Повседневное блаженство нашего героя после свадьбы изображено еще в одном исподволь действующем на чувства пассаже. И снова приходится править убогие переводы: "Утром, лежа в постели рядом с Эммой, он глядел, как солнечный луч пронизывает пушок на ее бело-розовых щеках, полуприкрытых гофрированными фестонами чепчика. На таком близком расстоянии глаза Эммы казались еще больше, особенно когда она, просыпаясь, по нескольку раз открывала и закрывала их; черные в тени и ярко-синие при ярком свете, глаза ее как будто слагались из многих цветовых слоев, густых в глубине и все светлевших к поверхности радужной оболочки" (слабое эхо темы слоев).
   В шестой главе детство Эммы ретроспективно описано языком банальной романтической культуры, языком прочитанных ею книг и того, что она оттуда почерпнула. Эмма - страстная читательница любовных, более или менее экзотических романов, романтической поэзии. Кое-какие из известных ей писателей первоклассны - например, Вальтер Скотт или Виктор Гюго; другие не вполне - Бернарден де Сен-Пьер или Ламартин. Но дело не в том, хороши они или плохи. Дело в том, что она плохая читательница. Она читает эмоционально, поверхностным подростковым образом, воображая себя то той, то другой героиней. Флобер поступает очень тонко. В нескольких абзацах он перечисляет все дорогие Эмминому сердцу романтические клише; но изощренный отбор расхожих образов и их ритмическое расположение по изгибам фразы создают гармоническое и художественное впечатление. В романах, которые она читала в монастыре, "только и было, что любовь, любовники, любовницы, преследуемые дамы, падающие без чувств в уединенных беседках, почтальоны, которых убивают на всех станциях, лошади, которых загоняют на каждой странице, темные леса, сердечное смятенье, клятвы, рыдания, слезы и поцелуи, челноки при лунном свете, соловьи в рощах, "кавалеры", храбрые, как львы, и кроткие, как ягнята, добродетельные сверх всякой меры, всегда красиво одетые и проливающие слезы, как урны. В пятнадцать лет Эмма целых полгода рылась в этой пыли старых библиотек. Позже ее увлек своим историческим реквизитом Вальтер Скотт, она стала мечтать о парапетах, сводчатых залах и менестрелях. Ей хотелось жить в каком-нибудь старом замке, подобно тем дамам в длинных корсажах, которые проводили свои дни в высоких стрельчатых покоях и, облокотясь на каменный подоконник, подпирая щеку рукой, глядели, как по полю скачет на вороном коне рыцарь с белым плюмажем".
   Тот же художественный прием он использует, перечисляя пошлые свойства Омэ. Сам предмет может быть грубым и отталкивающим. Его изображение художественно выверено и уравновешено. Это и есть стиль. Это и есть искусство. Только это в книгах и важно.
   Тема Эмминых мечтаний связана с щенком, подарком лесника: она "брала его с собой на прогулки; иногда она уходила из дому, чтобы на минутку побыть одной и не видеть этого вечного сада и пыльной дороги... Мысли Эммы сначала были беспредметны, цеплялись за случайное, подобно ее борзой, которая бегала кругами по полю, тявкала вслед желтым бабочкам, гонялась за землеройками или покусывала маки по краю пшеничного поля. Потом думы понемногу прояснялись, и, сидя на земле, Эмма повторяла, тихонько вороша траву зонтиком:
   - Боже мой! Зачем я вышла замуж!
   Она задавала себе вопрос, не могла ли она при каком-нибудь ином стечении обстоятельств встретить другого человека; она пыталась вообразить, каковы были бы эти несовершившиеся события, эта совсем иная жизнь, этот неизвестный муж. В самом деле, не все же такие, как Шарль! Он мог бы быть красив, умен, изыскан, привлекателен - и, наверно, такими были те люди, за которых вышли подруги по монастырю. Что-то они теперь делают? Все, конечно, в городе, в уличном шуме, в гуле театров, в блеске бальных зал, - все живут жизнью, от которой ликует сердце и расцветают чувства. А она? Существование ее холодно, как чердак, выходящий окошком на север, и скука, молчаливый паук, плетет в тени свою сеть по уголкам ее сердца".
   Пропажа щенка при переезде из Тоста в Ионвиль символизирует конец нежно-романтических, элегических мечтаний в Тосте и начало более страстного периода в роковом Ионвиле.
   Но еще до Ионвиля романтическая мечта о Париже возникает из шелкового портсигара, который она подобрала на пустой сельской дороге, возвращаясь из Вобьессара, - как в "Поисках утраченного времени" Пруста, величайшем романе первой половины нашего века, городок Комбре со всеми своими садами (воспоминание о нем) всплывает из чашки чая. Видение Парижа - одна из серии Эмминых грез, проходящих через всю книгу. Одна такая (быстро отброшенная) мечта - о том, что Шарль прославит имя Бовари, которое она носит: "Почему ей не достался в мужья хотя бы молчаливый труженик, - один из тех людей, которые по ночам роются в книгах и к шестидесяти годам, когда начинается ревматизм, получают крестик в петлицу плохо сшитого фрака?.. Ей хотелось бы, чтобы имя ее, имя Бовари, было прославлено, чтобы оно выставлялось в книжных магазинах, повторялось в газетах, было известно всей Франции. Но у Шарля не было никакого честолюбия".
   Тема мечтаний естественным образом переплетается с темой обмана. Она прячет от Шарля портсигар, над которым грезит; и с самого начала пускает в ход обман. Сперва - чтобы он увез ее из Тоста: ее притворная болезнь причина их переезда в Ионвиль, ради якобы лучшего климата: "Неужели это жалкое существование будет длиться вечно? Неужели она никогда от него не избавится? Ведь она ничем не хуже всех тех женщин, которые живут счастливо. В Вобьессаре она видела не одну герцогиню, у которой и фигура была грузнее, и манеры вульгарнее, чем у нее. И Эмма проклинала Бога за несправедливость; она прижималась головой к стене и плакала; она томилась по шумной и блестящей жизни, по ночным маскарадам, по дерзким радостям и неизведанному самозабвению, которое должно было в них таиться.
   Она побледнела, у нее бывали сердцебиения. Шарль прописывал ей валерьяновые капли и камфарные ванны. Но все, что пытались для нее сделать, как будто раздражало ее еще больше...
   Все время она жаловалась на Тост; поэтому Шарль вообразил, будто в основе ее болезни лежит какое-то влияние местного климата, и, остановившись на этой мысли, стал серьезно думать о том, чтобы устроиться в другом городе. Тогда Эмма начала пить уксус, чтобы похудеть, схватила сухой кашель и окончательно потеряла аппетит".
   Именно в Ионвиле ее настигает судьба. Участь ее свадебного букета своего рода предзнаменование или эмблема того, как несколько лет спустя расстанется с жизнью сама Эмма. Найдя свадебный букет первой жены, Эмма спрашивала себя, что станется с ее собственным. И вот, уезжая из Тоста, она сама его сжигает в великолепном пассаже: "Однажды Эмма, готовясь к отъезду, разбирала вещи в комоде и уколола обо что-то палец. То была проволочка от ее свадебного букета. Флёрдоранж пожелтел от пыли, атласные ленты с серебряной каймой истрепались по краям. Эмма бросила цветы в огонь. Они вспыхнули, как сухая солома. На пепле остался медленно догоравший красный кустик. Эмма глядела на него. Лопались картонные ягодки, извивалась медная проволока, плавился галун; обгоревшие бумажные венчики носились в камине, словно черные бабочки, пока, наконец, не улетели в трубу". В письме Флобера, написанном около 22 июля 1852-го, есть применимое к этому пассажу место: "Действительно хорошая прозаическая фраза должна быть как хороший стих: та же неизменимость, та же ритмичность и звучность".
   Тема мечтаний снова возникает, когда Эмма решает, каким бы романтическим именем назвать дочку. "Сначала она перебрала все имена с итальянскими окончаниями, как Клара, Луиза, Аманда, Атала; ей также нравилась Гальсуинда, а еще больше - Изольда или Леокадия". Другие персонажи, предлагая имя, тоже остаются верны себе. "Шарль хотел назвать ребенка именем матери, Эмма не соглашалась". Г-н Леон, говорит Омэ, "удивлялся, что вы не берете имя Магдалина. Сейчас это необычайно модное имя.
   Но, заслышав имя грешницы, страшно раскричалась старуха Бовари. Сам г-н Омэ предпочитал имена, которые напоминали бы о каком-нибудь великом человеке, о славном подвиге или благородной идее". Обратите внимание на причину, по которой Эмма выбирает имя Берта. "Наконец Эмма вспомнила, что в Вобьессаре маркиза при ней назвала одну молодую женщину Бертой, и сразу остановилась на этом имени..."
   Романтические соображения при выборе имени составляют резкий контраст с той обстановкой, в которую попадает Эммина дочка, отданная, по удивительному обычаю того времени, кормилице. Вместе с Леоном Эмма идет ее навестить. "Они узнали дом кормилицы по осенявшему его старому орешнику. Лачуга была низенькая, крытая коричневой черепицей; под чердачным слуховым окном висела связка лука. Вдоль всей терновой изгороди тянулись вязанки хвороста, а во дворе рос на грядке латук, немного лаванды и душистый горошек на тычинках. Грязная вода растекалась по траве, кругом валялось какое-то тряпье, чулки, красная ситцевая кофта; на изгороди была растянута большая простыня грубого полотна. На стук калитки вышла женщина, держа на руке грудного ребенка. Другой рукой она вела жалкого, тщедушного карапуза с золотушным личиком - сынишку руанского шапочника: родители, слишком занятые торговлей, отправили его в деревню".
   Перепады Эмминых эмоций: чересполосица тоски, страсти, отчаяния, влюбленностей, разочарований - завершаются добровольной, мучительной и очень сумбурной смертью. Но прежде чем расстаться с Эммой, мы должны отметить ее врожденную жесткость, как-то сказавшуюся в небольшом физическом изъяне - в сухой угловатости рук; у нее были холеные, нежные и белые, возможно, милые руки, но не очень красивые.
   Она лжива, она обманщица по натуре: с самого начала, еще до всех измен, она обманывает Шарля. Она живет среди мещан и сама мещанка. Ее душевная пошлость не так очевидна, как у Омэ. Наверно, было бы слишком жестоко сказать, что заезженным, шаблонным псевдопрогрессистским идеям Омэ соответствует женский псевдоромантизм Эммы; но невозможно отделаться от ощущения, что Эмма и Омэ не только перекликаются фонетически, но чем-то похожи, и это что-то - присущая обоим пошлая жестокость. В Эмме пошлое и мещанское прикрыто прелестью, обаянием, красотой, юркой сообразительностью, страстью к идеализации, проблесками нежности и чуткости и тем, что ее короткая птичья жизнь кончается настоящей трагедией.
   Иначе обстоит дело с Омэ. Он мещанин процветающий. И до самого конца бедная Эмма, даже лежа мертвая, находится под его навязчивой опекой, его и прозаического кюре Бурнисьена. Восхитительна сцена, когда они - служитель фармацевтики и служитель Бога - засыпают в креслах у ее тела, друг напротив друга, оба храпя, выпятив животы, с отвисшими челюстями, спаренные сном, сойдясь наконец в единой человеческой слабости. И что за оскорбление ее печальной участи эпитафия, придуманная Омэ ей на могилу! Его память забита расхожими латинскими цитатами, но сперва он не в силах предложить ничего лучше, чем sta viator - остановись, прохожий (или стой, путник). Остановись где? Вторая половина латинского выражения - herоa calcas - попираешь прах героя. Наконец Омэ с обычной своей бесшабашностью заменяет "прах героя" на "прах твоей любимой жены". Стой, путник, ты попираешь стопой свою любимую жену - никакого отношения это не имеет к несчастному Шарлю, любившему Эмму, несмотря на всю свою тупость, с глубоким, трогательным обожанием, о чем она все-таки догадалась перед самой смертью. А где умирает он? В той самой беседке, куда приходили Эмма и Родольф на любовные свидания.
   (Кстати, на последней странице его существования не шмели жужжат вокруг сирени в саду, а блестящие зеленые жуки. О, бесславное, неверное, мещанское племя переводчиков! Иногда кажется, что Флобера переводил подучивший английский язык г-н Омэ.)
   Брешей в обороне у Омэ немало:
   1. Его научные познания взяты из брошюр, общая образованность - из газет; литературные вкусы ужасающие, особенно то, в каких сочетаниях он цитирует писателей. По невежеству, он однажды замечает: "That is the question, как недавно было написано в газете", не зная, что цитирует не руанского журналиста, а Шекспира, чего не подозревал, возможно, и сам сочинитель передовицы.
   2. Он не в силах забыть ужас, который испытал, едва не угодив в тюрьму за незаконную медицинскую практику.
   3. Он предатель, хам, подхалим и легко жертвует своим достоинством ради более существенных деловых интересов или чтобы заполучить орден.
   4. Он трус и, несмотря на храбрые тирады, боится крови, смерти, трупов.
   5. Он не знает снисхождения и отвратительно мстителен.
   6. Он напыщенный осел, самодовольный позер, пошлый краснобай и столп общества, подобно столь многим пошлякам.
   7. Он получает орден в 1856 году, в конце романа. Флобер считал свое время эпохой мещанства, которое называл muflisme. Однако подобные вещи не сводятся к определенному правительству или режиму; и во время революций, и в полицейских государствах мещанство заметнее, чем при более традиционных режимах. Мещанин в действии всегда опаснее мещанина, спокойно сидящего перед телевизором.
   Перечислим влюбленности Эммы - платонические и прочие:
   1. Пансионеркой она, возможно, была влюблена в учителя музыки, проходящего со скрипкой в футляре по одному из ретроспективных пассажей.
   2. Только выйдя замуж за Шарля (к которому она с самого начала не чувствовала любви), она заводит нежную дружбу, формально говоря - чисто платоническую, с Леоном Дюпюи, клерком нотариуса.
   3. Первый "роман" с Родольфом Буланже, местным землевладельцем.
   4. В середине этого романа, поскольку Родольф оказывается гораздо грубее того романтического идеала, по которому она тоскует, Эмма пытается обнаружить этот идеал в собственном муже; она старается видеть в нем великого врача и входит в короткий период нежности к нему и робких попыток им гордиться.
   5. Когда бедняга Шарль запорол операцию на искривленной стопе бедного конюха - один из величайших эпизодов книги, - она возвращается к Родольфу с усилившейся страстью.
   6. Когда Родольф разрушает ее последнюю романтическую мечту о бегстве в Италию, страну грез, после серьезной болезни она находит предмет романтического поклонения в Боге.
   7. Несколько минут она мечтает об оперном певце Лагарди.
   8. Роман с вялым, трусливым Леоном, которого она снова встречает, оказывается гротескным и жалким осуществлением всех ее романтических мечтаний.
   9. Перед самой смертью она открывает в Шарле его человеческую и божественную сторону - его безупречную любовь к ней, все то, чего у нее никогда не было.
   10. Распятие из слоновой кости, которое она целует за несколько минут до смерти, - можно сказать, что эта любовь кончается чем-то вроде ее прежних трагических разочарований, поскольку вся безысходность ее жизни снова берет верх, когда, умирая, она слышит жуткую песню уродливого бродяги.
   Где в книге "хорошие" люди? Злодей, несомненно, - Лере, но кого, кроме бедняги Шарля, можно назвать хорошим человеком? В общем, не вызывает сомнений отец Эммы, старик Руо; вряд ли годится на эту роль мальчик Жюстен, которого мы застаем рыдающим на Эмминой могиле - по-диккенсовски унылая нота; а заговорив о диккенсовских нотах, не забудем еще двух несчастных детей - дочку Эммы и, разумеется, унылую служаночку Лере, которая у него еще и за приказчика, горбатую нимфетку-замарашку тринадцати лет -мимолетный персонаж, заставляющий призадуматься. Кто еще в книге годится в хорошие люди? Лучший человек - третий врач, великий Ларивьер, хотя мне всегда была отвратительна прозрачная слеза, пролитая им над умирающей Эммой. Кое-кто мог бы сказать: отец Флобера был врачом, так что здесь над несчастьями созданной сыном героини роняет слезу Флобер-старший.
   Вопрос: можно ли назвать "Госпожу Бовари" реалистической или натуралистической книгой? Не уверен.
   Роман, в котором молодой и здоровый муж ночь за ночью ни разу не просыпается и не застает лучшую половину своей постели пустой; ни разу не слышит песка и камешков, кинутых в ставни любовником; ни разу не получает анонимного письма от какого-нибудь местного доброхота;
   роман, в котором наиглавнейший сплетник и доброхот, Омэ - г-н Омэ, от которого мы бы ждали пристальной статистической слежки за всеми рогоносцами Ионвиля, - ничего не замечает, ничего не узнает о романах Эммы;
   роман, в котором ребенок Жюстен - нервный четырнадцатилетний мальчик, теряющий сознание при виде крови и бьющий посуду от чистой нервности, - в глухую ночь отправляется плакать - и куда? На кладбище, на могилу женщины, чей призрак мог бы явиться ему с укорами за то, что он предоставил ей средство к самоубийству;
   роман, в котором молодая женщина, несколько лет не садившаяся на лошадь, - если она вообще когда-нибудь ездила верхом, скажем, живя на отцовской ферме, - скачет по лесам с великолепной посадкой и не мучается потом от ломоты в костях;
   роман, в котором множество других невероятных деталей - включая совершенно невероятную наивность одного извозчика, - этот роман объявили вехой в развитии так называемого реализма, что бы за этим понятием ни крылось.
   На самом деле вся литература - вымысел. Всякое искусство - обман. Мир Флобера, как и мир любого крупного писателя, - мир фантазии с собственной логикой, собственными условностями и совпадениями. Перечисленные мной забавные невероятности не противоречат общей схеме книги - и находят их только скучные университетские преподаватели или блестящие студенты. И не забывайте, что все любовно разобранные нами после "Менсфилд парка" сказки на живую нитку прикреплены авторами к определенной исторической основе. Любая реальность реальна лишь относительно, поскольку любая наличная реальность: окно, которое вы видите, запахи, которые вы чувствуете, звуки, которые слышите, - зависит не только от предварительного компромисса пяти чувств, но и от степени осведомленности. Сто лет назад Флобер мог казаться реалистом или натуралистом читателям, воспитанным на сентиментальных сочинениях тех дам и господ, которыми восторгалась Эмма. Но реализм, натурализм - понятия относительные. Что данному поколению представляется в писателе натурализмом, то предыдущему кажется избытком серых подробностей, а следующему - их нехваткой. Измы проходят; ист умирает; искусство остается.
   Поразмышляйте прежде всего вот над чем: художник с талантом Флобера ухитряется превратить убогий, по его собственным представлениям, мир, населенный мошенниками, мещанами, посредственностями, скотами, сбившимися с пути дамами, - в один из совершеннейших образцов поэтического вымысла и добивается этого гармоничным сочетанием всех частей, внутренней силой стиля и всеми формальными приемами - контрапунктом при переходах от одной темы к другой, предвосхищениями, перекличками. Без Флобера не было бы ни Марселя Пруста во Франции, ни Джеймса Джойса в Ирландии. В России Чехов был бы не вполне Чеховым. Пожалуй, о влиянии Флобера на литературу - достаточно.
   У Флобера был особый прием, который можно назвать методом контрапункта или методом параллельных переплетений и прерываний двух или нескольких разговоров или линий мысли. Первый раз встречаем этот прием после появления Леона Дюпюи. Леон, молодой человек, клерк нотариуса, введен в повествование через описание того, какой ему предстает Эмма: в красных отсветах трактирного камина, которые будто просвечивают ее насквозь. Потом, когда рядом с ней окажется другой мужчина, Родольф Буланже, она тоже будет описана с его точки зрения, но в описании будет преобладать материальная сторона ее облика, в отличие от того почти бесплотного образа, который предстает Леону. Кстати, позже волосы Леона будут названы темными (chatain); а в этой сцене он блондин или кажется таким Флоберу при свете огня, разведенного ради того, чтобы озарить Эмму.
   И вот при разговоре в трактире после приезда в Ионвиль Эммы и Шарля появляется тема контрапункта. 19 сентября 1852 года, ровно через год после того, как Флобер начал писать роман (от восьмидесяти до девяноста страниц в год - такой человек мне по душе), он писал своей любовнице Луизе Коле: "Как надоела мне "Бовари"!.. Сцена в гостинице потребует месяца три. Бывают минуты, когда я готов плакать от бессилия. Но я скорее издохну, чем обойду ее. Мне нужно одновременно ввести в действие пять или шесть персонажей (говорящих от своего лица) и несколько других (о которых говорят), описать место действия и всю местность вообще, дать характеристику внешности людей и предметов и показать в этой обстановке господина и даму, которые начинают увлекаться друг другом (благодаря сходству вкусов). Будь у меня еще достаточно места! Но действие должно развертываться со стремительной быстротой и при этом отнюдь не сухо; развивая его, я не стану сгущать красок".
   Итак, в трактирной гостиной начинается разговор. Участников четверо. С одной стороны, диалог только что познакомившихся Эммы и Леона, который перебивается монологами или отдельными репликами Омэ, обращающегося главным образом к Шарлю Бовари, поскольку Омэ очень хочется завязать с новым врачом хорошие отношения.
   Первая часть сцены состоит в обмене отрывистыми фразами между всеми четырьмя собеседниками:
   "Омэ попросил разрешения не снимать феску: он боялся схватить насморк. Затем он повернулся к соседке.
   - Вы, конечно, немного утомлены, сударыня? Наша "Ласточка" так ужасно трясет!
   - Да, это верно, - сказала Эмма. - Но меня всегда радуют переезды. Я люблю менять обстановку.
   - Какая скука быть вечно пригвожденным к одному и тому же месту! вздохнул клерк.
   - Если бы вам, - сказал Шарль, - приходилось, как мне, не слезать с лошади...
   - А по-моему, что может быть приятнее чем ездить верхом:? - отвечал Леон, обращаясь к г-же Бовари, и добавил: - Когда есть возможность". (Там и сям проскальзывает тема лошадей.)
   Вторую часть образует длинная речь Омэ, в конце которой он делится с Шарлем сведениями о доме, где тот собирается поселиться: "Собственно говоря, - заявил аптекарь, - выполнение врачебных обязанностей в нашей местности не так затруднительно... Еще многие, вместо того чтобы просто идти к врачу или в аптеку, прибегают к молитвам, к мощам и попам. Однако климат у нас, собственно говоря, не плохой, в коммуне даже насчитывается несколько девяностолетних стариков. Температура (я лично делал наблюдения) зимою опускается до четырех градусов, а в жаркую пору достигает не более двадцати пяти - тридцати, что составляет максимально двадцать четыре по Реомюру, или же пятьдесят четыре по Фаренгейту (английская мера), - не больше! В самом деле, с одной стороны мы защищены Аргейльским лесом от северных ветров, с другой же - холмом Сен-Жан от западных; таким образом, летняя жара, которая усиливается от водяных паров, поднимающихся с реки, и от наличия в лугах значительного количества скота, выделяющего, как вам известно, много аммиаку, то есть азота, водорода и кислорода (нет, только азота и водорода!), и которая, высасывая влагу из земли, смешивая все эти разнообразные испарения, стягивая их, так сказать, в пучок и вступая в соединение с разлитым в атмосфере электричеством, когда таковое имеется, могла бы в конце концов породить вредоносные миазмы, как в тропических странах, - эта жара, говорю я, в той стороне, откуда она приходит, или, скорее, откуда она могла бы прийти, - то есть на юге, достаточно умеряется юго-восточными ветрами, которые, охлаждаясь над Сеной, иногда налетают на нас внезапно, подобно русским буранам!"
   В середине речи он допускает ошибку - в обороне мещанина всегда найдется брешь. Его термометр должен показывать 86 по Фаренгейту, а не 54; пересчитывая из одной системы в другую, он забыл прибавить 32. Спутав состав аммиака с воздухом, он едва не садится в лужу еще раз, но вовремя спохватывается. Все свои познания в физике и химии он старается запихнуть в одно неподъемное предложение; но, кроме хваткой памяти на всякую всячину из газет и брошюр, предъявить ему нечего.
   Если речь Омэ была мешаниной из псевдонауки и изношенных газетных штампов, то образующая третью часть беседа Эммы и Леона пропитана затхлой поэтичностью.
   " - Имеются ли здесь в окрестностях какие-нибудь места для прогулок? спросила г-жа Бовари, обращаясь к молодому человеку.
   - О, очень мало, - отвечал тот. - На подъеме, у опушки леса, есть уголок, который называется выгоном. Иногда по воскресеньям я ухожу туда с книгой и любуюсь на закат солнца.
   - По-моему, нет ничего восхитительнее заката, - произнесла Эмма, особенно на берегу моря.
   - О, я обожаю море, - сказал г-н Леон.
   - Не кажется ли вам, что над этим безграничным пространством свободнее парит дух, что созерцание его возвышает душу и наводит на мысль о бесконечном, об идеале?..
   - То же самое случается и в горах, - ответил Леон".
   Очень важно понять, что пара Леон - Эмма так же банальна, шаблонна, плоска в своих псевдохудожественных переживаниях, как напыщенный и в сущности невежественный Омэ - по отношению к науке. Здесь встречаются лжеискусство и лженаука. В письме к любовнице (9 октября 1852-го) Флобер указывает на тонкую особенность этой сцены: "Я сейчас пишу разговор молодого человека с молодой женщиной о литературе, море, горах, музыке и прочих так называемых поэтических предметах. Обычный читатель примет, пожалуй, все за чистую монету, но моя настоящая цель - гротеск. По-моему, мой роман будет первым, в котором высмеиваются главные героиня и герой. Но ирония не отменяет патетики, наоборот, ее усиливает".