Если в свободные часы или вечером по каким-нибудь делам он заходил в «скелетную» (комнату за вторым классом), где стояли два скелета и шкафы с убогою институтскою библиотекою, девочки проникали туда.
   Если Луговой объяснял им что-нибудь из ботаники или зоологии – а он говорил очень хорошо, – девочки окружали его стул, усаживались вокруг прямо на пол и слушали с радостным вниманием. Классные дамы и начальство удивлялись всеобщей шумной любви девочек к Луговому, а весь секрет его обаяния состоял в том, что почти каждой из девочек Луговой бессознательно напоминал отца или старшего брата; его обращение – не фамильярное, но в высшей степени «домашнее», – его умение пожурить и пристыдить ленивую или невнимательную тайно напоминало этим оторванным от дома девочкам милое прошлое, когда они были не ученицами-институтками, а только дочерьми и сестрами.
   Потерять Лугового девочкам казалось большим несчастьем.
   Узнав, что инспектор в «скелетной», девочки бросились туда, их набралась целая куча, остальные ждали известий в коридоре. Девочки заговорили все разом, но Луговой, смеясь, махнул рукой, и все сразу смолкли.
   – В чем дело? – обратился он к одной.
   – Правда ли, Владимир Николаевич, что вы уходите от нас?
   Минуту Луговой молчал, он глядел в эти ясные глаза, черные, синие, зеленые, серые, и во всех видел одно и то же выражение доверия и привязанности. Ему жаль было расставаться.
   – Да, дети, правда, – сказал он. – Я плох здоровьем, хочу отдохнуть, полечиться. Завтра вас соберут всех в большой зале и вам представят нового инспектора, Виктора Матвеевича Минаева.
   – Мы не хотим нового инспектора! Мы никого, кроме вас, не хотим! Вы не должны оставлять нас, мы при вас должны кончить курс! – кричали девочки.
   – Довольно, дети, будет! Спасибо за чувства, но… я не могу остаться… Да на то и не моя одна воля.
   – Мы так и знали! Вас выжили из-за нас, вы были слишком добры к нам!
   – Дети, дети, вы забываетесь!
   Но волнение уже охватило девочек, стоявшие в коридоре узнали печальную новость и тоже кричали:
   – Мы не хотим нового инспектора, мы не примем его, не станем разговаривать!
   В другое время Луговой, пользуясь своим авторитетом, мгновенно успокоил бы детей и прекратил шум, но теперь, взволнованный сам, видя, что детские страсти расходились, он взял свою шляпу и направился из «скелетной» к большой лестнице, повторяя на ходу:
   – Нехорошо, дети, нехорошо, вы меня огорчаете!
   Луговой шел по лестнице, за ним вразброд, вопреки строгому запрещению, бежали девочки обоих старших классов. Многие плакали.
   – Владимир Николаевич! Владимир Николаевич! Неужели мы вас больше не увидим?
   Луговой, дойдя до швейцарской, остановился.
   – Дети, вы сделаете мне неприятность, вас из-за меня накажут, и это отравит мне наше расставание. Мы увидимся в общей зале. Помните: ваше поведение отзовется на мне – все дурное могут приписать моему влиянию. Слышите? Я хочу с вами расстаться с мыслью, что до последней минуты вы слушались меня.
   Девочки молчали, понуря головы.
   Он вошел в швейцарскую и, надевая пальто, глядел сквозь стеклянные двери на опечаленную группу.
   Когда он вышел, девочки бросились наверх, ворвались в «учительскую» (центральную комнату во втором этаже) и бросились к трем окнам, выходившим в палисадник. Это было большое нарушение дисциплины. К счастью, в эту минуту в учительской находился только неимоверно худой и длинный немец, учитель музыки Неrr Це, по прозвищу Цапля. Скромный немец оторопел при виде влетевшей толпы Fräulein[52] и скромно отошел к роялю. Луговой, обогнув длинную дорожку палисадника, дошел почти до ворот и инстинктивно обернулся. Он увидел у каждого окна учительской головы девочек и отчаянные движения рук, посылавших ему поцелуи. Луговой только покачал головой и скрылся за воротами.
   Звонок заставил учениц соскочить с деревянных скамеек, стоявших у окон, и быстро вылететь вон. Снова, пробегая перед ошеломленным учителем музыки, они не только не «обмакнулись», но чуть не свалили его с ног. Бульдожка со всего маху налетела на учителя музыки и ткнулась головой в то место, где у немца за худобою отсутствовал живот. Немец дрогнул в коленях, едва устоял на ногах, а стая – кто еще со слезами, кто уже с хохотом из-за резвости Бульдожки – разлетелась по классам.
   Весь остальной день разговоры вертелись вокруг одного: «Луговой уходит!»
   Вечером кривобокая Салопова шепнула что-то «помещице» Петровой, та подозвала еще двух-трех, те – еще кое-кого, и скоро образовалась таинственная группа человек в десять-двенадцать. Девочки решили ночью идти босиком на богомолье. Это была уже совсем экстренная мера помочь горю. Охваченные религиозным рвением, они не шалили. Ложась в постель, «избранные» делали друг другу какие-то таинственные зна к и, обознача вшие п редост ережен ие: не засн у ть. Наконец злополучная Килька ушла, поверив на этот раз, что огорченным девочкам не до шалостей.
   Минут через десять Салопова встала, а за нею и все собравшиеся на богомолье. На этот раз не было никаких переодеваний. Все девочки походили на красных шапочек из сказки, у каждой на голове был чепчик из довольно грубого полотна, подвязанный тесемочками под подбородком, прямая кофточка, тоже с тесемочками у ворота, и нижняя короткая бумазейная[53] юбка. Одеяние это было белым.
   Ленивые, парфешки и трусихи – потому что были такие, которые ни за что на свете не решились бы пойти ночью в церковь, – лежа на кровати, тихо наблюдали за сборами. Салопова пошла вперед, за нею остальные, парами, как монашки. Голые ноги ступили на холодный пол коридора, а затем на каменные плиты церковной площадки.
   В церковь вели две громадные двери. Наружные, глухие, только притворялись на ночь, а внутренние, застекленные, запирались на ключ. В этом пространстве между дверями и поместились богомолки. Сквозь стекла дверей они видели широкую, темную церковь. Два клироса[54] направо и налево. Высокие хоругви[55] по углам. Перед закрытым алтарем у царских врат таинственно мерцали две лампады, освещая лик Богоматери и Спасителя. Наверху, у Тайной Вечери, как звездочка в небесах, сиял синий огонек лампадки.
   В этом узком пространстве между громадной лестницей, погруженной во мрак, и слабо освещенной церковью девочкам казалось, что они отрезаны от всего мира. Суеверный страх перед чем-то холодным, неизвестным за спиною, чем-то таинственным впереди заставил их горячо молиться, с тем религиозным экстазом, который охватывает детей в пятнадцать-шестнадцать лет. И каждая из них в душе повторяла одну и ту же наивную молитву: «Господи, не отними от нас нашего доброго инспектора Владимира Николаевича Лугового и не допусти к нам нового!» Чернушка поднялась первая.
   – Не могу, медамочки, ноги застыли!
   За нею вскочили и другие, только Салопова стояла на коленях. Ее некрасивый рот шептал молитвы, худая рука замерла у лба в крестном знамении, глаза, полные слез, светились глубоким чувством молитвы и веры.
   Девочки махнули рукой на Салопову, которая часто простаивала так, на церковном притворе, целые ночи. Отворив двери, они стали выходить на площадку. Кругом было темно.
   – Душки, я слышу чьи-то шаги! – шепнула вдруг Пышка. Богомолки шарахнулись в кучу, как испуганные овцы. На гулкой каменной лестнице действительно что-то прошуршало. Кто-то слабо вскрикнул, и вдруг вся стая, охваченная паническим страхом, понеслась в коридор, хватая друг друга, цепляясь за юбки. С подавленными рыданиями они влетели в свой дортуар.
   – Медам, медам, что с вами? Чего вы кричите? – посыпались вопросы проснувшихся девочек.
   «Пилигримки» тряслись и, щелкая зубами, ложились и прятали свои застывшие ноги под одеяла. Когда в дортуаре настала тишина, Чернушка потянула тихонько Пышку за одеяло:
   – Пышка, ты спишь?
   – Нет еще, – отвечала та, тоже шепотом, – а что?
   – Пышка, душка, скажи мне, ты ничего не видела на лестнице?
   Пышка нагнулась в промежуток между кроватями:
   – Знаешь, Чернушка, я видела «его», он катился шаром…
   – Ай! ай! ай! – завизжала Чернушка. – Дрянь эдакая, зачем ты говоришь мне такие страсти! – И, завернувшись одеялом с головою, свернувшись клубочком, зашептала «Да воскреснет Бог»…
   На другое утро второй класс был очень разочарован. Богомолье не принесло желанных плодов. Все шло предназначенным порядком. Классная дама (все еще чужая, из-за болезни m-lle Нот) объявила, что второй урок (как говорилось, «класс») кончится на полчаса раньше и что до завтрака всех поведут в залу прощаться с Луговым и знакомиться с новым инспектором. Впрочем, «богомолки» не роптали, но только были смущены. Салопова растолковала им, что это справедливое наказание за их дурное поведение: испуг, крик и бегство из церкви… такую молитву Бог не принимает.
   Первый урок был Священная история. Преподаватель, институтский духовник отец Адриан, молодой видный священник, носил щегольскую шелковую лиловую рясу.
   Когда он вошел в класс, все встали и пропели молитву перед ученьем. Затем он взошел на кафедру. Одна из девочек немедленно подошла к классной даме:
   – Permettez moi de parler avec monsieur le prêtre[56].
   Затем, получив позволение, подошла к кафедре и начала говорить священнику тихо, как на исповеди.
   В институте было принято, что если кто-то из девочек видел «божественный сон» или имел видение, то должен был рассказать это батюшке. Чаще всех рассказывала Салопова. Сны ее были удивительные, длинные и наивные, как средневековые легенды. Случалось и так, что если класс не знал катехизиса[57], то Надя Франк или Чернушка по очереди импровизировали сны и чуть не весь час занимали батюшку своими фантастическими бреднями.
   Класс кончился, девочки окружили отца Адриана.
   – Батюшка, вы пойдете сегодня в залу смотреть нового инспектора?
   – Новый инспектор не есть зверь диковинный, чтобы идти смотреть на него, я так полагаю, а пойти послушать его назидательную речь я не прочь, ибо, вероятно, это человек ученый. Вы что же это? – обратился он к Кате Прохоровой, которая с самым серьезным видом, нахмурив брови, сняла что-то у него с рукава и отбежала в сторону.
   – Батюшка, это Катя Прохорова, такая счастливица, нашла у вас на рукаве длинный волос!
   Батюшка засмеялся.
   – А какое же тут счастье, коли они у меня лезть начинают? И на что девице Прохоровой мой волос?
   – Как на что? Она вас обожает, у нее уж целая подушечка ваших волос собрана, она потом себе из них цепочку сделает на шею.
   – Нет уж, девицы, вы это оставьте! Оно, положим, волоса-то упавшего не жаль, да только лишнее это все ваше обожание. Вон в младшем классе мне недавно Александрова из новой рясы клин на память вырезала, так это уж и совсем неподобно. А тоже, говорит, обожаю.
   Катя Прохорова с завистью поглядела на его рясу. Очевидно, в ней зрела мысль отыскать Александрову и, посулив щедрые дары, выпросить у нее ярко-лиловый лоскуток.

Глава III
Новый инспектор. – Сказка о Принцессе с Золотой Головкой

   – Mesdemoiselles, rangez-vous. Rangez-vous, mesdemoiselles![58], – слышалось во втором классе, и девочки становились парами, чтобы идти в залу прощаться со старым инспектором и знакомиться с новым.
   Второй класс строился угрюмо и неохотно, пары беспрестанно размыкались, и девочки снова собирались кучками. На общем собрании они решили «травить» нового инспектора при первом же случае.
   – Петрова, наколи себе палец булавкой или порежь немножко – да скорее! – шептала маленькая Иванова.
   – Зачем я стану свои пальцы резать, вот еще выдумала!
   – Да ведь ты подруга Евграфовой, ну а я ее пара. Евграфову класс послал «выглядеть» нового инспектора, так ты понимаешь, что и мне надо «испариться»? Дай мне своей крови на носовой платок, я и убегу – скажу: кровь идет носом.
   – А-а, для Евграфовой? Хорошо!
   Не успела Петрова геройски ткнуть себя булавкой в палец и выдавить из него крупную каплю крови, как в класс влетела Евграфова.
   – Приехал! Приехал! – шептала она взволнованно. – Maman с Луговым сейчас идут.
   – Ну что, какой он?
   – Ах, душки, это цирюльник!
   – Какой цирюльник, почему цирюльник, откуда ты узнала, что он цирюльник?
   – Ах, непременно цирюльник, рукава у него короткие, и держит он руки, точно несет таз с мыльной водой…
   Как мелкие ручьи впадают в большое озеро, так пара за парой, класс за классом стекался весь институт и поглощался громадной рекреационной залой. Там девочки строились рядами, оставляя в середине пространство, ровное, длинное, как коридор.
   В промежутках, отделявших класс от класса, стояли «синявки» и дежурные «мыши», то есть классные дамы, носившие всегда синие платья, и пепиньерки в форменных серых платьях. Сдержанный гул голосов наполнял высокую комнату.
   – Т-с! Т-с! Т-с! – шипели синявки.
   – Silence![59] – крикнула, появляясь в дверях, Корова, в синем шелковом платье и в «седле», то есть в парадной мантилье[60], придававшей ей сутулость.
   Все смолкло, все глаза устремились к классной двери. Вошли Maman, Луговой и новый инспектор. Это был бледный человек, среднего роста, с большими светло-серыми глазами, осененными темными ресницами, с неправильным, но приятным и кротким лицом, русыми волнистыми волосами, без усов, в чиновничьих бакенбардах котлетами. Он производил впечатление весьма вежливого и старательного чиновника, но детский глаз сразу подметил несколько короткие рукава его вицмундира и округленные, неуверенные жесты его рук. Кличка «цирюльник» осталась за ним.
   За торжественным трио вошел батюшка, отец Адриан, и несколько учителей, затем двери закрылись.
   Maman прошла мимо рядов учениц, и каждый класс приседал перед нею с общим ровным жужжанием:
   – Nous avons l’honneur de vous saluer, Maman[61].
   Сказав несколько милостивых слов классным дамам, сделав кое-какие замечания, Maman остановилась посреди залы.
   – Mesdemoiselles, наш многоуважаемый инспектор Владимир Николаевич Луговой покидает нас. Здоровье не позволяет ему более занимать эту должность. На его место поступает к нам новый инспектор – Виктор Матвеевич Минаев. Я надеюсь, что под руководством нового инспектора ваши занятия пойдут так же успешно, как и при прежнем, а ленивые должны избавиться от своей репутации и впредь получать лучшие баллы. С сегодняшнего дня все классные журналы будет просматривать Виктор Матвеевич Минаев.
   Всю эту маленькую речь Maman проговорила по-французски и затем, утомленная, опустилась в кресло.
   – Mesdemoiselles, remerciez[62] m-r Луговой, – зашептали синявки и мыши.
   – Nous vous remercions, monsieur l’inspecteur[63], – глаза многих девочек были полны слез, и голоса их дрожали, произнося эту холодную, казенную фразу.
   Луговой обратился к девочкам, речь его была проста и сердечна. Он сказал, что знает не только массу, составляющую институт, но в старших классах, выросших при нем, и каждую девочку отдельно. Он всегда был доволен общим уровнем прилежания девочек, но есть многие, которые могли сделать гораздо больше, чем сделали, вот к этим-то некоторым, называть которых он не хочет, он и обращается, чтобы они не обманули его надежд, что издали, до самого выпуска, он будет следить за успехами своих бывших воспитанниц.
   После Лугового сказал свою речь Минаев. Он говорил, очевидно, приготовившись, цветисто и длинно, но речь его, как и вся фигура, оставили у всех впечатление чего-то расплывчатого, нерешительного. После Минаева, уже без всякого повода, начал речь и отец Адриан. Он говорил о вреде своеволия и о пользе послушания. Очевидно, со стороны старших девочек побаивались какой-нибудь демонстрации и заранее старались обуздать их.
   За каждой речью девочки, как манекены, приседали, тоскливо ожидая, когда же конец.
   Наконец Maman, под руку с Луговым, выплыла из залы. Минаев пошел со священником, учителя – за ними, и девочки, выстроившись парами, спустились боковой лестницей вниз и снова длинным ручьем перелились из залы в столовую.
   – Опять пироги с картофелем? Вот гадость! Кто хочет со мной меняться за булку вечером? – спрашивала Вихорева, держа в руке тяжелый плотный пирог с начинкой из тертого картофеля с луком.
   – Я хочу! – закричала Постникова, «обожавшая» всякие пироги. – Я его спрячу и буду есть вечером с чаем, а ты бери мою булку.
   – Душки, сегодня у нас в дортуаре печка топилась, кто пойдет хлеб сушить?
   – Я, я, я пойду! – отвечали голоса.
   – Так положите и мой, и мой, и мой! – раздалось со всех концов большого обеденного стола.
   – Хорошо, только пусть от стола каждая сама несет свой хлеб в кармане.
   – Ну конечно!
   – Иванова, смотри: я свой хлеб крупно посолю с обеих сторон.
   – Хорошо.
   – А я отрежу верхнюю корочку у всех моих кусков.
   – А я нижнюю!
   – А я уголки!
   – Mesdames, уговор, чтобы у всех хлеб был отмечен, тогда не будет никогда споров при разборке сухарей…
   И все пометили свои куски.
   Хлеб, не заворачивая, клали прямо по карманам, с носовым платком, перочинным ножом и другим обиходом. Затем в дортуаре хлеб этот наваливался в отдушник, на вьюшки, прикрывавшие трубу, и к вечеру он обыкновенно высушивался в сухарь. Дети грызли его с вечерним чаем или даже просто с водою из-под крана.
   Нельзя сказать, чтобы девочки голодали, кормили их достаточно, но грубо и крайне однообразно, вот почему они и прибегали к разным ухищрениям, чтобы только разнообразить пищу.
   – Ну и речь сказал Минаев! Ты заметила, как он странно говорит? – спросила Евграфова свою подругу Петрову.
   – Заметила, у него язык слишком большой: плохо вертится.
   – Петрова, вы говорите глупости, – заметила ей Салопова. – Бог никогда не создает языка больше, чем может поместить во рту. Промысел Божий…
   – Ну, поехала наша святоша… Довольно, Салопова, а то опять нагрешишь и станешь всю ночь отбивать поклоны… Он, душки, просто манерничает и потому мажет слова, – решила Чернушка.
   – Ну, теперь синявка Иверсон все платье обошьет себе новыми бантиками, ведь она за всеми холостыми учителями ухаживает.
   – А ты почем знаешь, что он холостой?
   – А кольцо где?! Я глядела, кольца у него нет!
   – Вот увидишь, еще на ком-нибудь из наших выпускных женится!
   – Ну да, так за него и пойдут! Они все Лугового обожали, ни одна не захочет ему изменить.
   Словом, когда после завтрака шли обратно в классы, на большую перемену, во всех парах только и было разговору, что о новом инспекторе.
   Войдя в свой коридор, второй класс вдруг оживился и обрадовался: оказалось, что у них в классе, за легкой балюстрадой[64], отделявшей глубину комнаты, расхаживал учитель физики и естественной истории Степанов. Учитель этот тоже был общим любимцем: молодой человек, неимоверно худой и длинный, «из породы голенастых», как говорили девочки, огненно-рыжий, с громадным ртом, белыми крепкими зубами и веселыми глазами. Преподавал он отлично. Самые тупые понимали его, ленивые интересовались опытами, потому что он сам любил свой предмет, а главное, во время урока был всегда оживлен и, чуть заметит сонное или рассеянное личико, немедленно вызовет или хоть окликнет.
   Пересыпая шутками и остротами объяснения, он все время поддерживал внимание девочек. Потом, с ним можно было улаживаться «на честь». Девочки иногда подкладывали ему в журнал бумажку, где под четкой надписью «Не вызывать» значились фамилии тех, которые не выучили урока, с пометкой: «обещаются знать к следующему разу», и он не вызывал их, но долгов не прощал. Память у него была хорошая. На следующий раз или через два-три урока он все-таки вызывал отказавшихся, спрашивал невыученный урок и без пощады влеплял не знавшей круглый нуль. Кроме того, он ставил еще баллы «на глаз», и опять-таки безошибочно. Какая-нибудь девочка, прозевавшая весь час или читавшая роман, держа незаметно книжку под пюпитром, вдруг узнавала, к своему ужасу, что Степанов поставил ей во всю клетку нуль.
   – Павел Иванович! Павел Иванович! Вы нечаянно в мою клетку отметку поставили, ведь меня не вызывали. За что же?
   – Как же я смел вас тревожить, ведь вы книжку читали, – отвечал он совершенно серьезно. – Нуль я поставил вам за невнимание, мы его переправим, как только вы снова станете присутствовать в классе и следить за уроками. – И переправлял, если того заслуживали.
   Весною и ранней осенью он хоть один раз в неделю брал девочек в сад, чем тоже доставлял им громадное удовольствие. Дети в хорошую погоду встречали его криком:
   – Сегодня по способу перипатетиков[65]?
   И он веселым баском отвечал:
   – Будем последователями школы перипатетиков!
   Бывало и так, что он приносил в класс угощение, то есть сухого гороху, бобов, овса, разных хлебных зерен, все в отдельных фунтиках; передавал гостинцы девочкам, объявляя громко:
   – Слушайте и кушайте, изучайте и вкушайте!
   И девочки слушали, изучали и усердно жевали весь урок. Словом, это был баловник и забавник и в то же время образцовый учитель. Экзамены по его предметам проходили без обмана и без запинки.
   Застав Степанова убирающим «физический кабинет», дети остановились у балюстрады.
   – Павел Иванович, пустите меня помогать! Пустите меня! – просились многие.
   – Вас? – обратился он к Пышке. – А кто у меня стащил ртуть в последний раз?
   – Я? Никогда не брала!
   – Не брали? Ну смотрите мне в глаза – не брали?
   – Немножко… – тихонько отвечала девочка, краснея.
   – Ну то-то, язык лжет, а глаза не умеют! И вас не возьму, – повернулся он к другой. – Да ведь вы наивная девица: колбы от реторты отличить не умеете, нет, вы сперва учитесь у меня хорошо, тогда и за загородку попадете. Вы, господин «Лыцарь», пожалуйте! – пригласил он Баярда. – Вы, Головешечка, ступайте, – позвал он Чернушку. – Вы, Шотландская королева, – обратился он к стройной, серьезной Шкот, – удостойте. А вы, Ангел Божий, отойдите с миром, а не то все крыльями перебьете, – отстранил он Салопову.
   Девочки хохотали, им нравилось, что он знал все их прозвища.
   – Почтенное стадо, где же твой синий пастух?
   – У нас все еще чужеземка, она к себе «вознеслась»[66].
   – Хорошо сделала; если б я тоже мог вознестись до какого-нибудь завтрака, то был бы очень доволен.
   – Павел Иванович, хотите пирога? – предложила ему Постникова, жертвуя пирогом для любимого учителя.
   – А с чем?
   – С картофелем и луком, вкусно!
   – Редкое кушанье, давайте!
   Девочка вытащила из кармана свое угощение, Степанов взял и спокойно в три укуса справился с ним.
   – Ну, барышни, теперь воды, – попросил он, – а то я чувствую, что «элемент» не проходит.
   Девочки бросились в конец класса и чуть не передрались за удовольствие подать ему кружку воды.
   – Минаев! Минаев! – закричали в коридоре. Девочки сразу смолкли, насупились и молча, недоброжелательно уставились на дверь.
   Вошел Минаев, на лице его было искательное, ласковое выражение. Он был смущен, так как чувствовал глухую оппозицию и еще не понял, вероятно, как держать себя. Он поздоровался со Степановым, который сразу понял положение и пришел ему на помощь.
   – Милости просим, пожалуйте в наш «физический кабинет», тесновато у нас, да и не богато, а посмотреть не мешает.
   Минаев рад был выбраться за загородку из толпы девочек, разглядывавших его бесцеремонно и недружелюбно. Войдя туда, он, однако, обратился к классу.
   – Как ваша фамилия? – спросил он Евграфову, стоявшую ближе всех.
   – Иванова, – ответила она без запинки. Девочки переглянулись. Начиналась травля.
   – Ваша фамилия? – спросил он Кутузову.
   – Александрова.
   Итак, у двадцати девочек подряд, дерзко столпившихся вокруг балюстрады, оказались именные фамилии, весь класс состоял из Ивановых, Николаевых и Александровых. Высокий лоб инспектора покрылся краской, он взглянул на учителя, тот щипал свою козлиную бородку и молча, серьезно глядел на девочек.
   – Ваша фамилия? – спросил инспектор, глядя в упор на Баярда.
   – Франк, – ответила девочка отчетливо и громко. Инспектор вздохнул с облегчением.
   – Вы из Курляндии? Я там слыхал эту фамилию.
   – Да, дед оттуда.
   – А как ваше имя?
   – Надя, – наивно отвечала девушка. Инспектор улыбнулся.
   – А ваша фамилия? – обратился он к другой ученице.
   – Шкот.
   – Кто ваш отец?
   – Отец мой умер давно. Меня воспитывает мой дед, адмирал Шкот.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента