оправился, если, конечно, оправился (тут развилка тонет в тумане). На деле все было гораздо скучнее.
Так все же, писала она, как обещала? О да, да! За семнадцать лет он получил от нее около сотни коротеньких писем, слов по сто в каждом, что дает примерно тридцать печатных страниц, не содержащих ничего интересного, - речь там идет все больше о здоровьи мужа да о местной фауне. Дороти Виноземцева, пронянчившись с Андреем на ранчо Агавия пару язвительных лет (она выговаривала Аде за каждый несчастный час, отданный поимке, садке и разведению!), придралась к тому, что Ада выбрала (для нескончаемого лечения мужа) прославленную и превосходную клинику Гротовича, а не руководимый княгиней Аляшиной санаторий для избранных, и удалилась в приполярный монастырский городок (Ильмениана, ныне Новостабия), где со временем вышла замуж за мистера Брода не то Бреда, разъезжавшего о ту пору по всем Сhверным Территорiям торгуя вином и хлебом причастия и иными священными предметами, - впоследствии он возглавил, а может, и теперь, полвека спустя, возглавляет археологическую реконструкцию Горелого ("лясканского Геркуланума"); какие такие сокровища ему посчастливилось откопать в браке это другой вопрос.
Верно, но очень медленно состояние Андрея ухудшалось. В последние два-три года бездельного существования на разнообразно сочлененных кроватях, каждая плоскость которых меняла наклон сотнями способов, он утратил дар речи, хотя еще сохранил способность кивать или качать головой, сосредоточенно хмуриться или слегка улыбаться, учуяв запах еды (источник, в сущности говоря, первых наших понятий о прекрасном). Он умер весенней ночью, один в больничной палате, и летом того же (1922-го) года его вдова, пожертвовав все свои коллекции музею Национальных Парков, вылетела в Швейцарию для "пробного интервью" с пятидесятидвухлетним Ваном Вином.
Часть четвертая
Тут один господин из тех, что вечно лезут с вопросами к лектору, поинтересовался с надменным видом патрульщика, ждущего, когда ему предъявят водительские права, как это "проф" умудряется сочетать свой отказ даровать будущему статус Времени с тем обстоятельством, что его, будущее, вряд ли можно считать несуществующим, "поскольку оно обладает по меньшей мере одним призраком, виноват, признаком, содержащим в себе столь важную идею, как идея абсолютной необходимости".
Гоните его в шею. Кто сказал, что я умру?
Утверждение детерминиста можно опровергнуть и с несколько большим изяществом: бессознательное, вовсе не поджидающее нас где-то там впереди с секундомером и удавкой, облегает и Прошлое, и Настоящее со всех постижимых сторон, являясь характерной чертой не Времени как такового, но органического упадка, прирожденного всякой вещи независимо от того, наделена она сознанием Времени или нет. Да, я знаю, что другие умирают, но это не относится к делу. Я знаю еще, что вы и, вероятно, я тоже появились на свет, но это отнюдь не доказывает, будто мы с вами прошли через хрональную фазу, именуемую Прошлым: это мое Настоящее, малая пядь сознания твердит, будто так оно и было, а вовсе не глухая гроза бесконечного бессознания, приделанная к моему рождению, происшедшему пятьдесят два года и сто девяносто пять дней назад. Первое мое воспоминание восходит к середине июля 1870 года, т.е. к седьмому месяцу моей жизни (разумеется, у большинства людей способность к сознательной фиксации проявляется несколько позже, в возрасте трех-четырех лет), когда однажды утром на нашей ривьерской вилле в мою колыбель обрушился огромный кусок зеленого гипсового орнамента, отодранный от потолка землетрясением. Сто девяносто пять дней, предваривших это событие, не следует включать в перцептуальное время по причине их неотличимости от бесконечного бессознания, и стало быть, в том, что касается моего разума и моей гордости таковым, мне сегодня (в середине июля 1922 года) исполнилось ровно пятьдесят два et treve de mon style plafond peint.
В подобном же смысле личного, перцептуального времени я вправе дать моему Прошлому задний ход, насладясь этим мигом воспоминания не в меньшей мере, чем рогом изобилия, из которого вывалился лепной ананас, самую малость промазавший мимо моей головы, и постулировать, что в следующий миг некий телесный или космический катаклизм может - не убить меня, но погрузить в состояние вечного ступора, принадлежащего к сенсационно новому для науки типу, отняв тем самым у естественного распада какой бы то ни было логический или временной смысл. Более того, это рассуждение применимо и к гораздо менее интересному (пускай и важному, важному) Универсальному Времени ("мы видим, как сечет главы, ступая грузно, время"), известному также под именем Объективного Времени (на деле до крайности грубо сплетенного из личных времен), или истории, - словом, гуманности, юмора и прочего в этом роде. Ничто не возбраняет человечеству как таковому вообще не иметь будущего, - если, к примеру, наш род, неуследимо меняясь (отсюда моя аргументация катит под уклон), выделит из себя некие виды novo-sapiens142, а то и вовсе отличный подрод, который будет упиваться иными разновидностями существования и сна, никак не связанными со свойственным человеку понятием Времени. В этом смысле человек никогда не умрет, поскольку в его эволюционном развитии никогда не удастся найти таксономическую точку, определяемую как последняя грань, за которой он обращается в Neohomo либо в какого-то страшного, студенистого слизняка. Полагаю, наш друг больше не станет нам досаждать.
Цель, ради которой я пишу "Ткань Времени", тяжкий, упоительный, блаженный труд, итог коего я почти готов поместить на едва забрезживший стол еще отсутствующего читателя, состоит в том, чтобы очистить собственное мое понятие Времени. Я хочу прояснить сущность Времени, не его течение, ибо не верю, что сущность его можно свести к течению. Я хочу приголубить Время.
Можно быть влюбленным в Пространство, в его возможности; возьмите хотя бы скорость, совершенство скорости, ее сабельный свист; орлиный восторг управления ею; радостный визг поворота; и можно быть любителем Времени, эпикурейцем длительности. Я упиваюсь Временем чувственно - его веществом и размахом, ниспаданием складок, самой неосязаемостью его сероватой кисеи, прохладой его протяженности. Мне хочется что-нибудь сделать с ним, насладиться подобием обладания. Я сознаю, что всякий, кто пытался попасть в зачарованный замок, сгинул без вести или завяз в болотах Пространства. Я сознаю также и то, что Время есть жидкая среда, в которой подрастает культура метафор.
Почему это так трудно - так унизительно трудно - сфокусировать разум на понятии Времени и удерживать последнее в фокусе на предмет обстоятельного изучения? Сколько усилий, сколько возни, какая угнетающая усталость! Как будто роешься одной рукой в перчаточном отделении, отыскивая дорожную карту, - выуживая Монтенегро, Доломиты, бумажные деньги, телеграмму, - все что угодно, кроме полоски хаотической местности, лежащей между Ардезом и Чьетосопрано, в темноте, под дождем, пытаясь воспользоваться красным светом, горящим в угольной мгле, в которой метрономически, хронометрически мотаются "дворники": незрячий палец пространства, тычущий в ткань времени, прорывая ее. Вот и Аврелий Августин тоже, он тоже в своих борениях с этой темой испытывал, пятнадцать столетий назад, эту странную телесную муку мелеющего ума, "щекотики" приблизительности, иносказания изнуренного мозга, - но он-то по крайности мог подзаправить свой разум разлитой Богом энергией (у меня где-то есть заметки о наслаждении, с которым следишь, как он преследует и расцвечивает свою витающую между золой и звездами мысль, по временам забываясь в живительных припадках молитвы).
Опять заблудился. Где я? Где? Грязная дорога. Затормозивший автомобиль. Время - ритм: насекомый ритм теплой, сырой ночи, зыбление мозга, дыхание, дробь барабана в моем виске - вот наши верные хронометристы; а разум лишь подправляет этот лихорадочный такт. Один из моих пациентов умел различать вспышки, следовавшие одна за другой с промежутками в три миллисекунды (0,003!). Поехали.