Страница:
МУЗЫКА ЗЕМЛИ
Пропустим школьные годы Имре Кальмана. В конце концов, все мальчишки похожи друг на друга: дерутся, играют, ссорятся, поверяют друг другу «страшные» тайны и тут же их выдают, соперничают в играх, запойно читают плохую литературу, заглядываются на девчонок, влюбляются, терпят поражение, пишут скверные стихи - впрочем, это уже в преддверии юности. И школьная жизнь Кальмана мало чем отличалась от жизни всех других мальчиков. Разве лишь тем, что он рано начал зарабатывать деньги и помогать отцу.
Но в рядовом детстве было одно обстоятельство, мимо которого нельзя пройти, ибо оно сделало мальчика непохожим на всех других мальчиков: он вновь и навсегда пленился музыкой.
Возвращаясь из школы, шли два мальчика: небольшой, кругленький Имре и долговязый, с романтической шевелюрой Антал.
- Ты только мечтаешь, Имре, а я создаю музыку, - витийствовал Антал. - Музыка звучит во мне даже на уроках, даже когда я зубрю теорему или жую слоеный пирожок.
- Какой ты счастливый, Антал! - восторженно сказал Кальман. - Дал же тебе господь такой выдающийся талант!
- Дело не только в таланте, - назидательно проговорил Антал.
- Конечно! Все знают о твоем трудолюбии. Ты изнуряешь себя, Антал!
Мальчики пересекли улицу и теперь двинулись по аллее запущенного парка.
- Для композитора мало таланта, мало трудолюбия, - поучал Антал, - надо уметь слышать музыку всюду. Вот ты, скажем, слышишь мелодию земли?
Антал распластался на газоне и припал ухом к земле, Кальман доверчиво последовал его примеру.
- Слышишь? - восторженно закричал Антал. - Слышишь эту божественную песнь?
- Я ничего не слышу, - потерянно признался Имре.
- Значит, ты бездарен, - с не ведающей жалости прямотой заявил юный гений, поднялся и отряхнул брюки.
Имре с убитым видом последовал его примеру.
- Сейчас я слышу, как воркуют голуби, а вот и мотив насекомых… О, скрипка кузнечика… флейта шмеля… арфа, арфа стрекозы!..
- Я слышу: заржала лошадь!
- Она еще и пукнула, - презрительно сказал Антал. - Не знаю, как у тебя с ушным аппаратом, но внутреннего слуха ты лишен начисто. Не слышать скрипки кузнечика!.. Как же ты собираешься писать симфонии?
- А я разве собираюсь?
- Надеюсь, ты думаешь о серьезной музыке, а не о дешевых песенках: ля, ля, тру, ля, ля?.. Я лично работаю над большой симфонической поэмой.
- Я напишу симфонию, - покорно сказал Имре.
- А ты слушал когда-нибудь настоящую симфонию в филармоническом концерте?
- Н-нет… А как я мог ее слышать? Отец дает мне на неделю два гроша и просит ни в чем себе не отказывать.
- Беда мне с тобой! - вздохнул Антал и дал волю природному великодушию. - Концертмейстер оркестра - мой учитель по классу скрипки. Он достанет нам контрамарки.
- Когда?
- Сегодня. Дают симфонию Берлиоза «Гарольд в Италии». Вещь гениальная, но сложная. Впрочем, надо сразу воспарять к вершинам… Это говорил еще Гендель. Сегодня без четверти семь - у артистического входа. А сейчас оставь меня, дружок. Я слышу пение аонид, ты мне мешаешь…
Вечером Имре долго томился возле артистического входа. Мимо него торопливо проходили оркестранты со скрипками, виолончелями, флейтами, трубами. А затем поток иссяк, и в одиночестве прошествовал в святая святых сам Маэстро - дирижер сегодняшнего концерта.
Когда Имре совсем отчаялся, подбежал его талантливый друг Антал.
- Где ты пропадал? - накинулся на него Имре.
- Т-с!.. Стой тут и жди. Я помню о тебе. Сегодня ужасный наплыв. Даже мои связи бессильны. Но я представлю тебя профессору Грюнфельду. Другого выхода нет. Я скажу, что ты молодой композитор. Симфонист. Это звучит!
Он скрылся в артистической. Затем туда прошмыгнули какие-то молодые люди, видимо ученики музыкальной академии.
Назад они выходили, весело помахивая контрамарками. Наконец появился Антал.
- Уф, даже потом прошибло! - сказал он, обмахиваясь носовым платком. - Ужасный день. С неимоверным трудом достал одну контрамарку.
- Ты настоящий друг, - растроганно сказал Имре. - Пожертвовать таким концертом!..
- Ты в своем уме? Я не собираюсь ничем жертвовать. Пойдешь в другой раз.
- Но как же так?.. Ты же хотел представить меня профессору Грюнфельду.
- Ничего не вышло. Я убеждал его, что ты будущий гений, надежда нации. Старик прослезился, но контрамарку не дал. Ладно, у тебя вся жизнь впереди. Я побежал. Концерт уже начинается.
И он исчез.
С мокрыми глазами Имре пробрался к дверям концертного зала и припал ухом к замочной скважине. И услышал музыку…
Так и простоял он весь концерт, но и сквозь закрытые двери проникали к нему мощь и красота большого оркестра…
В тот вечер Имре Кальман понял, для чего стоит жить. Но музыки земли так и не услышал, сколько ни приникал к ней ухом. Впрочем, разве земля не участвовала в создании его музыки?..
ЮНОСТЬ НЕМЯТЕЖНАЯ
Когда Кальман вспоминал свою раннюю юность, она рисовалась ему одним долгим хмурым затянувшимся днем. Этот день начинался еще в сумерках, когда голова болела не от грешной рюмки палинки или пары пива, как у многих его школьных соучеников, а с недосыпу: до поздней ночи он занимался перепиской разных бумаг ради грошового заработка: то он каллиграфически выводил рекламные объявления разных фирм, рождественские поздравления богатым, почтенным клиентам и - не столь изысканным почерком - напоминания о долгах клиентам малоимущим и малопочтенным; корпел над «деловой» перепиской отца, перебеляя его небрежную мазню, и сам разносил эти письма, чтобы не тратиться на марку, то был сизифов труд - никто не нуждался в услугах разорившегося коммерсанта; просматривал тетради своих частных учеников, здоровенных тупых оболтусов, которым был по плечо (с тринадцати лет он стал репетитором по всем предметам, поскольку обладал хорошей головой, равно приимчивой к гуманитарным и точным наукам). День продолжался гимназией, включал скудный завтрак, заменяющий нередко и обед: чашечка жидкого кофе с черствой булочкой, частные уроки, разбросанные по всему городу (из экономии он всюду поспевал пешком), долбежку домашних заданий и уже упоминавшиеся дела: просмотр тетрадей, переписка бумаг, отцовских писем, порой выполнение поручений папы Кальмана, в котором суетливое беспокойство заменило былую деловитость. Развлечением служили воскресные домашние трапезы (когда семья вновь соединилась в Пеште, за исключением старшего брата Белы, до ранней своей смерти проработавшего в Шиофокском банке, пустившем их семью по миру). Скудные, унылые трапезы не слишком оживлялись красноречивыми вздохами матери - беспросветная жизнь лишила ее природной отходчивости и выдержки - и преувеличенными, назидательными восторгами отца перед жертвенностью «бедного Белы». Кусок не шел в горло, Имре с горечью ощущал, что к светлой братской любви и благодарности шиофокскому мученику начинают примешиваться менее прозрачные чувства. Как ни выкладывался Имре, он не мог сравниться в родительских глазах с просиживающим штаны за банковской конторкой Белой.
Но Имре был любящим сыном и братом, к тому же некоторая флегма остужала тревоги и беды внешней жизни. Он был терпелив, прилежен, не жалел себя, умел принимать мир таким, каков он есть.
Пухлые щеки уже познакомились с бритвой, но ни разу девичьи руки не сомкнулись на его шее, ни разу мягкие губы не искали его губ, ни разу не закружилась юная голова ни от страсти, ни от горячительных напитков, ни от безумной жажды подвига или хотя бы подлежащих легкому взысканию дерзких поступков. Он, правда, позволил завлечь себя несколько раз на скачки, но быстро спохватился и удвоенным прилежанием искупил тяжкую вину. Другой бы на его месте совсем отупел и ссохся душой от столь праведной жизни, но его спасало умение мечтать. В те несколько минут, когда сон еще не склеивал усталые веки, он успевал представить себя высоким и красивым, загадочным и томным. Вот он небрежно опирается холеным ногтем изящного мизинца о мраморную балюстраду, лорнируя порхающих вокруг красавиц, которые все бы отдали, лишь бы задержать на себе рассеянный взгляд светского льва. Кто знает, не из этих ли мечтаний несытого, замороченного юноши возникла черная маска таинственного мистера Икс, пряное очарование индийского принца Раджами, бесшабашная удаль Наездника-дьявола? Иначе чем объяснить, что безнадежно будничный, рано отяжелевший Кальман, скряга, чревоугодник и мизантроп, умел придумывать таких романтичных, блистательных героев и, главное, наделять их горячей жизнью, что крайне редко случается в условном искусстве оперетты. У Кальмана почти нет безликих, статичных, скроенных по готовым рецептам героев. Им присуща та окрашенность, которую сообщает творению лишь пристрастие творца. Да, он сам был красавцем Раджами, жертвующим троном ради любви, загадочным смельчаком мистером Икс, затравленным и гордым в своем падении графом Тассило, бесстрашным удальцом Наездником-дьяволом. Но все это много позже, сейчас навещавшие его в полусне образы не имели четких очертаний, судеб, они являли разные ипостаси того образа, который ему хотелось бы увидеть в зеркале, и чтоб душа была под стать зеркальному отражению. Он засыпал счастливый, а вскакивал обалделый, непроспавшийся, по хриплому звону старого будильника, зная, что вынесет на своих вроде бы некрепких плечах уготованный ему груз дня.
На шестнадцатом году он обрел душевное подспорье в музыке, стал брать уроки фортепианной игры, а для этого пришлось еще утяжелить ношу, ведь плату за учение вносил он сам. Да, был характер у нерослого, коренастого паренька…
И все-таки ему однажды посветило счастье в хмурые дни первой юности. Отец взял его с собой в поездку по делам фирмы, в которую с трудом устроился на небольшую должность.
Они остановились в хорошем отеле, и отец сказал:
- Я вернусь завтра утром. Дела, брат… А ты сиди в номере. Надо им хорошенько попользоваться. Оплачивает фирма.
И ушел.
Юный Имре впервые был в отеле. Ему интересно было все: обстановка, картины на стенах, барометр, градусник, Библия на тумбочке возле кровати, интересно было раздергивать и задергивать шторы, просто смотреть в окно, хотя оно упиралось в брандмауэр и не давало пищи для наблюдений. Но вскоре все это ему надоело, и тут он обнаружил возле двери три фарфоровые кнопки. Он долго рассматривал их с глубокомысленным видом, потом нажал верхнюю. И мгновенно, как лист перед травой, перед ним стал пожилой человек в черных брюках и белом кителе, с салфеткой на локтевом сгибе.
- Что угодно молодому барину? - спросил он перепуганного Имре.
- А правда, что мне угодно? - запинаясь, промолвил Имре.
- Наверное, молодой граф проголодался? Не подать ли хороший ужин?
- А почему бы и правда не поужинать? - уже смелее сказал Имре.
Со сказочной быстротой появился столик на колесиках, а на нем прибор, крахмальная салфетка, бутылка белого вина, устрицы, дольки лимона, зернистая икра, пышный хлеб, масло со слезой.
Все это исчезло со столь же сказочной быстротой вкупе с жареным цыпленком, ветчиной, салатом, сыром, мельбой и чашкой душистого мокко.
Радостно ухмыляясь, Имре нажал вторую кнопку.
Немедленно возник человек в фартуке с белой бляхой отеля и сказал:
- Что угодно молодому господину?
- А правда, что мне угодно? - пошел по проторенному пути Имре.
- Не угодно ли господину барону, чтобы я почистил ему костюм и ботинки, а господин барон облачился в свой атласный халат и парчовые туфли?
- Угодно! - радостно согласился Имре и мигом разделся.
Коридорный унес его вещи, а Имре облачился не в атласный, а в байковый, порядком заношенный отцовский халат и в его шлепанцы. После чего нажал третью кнопку.
В комнату впорхнула юная фея в белой короне. Так почудилось в первое мгновение, потом фея обернулась румяной горничной в белой крахмальной наколке.
- Что угодно молодому господину? - спросила девушка.
- А правда, что мне угодно? - слегка оробел Имре.
- Наверное, чтобы я приготовила ему постельку для сна?
- Наверное, так! - обрадовался Имре.
Горничная быстро, умело взбила подушки, приготовила постель.
- Может быть, юному принцу угодно, чтобы я навеяла ему голубые сны?
Если б в желудке юного принца не плескалось три четверти литра эгерского вина, предложение горничной повергло бы его в немалое смущение, переходящее в панику, но сейчас ему море было по колено.
- Именно этого я и хочу, - значительно произнес он.
И горничная погасила свет…
Когда утром вернулся отец, первый вопрос был:
- Где твои часы?
- Их взяла на память молодая дама, - ответил сын с обескураживающей прямотой.
- Какая молодая дама?
- Которую вызывают по третьей кнопке, - пояснил сын. - Она навевает голубые сны.
- Что-о? - вскричал отец.
- Вытри помаду, папа, - спокойно сказал сын. - Нет, на манишке.
Раздался стук в дверь, и вошли официант со счетом и коридорный с вещами Имре.
- Будьте любезны, уважаемый магнат!
Папа Кальман вырвал счет из рук официанта и, побелев, опустился в кресло.
- Ужин Ротшильда, - проговорил он больным голосом и слабой рукой подписал счет. - А это вам, любезнейший, - и опустил несколько монет в ладонь чистильщика.
Когда же оба с поклоном удалились, он сказал:
- Фирме придется все оплатить. Меня, конечно, уволят. Ну и черт с ними! Надрываться за такие гроши… Но тебе-то хоть хорошо было?
- Как в раю, - признался сын.
- Что тебе больше всего понравилось?
- Ветчина с горчицей, - искренне ответил юноша…
ГЕРОИЧЕСКОЕ РЕШЕНИЕ
Он и сам не помнил впоследствии, где произошел этот «исторический» разговор. Кажется, в кафе «Эдиссон», расположенном напротив газеты «Пешти напло»: одно время он работал там музыкальным критиком под руководством «самого» Ференца Мольнара. Блестящий журналист, остроумный, порой едкий собеседник, одаренный ироничный романист и новеллист, Мольнар еще не нашел в ту пору главной точки приложения своей недюжинной силы - театральной драматургии, принесшей ему позже мировую славу. А покамест он был признанным главой молодого литературно-театрально-музыкального Будапешта. И в тот раз, как положено, застолье возглавлял Мольнар, с редким изяществом управляя разговором. А кто еще был там? Старые товарищи по консерватории: Виктор Якоби, уже сделавший себе имя опереттой «Высокомерная дочь короля», дававшей полные сборы в Народном доме, Альберт Сирмаи, не уступавший ему в одаренности, поэт и автор песенных текстов Ене Хелтаи - он, по обыкновению, помалкивал, набрасывая какие-то строчки в растрепанном блокноте, подсаживался к столику всесильный директор Королевского театра Ласло Беоти, перед которым трепетали все, кроме Мольнара, пришвартовывались и отчаливали еще какие-то люди: либреттисты, газетчики, начинающие литераторы - завсегдатаи журналистско-музыкального рая.
О спутниках своей молодости Кальман оставил теплые, даже нежные (у этого молчуна и угрюмца была чувствительная душа, на редкость склонная к дружбе) и превосходно написанные воспоминания. Незаурядный литературный дар сочетался в них с умным и памятливым сердцем. Как жаль, что друзья не ответили ему тем же и не сохранили для потомства черт молодого, слегка робеющего перед авторитетами Кальмана. Это было бы важнее для истории, нежели их собственные портреты, набросанные его рукой.
Но это - так, к слову. Что же касается молодых людей, собравшихся в «Эдиссоне», то, не ведая судьбы и будущего, грядущих успехов и разочарований, взлетов и падений, преисполненные честолюбивых надежд и веры в свою счастливую звезду, они сидели над остывающим мокко и клешнями вытягивали из Кальмана рассказ о его недавней поездке в Берлин, куда он отправился с учебными целями на завоеванную им академическую премию Роберта Фолькмана. Соль этой истории, известной Сирмаи и Якоби, состояла в том, что Кальман, охваченный внезапной губительной страстью, за неделю истратил всю премию-стипендию на впервые увиденные такси. Вначале неуверенно, но постепенно разогреваясь от непривычного внимания слушателей, он поведал, как, робея, опустился на пружинящее сиденье, оперся о тугую спинку, и тут улица со всеми домами, витринами, полосатыми тентами кафе, фонарями, киосками, деревьями в железных клетках, пешеходами, извозчиками и отмечающими каждый перекресток жрицами любви стремительно понеслась назад, спазмом восторга перехватило дух, и он понял, что ничего лучшего не будет в его жизни. Он провел несколько дней в сладком бреду, не увидев при этом города, ибо все мелькало за окошками такси слишком быстро, не позволяя вглядеться и в себя самого, а когда очнулся, то едва наскреб на обратный путь.
- Мотовство тебя погубит, - сказал Мольнар под дружный смех компании, хорошо знавшей прижимистость Кальмана. - Но рассказывать ты умеешь, не ожидал от тебя такой прыти.
Смутившийся было Кальман расцвел - подобная похвала была крайней редкостью в устах Мольнара, который, как и все краснобаи, мог долго слушать лишь самого себя.
Крестным отцом Кальмана в этой компании был добрый Виктор Якоби. Ему хотелось, чтобы его протеже развил свой успех.
- Послушай, Имре, ты ведь ничего не рассказывал нам о поездке к Никишу.
- К Никишу? - потрясенно повторил Мольнар.
Встретиться с величайшим дирижером мира и не раззвонить об этом на весь свет - было выше его понимания. Стоит повнимательней приглядеться к этому флегматичному парню.
- Да это уже давно было, - скромно заметил Кальман.
- Исторические события только выигрывают в отдалении. - Мольнар взял себя в руки и вновь обрел привычный насмешливый тон.
- Ну, будь по-вашему. Я приехал к Никишу после того, как тщетно пытался опубликовать свои лучшие сочинения: фортепианные пьесы, скерцо для струнного оркестра и «Сатурналии». Я просил совсем немного, но издатель заявил, что нотная бумага обойдется ему дороже. И тогда я помчался в Мюнхен к Никишу.
- Ты хотел поручить ему издание своих призведений? - невинно спросил Сирмаи.
- Не совсем так, - хладнокровно отпарировал Кальман. - Я просто думал, что он истосковался по хорошей музыке.
- Великолепно! - вскричал Мольнар.
Подошел официант и хотел забрать чашку Кальмана, но тот быстрым движением защитил черную гущу.
- Ваш кофе остыл, господин Кальман. Я принес горячего.
- Вы что, забыли? Я люблю остывший кофе.
- Дайте господину кофе и впишите в мой счет, - распорядился Мольнар.
Кальман быстро опрокинул в рот гущу и взял новую чашку.
- Я люблю холодный кофе, но еще больше - горячий, - сказал он официанту, - особенно когда за него платит господин Мольнар.
- Услышим мы про Никиша или нет? - не выдержал Якоби.
- Какой ты нетерпеливый, Виктор! - Кальман с наслаждением отхлебнул горячего ароматного кофе и стал обрезать кончик сигары. - Никиш жил в отеле «Четыре времени года». О, это человек! Я принес ему «Сатурналии». Великий дирижер и безвестный композитор сидели рядом, он читал партитуру, что-то бормотал, порой напевал, размахивал руками, а я не смел дышать. «Хорошая работа, малый! - сказал он от души. - Нужно и впредь быть таким же прилежным. Как тебя зовут, сын мой, я что-то запамятовал». Он спрашивал меня об этом уже в третий или в четвертый раз, и я гаркнул изо всех сил: «Эммерих Кальман». «Хорошо звучит, мой мальчик, но я не страдаю глухотой, как Бетховен. Так вот запомни: оркестр - это альфа и омега музыки. Ты и должен его знать от альфы до омеги. С завтрашнего дня я начинаю дирижировать «Мейстерзингерами», приходи, я посажу тебя в оркестр - к скрипкам. Следующий раз - к ударным, потом - к духовым». Он выполнил свое обещание. Смотреть, как он дирижирует, - райское наслаждение.
- Я думаю! - пылко воскликнул Якоби. - Он несомненно полюбил тебя.
- Да. Я глубоко запал ему в душу. Когда мы расставались, он спросил, как меня зовут. Я тихо ответил: Виктор Якоби.
- Вот нахал! - вскричал Якоби.
- Никиш поглядел на меня пристально и сказал: зачем же вы подсунули мне сочинения какого-то Кальмана?.. Расстались мы душевно, но помочь мне в издательских делах он наотрез отказался: «Это безнадежно. Кому нужна сейчас серьезная музыка?» Но после его похвал я вновь обрел уверенность и принялся обходить мюнхенских издателей. Эти негодяи даже не стали со мной разговаривать.
- Неслыханно! - произнес Ференц Мольнар - не понять, всерьез или в шутку. - Не стали разговаривать с автором «Сатурналий», с самим Эммерихом Кальманом!
- Пусть они не слышали моего имени, музыка говорит сама за себя. Неужели «Сатурналии» и «Принц Эндре» так и будут валяться в моем письменном столе?
- Невероятно! - откликнулся хор.
- Если дальше так пойдет, я сделаю что-то ужасное, - зловеще произнес Кальман и отхлебнул кофе.
- Кого-нибудь убьешь?.. Наложишь на себя руки? - поинтересовался Мольнар.
- Хуже… - и Кальман сказал загробным голосом: - Я напишу оперетту.
Собеседники Кальмана отозвались стоном на эту чудовищную угрозу. Взгляды посетителей дружно обратились в их сторону. Ференц Мольнар сделал вид, что лишился чувств…
Поначалу ничто не предвещало того, что Кальман всерьез намерен осуществить свою ужасную угрозу. Напротив, словно испугавшись кощунственных речей, он налег на серьезную музыку: создал несколько «возвышенных» номеров для патриотической комедии «Наследство Переслени», посвященной народному герою Венгрии Ференцу Ракоци и его сподвижникам-куруцам, симфоническую мелодраму, которой сам дирижировал, и тут поступило неожиданное предложение от довольно известного издателя сочинить песенку для нового кабаре. И хотя автором текста был его приятель, талантливый Хелтаи, Кальман почувствовал себя оскорбленным. Ему, автору «Сатурналий», «Эндре и Иоганны», предлагают унизиться до шлягера, к тому же в тайном соперничестве с другими композиторами, видать, издатель не слишком-то доверял его способностям. От закрытого конкурса с премией в сорок крон Кальман с негодованием отказался, но песенку на слова Хелтаи написал… через час после разговора с издателем.
Он и сам не мог взять в толк, как это произошло. В голову назойливо лезли задорные куплеты со смешным припевом: «Я комнатная киска Шари Фёдак». Красивая, осанистая и при этом живая, как ртуть, Шари была звездой будапештской оперетты и варьете. Музыка возникла будто сама собой, без того высокого, но тягостного напряжения, которое требовалось для симфонических поэм, скерцо и сонат. Те дети рождались в мучительных потугах, этот младенец сам выскочил на свет божий. «Тут нет творчества, - решил Кальман, - просто игра», но песенку все же отнес в издательство. Случайно там находился Хелтаи. Издатель и поэт пришли в неописуемый восторг. Кабаре «Бонбоньерка» вскоре открылось, и гвоздем программы стала песенка «про комнатную киску Шари Фёдак». Ее запел весь город, и Кальман испытал сложное чувство удивления, легкого стыда и сожаления, что скрыл свое авторство под псевдонимом. Все-таки нелегко после песен о бесстрашных куруцах воспевать кошечку опереточной дивы. Но сожаление усилилось, когда блистательная Шари услышала эту песенку и забрала себе. В первом же ревю Королевского театра Фёдак - в забавной маске, с таксой Буберль, в роли кошечки, на руках - с оглушительным успехом исполнила эту пародийную песенку. Безымянный автор шлягера стал самым популярным композитором в столице Венгрии. Свою следующую песенку, написанную также в содружестве с Хелтаи, Кальман, отбросив ненужную щепетильность, выпустил под собственной фамилией и не прогадал - новый шлягер затмил первый…
Сочинять такие веселые, искристые мелодии - одно удовольствие, но точила мысль, что это измена своему предназначению, святой муке творчества. Ведь творчество - это тяжкий труд, бессонные ночи, черный пот неудач, изнурительных преодолений. А тут без всяких усилий с твоей стороны начинал бить музыкальный фонтанчик, успевай лишь подставлять ладони под сверкающую струю.
Оказывается, вселенная напоена дивными мелодиями, надо только уметь расслышать их в какофонии безалаберного бытового шума суетливой жизни. Ни к чему «придумывать» созвучия, искусственно возбуждая в себе творческий стимул вспоминанием древних напевов, находок великих предшественников, уроков сурового профессора Кесслера, неистового почитателя немецких романтиков; откройся потоку ликующих звуков, даруя им всеобщую жизнь в целостной, совершенной форме.
Когда Кальман принялся за первую свою оперетту «Осенние маневры» (в начальной редакции - «Татарское нашествие»), охмеленный все той же победной легкостью, его вдруг осенило: а что, если и великие: Бетховен, Шуман, Лист, Чайковский - именно так создавали свои бессмертные творения - не вымучивая величественный громозд из дремлющей души, а выражая себя напрямик с естественностью дыхания. Это откровение подарило ему крылья, и захотелось навсегда сохранить окрыленность. С симфоническими и сонатными упражнениями было покончено.
Ах, какое облегчение он испытал, соединившись с собой настоящим в том светлом мире, где горе и напасти преходящи, где страдания отступают перед напором побеждающей радости, где любую беду, любую печаль ничего не стоит переплавить в солнечное золото. Следует сказать, что внутренняя перемена почти никак не отразилась на его внешнем поведении. Взгляд его оставался печальным, он по-прежнему не ждал милостей от судьбы.
Встреча с театром отнюдь не способствовала пробуждению оптимизма. Прекрасное кончилось, когда он поставил точку в партитуре. Правда, потом оказалось, что это весьма условная точка. А дальше… Прежде всего - оперетту негде поставить. Старый друг, директор Ласло Беоти, отказал в дебюте молодому безвестному сочинителю музыки, в которого мгновенно превратился «самородок» Кальман, как только осмелился предложить свою «скороспелку» Королевскому (!) театру. Конечно, Беоти облек свой отказ в любезнейшую форму, он даже не отказал, а дружески предупредил Кальмана, что репертуар забит, а на очереди - несравненная «Греза вальса», вот если потом… Но как ни зелен был Кальман, он хорошо знал, что значит директорское «потом». «Старую лису не поймаешь в самодельный капкан», - посмеивались в кофейнях, узнав о ловком отказе Беоти. «Старик пошел в церковь возблагодарить святого Антония, что тот помог отделаться от ребяческих упражнений Кальмана», - острили в канун премьеры. «Беоти небось рвет на себе остатки волос», - зубоскалили те же остряки во время премьеры, состоявшейся в Театре комедии. Да, первая оперетта Кальмана «Татарское нашествие» была поставлена на сцене драматического театра.
Пропустим школьные годы Имре Кальмана. В конце концов, все мальчишки похожи друг на друга: дерутся, играют, ссорятся, поверяют друг другу «страшные» тайны и тут же их выдают, соперничают в играх, запойно читают плохую литературу, заглядываются на девчонок, влюбляются, терпят поражение, пишут скверные стихи - впрочем, это уже в преддверии юности. И школьная жизнь Кальмана мало чем отличалась от жизни всех других мальчиков. Разве лишь тем, что он рано начал зарабатывать деньги и помогать отцу.
Но в рядовом детстве было одно обстоятельство, мимо которого нельзя пройти, ибо оно сделало мальчика непохожим на всех других мальчиков: он вновь и навсегда пленился музыкой.
Возвращаясь из школы, шли два мальчика: небольшой, кругленький Имре и долговязый, с романтической шевелюрой Антал.
- Ты только мечтаешь, Имре, а я создаю музыку, - витийствовал Антал. - Музыка звучит во мне даже на уроках, даже когда я зубрю теорему или жую слоеный пирожок.
- Какой ты счастливый, Антал! - восторженно сказал Кальман. - Дал же тебе господь такой выдающийся талант!
- Дело не только в таланте, - назидательно проговорил Антал.
- Конечно! Все знают о твоем трудолюбии. Ты изнуряешь себя, Антал!
Мальчики пересекли улицу и теперь двинулись по аллее запущенного парка.
- Для композитора мало таланта, мало трудолюбия, - поучал Антал, - надо уметь слышать музыку всюду. Вот ты, скажем, слышишь мелодию земли?
Антал распластался на газоне и припал ухом к земле, Кальман доверчиво последовал его примеру.
- Слышишь? - восторженно закричал Антал. - Слышишь эту божественную песнь?
- Я ничего не слышу, - потерянно признался Имре.
- Значит, ты бездарен, - с не ведающей жалости прямотой заявил юный гений, поднялся и отряхнул брюки.
Имре с убитым видом последовал его примеру.
- Сейчас я слышу, как воркуют голуби, а вот и мотив насекомых… О, скрипка кузнечика… флейта шмеля… арфа, арфа стрекозы!..
- Я слышу: заржала лошадь!
- Она еще и пукнула, - презрительно сказал Антал. - Не знаю, как у тебя с ушным аппаратом, но внутреннего слуха ты лишен начисто. Не слышать скрипки кузнечика!.. Как же ты собираешься писать симфонии?
- А я разве собираюсь?
- Надеюсь, ты думаешь о серьезной музыке, а не о дешевых песенках: ля, ля, тру, ля, ля?.. Я лично работаю над большой симфонической поэмой.
- Я напишу симфонию, - покорно сказал Имре.
- А ты слушал когда-нибудь настоящую симфонию в филармоническом концерте?
- Н-нет… А как я мог ее слышать? Отец дает мне на неделю два гроша и просит ни в чем себе не отказывать.
- Беда мне с тобой! - вздохнул Антал и дал волю природному великодушию. - Концертмейстер оркестра - мой учитель по классу скрипки. Он достанет нам контрамарки.
- Когда?
- Сегодня. Дают симфонию Берлиоза «Гарольд в Италии». Вещь гениальная, но сложная. Впрочем, надо сразу воспарять к вершинам… Это говорил еще Гендель. Сегодня без четверти семь - у артистического входа. А сейчас оставь меня, дружок. Я слышу пение аонид, ты мне мешаешь…
Вечером Имре долго томился возле артистического входа. Мимо него торопливо проходили оркестранты со скрипками, виолончелями, флейтами, трубами. А затем поток иссяк, и в одиночестве прошествовал в святая святых сам Маэстро - дирижер сегодняшнего концерта.
Когда Имре совсем отчаялся, подбежал его талантливый друг Антал.
- Где ты пропадал? - накинулся на него Имре.
- Т-с!.. Стой тут и жди. Я помню о тебе. Сегодня ужасный наплыв. Даже мои связи бессильны. Но я представлю тебя профессору Грюнфельду. Другого выхода нет. Я скажу, что ты молодой композитор. Симфонист. Это звучит!
Он скрылся в артистической. Затем туда прошмыгнули какие-то молодые люди, видимо ученики музыкальной академии.
Назад они выходили, весело помахивая контрамарками. Наконец появился Антал.
- Уф, даже потом прошибло! - сказал он, обмахиваясь носовым платком. - Ужасный день. С неимоверным трудом достал одну контрамарку.
- Ты настоящий друг, - растроганно сказал Имре. - Пожертвовать таким концертом!..
- Ты в своем уме? Я не собираюсь ничем жертвовать. Пойдешь в другой раз.
- Но как же так?.. Ты же хотел представить меня профессору Грюнфельду.
- Ничего не вышло. Я убеждал его, что ты будущий гений, надежда нации. Старик прослезился, но контрамарку не дал. Ладно, у тебя вся жизнь впереди. Я побежал. Концерт уже начинается.
И он исчез.
С мокрыми глазами Имре пробрался к дверям концертного зала и припал ухом к замочной скважине. И услышал музыку…
Так и простоял он весь концерт, но и сквозь закрытые двери проникали к нему мощь и красота большого оркестра…
В тот вечер Имре Кальман понял, для чего стоит жить. Но музыки земли так и не услышал, сколько ни приникал к ней ухом. Впрочем, разве земля не участвовала в создании его музыки?..
ЮНОСТЬ НЕМЯТЕЖНАЯ
Когда Кальман вспоминал свою раннюю юность, она рисовалась ему одним долгим хмурым затянувшимся днем. Этот день начинался еще в сумерках, когда голова болела не от грешной рюмки палинки или пары пива, как у многих его школьных соучеников, а с недосыпу: до поздней ночи он занимался перепиской разных бумаг ради грошового заработка: то он каллиграфически выводил рекламные объявления разных фирм, рождественские поздравления богатым, почтенным клиентам и - не столь изысканным почерком - напоминания о долгах клиентам малоимущим и малопочтенным; корпел над «деловой» перепиской отца, перебеляя его небрежную мазню, и сам разносил эти письма, чтобы не тратиться на марку, то был сизифов труд - никто не нуждался в услугах разорившегося коммерсанта; просматривал тетради своих частных учеников, здоровенных тупых оболтусов, которым был по плечо (с тринадцати лет он стал репетитором по всем предметам, поскольку обладал хорошей головой, равно приимчивой к гуманитарным и точным наукам). День продолжался гимназией, включал скудный завтрак, заменяющий нередко и обед: чашечка жидкого кофе с черствой булочкой, частные уроки, разбросанные по всему городу (из экономии он всюду поспевал пешком), долбежку домашних заданий и уже упоминавшиеся дела: просмотр тетрадей, переписка бумаг, отцовских писем, порой выполнение поручений папы Кальмана, в котором суетливое беспокойство заменило былую деловитость. Развлечением служили воскресные домашние трапезы (когда семья вновь соединилась в Пеште, за исключением старшего брата Белы, до ранней своей смерти проработавшего в Шиофокском банке, пустившем их семью по миру). Скудные, унылые трапезы не слишком оживлялись красноречивыми вздохами матери - беспросветная жизнь лишила ее природной отходчивости и выдержки - и преувеличенными, назидательными восторгами отца перед жертвенностью «бедного Белы». Кусок не шел в горло, Имре с горечью ощущал, что к светлой братской любви и благодарности шиофокскому мученику начинают примешиваться менее прозрачные чувства. Как ни выкладывался Имре, он не мог сравниться в родительских глазах с просиживающим штаны за банковской конторкой Белой.
Но Имре был любящим сыном и братом, к тому же некоторая флегма остужала тревоги и беды внешней жизни. Он был терпелив, прилежен, не жалел себя, умел принимать мир таким, каков он есть.
Пухлые щеки уже познакомились с бритвой, но ни разу девичьи руки не сомкнулись на его шее, ни разу мягкие губы не искали его губ, ни разу не закружилась юная голова ни от страсти, ни от горячительных напитков, ни от безумной жажды подвига или хотя бы подлежащих легкому взысканию дерзких поступков. Он, правда, позволил завлечь себя несколько раз на скачки, но быстро спохватился и удвоенным прилежанием искупил тяжкую вину. Другой бы на его месте совсем отупел и ссохся душой от столь праведной жизни, но его спасало умение мечтать. В те несколько минут, когда сон еще не склеивал усталые веки, он успевал представить себя высоким и красивым, загадочным и томным. Вот он небрежно опирается холеным ногтем изящного мизинца о мраморную балюстраду, лорнируя порхающих вокруг красавиц, которые все бы отдали, лишь бы задержать на себе рассеянный взгляд светского льва. Кто знает, не из этих ли мечтаний несытого, замороченного юноши возникла черная маска таинственного мистера Икс, пряное очарование индийского принца Раджами, бесшабашная удаль Наездника-дьявола? Иначе чем объяснить, что безнадежно будничный, рано отяжелевший Кальман, скряга, чревоугодник и мизантроп, умел придумывать таких романтичных, блистательных героев и, главное, наделять их горячей жизнью, что крайне редко случается в условном искусстве оперетты. У Кальмана почти нет безликих, статичных, скроенных по готовым рецептам героев. Им присуща та окрашенность, которую сообщает творению лишь пристрастие творца. Да, он сам был красавцем Раджами, жертвующим троном ради любви, загадочным смельчаком мистером Икс, затравленным и гордым в своем падении графом Тассило, бесстрашным удальцом Наездником-дьяволом. Но все это много позже, сейчас навещавшие его в полусне образы не имели четких очертаний, судеб, они являли разные ипостаси того образа, который ему хотелось бы увидеть в зеркале, и чтоб душа была под стать зеркальному отражению. Он засыпал счастливый, а вскакивал обалделый, непроспавшийся, по хриплому звону старого будильника, зная, что вынесет на своих вроде бы некрепких плечах уготованный ему груз дня.
На шестнадцатом году он обрел душевное подспорье в музыке, стал брать уроки фортепианной игры, а для этого пришлось еще утяжелить ношу, ведь плату за учение вносил он сам. Да, был характер у нерослого, коренастого паренька…
И все-таки ему однажды посветило счастье в хмурые дни первой юности. Отец взял его с собой в поездку по делам фирмы, в которую с трудом устроился на небольшую должность.
Они остановились в хорошем отеле, и отец сказал:
- Я вернусь завтра утром. Дела, брат… А ты сиди в номере. Надо им хорошенько попользоваться. Оплачивает фирма.
И ушел.
Юный Имре впервые был в отеле. Ему интересно было все: обстановка, картины на стенах, барометр, градусник, Библия на тумбочке возле кровати, интересно было раздергивать и задергивать шторы, просто смотреть в окно, хотя оно упиралось в брандмауэр и не давало пищи для наблюдений. Но вскоре все это ему надоело, и тут он обнаружил возле двери три фарфоровые кнопки. Он долго рассматривал их с глубокомысленным видом, потом нажал верхнюю. И мгновенно, как лист перед травой, перед ним стал пожилой человек в черных брюках и белом кителе, с салфеткой на локтевом сгибе.
- Что угодно молодому барину? - спросил он перепуганного Имре.
- А правда, что мне угодно? - запинаясь, промолвил Имре.
- Наверное, молодой граф проголодался? Не подать ли хороший ужин?
- А почему бы и правда не поужинать? - уже смелее сказал Имре.
Со сказочной быстротой появился столик на колесиках, а на нем прибор, крахмальная салфетка, бутылка белого вина, устрицы, дольки лимона, зернистая икра, пышный хлеб, масло со слезой.
Все это исчезло со столь же сказочной быстротой вкупе с жареным цыпленком, ветчиной, салатом, сыром, мельбой и чашкой душистого мокко.
Радостно ухмыляясь, Имре нажал вторую кнопку.
Немедленно возник человек в фартуке с белой бляхой отеля и сказал:
- Что угодно молодому господину?
- А правда, что мне угодно? - пошел по проторенному пути Имре.
- Не угодно ли господину барону, чтобы я почистил ему костюм и ботинки, а господин барон облачился в свой атласный халат и парчовые туфли?
- Угодно! - радостно согласился Имре и мигом разделся.
Коридорный унес его вещи, а Имре облачился не в атласный, а в байковый, порядком заношенный отцовский халат и в его шлепанцы. После чего нажал третью кнопку.
В комнату впорхнула юная фея в белой короне. Так почудилось в первое мгновение, потом фея обернулась румяной горничной в белой крахмальной наколке.
- Что угодно молодому господину? - спросила девушка.
- А правда, что мне угодно? - слегка оробел Имре.
- Наверное, чтобы я приготовила ему постельку для сна?
- Наверное, так! - обрадовался Имре.
Горничная быстро, умело взбила подушки, приготовила постель.
- Может быть, юному принцу угодно, чтобы я навеяла ему голубые сны?
Если б в желудке юного принца не плескалось три четверти литра эгерского вина, предложение горничной повергло бы его в немалое смущение, переходящее в панику, но сейчас ему море было по колено.
- Именно этого я и хочу, - значительно произнес он.
И горничная погасила свет…
Когда утром вернулся отец, первый вопрос был:
- Где твои часы?
- Их взяла на память молодая дама, - ответил сын с обескураживающей прямотой.
- Какая молодая дама?
- Которую вызывают по третьей кнопке, - пояснил сын. - Она навевает голубые сны.
- Что-о? - вскричал отец.
- Вытри помаду, папа, - спокойно сказал сын. - Нет, на манишке.
Раздался стук в дверь, и вошли официант со счетом и коридорный с вещами Имре.
- Будьте любезны, уважаемый магнат!
Папа Кальман вырвал счет из рук официанта и, побелев, опустился в кресло.
- Ужин Ротшильда, - проговорил он больным голосом и слабой рукой подписал счет. - А это вам, любезнейший, - и опустил несколько монет в ладонь чистильщика.
Когда же оба с поклоном удалились, он сказал:
- Фирме придется все оплатить. Меня, конечно, уволят. Ну и черт с ними! Надрываться за такие гроши… Но тебе-то хоть хорошо было?
- Как в раю, - признался сын.
- Что тебе больше всего понравилось?
- Ветчина с горчицей, - искренне ответил юноша…
ГЕРОИЧЕСКОЕ РЕШЕНИЕ
Он и сам не помнил впоследствии, где произошел этот «исторический» разговор. Кажется, в кафе «Эдиссон», расположенном напротив газеты «Пешти напло»: одно время он работал там музыкальным критиком под руководством «самого» Ференца Мольнара. Блестящий журналист, остроумный, порой едкий собеседник, одаренный ироничный романист и новеллист, Мольнар еще не нашел в ту пору главной точки приложения своей недюжинной силы - театральной драматургии, принесшей ему позже мировую славу. А покамест он был признанным главой молодого литературно-театрально-музыкального Будапешта. И в тот раз, как положено, застолье возглавлял Мольнар, с редким изяществом управляя разговором. А кто еще был там? Старые товарищи по консерватории: Виктор Якоби, уже сделавший себе имя опереттой «Высокомерная дочь короля», дававшей полные сборы в Народном доме, Альберт Сирмаи, не уступавший ему в одаренности, поэт и автор песенных текстов Ене Хелтаи - он, по обыкновению, помалкивал, набрасывая какие-то строчки в растрепанном блокноте, подсаживался к столику всесильный директор Королевского театра Ласло Беоти, перед которым трепетали все, кроме Мольнара, пришвартовывались и отчаливали еще какие-то люди: либреттисты, газетчики, начинающие литераторы - завсегдатаи журналистско-музыкального рая.
О спутниках своей молодости Кальман оставил теплые, даже нежные (у этого молчуна и угрюмца была чувствительная душа, на редкость склонная к дружбе) и превосходно написанные воспоминания. Незаурядный литературный дар сочетался в них с умным и памятливым сердцем. Как жаль, что друзья не ответили ему тем же и не сохранили для потомства черт молодого, слегка робеющего перед авторитетами Кальмана. Это было бы важнее для истории, нежели их собственные портреты, набросанные его рукой.
Но это - так, к слову. Что же касается молодых людей, собравшихся в «Эдиссоне», то, не ведая судьбы и будущего, грядущих успехов и разочарований, взлетов и падений, преисполненные честолюбивых надежд и веры в свою счастливую звезду, они сидели над остывающим мокко и клешнями вытягивали из Кальмана рассказ о его недавней поездке в Берлин, куда он отправился с учебными целями на завоеванную им академическую премию Роберта Фолькмана. Соль этой истории, известной Сирмаи и Якоби, состояла в том, что Кальман, охваченный внезапной губительной страстью, за неделю истратил всю премию-стипендию на впервые увиденные такси. Вначале неуверенно, но постепенно разогреваясь от непривычного внимания слушателей, он поведал, как, робея, опустился на пружинящее сиденье, оперся о тугую спинку, и тут улица со всеми домами, витринами, полосатыми тентами кафе, фонарями, киосками, деревьями в железных клетках, пешеходами, извозчиками и отмечающими каждый перекресток жрицами любви стремительно понеслась назад, спазмом восторга перехватило дух, и он понял, что ничего лучшего не будет в его жизни. Он провел несколько дней в сладком бреду, не увидев при этом города, ибо все мелькало за окошками такси слишком быстро, не позволяя вглядеться и в себя самого, а когда очнулся, то едва наскреб на обратный путь.
- Мотовство тебя погубит, - сказал Мольнар под дружный смех компании, хорошо знавшей прижимистость Кальмана. - Но рассказывать ты умеешь, не ожидал от тебя такой прыти.
Смутившийся было Кальман расцвел - подобная похвала была крайней редкостью в устах Мольнара, который, как и все краснобаи, мог долго слушать лишь самого себя.
Крестным отцом Кальмана в этой компании был добрый Виктор Якоби. Ему хотелось, чтобы его протеже развил свой успех.
- Послушай, Имре, ты ведь ничего не рассказывал нам о поездке к Никишу.
- К Никишу? - потрясенно повторил Мольнар.
Встретиться с величайшим дирижером мира и не раззвонить об этом на весь свет - было выше его понимания. Стоит повнимательней приглядеться к этому флегматичному парню.
- Да это уже давно было, - скромно заметил Кальман.
- Исторические события только выигрывают в отдалении. - Мольнар взял себя в руки и вновь обрел привычный насмешливый тон.
- Ну, будь по-вашему. Я приехал к Никишу после того, как тщетно пытался опубликовать свои лучшие сочинения: фортепианные пьесы, скерцо для струнного оркестра и «Сатурналии». Я просил совсем немного, но издатель заявил, что нотная бумага обойдется ему дороже. И тогда я помчался в Мюнхен к Никишу.
- Ты хотел поручить ему издание своих призведений? - невинно спросил Сирмаи.
- Не совсем так, - хладнокровно отпарировал Кальман. - Я просто думал, что он истосковался по хорошей музыке.
- Великолепно! - вскричал Мольнар.
Подошел официант и хотел забрать чашку Кальмана, но тот быстрым движением защитил черную гущу.
- Ваш кофе остыл, господин Кальман. Я принес горячего.
- Вы что, забыли? Я люблю остывший кофе.
- Дайте господину кофе и впишите в мой счет, - распорядился Мольнар.
Кальман быстро опрокинул в рот гущу и взял новую чашку.
- Я люблю холодный кофе, но еще больше - горячий, - сказал он официанту, - особенно когда за него платит господин Мольнар.
- Услышим мы про Никиша или нет? - не выдержал Якоби.
- Какой ты нетерпеливый, Виктор! - Кальман с наслаждением отхлебнул горячего ароматного кофе и стал обрезать кончик сигары. - Никиш жил в отеле «Четыре времени года». О, это человек! Я принес ему «Сатурналии». Великий дирижер и безвестный композитор сидели рядом, он читал партитуру, что-то бормотал, порой напевал, размахивал руками, а я не смел дышать. «Хорошая работа, малый! - сказал он от души. - Нужно и впредь быть таким же прилежным. Как тебя зовут, сын мой, я что-то запамятовал». Он спрашивал меня об этом уже в третий или в четвертый раз, и я гаркнул изо всех сил: «Эммерих Кальман». «Хорошо звучит, мой мальчик, но я не страдаю глухотой, как Бетховен. Так вот запомни: оркестр - это альфа и омега музыки. Ты и должен его знать от альфы до омеги. С завтрашнего дня я начинаю дирижировать «Мейстерзингерами», приходи, я посажу тебя в оркестр - к скрипкам. Следующий раз - к ударным, потом - к духовым». Он выполнил свое обещание. Смотреть, как он дирижирует, - райское наслаждение.
- Я думаю! - пылко воскликнул Якоби. - Он несомненно полюбил тебя.
- Да. Я глубоко запал ему в душу. Когда мы расставались, он спросил, как меня зовут. Я тихо ответил: Виктор Якоби.
- Вот нахал! - вскричал Якоби.
- Никиш поглядел на меня пристально и сказал: зачем же вы подсунули мне сочинения какого-то Кальмана?.. Расстались мы душевно, но помочь мне в издательских делах он наотрез отказался: «Это безнадежно. Кому нужна сейчас серьезная музыка?» Но после его похвал я вновь обрел уверенность и принялся обходить мюнхенских издателей. Эти негодяи даже не стали со мной разговаривать.
- Неслыханно! - произнес Ференц Мольнар - не понять, всерьез или в шутку. - Не стали разговаривать с автором «Сатурналий», с самим Эммерихом Кальманом!
- Пусть они не слышали моего имени, музыка говорит сама за себя. Неужели «Сатурналии» и «Принц Эндре» так и будут валяться в моем письменном столе?
- Невероятно! - откликнулся хор.
- Если дальше так пойдет, я сделаю что-то ужасное, - зловеще произнес Кальман и отхлебнул кофе.
- Кого-нибудь убьешь?.. Наложишь на себя руки? - поинтересовался Мольнар.
- Хуже… - и Кальман сказал загробным голосом: - Я напишу оперетту.
Собеседники Кальмана отозвались стоном на эту чудовищную угрозу. Взгляды посетителей дружно обратились в их сторону. Ференц Мольнар сделал вид, что лишился чувств…
Поначалу ничто не предвещало того, что Кальман всерьез намерен осуществить свою ужасную угрозу. Напротив, словно испугавшись кощунственных речей, он налег на серьезную музыку: создал несколько «возвышенных» номеров для патриотической комедии «Наследство Переслени», посвященной народному герою Венгрии Ференцу Ракоци и его сподвижникам-куруцам, симфоническую мелодраму, которой сам дирижировал, и тут поступило неожиданное предложение от довольно известного издателя сочинить песенку для нового кабаре. И хотя автором текста был его приятель, талантливый Хелтаи, Кальман почувствовал себя оскорбленным. Ему, автору «Сатурналий», «Эндре и Иоганны», предлагают унизиться до шлягера, к тому же в тайном соперничестве с другими композиторами, видать, издатель не слишком-то доверял его способностям. От закрытого конкурса с премией в сорок крон Кальман с негодованием отказался, но песенку на слова Хелтаи написал… через час после разговора с издателем.
Он и сам не мог взять в толк, как это произошло. В голову назойливо лезли задорные куплеты со смешным припевом: «Я комнатная киска Шари Фёдак». Красивая, осанистая и при этом живая, как ртуть, Шари была звездой будапештской оперетты и варьете. Музыка возникла будто сама собой, без того высокого, но тягостного напряжения, которое требовалось для симфонических поэм, скерцо и сонат. Те дети рождались в мучительных потугах, этот младенец сам выскочил на свет божий. «Тут нет творчества, - решил Кальман, - просто игра», но песенку все же отнес в издательство. Случайно там находился Хелтаи. Издатель и поэт пришли в неописуемый восторг. Кабаре «Бонбоньерка» вскоре открылось, и гвоздем программы стала песенка «про комнатную киску Шари Фёдак». Ее запел весь город, и Кальман испытал сложное чувство удивления, легкого стыда и сожаления, что скрыл свое авторство под псевдонимом. Все-таки нелегко после песен о бесстрашных куруцах воспевать кошечку опереточной дивы. Но сожаление усилилось, когда блистательная Шари услышала эту песенку и забрала себе. В первом же ревю Королевского театра Фёдак - в забавной маске, с таксой Буберль, в роли кошечки, на руках - с оглушительным успехом исполнила эту пародийную песенку. Безымянный автор шлягера стал самым популярным композитором в столице Венгрии. Свою следующую песенку, написанную также в содружестве с Хелтаи, Кальман, отбросив ненужную щепетильность, выпустил под собственной фамилией и не прогадал - новый шлягер затмил первый…
Сочинять такие веселые, искристые мелодии - одно удовольствие, но точила мысль, что это измена своему предназначению, святой муке творчества. Ведь творчество - это тяжкий труд, бессонные ночи, черный пот неудач, изнурительных преодолений. А тут без всяких усилий с твоей стороны начинал бить музыкальный фонтанчик, успевай лишь подставлять ладони под сверкающую струю.
Оказывается, вселенная напоена дивными мелодиями, надо только уметь расслышать их в какофонии безалаберного бытового шума суетливой жизни. Ни к чему «придумывать» созвучия, искусственно возбуждая в себе творческий стимул вспоминанием древних напевов, находок великих предшественников, уроков сурового профессора Кесслера, неистового почитателя немецких романтиков; откройся потоку ликующих звуков, даруя им всеобщую жизнь в целостной, совершенной форме.
Когда Кальман принялся за первую свою оперетту «Осенние маневры» (в начальной редакции - «Татарское нашествие»), охмеленный все той же победной легкостью, его вдруг осенило: а что, если и великие: Бетховен, Шуман, Лист, Чайковский - именно так создавали свои бессмертные творения - не вымучивая величественный громозд из дремлющей души, а выражая себя напрямик с естественностью дыхания. Это откровение подарило ему крылья, и захотелось навсегда сохранить окрыленность. С симфоническими и сонатными упражнениями было покончено.
Ах, какое облегчение он испытал, соединившись с собой настоящим в том светлом мире, где горе и напасти преходящи, где страдания отступают перед напором побеждающей радости, где любую беду, любую печаль ничего не стоит переплавить в солнечное золото. Следует сказать, что внутренняя перемена почти никак не отразилась на его внешнем поведении. Взгляд его оставался печальным, он по-прежнему не ждал милостей от судьбы.
Встреча с театром отнюдь не способствовала пробуждению оптимизма. Прекрасное кончилось, когда он поставил точку в партитуре. Правда, потом оказалось, что это весьма условная точка. А дальше… Прежде всего - оперетту негде поставить. Старый друг, директор Ласло Беоти, отказал в дебюте молодому безвестному сочинителю музыки, в которого мгновенно превратился «самородок» Кальман, как только осмелился предложить свою «скороспелку» Королевскому (!) театру. Конечно, Беоти облек свой отказ в любезнейшую форму, он даже не отказал, а дружески предупредил Кальмана, что репертуар забит, а на очереди - несравненная «Греза вальса», вот если потом… Но как ни зелен был Кальман, он хорошо знал, что значит директорское «потом». «Старую лису не поймаешь в самодельный капкан», - посмеивались в кофейнях, узнав о ловком отказе Беоти. «Старик пошел в церковь возблагодарить святого Антония, что тот помог отделаться от ребяческих упражнений Кальмана», - острили в канун премьеры. «Беоти небось рвет на себе остатки волос», - зубоскалили те же остряки во время премьеры, состоявшейся в Театре комедии. Да, первая оперетта Кальмана «Татарское нашествие» была поставлена на сцене драматического театра.