Еще час был потрачен на расспросы соседей и обыск в доме подозреваемого (как исполнение необходимых предписаний и для очистки совести – уже на собственном опыте господин следователь постиг, сколь неожиданно может завершиться то, что начиналось как проверка сплетни, поначалу кажущейся глупой и малозначащей). Завершилось расследование в доме обвинителя: выставив его родителей за дверь, Курт усадил мальчишку напротив на расстоянии полувытянутой руки и долго, с подробностями, со смаком рассказывал о том, как умирают те, чья вина в подобных прегрешениях бывает доказана. То ли мальчик имел особую ненависть к соседу, и душу его грела именно картина его страшных мук, то ли он просто оказался черстводушным, как говаривал наставник Курта в своих проповедях, однако спустя четверть часа нравоучений майстер инквизитор понял, что всякая попытка воззвать если не к состраданию, то хоть к совести этого мелкого мерзавца бесполезна и пропадет втуне, даже если угробить на это весь день. Не прерывая общего хода рассуждений, Курт перешел к живописанию ощущений повешенного, стараясь не пренебрегать подробностями, завершив свой рассказ упоминанием о том, что за лжесвидетельство можно приговаривать к подобному роду кары, начиная с двенадцати лет. Одарив воспитуемого многозначительным взглядом, майстер инквизитор добавил, что доказать оное лжесвидетельство довольно несложно, оборонив невзначай поздравление с недавно исполнившимся двенадцатилетием собеседника.
   Мальчишка разом утратил нагловато-равнодушное пренебрежение к наставлениям господина следователя, так же ненароком поинтересовавшись, что ждет свидетеля, который признает, что мог и обмануться в своих обвинениях; услышавши заверения в том, что виселица в таком случае отменяется, он промямлил, что желал бы пересмотреть свои показания. Провожая майстера инквизитора к двери, родители, не слышавшие разговора и глядящие на притихшего отпрыска с обеспокоенным подозрением, робко спросили, что им следует делать, чтобы избежать в будущем приступов одержимости у любимого чада. Не сдержавшись, Курт буркнул «выпороть как следует» и, позабыв проститься, отправился писать отчет.
   На следующий день у дверей приемной его поджидала матушка оправданного – в слезах благодарности и с намерением сдержать слово и отблагодарить майстера инквизитора; ни гневная отповедь, ни вежливые отказы и попытки втолковать, что была лишь исполнена работа, которую упомянутый майстер инквизитор обязан исполнять, на нее не действовали, и, будучи изгнанной, матрона вернулась вновь на следующий день. Отказаться от корзинки пирожков с мясом Курт не смог – в глазах этой женщины подобное бесчинство выглядело бы вовсе преступлением, не сравнимым по жестокости ни с чем из известного ей; приободренная, матушка Хольц, проявив поразительную осведомленность, посетовала на то, что майстеру инквизитору приходится ютиться в одной комнате с помощником, в то время как он ведь человек молодой, и собственная комнатушечка, хоть самая малая, просто необходима, в чем она рада будет помочь. Уже поняв, что подношений дороже пирожка господин следователь не примет, матрона предложила сдать комнату – по цене вполне сходной, чтоб не сказать – ничтожной, в особенности для нынешнего Кёльна. Взглянув в просящие глаза, Курт не решился отказать сразу и сходил осмотреть жилье – для виду; однако, узнав, что по цене одной комнаты получает фактически две (а значит, и возможность избавиться от необходимости видеть физиономию своего подопечного минимум два раза в день), махнул рукой и оплатил два месяца вперед.
   Одарив таким образом «избавителя», матрона, однако же, не успокоилась, и временами сидящего в архиве Курта вызывали вниз, в приемную, где обнаруживалась матушка Хольц со все теми же пирожками или подобными этому блюдами, приправленными причитаниями над страшно вредоносным распорядком дня майстера инквизитора, тоже перешедшего в категорию «бедных мальчиков». Ланц, для которого слова «запретная тема» и «тактичность», похоже, были пустыми звуками, за спиной радетельной матроны строил нарочито умиленные рожи, а после, ничтоже сумняшеся уписывая принесенную снедь, со смешками сообщал Райзе, что «сиротка обзавелся мамашей», упоминая оного, присутствующего здесь же, в третьем лице…
 
   Все тот же Ланц в один из смурных февральских вечеров неожиданно пригласил младшего сослуживца в свой дом; из учтивости Курт предпочел не отказываться. Явившись в назначенный час, он с удивлением узнал, что нагловатый, по временам хамски циничный Дитрих в домашних стенах является тихим и предупредительным мужем, краснеющим перед собственной женой при малейшем, даже шутливом упреке с ее стороны. Из обрывков мельком услышанных разговоров, из недосказанных фраз за столом Курт вывел, что идея позвать к ужину одинокого сослуживца принадлежала именно ей – бездетной женщине сорока с небольшим, которая, дай ей волю, наверняка запеленала бы майстера Гессе и стала бы кормить с ложечки…
   Именно за ужином, впервые за два месяца совместной службы, Ланц потребовал снять перчатки. Понимая, что тот отчасти прав, что он нарушает некоторые приличия, Курт все же прекословил, норовя отшутиться, но когда дальнейший диспут показался ему излишне острым и не сто́ящим уже таких неприятностей, он все-таки обнажил руки, уставясь на Ланца с требовательным ожиданием и почти вызовом, всем своим видом вопрошая – «ну, доволен?». Хозяйка дома смешалась, тут же припомнив, что где-то в соседней комнате ее ждет безотлагательное дело; Ланц, не моргнув и глазом, просто качнул головой: «Ничего себе. Как это тебя угораздило?». «Я ношу их для того, чтобы меня об этом не спрашивали», – не слишком кротко отозвался Курт, снова затягивая руки в тонкую кожу.
   Ужин прошел напряженно; лишь ближе к полуночи, когда хозяйка отошла ко сну, покинув их наедине с пивом, разговор, возвратившийся все к той же теме, все-таки наладился. Без доскональностей (половина из коих относилась к категории «секретно, для внутреннего пользования», а половина была просто слишком неприятна и слишком еще свежа в памяти, чтобы говорить об этом) Курт поведал историю своего первого дела, увенчавшегося столь досадным образом[17]. Ланц не стал изображать сострадающих вздохов, а лишь передернул плечами: «Бывает», что странным образом напряженность сняло.
   – Мне, – сообщил сослуживец, смотря в сторону, в недро полыхающего очага, – шестнадцать лет назад тоже довелось… поглядеть на эту часть нашей службы, что называется, изнутри. Какой-то ублюдок ночью швырнул в окно факел. Мерзко было, скажу… Главное, что я до сих пор так и не знаю, за что и кто это сделал.
   – То есть как? – переспросил Курт ошарашенно. – Всеобще известно, что ни одно покушение на представителя Конгрегации за последние тридцать лет…
   – …не осталось безнаказанным. Верно. Это – общеизвестно.
   – Стало быть, это неправда?
   Ланц пожал плечами, одаривши Курта снисходительной усмешкой, и вздохнул:
   – Как посмотреть… Того, кто поджег мой дом, взяли; допрашивали и казнили – как и принято за покушение на инквизитора, живьем и над углями. Однако дело в том, что он не имел против меня, как это принято говорить, «ничего личного», а был нанят кем-то, но вот кем, осталось неизвестным – слишком тот грамотно скрытничал.
   – Может, он врал? Пытался избежать наказания, думал – смягчат?
   Сослуживец усмехнулся снова – так, что у Курта свело зубы.
   – Поверь, после того, как я спрашивал, если у него оставались еще силы врать – ему можно было б в ноги поклониться за стойкость. Так вот и думай, как полагать, – наказан был посягавший на жизнь следователя или нет… А ты теперь, стало быть, огня шугаешься? – спросил Ланц внезапно, не меняя тона, и Курт вздрогнул.
   – Откуда ты это взял?
   Сослуживец засмеялся, пихнув его кулаком в бок:
   – Абориген, я все-таки следователь, кое-что соображаю. Ты уходишь из архива, когда начинает смеркаться, свечой ни разу не попользовался, когда идешь по коридору – мимо факелов проходя, делаешь шаг в сторонку, сейчас сел подальше от очага, хотя в доме у меня, надо сказать, не жарко. Когда Марта поставила на стол светильник, ты отодвинулся и косился на него все время ужина. Я все раздумывал – к чему б это; теперь понятно.
   – Не говори никому, – кисло усмехнулся Курт, отведя взгляд. – Засмеют.
   – Буду нем, как могила! – торжественно заверил тот и на следующий день в подробностях проболтался Райзе.
* * *
   Зима прошла муторно и скучно. Бруно все так же продолжал исчезать неведомо куда, Курт все так же занимал себя изучением архива; теперь вечера в доме Ланца стали довольно частым явлением – ни от одного приглашения он не отказывался: во-первых, при всей своей бесцеремонности Дитрих был все же интересным собеседником, а во-вторых, вкупе с пирожками матушки Хольц эти ужины помогали неплохо сэкономить на пропитании…
   К концу февраля Курт почувствовал, что, невзирая на зимнюю пору, начинает зацветать – сам себе он стал напоминать луг, затопленный когда-то паводком; оставшаяся в низменностях вода застоялась, недвижимая и сонная, и на зеркальной поверхности принялись нарождаться вязкие комочки тины. Когда, пробудившись однажды утром, он вообразил себе утро следующего дня, а после – еще одного, и еще такого же спустя неделю, месяц, полгода, Курт не слишком любезно сдернул одеяло с Бруно, без задних ног спящего в соседней комнатушке, и непререкаемым тоном повелел одеваться. Притащив сонного и продрогшего подопечного во внутренний двор двух башен, он снарядил Бруно кинжалами, сыскавшимися в оружейной, и едва ли не час гонял его по площадке, лишь после этой разминки ощутив, наконец, что жизнь вокруг не остановилась, а в венах течет все-таки кровь, а не зеленая болотная вода.
   Ланц и Райзе, услышавшие звон, вышли полюбоваться и долго еще следили за тренировкой, один – с пристальной внимательностью, а другой – с явным осуждением: не отметить, что Бруно сдерживает натиск противника с трудом (при том, что натиск время от времени делается нешуточным), было нельзя. От этого Курт избавиться, как ни силился, не мог: даже когда ему мнилось, что все обиды прощены, что все позабыто – стоило им сойтись в единоборстве, и он начинал понимать, что прилагает немалые усилия к тому, чтобы не ударить всерьез, если не лезвием, то хотя бы рукоятью, локтем, кулаком, коленом… От того, что Бруно ни разу не пожаловался, молча снося эти избиения, становилось совестно, отчего Курт злился на себя самого и, парадоксальным образом, еще более – на своего подопечного. Порою он начинал помышлять о том, что такая безропотность не в характере Бруно, что во всем прочем он – equus sessorem recusans[18]; все чаще приходило в голову, что подобная тактика поведения была присоветована ему отцом Бенедиктом, решившим таким образом принудить своего духовного сына воззвать к своим христианским добродетелям…
   Спустя неполный час Ланц призвал прекратить тренировку, как показалось Курту – проникшись к избиваемому некоторым состраданием; отобрав у Бруно клинки, Дитрих повел плечами, вставши напротив, и кивнул:
   – Ну-ка, оставь парня в покое и испытай свои академические выкрутасы с настоящим бойцом.
   За время последующих нескольких минут Курт не раз помянул добрым словом изводившего его кардинала – противником Ланц оказался серьезным; недостаток изысканных приемов он с успехом восполнял точным, быстрым и сильным исполнением приемов заурядных, обыкновенных для кинжального боя. Однако победу одержал все же выпускник; как верно было им замечено, мессир Сфорца приемы предпочитал грязные до циничности, деятельно проповедуя их полезность курсантам. В конце концов, как упоминал не раз все тот же кардинал, задача будущего инквизитора не состоит в том, чтобы научиться выстаивать по два часа в схватке, главное умение, которому следователь Конгрегации должен научиться, – обезоружить, обездвижить или убить как можно больше противников на единицу времени…
   – Надо же, – усмехнулся тогда Райзе, помогая Ланцу подняться с утоптанного мокрого снега. – А академист-то знает, за какой конец ножа держаться.
   Ланц просто одобрительно хлопнул Курта по плечу, а подопечный посмотрел с сожалением – видно, он ожидал, что старший следователь сумеет отомстить за его страдания. С того дня упражнения во внутреннем дворике двух башен стали неизменными – Ланц проникся нешуточным азартом, торжествуя почти по-детски всякий раз, когда младшему сослуживцу случалось проиграть; наконец, он-таки вынужден был признать, что академия выпускает в мир не лишь «псалмопевцев, не способных состязаться с настоящими следователями». Причислять к разряду «настоящих» самого Курта он, однако же, не спешил.
 
   Весна в этом году пришла рано, и свой двадцать второй день рождения господин следователь встретил ясным, теплым мартовским днем. Ланц и Райзе, наткнувшись на него поутру в башне, пожелали здравия и счастья, а на вопрос, откуда им стали ведомы такие подробности его биографии, невозмутимо пожали плечами: «Бумаги твои прочли, конечно». Мгновение Курт размышлял, следует ли ему оскорбиться на подобное бестактное вторжение в собственную жизнь, но лишь махнул рукой: ни один, ни другой просто-напросто не поняли бы его возмущения. Эти двое исповедовали один, довольно парадоксальный (или, напротив, логичный?) для инквизитора, принцип в жизни – nil sancti[19], который, как заметил он сослуживцам, те должны выбить в камне над дверью главной башни Друденхауса…
* * *
   На исповедь к Керну Курт старался не частить – ему все казалось, что тот полагает новичка либо несерьезным, либо неискренне кающимся, ибо выслушивал всегда молча, разражаясь порой вздохами, в равной мере тяжкими при упоминании разной серьезности прегрешений, не злоупотребляя нравоучениями, посему вместо легкости после беседы с ним Курт ощущал досадное раздражение, каковое оставляло его нескоро и словно бы нехотя. Сегодня он добросовестно выслушал богослужение в Кёльнском соборе, однако в часовню Друденхауса на исповедь не собирался; вообще говоря, старшие сослуживцы тоже не блистали тягой к частому покаянию пред майстером обер-инквизитором, предпочитая выяснять свои отношения наедине с Создателем.
   – Это принципиально глупое положение вещей.
   Курт слышал это от Райзе далеко не в первый раз, равно как и от Ланца; он и сам время от времени выговаривался на ту же тему, понимая вместе с тем, что от частых повторений ничто не изменится.
   – Инквизитор не может и не должен рассказывать о своих тайнах, пусть хоть и личных, сослуживцу. Священник от Конгрегации должен быть постоянно при каждом отделе, и именно священник, с которым мне не приходится вместе исполнять мою службу; к чему моему коллеге знать, о чем я думаю и чем занимаюсь?
   – А вот я и без исповедей знаю, о чем ты думаешь, – хмыкнул Ланц. – И чем при этом занимаешься – догадываюсь. Временами даже – с кем…
   – Я-то хоть не женат…
   – Эй! – повысил голос тот, приподняв кулак к лицу сослуживца. – Ты меня не злословь при молодом поколении, еще подумают невесть что. Я образцовый семьянин и кристально чист в помыслах.
   – Ну, разумеется, – откликнулся Райзе, покривившись в усмешке, и полуобернулся, встретившись взглядом с Куртом, шагающим чуть позади: – Учись, академист, может статься, и ты достигнешь такой совершенности духа, просветленного божественным благоволением; знай себе твори, что желаешь, а помыслы при том будут чисты и непорочны.
   – Давай, пятнай старого друга, не стесняйся… Зато у тебя полная гармония: все помыслы приведены в соответствие с деяниями…
   Слушать пререкания сослуживцев Курт вскоре перестал; задержав шаг, он наблюдал за небольшой процессией чуть в стороне – эту довольно миловидную девицу в сопровождении двух оживленных дам и двух же угрюмых вооруженных мужчин, сидящую в седле расслабленно и непринужденно, он заметил еще в церкви. Судя по столь внушительному эскорту, по одеяниям самой девицы и ее прислуги, а также при взгляде на то, как приветствовали ее встречные горожане, – дамочка была из непростых…
   – Эй, абориген! – повысился голос рядом, и под ребра довольно ощутительно ткнулся кулак; Курт вздрогнул, обернувшись к Ланцу недовольно. – Рановато започивал.
   – Не мешай парню, – проследив его взгляд, усмехнулся Райзе. – Он предается целомудренным помыслам.
   Ланц что-то ответил, однако слов Курт не расслышал: девица, полуобернувшись, скользнула взглядом по их компании, задержавшись на его лице с любопытством, и в голове на миг стало пусто и жарко. Помедлив еще мгновение, она легко потянула повод, завернув коня к ним, и Ланц, растянув улыбку и изобразивши почтительный поклон, проговорил едва слышно, не шевеля губами:
   – Изнежилась – в церковь верхом… Доброго дня, госпожа фон Шёнборн, – тут же повысил голос он, когда наездница остановилась в нескольких шагах. – Вас давно не было видно на мессе.
   Та улыбнулась – открыто, непосредственно, одарив Дитриха благожелательным взглядом глаз цвета первой весенней фиалки, и пустота в голове вспыхнула вновь, сковав мысли; Курт внезапно перестал замечать окружающее, видя только эти глаза, эту улыбку и тонкую золотистую прядь, невзначай выбившуюся из-под невесомой ткани покрывала.
   – Допрашиваете меня, майстер инквизитор?
   Пустота мыслей заполнилась этим голосом – ровным и певучим, и впервые за последние месяцы местный говор не показался таким уж раздражающе косноязычным; когда же заговорил Ланц, эти звуки напомнили святотатственный вопль осла во время богослужения.
   – Как вы могли подумать обо мне столь дурно, госпожа фон Шёнборн; призываю вас понять мое беспокойство – мы не имели удовольствия видеть вас всю зиму…
   – Словом, вы желаете знать, майстер инквизитор, удостаивалась ли я участия в необходимых службах, верно? – перебила та, тихо засмеявшись, и торжественно кивнула: – Да, все должные требы были исполнены в моей замковой часовне; если вам желательно знать, отчего я не являлась в Кёльн, вы просто могли бы спросить об этом откровенно. Тогда я бы ответила вам, что этой зимой мое здоровье значительно пошатнулось, и я едва могла подняться с постели. Вы удовлетворены?
   – Не сочтите наше усердие неуважением, госпожа фон Шёнборн, – вмешался Райзе. – Служба вынуждает временами задавать весьма обидные вопросы.
   – В самом деле? – она улыбнулась еще веселее, почти озорно, склонив к плечу голову. – Майстер инквизитор, как вы полагаете, если бы я всю зиму просидела над ужасными запретными гримуарами, тщась вызвать в наш грешный мир жутких богопротивных созданий – в ответ на ваш вопрос я бы вам об этом сказала?
   – Не знаю, – без смущения улыбнувшись в ответ, пожал плечами тот. – Сказали б?
   – Всего вам доброго, господа дознаватели, – вновь засмеялась дама, разворачивая коня; стражи бросили на инквизиторов уничтожающий взгляд, служанки – негодующий, а Ланц посмотрел в удаляющуюся тонкую спину с аппетитом.
   – Вот кого я бы с удовольствием исповедал, – произнес он неспешно и, обернувшись к приятелю, подмигнул: – Хотел бы я знать, что она повествует нашему святому отцу.
   – Я бы предпочел допросить, – со смаком возразил Райзе. – С обыском. А вот академист сражен наповал. Что, Гессе, весна пришла?
   Курт с усилием отнял взгляд от светлого затылка впереди, видя, что молчаливый Бруно, стоящий за его плечом, скрывает глумливую ухмылку; стараясь не замечать откровенной насмешки в глазах сослуживцев, он кивнул вслед удаляющейся процессии:
   – Кто это?
   – Ну, это просто непростительная невежественность, – с издевательской улыбкой протянул Ланц. – Почти полгода в Кёльне – и не знать нашу прекрасную госпожу… Мы имели счастье лицезреть пфальцграфиню Маргарет фон Шёнборн, к тому же – племянницу рейнского герцога Рудольфа фон Аусхазена, двоюродную племянницу князь-епископа Кёльнского; владелицу того большого и страшно дорогого дома, мимо которого ты идешь в Друденхаус, а также не слишком большого (по сравнению с замком дяди-герцога), но также дорогого замка с хорошими землями неподалеку от Кёльна – наследство от покойного мужа.
   – Она вдова? – уточнил Курт, и Райзе расплылся в улыбке:
   – Вдова. Хотя для таких, как она, больше подходит – вдовушка
   – Для каких?
   Тот вздохнул – тяжко, словно бы младший сослуживец был нерадивым и непонятливым учеником, никак не могущим осознать простых истин.
   – Парень, в двадцать лет вдовами не бывают, – пояснил он с расстановкой. – В двадцать лет бывают одинокой женщиной – познавшей уже, к слову сказать, некоторые жизненные удовольствия.
   – И есть основания ее в этом подозревать?
   Ланц расхохотался – так оглушительно и бесцеремонно, что Курт поморщился.
   – Абориген, ты что – на суде? Какие, к Богу, основания? Здесь несложная логика: она уже три года как в одиночестве, и по ее глазам не скажешь, чтобы наша сиятельная госпожа графиня относилась к тем девицам, что во вдовстве замыкаются в часовне и предаются раздумьям о Женихе Небесном.
   – Мало ли чего нельзя сказать по глазам, – впервые за сегодняшнее утро разомкнул губы Бруно; Ланц согнал с лица улыбку, глубоко, едва не до поклона, кивнув:
   – Понимаю. Твоих чувств я затронуть не хотел. Однако же, в отличие от тебя, наша девочка утратила не возлюбленную половину и вступила в брак не по симпатии, а по дядиному повелению – тот нашел жениха, подходящего, по его соображениям, для нее, сам условился о приданом, сроках, месте венчания; обо всем, своего суженого она видела до свадьбы от силы раза три.
   – Дядя? – переспросил Курт. – Почему дядя, не отец?
   – А в этом, абориген, у вас с красоткой много общего: ей было лет двенадцать, когда отец скончался; матери она вовсе не видела – умерла в родах… Вот только с дядей ей посчастливилось более, чем тебе. Отец ее умер внезапно, особого завещания составить не успел, посему герцог остался владельцем его части наследства per successiones[20]. К его чести надо сказать, что до свадьбы племянница ни в чем отказов не знала, на приданое он не поскупился – это помимо того, что ей полагалось по закону в момент вступления в самостоятельную жизнь, да и жениха подобрал не из своих приятелей, которые, надо сказать, пороги обивали. Жених, конечно, оказался мужчиной видным, о нем много благородных девиц слезы проливало; кроме богатства и титула – не слишком большая разница в возрасте, уживчивый нрав и слава дамского угодника. Вместе они прожили чуть больше чем полгода, после чего однажды зимой господин пфальцграф изволили загулять в трактире допоздна и сверзиться со ступеней в непотребном виде. Долго потом пытались подробности замять, но – слухи, они ведь не спрашивают, они приходят – и все; об этом не говорят, но все знают. Посему (отвечая на твой вопрос) – ни особенной любви, ни долгой привычки у нее к мужу не было, зато показать ей, что надо получать от жизни, он успел; ergo[21] – имеем дамочку в соку, одинокую, неглупую, красивую и, выразимся благопристойно, опытную.
   Курт выслушал монолог Ланца молча, глядя вперед, туда, где скрылась за поворотом прекрасная всадница, и чувствуя затылком, как Бруно смотрит на него с сочувствием и насмешкой. Райзе склонился к младшему сослуживцу, нарочито внимательно заглянув в лицо, и ободряюще похлопал по плечу:
   – Дерзай, академист, у тебя есть шансы. Кем бы ты ни был до своей академии, сейчас ты принадлежишь к сословию, которому все они, in universo[22], в пупок дышат; уделить тебе внимание ей вполне допустимо, не уронив достоинства родовитой вдовушки, а уж залезть в постель к молодому симпатичному инквизитору грезит каждая вторая.
   – Слышали бы горожане доброго Кёльна, – усмехнулся Курт, – что проповедует их инквизитор. На согрешение подстрекаешь?