Страница:
Вся эта деланная болтовня появилась из-за того, что я не могу вспомнить, была война или кончилась, а без этого невозможно описать место действия. Если война продолжалась, то тут было очень темно и очень пустынно. Но как же не боялись мы комендантского часа? Если уже настал мир, то горели фонари, по аллеям ходили люди, значит, мы творили любовь посреди гульбища?
То, что мы делали, отличалось воистину олимпийской разнузданностью, когда боги, не стесняясь, творили любовь посреди божественного синклита. Я был равен небожителям бесстыдством, но не удачливостью. Даже когда богиня ускользнула то ли от Марса, то ли от Аполлона, страсть бога излилась в мировое пространство и стала Млечным Путем. Я же не умел реализоваться на периферии заветного грота, куда я никак не мог проникнуть. Скамейка не самое удобное ложе, мешала и одежда, но больше всего мешала, теперь я это знаю, сама возлюбленная. Она делала вроде бы все возможное, чтобы помочь, но то была симуляция помощи, ока помогала себе в последний миг ускользнуть.
Мы оба задыхались. Свет - звезд ли, фонарей - молочно высвечивал ее нагое тело в пене почти растерзанных одежд, и это не позволяло мне отступить или хотя бы сделать передышку. Прекрасная и ужасная борьба изнуряла меня, но не обессиливала. Неистово и безнадежно стремился к ней, обманывая себя надеждой, что любимая мне поможет. И она начинала мне помогать: руками, бедрами, изворотами сильного и гибкого при всей полноте тела. Я исполнялся доверия, предоставляя ей встраивать меня в себя. Но средоточие ее наслаждения перемещалось к губам, она билась, словно большая упругая рыба, откидывалась назад, зовя меня за собой полуоткрытым ртом. Оберегая ее ощущения, я тянулся к ее губам, она вцеловывала, втягивала меня внутрь, и тут ее затвердевшие соски предъявляли свои требования. Внимание мое рассеивалось, и вопреки моей вере, что я в надежных руках, меня опять проносило мимо цели.
Я долго относил эти повторяющиеся промахи за счет собственной неумелости, неудобства позы, нашей общей перевозбужденности и только потом понял, что она сознательно не допускала завершения. Как-то в голову не приходило, что моя теща, мать моей жены, была женщиной в расцвете лет и вполне могла еще иметь детей, а это никак не входило в ее намерения. Страх зачатия был сильнее хмеля. Она делала все от нее зависящее, чтобы повторилось чудо творения Млечного Пути, хотя едва ли знала миф о неистовой струе то ли Марса, то ли Аполлона, но я оказался твердокаменным традиционалистом.
- Погоди, --сказала она задушенным голосом. - Ты меня замучил.
- Только ничего не прячьте, - сказал я, боясь, что она начнет застегиваться.
- Да нет же, дурачок! - заверила она с таким видом, будто я сморозил какую-то ребяческую чушь.
В подтексте интонации была уверенность, что голая женщина на центральном московском бульваре - явление вполне естественное. А может, нам казалось, что мы невидимки? Из дали лет все это выглядит нереальным. Но было, было...
- А вы понимаете, что я вас люблю? - сказал я. - По-настоящему люблю.
- Правда? - никогда не видел я таких круглых, таких распахнутых глаз. - Меня давно никто не любил.
- Я вас сразу полюбил. Как увидел. Разве вы этого не знаете?
И тут что-то случилось, чего я в первые мгновения не понял. У нее на лице проступила душа. И какая милая, какая неожиданная душа! Я вдруг увидел ее девочкой - любопытной, застенчивой, благодарной за любую радость, которую может дать жизнь, но согласную и на обман, лишь бы хоть чуть-чуть посветило.
- Холодно, - сказала она. - Можно, я оденусь?
- Погодите,- сказал я и стал целовать ее от глаз и губ к коленям.
Но когда желание опять толкнуло меня на штурм, она сказала:
- Не надо. Здесь все равно не выйдет. Мы найдем место.
- Сейчас?
- Ну, где же сейчас?.. Уже поздно. Наши давно спят. Можно, я оденусь?
Меня растрогало, что она вторично спрашивает моего разрешения, словно у меня есть какие-то права на нее. И еще я понял: после моего признания здесь, на скамейке, уже ничего не будет. Взята слишком высокая нота.
Мы привели себя в порядок. Я помог ей застегнуть грацию. В начале бульвара, совсем недалеко, повернувшись к нам спиной, стоял Пушкин. Наверное, он одобрял нас своей веселой душой. Одевшись, мы снова сели на скамейку.
- А как ты будешь меня звать? - спросила она, и душа покоилась на ее лице, как бы заново его выстроив: рельефнее стали надбровные дуги, чуть глубже глазницы, возвысились скулы, нежнее скруглился подбородок.
- Милая, - ответил я.
- А ты не можешь говорить мне "ты", когда мы вдвоем?
- Если мы будем близкими.
- А мы не близкие? Куда ж ближе.
- Вы сами знаете. Это будет? Она наклонила голову.
Мне пришла неожиданная мысль: не было ли происходящее как бы реставрацией, пусть весьма приблизительной, одного из самых сильных переживаний ее молодости и первой любви? Когда-то, тоже на улице, совсем недалеко отсюда, кое-как пристроившись на цоколе ограды, с прекрасным бесстыдством она отдавалась любимому, и тут грохнул взрыв, унеся десятки жизней, но любимого она спасла и зачала новую жизнь. Сейчас не было ни взрыва, ни зачатия новой жизни, но было лихое бесстыдство и брошен спасательный круг. Она сотворила благо не только мне, но и себе, вернув прошлое, а сквозняк осеннего бульвара, наломанное любовными потугами тело и хмельной дурман удержат состояние оберегающего душу бредца.
Проснувшись утром - Галя уже упорхнула, - я долго валялся в постели, пытаясь понять, что из минувшего вечера и ночи принадлежит яви, а что безумию. То, что я пил, сомнений не вызывало, я был весь проспиртован. Значит, и свадьба была - с хамством Звягинцева, повержением пьяного жениха, слезами Артюхина, нашим с Татьяной Алексеевной бегством. А в стриптиз на Тверском не верилось, слишком похоже на мои больные, горячечные мечтания. Но как телесно все это помнится: жесткая скамейка, голые деревья, стойкий ветряный продув аллеи, теплота явленного тела, его таинственное свечение. Да разве могло такое быть посреди Москвы?..
Я принял холодный душ, кое-как оделся и пошел через площадку. Мне открыла Татьяна Алексеевна.
- Ты чего? -- удивилась она. - Галька ушла? Хочешь опохмелиться?
"Не было! - взрыднулось во мне в ответ на эту бытовую интонацию. - Не было бульвара".
- Василий утром на мое пальто косился. Это же надо так извозиться!
Я что-то не мог сообразить, почему у нее испачкано пальто.
- Забыл, как мы на лестнице обжимались?
"Не было! - снова ударило в душу. - Не было бульвара. Была возня на лестнице, вот и все".
Скажи "милая", - попросила она вдруг. - У тебя так смешно выходит: "мивая".
"Было! - взорвалось во мне. - Был бульвар!.." Луи Селин говорил, что в жизни случаются дни, которые можно и не жить. У меня таким выдалось целое полугодие, я не вылезал из командировок. Жизнь вернулась маем и дачей, вернулась мукой. Она не была так черна и безнадежна, потому что всякий раз казалось: это будет завтра. Но наступало завтра, и я оказывался столь же близок к цели и столь же далек от нее. Татьяна Алексеевна, помолодевшая, оживленная, ласковая, была готова на все - до того предела, который был мне поставлен на бульваре. Этот предел держал меня в постоянном напряжении, я с маниакальным упорством домогался ее. Где бы она ни появлялась: в саду, столовой, гостиной, беседке, на кухне, в ванной, - тут же возникал и я, неотвратимый, как рок, но куда менее опасный. Она меня не только не отталкивала, а поощряла, ее руки сами тянулись ко мне. Она не уставала целоваться, не ставила мне никаких преград, кроме последней. Я бормотал откуда-то известные мне строчки Пастернака, которых никогда не видел в печати:
Тяни, да не слишком,
Не рваться же струне...
- Но здесь нельзя, - говорила она обещающим голосом.
"Здесь" и правда было нельзя: серой мышью сновала взад и вперед по даче, в оскорбленнос-ти и бессильной злобе, ее свекровь, скашивала темный зрак неандерталка, и скулы ее рдели, поджимала вишневые губки нянька, но, похоже, она меньше всех была афропирована происходящим, очевидно, в тех домах, где она раньше служила, барыня тоже развлекалась с учителем на фортепьянах, репетитором сына или молодым секретарем мужа. Недоуменно и заинтересованно поглядывал инфант - мы щадили детскую, но ведь ребенок бывает одновременно повсюду, и, ей-ей, он начинал что-то смекать, его испачканная в песке ручонка все чаще тянулась к ширинке красивых штанишек, добытых из клейкой груды последнего доброхотства американских трудящихся.
Однажды я застал Татьяну Алексеевну на редко посещаемой террасе с задней стороны дачи. Чего ее туда занесло? В коротеньком пестром сарафанчике, она рылась в коробке для шитья, надумав поиграть в швею. Сарафанчик не только ничего не скрывал, но с дивным бесстыдством обнажал ее желанное тело. Я прямо взвыл, когда увидел, и впился в золотую швею, словно гигантский клещ. Я заново открывал для себя ее груди, теплую, чуть влажную ложбину между ними, сухие подмышки, гладкий живот, завитки волос щекотно предваряли безумие ляжек, круглые атласные колени, мускулистые икры... Боже, как совершенно построил ты женщину, дивную страну, которую невозможно открыть раз и навсегда, а постичь не хватит всей жизни.
Она смеялась, целовала меня, будто ненароком, иногда делала вид, что отбивается, на самом деле помогала моим проникающим усилиям. Я чуть отстранился и полуизвлек руку из дальних недр, переводя дух, когда появилась бабушка.
- Блинчики печь? - спросила с наигранной озабоченностью.
- Мы же договорились, - пожала плечами без тени смущения сноха.
- Шел бы к себе, - не с осуждающей, не с гадливой, не с сожалеющей интонацией - каждая была уместна, а с какой-то последней усталостью посоветовала мне старуха и заспешила прочь, будто забоявшись этого жалкого вторжения в безудержную жизнь снохи.
Почему Татьяна Алексеевна была так уверена в окружающих? Неужели она прозревала их до дна рабскую суть? Конечно, бабушкина зависимость с появлением в доме зятя-алкоголика и надеждой на внучка стала еще больше, но ведь и рабы способны на бунт, возмущение, протест. И у неандерталки был какой-то нравственный устой: смесь древних табу с мнимой комсомольской этикой. Только на няньку можно было положиться, пока той хотелось тут работать. А ей хотелось. Тетя Дуся тоже казалась надежной, но ведь шут зол, он может показать зубы. Она, правда, сейчас редко появлялась, зато глаз имела вострый. Человек шалый, с безуминкой, она могла продать и сдуру, и чтобы выслужиться перед Звягинцевым. Наконец, и Галя уже понимала, не показывая виду, что между мной и ее матерью происходит некий "флирт цветов". Однажды она застала меня в ее спальне, когда я крепко желал милой сонливице доброй ночи.
Порой у меня мелькала мысль, что Татьяна Алексеевна сознательно идет на риск. Впрочем, можно ли назвать риском подспудное желание, чтобы до мужа дошли слухи о наших отношени-ях? Но тогда необъяснима ее осторожность со мной. Той оголтелой ярости, с какой она, узнав об измене мужа, кинулась в объятия моего предшественника, не было в помине. Тогда жажду мести подкрепляла уверенность в себе: она думала вернуть мужа через ревность и гнев. Она просчита-лась. Василий Кириллович решил проблему по-бытовому, вышвырнув Эдика и крепко пригрозив ему, чтобы не мелькал, после чего окончательно утвердил себя в двойном бытие.
Сейчас она была амазонкой, выбитой из седла и не очень приученной к наземному бою. Может, расчет ее был куда мельче, беднее: уязвить, показать свою независимость и то, что она может по-прежнему нравиться? Странно, что при этом она так мало считалась с дочерью. Может быть, знала значительно больше моего о студийных делах дочери? Но доброхоты уже успели намекнуть мне, что Галя увлечена не только вокалом, но и красавцем басом-профундо, что меня мало волновало. Наконец, это могло быть нужно ей психологически, чтобы не чувствовать себя старухой, выброшенной за ненужностью. Она, конечно, понимала всю меру моей обреченности и что за нее я приму любую кару, унижение, стыд. Меня можно было ударить несравнимо сильнее, чем Эдика, мальчишку, которому нечего терять. Звягинцеву ничего не стоило выгнать меня с волчьим билетом из литературы, лишить всякого заработка. По чести, вполне возможное фиаско трогало меня лишь потерей Татьяны Алексеевны, об остальном я просто не думал. Но тут мне на помощь приходило воображение, спасающее всех мечтателей на свете. Сознание допускало некий прочерк - нефиксированные житейские обстоятельства, которые сами себя улаживают, и вот мы уже на золотом пляже Лидо, а вот за столиком "Максима", крытым морозной хрустящей скатертью, вот в Мулен-Руже, где еще танцует рыжая Ла Галю, а вот среди петергофских фонтанов - все это естественно придет к нам, когда мы станем свободными.
Словом, я не боялся расправы, но иной страх шевелился во мне. Мне снова недоставало художественности в происходящем. Что-то от меня скрыто, я снова брожу в потемках. Это скрытое куда серьезнее действительных и воображаемых угроз.
Вопреки Катиному утверждению, Татьяна Алексеевна не казалась мне страстной натурой. Весь свой порох она потратила на одну вспышку. Была ли она чувственной? Не уверен. Как не уверен в ее женской опытности. Похоже, опыт был чисто словесный, почерпнутый у Нины Петровны и других просветительниц. О пресловутом жалком загуле с пьяным стариком из заводоуправления я уже рассказывал. Ей хотелось выглядеть всезнающей, все испытавшей, эдакой: оторви да брось! - но как-то не получалось. Не могла она перешагнуть последней черты. Даже в тот день, когда, казалось, это стало неизбежным.
Как нередко случалось, мы довольно крепко выпили за обедом. В последнее время мы часто оставались вдвоем, если не считать бабушки, инфанта и няньки. У Василия Кирилловича был сплошной аврал, теперь гайки нарезались независимо от конца квартала, похоже, некий вокальный аврал закрутил и Галю. Правда, Василий Кириллович, в отличие от дочери, иногда заявлялся ближе к полуночи, у него разыгралась гипертония, и врачи рекомендовали ночевать на свежем воздухе.
Выпив, мы ощутили друг к другу огромную нежность, но реализовать ее решили почему-то за воротами дачи, "на лоне природы" - сказала Татьяна Алексеевна. Можно было подумать, что для нашей любви недостаточно было природы на огромном дачном участке.
Взявшись за руки, как школьники-первоклассники, мы пошли к воротам, где нас дружелюбно обнюхал зачем-то спущенный днем с цепи сторожевой пес, овчарка Арно. Я заметил, что у Арно одно яичко свисает так низко, будто оно оборвалось в замшевом мешочке, и обратил на это внимание Татьяны Алексеевны. Она крикнула сторожа и наказала ему отвезти Арно в заводской питомник к ветеринару.
- Это потому, что он не трахается, - заметила Татьяна Алексеевна, когда сторож с собакой отошел.
- Со мной будет то же самое, - мрачно сказал я.
- Уж кто бы молчал, болтушка! - Шутливой укоризной наша сухая возня была вознесена в ранг сексуальных излишеств.
Перед дачей пролегало шоссе. Справа вдоль забора тянулся редкий молодой соснячок и полого спускался к балке, по которой бежал ручей. Мы обнялись, несколько не соразмерив жар порыва с прочностью упора, нас повело, и мы мягко шлепнулись на землю. Я немедленно обнажил ее по пояс и стащил узенькую полоску материи - бикини. Татьяна Алексеевна не носила летом своих упругих лат, что никак не мешало ее стройности. Я почти взгромоздился на нее, когда она сильным рывком скинула меня и сказала:
- Хочу иначе.
Она подарила мне рот. Это было больше того, на что я рассчитывал, и меня поглотил транс. Правда, раз-другой я возвращался в полусознание, и мне казалось, что нас приветствуют проезжающие к истринскому пляжу грузовики с воскресными массовками. Но нас это смущало ничуть не больше, чем одинокие прохожие на Тверском бульваре. Когда же я несколько пришел в себя, то обнаружил, что Татьяна Алексеевна фальшивит в том любовном усилии, которое применяет ко мне. Есть такой способ пить водку, чтобы не чувствовать сивушного привкуса. Надо отключить полость рта от вкусовых ощущений и вплескивать жидкость прямо в горло. Хорошие пьяницы так не пьют, им важно в водке все, каждое свойство божественной субстанции. А плохие пьяницы не дают себе почувствовать напиток. Татьяна Алексеевна действовала в том же роде, она обходилась одними губами, исключив язык и всю слизистую оболочку рта. То, что она делала, было подачкой, а не разделяемым наслаждением. Кроме того, она боялась получить заряд любовной влаги в рот, поэтому то и дело пугливо отстранялась. Это мне мешало. Свечерело, а я так и не вошел в райские врата.
Потом мы встали, она усталая, я разочарованный. Мы пошли дальше, спустились к ручью, неизвестно зачем, и здесь я довольно бесцеремонно вернул ее к прежней позиции. С переменой места мы ничего не выиграли, кроме сырости. Под конец я перестал что-либо ощущать, кроме нежной щекотки от ее волос, упавших мне на живот.
- Ну, ты и крепок! - сказала она. - Сдаюсь. Я рада, что это было.
Я недолго утешался тем психологическим даром, которым явилось наше незавершенное соединение на лоне природы. Опять начались летучие, почти прилюдные встречи, наспех, на бегу, ничего не давая, только даром волнуя и расшатывая душу, доводя до белого каления без остуды. Какое там счастье, я уже не мечтал о нем, лишь о передышке, чтоб хоть на короткое время забыть о любимой и поверить, что есть другой мир. Она делала большие глаза: разве ее вина, что нам всегда что-то мешает? То телефон, то неотложное хозяйственное дело, то приезд Василия Кирилловича или Гали, или кого-то из родни, то тошнота инфанта или прострел няньки, или вдруг обнаружившиеся "личные проблемы" неандерталки, которую я считал бесполой, то появление новой, невероятно злой овчарки вместо увечного Арно; нам мешали монтеры и штукатуры, полотеры и печники, киномеханики и плотники, сборщики ягод целая бригада с завода - и косари, грозы, что-то поджигавшие, и дожди, что-то затоплявшие, сороки, крадущие столовое серебро, и лисицы, повадившиеся в крольчатник сторожей. Иногда мне казалось, что Татьяна Алексеевна сама создает эти препятствия или подгадывает под них прилив своей нежности. Но зачем ей это? Мстит всему мужскому сословию в лице несчастного влюбленного мальчишки? Что ж, и такое бывает. Да ведь в моих муках вина ложится на нас обоих. Будь на ее месте другая женщина, не столь желанная, не закупоривающая меня бессознательным стремлением отодвинуть как можно дальше последнее разрешающее содрогание, я знал бы уже освобождение. В этом главная причина моей беды: страшно потерять все нарастающее, щемящее, пронизывающее ощущение, оно становится самоцелью, а не разрядка, и курок остается на взводе. Это моя, а не ее вина.
А почему она не отдастся мне самым простым, естественным, простодушной природой благословенным способом? Одной лишь боязнью беременности этого не объяснишь, ведь есть десятки способов предохраниться. А что, если правильна мелькнувшая у меня давно догадка: в мире Звягинцевых лишь место, созданное для деторождения, считается священным, безраздельно принадлежащим мужу. И пока оно неприкосновенно, нет греха, нет измены. Что бы мы ни делали, у нее остается моральный перевес над Звягинцевым, и чист ее взгляд, и весом козырь.
Я разыгрывал про себя сцену на кухне.
Б а б у ш к а. Пусть Татка поиграет. Она ж брошенка.
Н я н ь к а. А чего ж не пошалить с молодым человеком? До греха она не допустит, а всежки ей развлечение.
Н е а н д е р т а л ка. Нешто так можно? При живом-то муже!
Н я н ь к а. Так то при живом! А ежели муж все равно как помер?
Б а б у ш к а. Типун те на язык! Василий перебесится, все на лад пойдет.
В воображаемой болтовне старушек было зерно истины. По Фрейду, нельзя говорить об эрогенной зоне женщины, все ее тело - сплошное эрогенное пространство. И Татьяна Алексеевна получала от меня необходимый заряд физиологической бодрости, помогающей ей нести свое соломенное вдовство. А надежду на реванш питало ухудшающееся здоровье мужа и все усиливающаяся к закату непривлекательность Макрюхи.
Этой ладной картине по-прежнему не хватало одного художественности...
Возможно, у меня слегка поехала крыша. Вредно на чем-то зацикливаться, это ведет к разрушению личности. Вот и Сальери погубило, что он возлюбил музыку больше жизни. Он, правда, сублимировал свою гибель, отравив Моцарта, впрочем, это легенда, вымысел. Да и не было у меня Моцарта под рукой, я погибал сам.
Однажды я додумался до такой игры (возможно, наоборот: тупая, плоская и настырная игра придумала меня для своего воплощения) - я неотступно следовал за Татьяной Алексеевной и бубнил: "Я хочу вас". Вначале ее это развлекало, потом стало надоедать, наконец встревожило. Увещевания не помогли, и она решила прибегнуть к защите окружающих. Теперь она ни на минуту не оставалась одна. Это не помогло. Я подходил и, понизив голос - не настолько, чтобы при желании нельзя было услышать, бросал: "Я хочу вас".
Атмосфера в доме опасно накалилась. И не потому даже, что каждый слышал эти слова и понял их смысл, а эманация моего доведенного до исступления желания отравила воздух. Бабушка металась по дому, словно ослепленная солнцем серая сова, нянька принарядилась, так в старину принаряжались провинциальные барышни с приходом в город гусарского полка, с неандерталкой случилась истерика. А инфант, услышав мою фразу, тут же плаксиво сказал: "Я тоже". Чужое желание к чему бы то ни было вызывало у него ответную реакцию. Единственный способ заставить его есть - покуситься на его порцию. Но через некоторое время он доказал всепроникающую мощь подсознания: вдруг все забегали еще суетливей, и нянька, размазывая по лицу океанскую соль слез, показала Татьяне Алексеевне оскверненную малолетком простыню. Чудовищно ускоренное созревание малыша не на шутку испугало Татьяну Алексеевну. Тем более что к этому часу дом скрипел, охал, стонал, то ли собираясь в дальний путь, то ли готовясь развалиться. Ведь он тоже состоял из живой природы - дерева, и протестовал против грубого попрания законов естества. Отзываясь ему, в саду глухо роптали сосны. За меня был весь здешний микромир, и Татьяна Алексеевна, прозрев, сдалась:
- Ты ступай к себе. Я приду.
- Когда? - спросил я с капризностью, которой позавидовал бы инфант.
- Когда все разойдутся.
- Да ведь бабка до полуночи пшебуршит.
- А мы поиграем в бильярд. Она угомонится.
Великолепный стол с костяной пирамидой стоял наверху. Дверь нашей с Галей спальни выходила в бильярдную. Я предполагал, что Татьяна Алексеевна, пользуясь неугомонностью бабушки, превратит мое ожидание в ад. Ничуть не бывало. Я был далек от порога отчаяния, когда она появилась, свеженамазанная, чуточку слишком официальная. Но в этом была своя милая тонкость, она шла ко мне, как на праздник.
Бабушки не было слышно, но это ничего не значило, она умела двигаться бесшумно. Во всяком случае, Татьяна Алексеевна решила сыграть партию. Я поставил пирамиду, разбил ее и с тоской стал ждать, когда она сделает удар. Нет ничего томительней, чем играть с неумехой, особенно если этот неумеха так интересен тебе во всех других отношениях. Надо было скорее закончить партию - не попросит ли она реванша? - и, отбросив деликатность, я стал расстреливать лузы. По закону гадства у меня заело на последнем шаре. Татьяна Алексеевна выбирала рядом стоящие шары и, не пытаясь сделать результативный удар, просто отыгрывалась. Тогда я стал готовить для себя подставки, но она цепко улавливала возможность целевого удара и отгоняла идущий шар, не пытаясь его положить. Мне приходилось то лупить через весь стол, то бить дуплетом, то от трех бортов. Злость сбила меня с прицела. Она поняла это и стала зловредничать еще усерднее. Но я взял себя в руки, сильно и толково разогнал шары и при следующем ударе сотряс угловую лузу метким клопштоссом. И сразу обнял ее и повел в спальню.
- Давай уберем шары.
- Черт с ними! Я потом уберу.
- Ты меня хочешь?
Мы слились так, будто не могли дотерпеть до спальни. И правда, не могли. Я не мог. Ни минуты. Ни секунды. Чуть откинувшись, я навлек ее на себя, рывком поднял и опрокинул на зеленое сукно бильярда. И тут же увидел, как сад облился металлическим светом фар. Лаяла надрывно новая овчарка, и, волоча громадную тень по стволам деревьев, траве и цветам, большая машина подползала по аллее к даче.
Мы не слышали ни гудка у ворот, ни первого захлеба овчарки, ни шума отворяемых ворот и грубоватых приветствий, которыми Звягинцев обменивался со сторожами, короче, мы пошло, комедийно засыпались.
Татьяна Алексеевна ахнула, оттолкнула меня и кинулась вниз, одергивая юбку.
Я ушел в свою комнату. Сердце колотилось о ребра. Опять сорвалось! Что за проклятие, что за рок тяготеет надо мной? У меня взмокли глаза. Этого еще не хватало! Совсем расклеился. Лучше подумай, что ты скажешь Звягинцеву, когда он призовет тебя к ответу. Да ничего, пошел он в яму!.. Но бабы! Как же они неосторожны при всей своей трусости. Почему она была так уверена, что он не приедет? А может, она этого не исключала? Почему явилась такая прибранная, намазанная? Для моего праздника? А если не только для него, вовсе не для него?.. Она запутала меня податливостью и неподдаваемостью, которой служат внешние обстоятельства. Или она заставляет их служить моей непонятной цели. И чего она так всполошилась? Мы всего лишь играли на бильярде. Ничего не было.
То, что мы делали, отличалось воистину олимпийской разнузданностью, когда боги, не стесняясь, творили любовь посреди божественного синклита. Я был равен небожителям бесстыдством, но не удачливостью. Даже когда богиня ускользнула то ли от Марса, то ли от Аполлона, страсть бога излилась в мировое пространство и стала Млечным Путем. Я же не умел реализоваться на периферии заветного грота, куда я никак не мог проникнуть. Скамейка не самое удобное ложе, мешала и одежда, но больше всего мешала, теперь я это знаю, сама возлюбленная. Она делала вроде бы все возможное, чтобы помочь, но то была симуляция помощи, ока помогала себе в последний миг ускользнуть.
Мы оба задыхались. Свет - звезд ли, фонарей - молочно высвечивал ее нагое тело в пене почти растерзанных одежд, и это не позволяло мне отступить или хотя бы сделать передышку. Прекрасная и ужасная борьба изнуряла меня, но не обессиливала. Неистово и безнадежно стремился к ней, обманывая себя надеждой, что любимая мне поможет. И она начинала мне помогать: руками, бедрами, изворотами сильного и гибкого при всей полноте тела. Я исполнялся доверия, предоставляя ей встраивать меня в себя. Но средоточие ее наслаждения перемещалось к губам, она билась, словно большая упругая рыба, откидывалась назад, зовя меня за собой полуоткрытым ртом. Оберегая ее ощущения, я тянулся к ее губам, она вцеловывала, втягивала меня внутрь, и тут ее затвердевшие соски предъявляли свои требования. Внимание мое рассеивалось, и вопреки моей вере, что я в надежных руках, меня опять проносило мимо цели.
Я долго относил эти повторяющиеся промахи за счет собственной неумелости, неудобства позы, нашей общей перевозбужденности и только потом понял, что она сознательно не допускала завершения. Как-то в голову не приходило, что моя теща, мать моей жены, была женщиной в расцвете лет и вполне могла еще иметь детей, а это никак не входило в ее намерения. Страх зачатия был сильнее хмеля. Она делала все от нее зависящее, чтобы повторилось чудо творения Млечного Пути, хотя едва ли знала миф о неистовой струе то ли Марса, то ли Аполлона, но я оказался твердокаменным традиционалистом.
- Погоди, --сказала она задушенным голосом. - Ты меня замучил.
- Только ничего не прячьте, - сказал я, боясь, что она начнет застегиваться.
- Да нет же, дурачок! - заверила она с таким видом, будто я сморозил какую-то ребяческую чушь.
В подтексте интонации была уверенность, что голая женщина на центральном московском бульваре - явление вполне естественное. А может, нам казалось, что мы невидимки? Из дали лет все это выглядит нереальным. Но было, было...
- А вы понимаете, что я вас люблю? - сказал я. - По-настоящему люблю.
- Правда? - никогда не видел я таких круглых, таких распахнутых глаз. - Меня давно никто не любил.
- Я вас сразу полюбил. Как увидел. Разве вы этого не знаете?
И тут что-то случилось, чего я в первые мгновения не понял. У нее на лице проступила душа. И какая милая, какая неожиданная душа! Я вдруг увидел ее девочкой - любопытной, застенчивой, благодарной за любую радость, которую может дать жизнь, но согласную и на обман, лишь бы хоть чуть-чуть посветило.
- Холодно, - сказала она. - Можно, я оденусь?
- Погодите,- сказал я и стал целовать ее от глаз и губ к коленям.
Но когда желание опять толкнуло меня на штурм, она сказала:
- Не надо. Здесь все равно не выйдет. Мы найдем место.
- Сейчас?
- Ну, где же сейчас?.. Уже поздно. Наши давно спят. Можно, я оденусь?
Меня растрогало, что она вторично спрашивает моего разрешения, словно у меня есть какие-то права на нее. И еще я понял: после моего признания здесь, на скамейке, уже ничего не будет. Взята слишком высокая нота.
Мы привели себя в порядок. Я помог ей застегнуть грацию. В начале бульвара, совсем недалеко, повернувшись к нам спиной, стоял Пушкин. Наверное, он одобрял нас своей веселой душой. Одевшись, мы снова сели на скамейку.
- А как ты будешь меня звать? - спросила она, и душа покоилась на ее лице, как бы заново его выстроив: рельефнее стали надбровные дуги, чуть глубже глазницы, возвысились скулы, нежнее скруглился подбородок.
- Милая, - ответил я.
- А ты не можешь говорить мне "ты", когда мы вдвоем?
- Если мы будем близкими.
- А мы не близкие? Куда ж ближе.
- Вы сами знаете. Это будет? Она наклонила голову.
Мне пришла неожиданная мысль: не было ли происходящее как бы реставрацией, пусть весьма приблизительной, одного из самых сильных переживаний ее молодости и первой любви? Когда-то, тоже на улице, совсем недалеко отсюда, кое-как пристроившись на цоколе ограды, с прекрасным бесстыдством она отдавалась любимому, и тут грохнул взрыв, унеся десятки жизней, но любимого она спасла и зачала новую жизнь. Сейчас не было ни взрыва, ни зачатия новой жизни, но было лихое бесстыдство и брошен спасательный круг. Она сотворила благо не только мне, но и себе, вернув прошлое, а сквозняк осеннего бульвара, наломанное любовными потугами тело и хмельной дурман удержат состояние оберегающего душу бредца.
Проснувшись утром - Галя уже упорхнула, - я долго валялся в постели, пытаясь понять, что из минувшего вечера и ночи принадлежит яви, а что безумию. То, что я пил, сомнений не вызывало, я был весь проспиртован. Значит, и свадьба была - с хамством Звягинцева, повержением пьяного жениха, слезами Артюхина, нашим с Татьяной Алексеевной бегством. А в стриптиз на Тверском не верилось, слишком похоже на мои больные, горячечные мечтания. Но как телесно все это помнится: жесткая скамейка, голые деревья, стойкий ветряный продув аллеи, теплота явленного тела, его таинственное свечение. Да разве могло такое быть посреди Москвы?..
Я принял холодный душ, кое-как оделся и пошел через площадку. Мне открыла Татьяна Алексеевна.
- Ты чего? -- удивилась она. - Галька ушла? Хочешь опохмелиться?
"Не было! - взрыднулось во мне в ответ на эту бытовую интонацию. - Не было бульвара".
- Василий утром на мое пальто косился. Это же надо так извозиться!
Я что-то не мог сообразить, почему у нее испачкано пальто.
- Забыл, как мы на лестнице обжимались?
"Не было! - снова ударило в душу. - Не было бульвара. Была возня на лестнице, вот и все".
Скажи "милая", - попросила она вдруг. - У тебя так смешно выходит: "мивая".
"Было! - взорвалось во мне. - Был бульвар!.." Луи Селин говорил, что в жизни случаются дни, которые можно и не жить. У меня таким выдалось целое полугодие, я не вылезал из командировок. Жизнь вернулась маем и дачей, вернулась мукой. Она не была так черна и безнадежна, потому что всякий раз казалось: это будет завтра. Но наступало завтра, и я оказывался столь же близок к цели и столь же далек от нее. Татьяна Алексеевна, помолодевшая, оживленная, ласковая, была готова на все - до того предела, который был мне поставлен на бульваре. Этот предел держал меня в постоянном напряжении, я с маниакальным упорством домогался ее. Где бы она ни появлялась: в саду, столовой, гостиной, беседке, на кухне, в ванной, - тут же возникал и я, неотвратимый, как рок, но куда менее опасный. Она меня не только не отталкивала, а поощряла, ее руки сами тянулись ко мне. Она не уставала целоваться, не ставила мне никаких преград, кроме последней. Я бормотал откуда-то известные мне строчки Пастернака, которых никогда не видел в печати:
Тяни, да не слишком,
Не рваться же струне...
- Но здесь нельзя, - говорила она обещающим голосом.
"Здесь" и правда было нельзя: серой мышью сновала взад и вперед по даче, в оскорбленнос-ти и бессильной злобе, ее свекровь, скашивала темный зрак неандерталка, и скулы ее рдели, поджимала вишневые губки нянька, но, похоже, она меньше всех была афропирована происходящим, очевидно, в тех домах, где она раньше служила, барыня тоже развлекалась с учителем на фортепьянах, репетитором сына или молодым секретарем мужа. Недоуменно и заинтересованно поглядывал инфант - мы щадили детскую, но ведь ребенок бывает одновременно повсюду, и, ей-ей, он начинал что-то смекать, его испачканная в песке ручонка все чаще тянулась к ширинке красивых штанишек, добытых из клейкой груды последнего доброхотства американских трудящихся.
Однажды я застал Татьяну Алексеевну на редко посещаемой террасе с задней стороны дачи. Чего ее туда занесло? В коротеньком пестром сарафанчике, она рылась в коробке для шитья, надумав поиграть в швею. Сарафанчик не только ничего не скрывал, но с дивным бесстыдством обнажал ее желанное тело. Я прямо взвыл, когда увидел, и впился в золотую швею, словно гигантский клещ. Я заново открывал для себя ее груди, теплую, чуть влажную ложбину между ними, сухие подмышки, гладкий живот, завитки волос щекотно предваряли безумие ляжек, круглые атласные колени, мускулистые икры... Боже, как совершенно построил ты женщину, дивную страну, которую невозможно открыть раз и навсегда, а постичь не хватит всей жизни.
Она смеялась, целовала меня, будто ненароком, иногда делала вид, что отбивается, на самом деле помогала моим проникающим усилиям. Я чуть отстранился и полуизвлек руку из дальних недр, переводя дух, когда появилась бабушка.
- Блинчики печь? - спросила с наигранной озабоченностью.
- Мы же договорились, - пожала плечами без тени смущения сноха.
- Шел бы к себе, - не с осуждающей, не с гадливой, не с сожалеющей интонацией - каждая была уместна, а с какой-то последней усталостью посоветовала мне старуха и заспешила прочь, будто забоявшись этого жалкого вторжения в безудержную жизнь снохи.
Почему Татьяна Алексеевна была так уверена в окружающих? Неужели она прозревала их до дна рабскую суть? Конечно, бабушкина зависимость с появлением в доме зятя-алкоголика и надеждой на внучка стала еще больше, но ведь и рабы способны на бунт, возмущение, протест. И у неандерталки был какой-то нравственный устой: смесь древних табу с мнимой комсомольской этикой. Только на няньку можно было положиться, пока той хотелось тут работать. А ей хотелось. Тетя Дуся тоже казалась надежной, но ведь шут зол, он может показать зубы. Она, правда, сейчас редко появлялась, зато глаз имела вострый. Человек шалый, с безуминкой, она могла продать и сдуру, и чтобы выслужиться перед Звягинцевым. Наконец, и Галя уже понимала, не показывая виду, что между мной и ее матерью происходит некий "флирт цветов". Однажды она застала меня в ее спальне, когда я крепко желал милой сонливице доброй ночи.
Порой у меня мелькала мысль, что Татьяна Алексеевна сознательно идет на риск. Впрочем, можно ли назвать риском подспудное желание, чтобы до мужа дошли слухи о наших отношени-ях? Но тогда необъяснима ее осторожность со мной. Той оголтелой ярости, с какой она, узнав об измене мужа, кинулась в объятия моего предшественника, не было в помине. Тогда жажду мести подкрепляла уверенность в себе: она думала вернуть мужа через ревность и гнев. Она просчита-лась. Василий Кириллович решил проблему по-бытовому, вышвырнув Эдика и крепко пригрозив ему, чтобы не мелькал, после чего окончательно утвердил себя в двойном бытие.
Сейчас она была амазонкой, выбитой из седла и не очень приученной к наземному бою. Может, расчет ее был куда мельче, беднее: уязвить, показать свою независимость и то, что она может по-прежнему нравиться? Странно, что при этом она так мало считалась с дочерью. Может быть, знала значительно больше моего о студийных делах дочери? Но доброхоты уже успели намекнуть мне, что Галя увлечена не только вокалом, но и красавцем басом-профундо, что меня мало волновало. Наконец, это могло быть нужно ей психологически, чтобы не чувствовать себя старухой, выброшенной за ненужностью. Она, конечно, понимала всю меру моей обреченности и что за нее я приму любую кару, унижение, стыд. Меня можно было ударить несравнимо сильнее, чем Эдика, мальчишку, которому нечего терять. Звягинцеву ничего не стоило выгнать меня с волчьим билетом из литературы, лишить всякого заработка. По чести, вполне возможное фиаско трогало меня лишь потерей Татьяны Алексеевны, об остальном я просто не думал. Но тут мне на помощь приходило воображение, спасающее всех мечтателей на свете. Сознание допускало некий прочерк - нефиксированные житейские обстоятельства, которые сами себя улаживают, и вот мы уже на золотом пляже Лидо, а вот за столиком "Максима", крытым морозной хрустящей скатертью, вот в Мулен-Руже, где еще танцует рыжая Ла Галю, а вот среди петергофских фонтанов - все это естественно придет к нам, когда мы станем свободными.
Словом, я не боялся расправы, но иной страх шевелился во мне. Мне снова недоставало художественности в происходящем. Что-то от меня скрыто, я снова брожу в потемках. Это скрытое куда серьезнее действительных и воображаемых угроз.
Вопреки Катиному утверждению, Татьяна Алексеевна не казалась мне страстной натурой. Весь свой порох она потратила на одну вспышку. Была ли она чувственной? Не уверен. Как не уверен в ее женской опытности. Похоже, опыт был чисто словесный, почерпнутый у Нины Петровны и других просветительниц. О пресловутом жалком загуле с пьяным стариком из заводоуправления я уже рассказывал. Ей хотелось выглядеть всезнающей, все испытавшей, эдакой: оторви да брось! - но как-то не получалось. Не могла она перешагнуть последней черты. Даже в тот день, когда, казалось, это стало неизбежным.
Как нередко случалось, мы довольно крепко выпили за обедом. В последнее время мы часто оставались вдвоем, если не считать бабушки, инфанта и няньки. У Василия Кирилловича был сплошной аврал, теперь гайки нарезались независимо от конца квартала, похоже, некий вокальный аврал закрутил и Галю. Правда, Василий Кириллович, в отличие от дочери, иногда заявлялся ближе к полуночи, у него разыгралась гипертония, и врачи рекомендовали ночевать на свежем воздухе.
Выпив, мы ощутили друг к другу огромную нежность, но реализовать ее решили почему-то за воротами дачи, "на лоне природы" - сказала Татьяна Алексеевна. Можно было подумать, что для нашей любви недостаточно было природы на огромном дачном участке.
Взявшись за руки, как школьники-первоклассники, мы пошли к воротам, где нас дружелюбно обнюхал зачем-то спущенный днем с цепи сторожевой пес, овчарка Арно. Я заметил, что у Арно одно яичко свисает так низко, будто оно оборвалось в замшевом мешочке, и обратил на это внимание Татьяны Алексеевны. Она крикнула сторожа и наказала ему отвезти Арно в заводской питомник к ветеринару.
- Это потому, что он не трахается, - заметила Татьяна Алексеевна, когда сторож с собакой отошел.
- Со мной будет то же самое, - мрачно сказал я.
- Уж кто бы молчал, болтушка! - Шутливой укоризной наша сухая возня была вознесена в ранг сексуальных излишеств.
Перед дачей пролегало шоссе. Справа вдоль забора тянулся редкий молодой соснячок и полого спускался к балке, по которой бежал ручей. Мы обнялись, несколько не соразмерив жар порыва с прочностью упора, нас повело, и мы мягко шлепнулись на землю. Я немедленно обнажил ее по пояс и стащил узенькую полоску материи - бикини. Татьяна Алексеевна не носила летом своих упругих лат, что никак не мешало ее стройности. Я почти взгромоздился на нее, когда она сильным рывком скинула меня и сказала:
- Хочу иначе.
Она подарила мне рот. Это было больше того, на что я рассчитывал, и меня поглотил транс. Правда, раз-другой я возвращался в полусознание, и мне казалось, что нас приветствуют проезжающие к истринскому пляжу грузовики с воскресными массовками. Но нас это смущало ничуть не больше, чем одинокие прохожие на Тверском бульваре. Когда же я несколько пришел в себя, то обнаружил, что Татьяна Алексеевна фальшивит в том любовном усилии, которое применяет ко мне. Есть такой способ пить водку, чтобы не чувствовать сивушного привкуса. Надо отключить полость рта от вкусовых ощущений и вплескивать жидкость прямо в горло. Хорошие пьяницы так не пьют, им важно в водке все, каждое свойство божественной субстанции. А плохие пьяницы не дают себе почувствовать напиток. Татьяна Алексеевна действовала в том же роде, она обходилась одними губами, исключив язык и всю слизистую оболочку рта. То, что она делала, было подачкой, а не разделяемым наслаждением. Кроме того, она боялась получить заряд любовной влаги в рот, поэтому то и дело пугливо отстранялась. Это мне мешало. Свечерело, а я так и не вошел в райские врата.
Потом мы встали, она усталая, я разочарованный. Мы пошли дальше, спустились к ручью, неизвестно зачем, и здесь я довольно бесцеремонно вернул ее к прежней позиции. С переменой места мы ничего не выиграли, кроме сырости. Под конец я перестал что-либо ощущать, кроме нежной щекотки от ее волос, упавших мне на живот.
- Ну, ты и крепок! - сказала она. - Сдаюсь. Я рада, что это было.
Я недолго утешался тем психологическим даром, которым явилось наше незавершенное соединение на лоне природы. Опять начались летучие, почти прилюдные встречи, наспех, на бегу, ничего не давая, только даром волнуя и расшатывая душу, доводя до белого каления без остуды. Какое там счастье, я уже не мечтал о нем, лишь о передышке, чтоб хоть на короткое время забыть о любимой и поверить, что есть другой мир. Она делала большие глаза: разве ее вина, что нам всегда что-то мешает? То телефон, то неотложное хозяйственное дело, то приезд Василия Кирилловича или Гали, или кого-то из родни, то тошнота инфанта или прострел няньки, или вдруг обнаружившиеся "личные проблемы" неандерталки, которую я считал бесполой, то появление новой, невероятно злой овчарки вместо увечного Арно; нам мешали монтеры и штукатуры, полотеры и печники, киномеханики и плотники, сборщики ягод целая бригада с завода - и косари, грозы, что-то поджигавшие, и дожди, что-то затоплявшие, сороки, крадущие столовое серебро, и лисицы, повадившиеся в крольчатник сторожей. Иногда мне казалось, что Татьяна Алексеевна сама создает эти препятствия или подгадывает под них прилив своей нежности. Но зачем ей это? Мстит всему мужскому сословию в лице несчастного влюбленного мальчишки? Что ж, и такое бывает. Да ведь в моих муках вина ложится на нас обоих. Будь на ее месте другая женщина, не столь желанная, не закупоривающая меня бессознательным стремлением отодвинуть как можно дальше последнее разрешающее содрогание, я знал бы уже освобождение. В этом главная причина моей беды: страшно потерять все нарастающее, щемящее, пронизывающее ощущение, оно становится самоцелью, а не разрядка, и курок остается на взводе. Это моя, а не ее вина.
А почему она не отдастся мне самым простым, естественным, простодушной природой благословенным способом? Одной лишь боязнью беременности этого не объяснишь, ведь есть десятки способов предохраниться. А что, если правильна мелькнувшая у меня давно догадка: в мире Звягинцевых лишь место, созданное для деторождения, считается священным, безраздельно принадлежащим мужу. И пока оно неприкосновенно, нет греха, нет измены. Что бы мы ни делали, у нее остается моральный перевес над Звягинцевым, и чист ее взгляд, и весом козырь.
Я разыгрывал про себя сцену на кухне.
Б а б у ш к а. Пусть Татка поиграет. Она ж брошенка.
Н я н ь к а. А чего ж не пошалить с молодым человеком? До греха она не допустит, а всежки ей развлечение.
Н е а н д е р т а л ка. Нешто так можно? При живом-то муже!
Н я н ь к а. Так то при живом! А ежели муж все равно как помер?
Б а б у ш к а. Типун те на язык! Василий перебесится, все на лад пойдет.
В воображаемой болтовне старушек было зерно истины. По Фрейду, нельзя говорить об эрогенной зоне женщины, все ее тело - сплошное эрогенное пространство. И Татьяна Алексеевна получала от меня необходимый заряд физиологической бодрости, помогающей ей нести свое соломенное вдовство. А надежду на реванш питало ухудшающееся здоровье мужа и все усиливающаяся к закату непривлекательность Макрюхи.
Этой ладной картине по-прежнему не хватало одного художественности...
Возможно, у меня слегка поехала крыша. Вредно на чем-то зацикливаться, это ведет к разрушению личности. Вот и Сальери погубило, что он возлюбил музыку больше жизни. Он, правда, сублимировал свою гибель, отравив Моцарта, впрочем, это легенда, вымысел. Да и не было у меня Моцарта под рукой, я погибал сам.
Однажды я додумался до такой игры (возможно, наоборот: тупая, плоская и настырная игра придумала меня для своего воплощения) - я неотступно следовал за Татьяной Алексеевной и бубнил: "Я хочу вас". Вначале ее это развлекало, потом стало надоедать, наконец встревожило. Увещевания не помогли, и она решила прибегнуть к защите окружающих. Теперь она ни на минуту не оставалась одна. Это не помогло. Я подходил и, понизив голос - не настолько, чтобы при желании нельзя было услышать, бросал: "Я хочу вас".
Атмосфера в доме опасно накалилась. И не потому даже, что каждый слышал эти слова и понял их смысл, а эманация моего доведенного до исступления желания отравила воздух. Бабушка металась по дому, словно ослепленная солнцем серая сова, нянька принарядилась, так в старину принаряжались провинциальные барышни с приходом в город гусарского полка, с неандерталкой случилась истерика. А инфант, услышав мою фразу, тут же плаксиво сказал: "Я тоже". Чужое желание к чему бы то ни было вызывало у него ответную реакцию. Единственный способ заставить его есть - покуситься на его порцию. Но через некоторое время он доказал всепроникающую мощь подсознания: вдруг все забегали еще суетливей, и нянька, размазывая по лицу океанскую соль слез, показала Татьяне Алексеевне оскверненную малолетком простыню. Чудовищно ускоренное созревание малыша не на шутку испугало Татьяну Алексеевну. Тем более что к этому часу дом скрипел, охал, стонал, то ли собираясь в дальний путь, то ли готовясь развалиться. Ведь он тоже состоял из живой природы - дерева, и протестовал против грубого попрания законов естества. Отзываясь ему, в саду глухо роптали сосны. За меня был весь здешний микромир, и Татьяна Алексеевна, прозрев, сдалась:
- Ты ступай к себе. Я приду.
- Когда? - спросил я с капризностью, которой позавидовал бы инфант.
- Когда все разойдутся.
- Да ведь бабка до полуночи пшебуршит.
- А мы поиграем в бильярд. Она угомонится.
Великолепный стол с костяной пирамидой стоял наверху. Дверь нашей с Галей спальни выходила в бильярдную. Я предполагал, что Татьяна Алексеевна, пользуясь неугомонностью бабушки, превратит мое ожидание в ад. Ничуть не бывало. Я был далек от порога отчаяния, когда она появилась, свеженамазанная, чуточку слишком официальная. Но в этом была своя милая тонкость, она шла ко мне, как на праздник.
Бабушки не было слышно, но это ничего не значило, она умела двигаться бесшумно. Во всяком случае, Татьяна Алексеевна решила сыграть партию. Я поставил пирамиду, разбил ее и с тоской стал ждать, когда она сделает удар. Нет ничего томительней, чем играть с неумехой, особенно если этот неумеха так интересен тебе во всех других отношениях. Надо было скорее закончить партию - не попросит ли она реванша? - и, отбросив деликатность, я стал расстреливать лузы. По закону гадства у меня заело на последнем шаре. Татьяна Алексеевна выбирала рядом стоящие шары и, не пытаясь сделать результативный удар, просто отыгрывалась. Тогда я стал готовить для себя подставки, но она цепко улавливала возможность целевого удара и отгоняла идущий шар, не пытаясь его положить. Мне приходилось то лупить через весь стол, то бить дуплетом, то от трех бортов. Злость сбила меня с прицела. Она поняла это и стала зловредничать еще усерднее. Но я взял себя в руки, сильно и толково разогнал шары и при следующем ударе сотряс угловую лузу метким клопштоссом. И сразу обнял ее и повел в спальню.
- Давай уберем шары.
- Черт с ними! Я потом уберу.
- Ты меня хочешь?
Мы слились так, будто не могли дотерпеть до спальни. И правда, не могли. Я не мог. Ни минуты. Ни секунды. Чуть откинувшись, я навлек ее на себя, рывком поднял и опрокинул на зеленое сукно бильярда. И тут же увидел, как сад облился металлическим светом фар. Лаяла надрывно новая овчарка, и, волоча громадную тень по стволам деревьев, траве и цветам, большая машина подползала по аллее к даче.
Мы не слышали ни гудка у ворот, ни первого захлеба овчарки, ни шума отворяемых ворот и грубоватых приветствий, которыми Звягинцев обменивался со сторожами, короче, мы пошло, комедийно засыпались.
Татьяна Алексеевна ахнула, оттолкнула меня и кинулась вниз, одергивая юбку.
Я ушел в свою комнату. Сердце колотилось о ребра. Опять сорвалось! Что за проклятие, что за рок тяготеет надо мной? У меня взмокли глаза. Этого еще не хватало! Совсем расклеился. Лучше подумай, что ты скажешь Звягинцеву, когда он призовет тебя к ответу. Да ничего, пошел он в яму!.. Но бабы! Как же они неосторожны при всей своей трусости. Почему она была так уверена, что он не приедет? А может, она этого не исключала? Почему явилась такая прибранная, намазанная? Для моего праздника? А если не только для него, вовсе не для него?.. Она запутала меня податливостью и неподдаваемостью, которой служат внешние обстоятельства. Или она заставляет их служить моей непонятной цели. И чего она так всполошилась? Мы всего лишь играли на бильярде. Ничего не было.