Но все всполошились, когда бурмистр стал ходить по избам и требовать девок на барский двор. Все попытки откупиться, просто заменить одну девку другой, менее нужной в хозяйстве, ни к чему не вели: бурмистр набирал по списку, составленному самим князем. И как только смог он запомнить всех по именам? Но запомнил, люди сразу приметили, что косомордые, кривоглазые, хромые и увечные князю не требовались, подбирал он женский пол для неведомых надобностей, как жемчуг на нитку: одну к одной. В деревне поднялся ропот. Старая Галчиха, слывшая по завиральной глупости прорицательницей, которой ведомы все тайные помыслы и намерения человеческие, брусила, что затомившийся богатырь князь набирает себе цельный "гарей", так называют у турков бабью садовню для любовного увеселения салтана Махмуда под тихоструйную течь. Загадочная "тихоструйная течь" всех убедила. Если поначалу Галчихе не очень верили, уж больно много девок потребовали на барский двор, это ж никакого резона нету, каким бы усилком ни был молодой ядреный помещик, но под "тихоструйную течь" чего не натворишь.
Зашевелился, заволновался народ. "Не отдадим на поругание наших голубок!"... Особо лютовали чернобородые красногубые братья-близнецы Елфим и Прохор Прудниковы, хотя у них не имелось в семье девок. Были они до того схожи, что родная мать их путала. И в трудный час испытаний явили братья единый характер: дерзкий, отважный, решительный. Все же именно тут выявилась разница между ними: Елфим, который на полчаса раньше из мамки вылез, оказался первым горлом, верховодом, атаманом, а братан его Прохор работал на подхвате. "В топоры пойдем!" - призывал Елфим. "И пойдем!" - эхом отзывался Прохор. "Берись за вилы, мужики!" - надрывался Елфим в кабаке, ставшем штаб-квартирой назревающего бунта. "А хушь бы и за вилы!" - поддерживал Прохор.
И мужички начали прикидывать к руке вилы, колья, вострить топоры. Из соседних селений являлись гонцы с заверениями в полной поддержке салтыковцев. В Сиваках побили и зачем-то связали выжигу бурмистра, в Липинках сожгли ничейную ригу. Елфим, осаживаясь зорной водкой, которую перепуганный кабатчик отпускал задарма, туманно намекал, что, судя по некоторым признакам, он - то ли сам таинственно сгинувший в Таганроге император Александр I, то ли его сын и законный наследник. В этом Елфим явил дальновидный ум и глубокое понимание стихии русского бунта: чтобы восстать, народу необходим самозванец, и непременно царского рода. Этим объясняется великий успех обоих Лжедмитриев и Емельяна Пугачева. Прохор, как всегда, с малым опозданием подхвативший государственную мысль брата, обернулся великим князем. Мужикам понравилось, что среди них оказались царственные особы, но они хотели бы точно знать, кто такой Елфим - сам ли Александр Благословенный, победитель злодея Бонапарта, или цесаревич, незаконно лишенный трона. Подумав, Елфим склонился к первому. И тут связной принес жуткую весть, что женский табун погнали в баню. К чему бы это? - недоумевали мужики, но Галчиха сразу дала объяснение: перед тем как Цецилией обрядить, непременно в баню гонят, чтобы отбить навозный дух, который баре страсть не любят, особо в постельном деле. Дальше тупейный художник им волосы уложит, оденут в виссон и поведут в барскую опочивальню. Такая осведомленность Галчихи казалась подозрительной: то ли ей самой в стародавние времена довелось побывать Цецилией, чему поверить трудно - уж слишком страхолюдна, то ли бабушка, как верная Личарда, одевала в виссон барских наложниц.
Но разбираться в этом не стали, да и кому важно, что было при царе Горохе, когда сейчас такое лютство затевается. Решено было выступать немедля, но его императорское величество Елфим вдруг сковырнулся под стол, а за ним, чуть припозднившись, последовал великий князь Прохор. Восстание осталось без вождя, ватага - без атамана.
Пока судили да рядили, кому вести полки, примчался новый связной и сообщил, что отмывшихся девок причесали, облачили в белые хитоны и отвели в зало, где князь Голицын принялся разучивать с ними старую песню "Во лузях".
"Так это он хор собрал! - осенило мужиков. - А мы чуть в топоры не пошли!", "Могли и красного петуха подпустить, очень свободно", "А посля бы в остроге сгнили", "Али б в Сибирь потопали". - "В Сибирь - что! И в Сибири люди живут. В Нерчинские рудники не хошь? Там с живого мясо сползает". Новая весть окончательно повернула настроение салтыковцев. Князь положил хористкам после спевок обед, как для своих дворовых, деньгами сколько-то, одежу справную и послабление ихним семьям в барской отработке.
"И такого барина чуть не порешили! - сокрушались мужики. - Он нам отеч родной, а мы супостаты окаянные!", "Это братаны Прудниковы, в рот им дышло, накрутили. Вечно от них смута: летошний год конокрада-цыгана чуть насмерть не убили, а он и не цыган вовсе, а жид со скрипочкой". Решили намять бока близнецам, но оказалось, это уже сделал кабатчик, к тому же снял с них сапоги и запер в чулане впредь до возмещения убытков.
Тут салтыковцы вовсе успокоились и разошлись по домам, не забыв оповестить соседние селения, что бунт отменяется по отсутствию причины, и стали с нетерпением ждать своих девок. Те вернулись к вечеру в настроении разном, поскольку не всех взяли в хор, но все с подарками. Князь произвел добавочный отбор и оставил тридцать девок, самых чистоголосых и остроухих. С ними он будет заниматься, обучать нотной грамоте и разным песням: старинным, какие народ еще при Иване Грозном певал, духовным и светским. Был он ласков, терпелив и, хотя злился порой до бычьих глаз и скрежета зубовного, когда кто фальшивил, или вперед вылезал, или подхватить запаздывал, ни разу не матюкнулся, даже укора резкого не сделал. И сам показывал, как петь надо, как дыхание держать, чтобы дольше тянуть и не задохнуться. А голос у него красивый, сочный, конечно, с дьячковской октавой не сравнить, а слушать приятно. Потом он разные закорючки на черной доске мелом рисовал, которые нотами называются, но тут никто ничего не понял, а князь улыбался добродушно и уверял, что они оглянуться не успеют, как постигнут всю эту премудрость. И будет их хор ездить по другим имениям и даже в Усмань, Тамбов, может, в саму Москву для музыкальных представлений перед самой чистой публикой. А под конец княгиня из своих ручек каждой по ленте в косу подарила и по ниточке бусиков на шею.
Тут кто-то из мужиков в умилении княжескими милостями предложил покарать братьев-самозванцев усекновением главы. Предложение понравилось, но бабы отговорили: зачем портить такой хороший день.
Старики, правда, опасались, что князь сведает о черном умысле, и не миновать расправы. Они не угадали, как показало ближайшее будущее. Князь уже на другой день все знал о волнении, всколыхнувшем Салтыки и окрестные земли по причине умыкания девок, но не только не гневался, а хохотал до слез.
И на всех последующих спевках не изменял князь своей доброй манере. Позже, работая за границей с капризными профессионалами, он мог выйти из себя, вспылить, наорать и даже хуже, но, памятуя наказ Ломакина, с земляками, людьми подневольными, неукоснительно держал в узде свой характер. С годами, распустившись, он стал щедро одаривать вниманием гувернанток и компаньонок жены, равно помещичьих жен, тамбовских светских дам, столичных львиц и демимонденок, но сроду не обижал своих певиц, как и всех других крепостных девушек и женщин, разве что раз-другой не устоял перед чарами истосковавшейся в одиночестве солдатки.
Голицына удивляло, как быстро и толково пошло у него с обучением хористок музыкальной грамоте. Запомнить молитвы и поучения святых отцов они никак не могли, ему пришлось прибегнуть к самым крутым мерам, чтобы заставить их удержать в памяти несколько простых религиозных текстов, а нотные знаки осваивали с поражающей быстротой и легкостью. С голоса они и так умели, но он хотел привить им профессиональные навыки, сохраняя всю чистоту и подлинность народного исполнения. Помимо общих спевок, он занимался с певицами отдельно, открывая у них порой удивительные ноты. Он не признавал пения открытым звуком, а потому тщательно ставил хористам голоса. В репертуаре преобладали старинные песнопения в обработке Бортнянского, Дегтярева, Ломакина, позже - и самого Голицына, а это требовало школы, одного нутра было мало.
Музыкальные увлечения сблизили его с семьей Рахманиновых, чье имение находилось в селе Знаменке, в сорока верстах от Салтыков. Знакомство вскоре перешло в тесную и преданную дружбу, украсившую жизнь Голицына, но из теплого, радостного, нежного дома пришло к нему и горчайшее страдание.
Как все переплетено в жизни! Аркадий Александрович Рахманинов прекрасный пианист, ученик Фильда - родил музыкального, но никчемного Василия, пустоцвет Василий родил гениального Сергея. Князю Юрке Голицыну не хватило ровно года, чтобы подержать на руках будущего создателя "Всенощного бдения" и "Литургии св. Иоанна Златоуста". Как сложны пути искусства: лучшую духовную музыку России создал атеист.
Рахманиновы были люди, редко встречавшиеся в провинциальном дворянстве. Не чуждых просвещения помещиков было тогда предостаточно, что не мешало им сечь своих крепостных, забривать мужикам лбы за малые провинности, естественно сочетая отличное французское произношение, начитанность, глубину суждений и либеральный душок с феодальным хамством. Знаменитые стихи Дениса Давыдова, высмеивающие "русского Мирабо", ничуть не потеряли свежести и в сороковые годы. Слова "интеллигент" тогда не существовало, но если б оно было, то подавляющее большинство просвещенных помещиков не подымалось выше полуинтеллигентности, а вот Аркадий Александрович Рахманинов был настоящий интеллигент. Духовность и нравственность составляли его суть. Под стать ему была и жена его, чистая, как горный хрусталь, Варвара Васильевна, и все остальные члены семьи. Они сразу поняли здоровую и добрую натуру Голицына, прощали ему все его сумасбродства, ведь он был еще так молод и не ведал самого себя. А Екатерину Николаевну, душевно куда более зрелую, ответственную и морально стойкую, полюбили, как самого родного человека. Прекрасны были семейные встречи, исполненные музыки, поэзии, серьезных разговоров, милых шуток, веселия и доброты.
Дружба старших по возрасту людей облагораживала Юрку Голицына, но, конечно же, не могла дать новую душу этому мясному, кровяному, раскаленному человеку. Нимб святости не давил ему на чело.
С неописуемым размахом Юрка отпраздновал свое совершеннолетие. Приглашено было все усманское дворянство (Рахманиновы сказались больными), на стол разве что жареных павлинов не подавали, шампанское лилось рекой, крымские коллекционные мускаты соперничали с итальянской лозой, густым самосским и горьковатым испанским хересом. Пел хор, которым дирижировал сперва сам хозяин, а потом обученный им регент, под окнами водили хороводы; приглашенный из Харькова струнный квартет наигрывал полонезы, мазурки и вальсы. Ели, пили, танцевали, спали, окатывались холодной водой и снова ели, пили, танцевали, ухаживали за дамами, читали стихи, пели романсы, кричали "ура" хозяину, падали под стол. На исходе второго дня гости посолиднее и постарше, расцеловавшись с хозяином щека в щеку, отбыли восвояси, но выносливая и отважная дворянская молодежь еще только вошла во вкус, и княгиня с немногими оставшимися дамами предпочли не показываться на мужской половине, где уже затевался банчок, кто-то стрелял по бутылкам, кто-то показывал силу, подымая одной рукой отягощенное бронзой ампирное кресло, которое и сдвинуть-то с места мудрено; другие рубились на кривых горских саблях, снятых со стены, и хохоча заливали раны бальзамом, но не целебным, а тем, что добавляют к водке. И все же сквозь весь шум-гам до женской половины донеслись звуки двух звонких пощечин и громовой голос князя:
- Вон из моего дома!
Княгиня хотела кинуться к мужу, но ее удержали, а на разведку послали шуструю девчушку, дочь одной из горничных, проныру и невидимку. И вот что оказалось.
Когда подъем чувств и отваги достиг высшего накала и каждый напропалую хвастался кто ратными подвигами, кто охотничьими, кто победами над женщинами, кто умыканием красавицы цыганки из знаменитого хора Ваньки Джалакаева; кто борзыми, опережавшими собственный лай, кто орловскими рысаками, кто сорванным в Лебедяни небывалым банком, кто, наоборот, невиданным проигрышем, разорившим дотла и оставившим при трех полуживых душах, старой легавой суке и тульском ружье, кто родством с Державиным, чье перо так легко скользило по бумаге, но тяжелело в соприкосновении с непоэтической материей: его указы и распоряжения в пору "тамбовского сидения" остались жутью в народной памяти, - словом, у каждого было чем похвалиться, покрасоваться перед обществом, молчал лишь один долговязый, унылоликий дворянин, но едва в шуме и гаме случился провал тишины - так почему-то всегда бывает в звуковом хаосе - и в грозу, и в битве, и в галдеже ярмарочной толпы, - он громко заявил, что может съесть живую мышь. Почему-то краснобайство других гостей нисколько не трогало крепко выпившего хозяина, видимо, сознававшего свое полное превосходство над уездными хвастунами (он, правда, не бывал в сражениях, но не раз доказал свою храбрость под дулом пистолета), а вот сожрать живьем мышь не мог и не хотел верить, что другой на это способен.
Ему наперебой стали рассказывать, как во время последних выборов губернского предводителя дворянства, когда неизменно сопутствующие сему важнейшему мероприятию сумасбродства и желание удивить общество достигли апогея, этот вот скромный дворянин публично съел живую мышь со шкуркой и хвостом.
Кровяные бычьи глаза князя выкатило от омерзения, все выпитое и съеденное подступило к горлу, и тут дворянин вынул из кармана заранее пойманную мышь и хотел отправить в рот. Он не успел этого сделать: первый удар выбил у него мышь из руки, второй - по скуле - поверг наземь.
- Вон из моего дома, мышеед! - заорал князь. - Чтоб духу твоего поганого не было!..
Вбежали слуги и вынесли несчастного дворянина.
Это необычное происшествие разделило общество на два враждебных лагеря. Одни считали - дворянин-мышеед стал невозможен: что хорошо один раз, нельзя превращать в обычай, и если поедание живой мыши станет непременным ритуалом всех дворянских сборищ, то лучше дома сидеть. Другие - пожалуй, большая часть - нашли в поступке князя ущемление исконных дворянских вольностей: ни в одном царском указе не возбранялось дворянству есть мышей - живых или мертвых, и князь своим поступком узурпировал власть, ему не принадлежащую. От этого пахнуло удельным самовластьем. Решительное разделение мнений наметилось еще в доме князя, и разъезжались гости в смутных чувствах.
Хорошо выспавшись, восстановив ясность духа и мыслей посредством кваса и холодных кислых щей, Голицын понял, что перегнул палку. Как ни гадок гость-мышеед, он был в своем праве, а поступили с ним вовсе не по-дворянски. И наконец, в каждом событии должна быть точка.
Он послал к обиженному нарочного с письмом, в котором предлагал решить возникшее недоразумение единственно приемлемым способом; считая его обиженной стороной, князь заранее давал согласие на любое оружие: горячее или холодное и на любые условия - хоть через платок. На это дворянин с достоинством ответил, что удовлетворен посланием князя и, учитывая состояние, в котором оба находились во время ссоры, не видит повода к дуэли, да и нельзя лить благородную кровь по такому пустому поводу, как мышь. Тогда князь послал ему в подарок дивную гончую суку, английское ружье и мышеловку. Дворянин благодарно принял дары, не усмотрев насмешки в последнем из них.
Эта история получила широкую огласку и привлекла к Голицыну все честные сердца. "Истинно княжеский поступок, - таков был общий глас. - Мужество и щедрость". На ближайших выборах уездного предводителя дворянства князь прошел единогласно. Никогда еще ни в одном уезде государства российского не было у дворян столь юного вожа. Голицын оправдал доверие земляков. Он всячески заботился об их нуждах, особое внимание уделял дворянским сиротам. У него в доме постоянно воспитывалось несколько детей, одних он в положенный час устраивал в гимназии, других - в военные училища, а кого - постарше и потупее - определял в должность, были у него стипендиаты и в высших учебных заведениях. То же самое он делал для детей малоимущих или разорившихся дворян.
Великодушная и энергичная деятельность князя не осталась без внимания в масштабе губернии, и по прошествии немногих лет он был избран губернским предводителем - опять же юнейшим в России.
Ему приходилось бывать по делам в Петербурге, где его импозантная фигура, большая красивая голова, горячая деловитость, необыкновенная щедрость и простодушие, благодаря которому он оставался для всех Юркой, обратили на него милостивое внимание двора. Особенно растрогал коронованных особ обед, который он дал обучающимся в Петербурге детям своих земляков. Он объездил директоров всех учебных заведений, где набиралось уму-разуму тамбовское юношество, получил одобрение своему необычному замыслу, - к пяти часам вечера у дверей превосходного ресторана Демута собралась полуголодная, радостно взволнованная толпа. Преобладали юные правоведы, - в бесправной стране усердно изучали законы, что не сулило в будущем подвигов милосердия и справедливости, зато обеспечивало сносные доходы. Кстати сказать, не за горами было время, когда порог школы Правоведения перешагнет миловидный и грустный юноша, который станет величайшим музыкальным чудом России. Но Петру Ильичу Чайковскому, чуждому тамбовских степей, все равно не гулять было за этим столом, где тороватостью князя Голицына молодые люди с берегов Упы, Вороны и Воронежа, разбросанные по всему Петербургу, почувствовали себя единой семьей.
После обеда были поданы кареты, и ватага, предводительствуемая князем, отправилась в оперетту, где заняла весь бельэтаж.
У Юрки не было иных целей, кроме самых простых и человечных: накормить, напоить бедных ребят, дать им послушать Оффенбаха не с галерки, но бесхитростный его поступок имел неожиданные последствия. О нем заговорили в царской семье, и Николай вдруг вспомнил очаровательного "красного" пажа, которого когда-то облагодетельствовал. Пренебрегая нежелательным, память услужливо скользнула дальше: мальчика, ставшего юношей, пытались оговорить перед ним, но он отверг наветы и, как всегда, оказался прав: хорошим человеком стал Голицын, хоть не пошел в военную службу. Но такие вот молодые, бескорыстно-деятельные люди полезны и на гражданской стезе. Голицына зачислили в штат императрицы, высокая должность не налагала никаких обязательств.
Князь Голицын был равнодушен к чинам и званиям, не собирался делать придворной карьеры, но в силу артистичности своей натуры, еще пребывающей в поиске, талантливо, хотя и со срывами, играл разные роли: сейчас его увлек образ рачительного губернского деятеля, человека нужного, хотя и не стремящегося к власти, одного из тех, кто, напрягаясь всеми мышцами, толкает в гору тяжелое орудие, имя которому Россия. Эта поза, не исключавшая искренности, иначе он был бы бездарным актером, пришлась по вкусу, совпала с умонастроением государя - золотой камергерский ключик отметил княжеское усердие. Он был Гедиминович, поэтому воспринял отличие со сдержанной благодарностью, как нечто само собой разумеющееся, и не без удовольствия покрасовался раз-другой во всем великолепии придворного наряда на каких-то церемониях. Он ввел ко двору жену, познакомил ее со всей титулованной родней и высшим петербургским светом, и блеск бальных свечей, отразившись в фамильных голицынских бриллиантах, доставил их скромной носительнице щемящее, провидящее свою краткость счастье.
Внезапно Голицын почувствовал, что по горло сыт светской жизнью. Оставив жену в столице на попечении многочисленных тетушек, он помчался домой, к родным пенатам, где с обычной энергией набрал сводный хор в сто пятьдесят человек. То была затея, достойная его нынешнего масштаба и оказавшаяся вполне по силам его дарованию, продолжавшему таинственно развиваться, даже находясь в пренебрежении. Новый хор мог поспорить с шереметевским поры наивысшего расцвета и с Императорской капеллой. Но уже тогда нашлись люди, считавшие, что содержать хор прилично большому барину, а самому дирижировать (причем не только в своем доме) унизительно, зазорно причуда весьма дурного тона. Юрка плевать хотел на пересуды...
Но именно в пору наивысшего успеха во всем: в семейной жизни - жена подарила ему наследника и трех очаровательных дочек; общественной, служебной и музыкальной: слава голицынского хора сломала провинциальные рамки и достигла обеих столиц, - в пору расцвета дружбы с прекрасными Рахманиновыми и пошли те разломы, которые привели Юрку к полному краху во всем, кроме музыки.
И все-таки вначале была музыка... Живя с хором общей жизнью, поневоле входя в разные дела и заботы ста пятидесяти мужиков и баб, князь не мог видеть в них крепостных рабов. Ему омерзительно стало само слово "крепостной", и он надумал отпустить салтыковцев на волю вольную. Эта мысль давно уже тревожила русское общество и изредка, в масштабах крайне скромных, превращалась в действие. А князь Голицын надумал отпустить на волю всех своих крепостных - более 1500 душ - без выкупа. Намерение это как громом поразило тамбовское дворянство, вызвав недоумение, испуг, тревогу, злость; генерал-губернатор, бывший в большой силе при дворе, решительно осудил князя. Почувствовав, что час революционных преобразований еще не пробил, князь решил освободить крепостных менее страшным для помещиков образом - с выкупом земли - и приступил к осуществлению своего намерения. Но время не пришло и для такой куцей реформы, на князя ополчились все землевладельцы Тамбовщины. Глухая стена недоброжелательства выросла вокруг Юрки. Переход от всеобщей любви к ненависти был слишком неожидан, и князь растерялся, что с ним случалось нечасто. Он вступил с мужиками, почуявшими веяние свободы, в недостойный торг, который ничуть не укротил его врагов, только унизил его самого. В Петербург полетели доносы. Недавно переизбранный в губернские предводители, Голицын вдруг узнал, что государь отложил его утверждение. Это нанесло страшный удар по самолюбию всеобщего баловня. Их будет еще немало...
Раздоры с губернатором, остудь монаршего благоволения предвещали скорый крах общественной деятельности князя. В душе непрестанно звучала музыка разрушения, гибели. Она не обманывала. Беды редко приходят в одиночку. Давно уже добрые души старались довести до сведения княгини Голицыной небезосновательные толки об изменах мужа. Сильная натура Юрки ни в чем не знала удержу. За страстные объятия с женой приходилось расплачиваться долгим постом, когда она вынашивала, рожала и кормила очередное дитя. Самоограничение не было ему свойственно. Да и какой в нем толк? Княгиня ничего не теряла, все остальные выигрывали, ибо грубые веления отрывали его от звуков сладких и молитв, равно и от служения обществу, а вокруг было столько возможностей облегчить плоть, освободить дух. И разве от этого он меньше любил свою Катю? Да нет же! В раскаянии, ощущении вины освежалось, омывалось незримой слезой его чувство, он вновь видел ее девушкой в заросшем саду, куда пробиралась белая козочка с любовной запиской. И желал свою милую скромницу, как в первый день.
Доверчивая, счастливая своей любовью к красавцу мужу и прелестным детям, ласково прикрытая от невзгод родней и друзьями, Екатерина Николаевна отказывалась верить злым наветам. Ах, господи, мой Юрка как Иосиф Прекрасный. Каждой женщине, словно жене Потифара, хочется склонить его на ложе, а он убегает, оставив верхнюю одежду", - говорила она со смехом. Сравнение это было верным лишь отчасти. Многие дамы, подобно легендарной Мут, хотели склонить на ложе нашего героя, но он отнюдь не блистал расчетливыми добродетелями сына Иакова, величайшего карьериста всех времен и народов, - Юрка не убегал от распаленных красавиц, а когда расставался на время с одеждами, то не ограничивался верхней.
Может, Екатерина Николаевна и допускала, что во время долгих отлучек Юрка не был столь безупречен и позволял дамам целовать свои музыкальные руки, большего греха не могла измыслить провинциальная затворница, божья душа, ставшая на сломе жизни усилиями мужа и судьбы железной душой. Но ее доверчивость была не так глупа: ведь в главном он никогда не изменял ей, во всех своих похождениях князь не истратил нисколечко души, где по-прежнему безраздельно царил образ первой любви.
И тут произошло непоправимое: Голицын влюбился без памяти в дочь своих друзей Рахманиновых - Юлию. "Без памяти" - в данном случае не просто словесный штамп, прикрывающий неспособность изобразить стихийное, нерассуждающее чувство. Голицын влюбился, как сицилийский юноша, о котором говорят: "громом расшибло". И в этой сумасшедшей, безответной, тягостной и безнадежной любви забыл о всех правилах и обязательствах, налагаемых семьей, обществом, воспитанием, законами соседства и дружбы. Он преклонялся перед четой Рахманиновых, знал, как неуместна и оскорбительна в их глазах неуправляемая страсть семейного человека к их дочери-невесте, знал, как любят и чтят они Екатерину Николаевну, но ничего не мог поделать с собой. Искушенный в обманах, Юрка даже не пытался что-либо скрыть. Расшибло громом... Он не помнил, как пришло к нему это чувство, когда он открыл в угловатой девчонке созревшую прелесть женщины и понял, что без нее не стоит жить. Ему казалось - это было всегда: для нее плавал он в гондоле, одетый "настоящим итальянцем", и пел под гитару, для нее дрессировал белую козочку и посылал с записками в заросший душистый сад, для нее очаровывал властную старуху Дунину. Она слилась с Катей, потом вытеснила ее, отобрав все, что той по праву принадлежало. И Катя поняла, что у нее отняли и сад, и козочку, и серенаду, отняли душу единственно любимого человека, и не простила ему этого.
Зашевелился, заволновался народ. "Не отдадим на поругание наших голубок!"... Особо лютовали чернобородые красногубые братья-близнецы Елфим и Прохор Прудниковы, хотя у них не имелось в семье девок. Были они до того схожи, что родная мать их путала. И в трудный час испытаний явили братья единый характер: дерзкий, отважный, решительный. Все же именно тут выявилась разница между ними: Елфим, который на полчаса раньше из мамки вылез, оказался первым горлом, верховодом, атаманом, а братан его Прохор работал на подхвате. "В топоры пойдем!" - призывал Елфим. "И пойдем!" - эхом отзывался Прохор. "Берись за вилы, мужики!" - надрывался Елфим в кабаке, ставшем штаб-квартирой назревающего бунта. "А хушь бы и за вилы!" - поддерживал Прохор.
И мужички начали прикидывать к руке вилы, колья, вострить топоры. Из соседних селений являлись гонцы с заверениями в полной поддержке салтыковцев. В Сиваках побили и зачем-то связали выжигу бурмистра, в Липинках сожгли ничейную ригу. Елфим, осаживаясь зорной водкой, которую перепуганный кабатчик отпускал задарма, туманно намекал, что, судя по некоторым признакам, он - то ли сам таинственно сгинувший в Таганроге император Александр I, то ли его сын и законный наследник. В этом Елфим явил дальновидный ум и глубокое понимание стихии русского бунта: чтобы восстать, народу необходим самозванец, и непременно царского рода. Этим объясняется великий успех обоих Лжедмитриев и Емельяна Пугачева. Прохор, как всегда, с малым опозданием подхвативший государственную мысль брата, обернулся великим князем. Мужикам понравилось, что среди них оказались царственные особы, но они хотели бы точно знать, кто такой Елфим - сам ли Александр Благословенный, победитель злодея Бонапарта, или цесаревич, незаконно лишенный трона. Подумав, Елфим склонился к первому. И тут связной принес жуткую весть, что женский табун погнали в баню. К чему бы это? - недоумевали мужики, но Галчиха сразу дала объяснение: перед тем как Цецилией обрядить, непременно в баню гонят, чтобы отбить навозный дух, который баре страсть не любят, особо в постельном деле. Дальше тупейный художник им волосы уложит, оденут в виссон и поведут в барскую опочивальню. Такая осведомленность Галчихи казалась подозрительной: то ли ей самой в стародавние времена довелось побывать Цецилией, чему поверить трудно - уж слишком страхолюдна, то ли бабушка, как верная Личарда, одевала в виссон барских наложниц.
Но разбираться в этом не стали, да и кому важно, что было при царе Горохе, когда сейчас такое лютство затевается. Решено было выступать немедля, но его императорское величество Елфим вдруг сковырнулся под стол, а за ним, чуть припозднившись, последовал великий князь Прохор. Восстание осталось без вождя, ватага - без атамана.
Пока судили да рядили, кому вести полки, примчался новый связной и сообщил, что отмывшихся девок причесали, облачили в белые хитоны и отвели в зало, где князь Голицын принялся разучивать с ними старую песню "Во лузях".
"Так это он хор собрал! - осенило мужиков. - А мы чуть в топоры не пошли!", "Могли и красного петуха подпустить, очень свободно", "А посля бы в остроге сгнили", "Али б в Сибирь потопали". - "В Сибирь - что! И в Сибири люди живут. В Нерчинские рудники не хошь? Там с живого мясо сползает". Новая весть окончательно повернула настроение салтыковцев. Князь положил хористкам после спевок обед, как для своих дворовых, деньгами сколько-то, одежу справную и послабление ихним семьям в барской отработке.
"И такого барина чуть не порешили! - сокрушались мужики. - Он нам отеч родной, а мы супостаты окаянные!", "Это братаны Прудниковы, в рот им дышло, накрутили. Вечно от них смута: летошний год конокрада-цыгана чуть насмерть не убили, а он и не цыган вовсе, а жид со скрипочкой". Решили намять бока близнецам, но оказалось, это уже сделал кабатчик, к тому же снял с них сапоги и запер в чулане впредь до возмещения убытков.
Тут салтыковцы вовсе успокоились и разошлись по домам, не забыв оповестить соседние селения, что бунт отменяется по отсутствию причины, и стали с нетерпением ждать своих девок. Те вернулись к вечеру в настроении разном, поскольку не всех взяли в хор, но все с подарками. Князь произвел добавочный отбор и оставил тридцать девок, самых чистоголосых и остроухих. С ними он будет заниматься, обучать нотной грамоте и разным песням: старинным, какие народ еще при Иване Грозном певал, духовным и светским. Был он ласков, терпелив и, хотя злился порой до бычьих глаз и скрежета зубовного, когда кто фальшивил, или вперед вылезал, или подхватить запаздывал, ни разу не матюкнулся, даже укора резкого не сделал. И сам показывал, как петь надо, как дыхание держать, чтобы дольше тянуть и не задохнуться. А голос у него красивый, сочный, конечно, с дьячковской октавой не сравнить, а слушать приятно. Потом он разные закорючки на черной доске мелом рисовал, которые нотами называются, но тут никто ничего не понял, а князь улыбался добродушно и уверял, что они оглянуться не успеют, как постигнут всю эту премудрость. И будет их хор ездить по другим имениям и даже в Усмань, Тамбов, может, в саму Москву для музыкальных представлений перед самой чистой публикой. А под конец княгиня из своих ручек каждой по ленте в косу подарила и по ниточке бусиков на шею.
Тут кто-то из мужиков в умилении княжескими милостями предложил покарать братьев-самозванцев усекновением главы. Предложение понравилось, но бабы отговорили: зачем портить такой хороший день.
Старики, правда, опасались, что князь сведает о черном умысле, и не миновать расправы. Они не угадали, как показало ближайшее будущее. Князь уже на другой день все знал о волнении, всколыхнувшем Салтыки и окрестные земли по причине умыкания девок, но не только не гневался, а хохотал до слез.
И на всех последующих спевках не изменял князь своей доброй манере. Позже, работая за границей с капризными профессионалами, он мог выйти из себя, вспылить, наорать и даже хуже, но, памятуя наказ Ломакина, с земляками, людьми подневольными, неукоснительно держал в узде свой характер. С годами, распустившись, он стал щедро одаривать вниманием гувернанток и компаньонок жены, равно помещичьих жен, тамбовских светских дам, столичных львиц и демимонденок, но сроду не обижал своих певиц, как и всех других крепостных девушек и женщин, разве что раз-другой не устоял перед чарами истосковавшейся в одиночестве солдатки.
Голицына удивляло, как быстро и толково пошло у него с обучением хористок музыкальной грамоте. Запомнить молитвы и поучения святых отцов они никак не могли, ему пришлось прибегнуть к самым крутым мерам, чтобы заставить их удержать в памяти несколько простых религиозных текстов, а нотные знаки осваивали с поражающей быстротой и легкостью. С голоса они и так умели, но он хотел привить им профессиональные навыки, сохраняя всю чистоту и подлинность народного исполнения. Помимо общих спевок, он занимался с певицами отдельно, открывая у них порой удивительные ноты. Он не признавал пения открытым звуком, а потому тщательно ставил хористам голоса. В репертуаре преобладали старинные песнопения в обработке Бортнянского, Дегтярева, Ломакина, позже - и самого Голицына, а это требовало школы, одного нутра было мало.
Музыкальные увлечения сблизили его с семьей Рахманиновых, чье имение находилось в селе Знаменке, в сорока верстах от Салтыков. Знакомство вскоре перешло в тесную и преданную дружбу, украсившую жизнь Голицына, но из теплого, радостного, нежного дома пришло к нему и горчайшее страдание.
Как все переплетено в жизни! Аркадий Александрович Рахманинов прекрасный пианист, ученик Фильда - родил музыкального, но никчемного Василия, пустоцвет Василий родил гениального Сергея. Князю Юрке Голицыну не хватило ровно года, чтобы подержать на руках будущего создателя "Всенощного бдения" и "Литургии св. Иоанна Златоуста". Как сложны пути искусства: лучшую духовную музыку России создал атеист.
Рахманиновы были люди, редко встречавшиеся в провинциальном дворянстве. Не чуждых просвещения помещиков было тогда предостаточно, что не мешало им сечь своих крепостных, забривать мужикам лбы за малые провинности, естественно сочетая отличное французское произношение, начитанность, глубину суждений и либеральный душок с феодальным хамством. Знаменитые стихи Дениса Давыдова, высмеивающие "русского Мирабо", ничуть не потеряли свежести и в сороковые годы. Слова "интеллигент" тогда не существовало, но если б оно было, то подавляющее большинство просвещенных помещиков не подымалось выше полуинтеллигентности, а вот Аркадий Александрович Рахманинов был настоящий интеллигент. Духовность и нравственность составляли его суть. Под стать ему была и жена его, чистая, как горный хрусталь, Варвара Васильевна, и все остальные члены семьи. Они сразу поняли здоровую и добрую натуру Голицына, прощали ему все его сумасбродства, ведь он был еще так молод и не ведал самого себя. А Екатерину Николаевну, душевно куда более зрелую, ответственную и морально стойкую, полюбили, как самого родного человека. Прекрасны были семейные встречи, исполненные музыки, поэзии, серьезных разговоров, милых шуток, веселия и доброты.
Дружба старших по возрасту людей облагораживала Юрку Голицына, но, конечно же, не могла дать новую душу этому мясному, кровяному, раскаленному человеку. Нимб святости не давил ему на чело.
С неописуемым размахом Юрка отпраздновал свое совершеннолетие. Приглашено было все усманское дворянство (Рахманиновы сказались больными), на стол разве что жареных павлинов не подавали, шампанское лилось рекой, крымские коллекционные мускаты соперничали с итальянской лозой, густым самосским и горьковатым испанским хересом. Пел хор, которым дирижировал сперва сам хозяин, а потом обученный им регент, под окнами водили хороводы; приглашенный из Харькова струнный квартет наигрывал полонезы, мазурки и вальсы. Ели, пили, танцевали, спали, окатывались холодной водой и снова ели, пили, танцевали, ухаживали за дамами, читали стихи, пели романсы, кричали "ура" хозяину, падали под стол. На исходе второго дня гости посолиднее и постарше, расцеловавшись с хозяином щека в щеку, отбыли восвояси, но выносливая и отважная дворянская молодежь еще только вошла во вкус, и княгиня с немногими оставшимися дамами предпочли не показываться на мужской половине, где уже затевался банчок, кто-то стрелял по бутылкам, кто-то показывал силу, подымая одной рукой отягощенное бронзой ампирное кресло, которое и сдвинуть-то с места мудрено; другие рубились на кривых горских саблях, снятых со стены, и хохоча заливали раны бальзамом, но не целебным, а тем, что добавляют к водке. И все же сквозь весь шум-гам до женской половины донеслись звуки двух звонких пощечин и громовой голос князя:
- Вон из моего дома!
Княгиня хотела кинуться к мужу, но ее удержали, а на разведку послали шуструю девчушку, дочь одной из горничных, проныру и невидимку. И вот что оказалось.
Когда подъем чувств и отваги достиг высшего накала и каждый напропалую хвастался кто ратными подвигами, кто охотничьими, кто победами над женщинами, кто умыканием красавицы цыганки из знаменитого хора Ваньки Джалакаева; кто борзыми, опережавшими собственный лай, кто орловскими рысаками, кто сорванным в Лебедяни небывалым банком, кто, наоборот, невиданным проигрышем, разорившим дотла и оставившим при трех полуживых душах, старой легавой суке и тульском ружье, кто родством с Державиным, чье перо так легко скользило по бумаге, но тяжелело в соприкосновении с непоэтической материей: его указы и распоряжения в пору "тамбовского сидения" остались жутью в народной памяти, - словом, у каждого было чем похвалиться, покрасоваться перед обществом, молчал лишь один долговязый, унылоликий дворянин, но едва в шуме и гаме случился провал тишины - так почему-то всегда бывает в звуковом хаосе - и в грозу, и в битве, и в галдеже ярмарочной толпы, - он громко заявил, что может съесть живую мышь. Почему-то краснобайство других гостей нисколько не трогало крепко выпившего хозяина, видимо, сознававшего свое полное превосходство над уездными хвастунами (он, правда, не бывал в сражениях, но не раз доказал свою храбрость под дулом пистолета), а вот сожрать живьем мышь не мог и не хотел верить, что другой на это способен.
Ему наперебой стали рассказывать, как во время последних выборов губернского предводителя дворянства, когда неизменно сопутствующие сему важнейшему мероприятию сумасбродства и желание удивить общество достигли апогея, этот вот скромный дворянин публично съел живую мышь со шкуркой и хвостом.
Кровяные бычьи глаза князя выкатило от омерзения, все выпитое и съеденное подступило к горлу, и тут дворянин вынул из кармана заранее пойманную мышь и хотел отправить в рот. Он не успел этого сделать: первый удар выбил у него мышь из руки, второй - по скуле - поверг наземь.
- Вон из моего дома, мышеед! - заорал князь. - Чтоб духу твоего поганого не было!..
Вбежали слуги и вынесли несчастного дворянина.
Это необычное происшествие разделило общество на два враждебных лагеря. Одни считали - дворянин-мышеед стал невозможен: что хорошо один раз, нельзя превращать в обычай, и если поедание живой мыши станет непременным ритуалом всех дворянских сборищ, то лучше дома сидеть. Другие - пожалуй, большая часть - нашли в поступке князя ущемление исконных дворянских вольностей: ни в одном царском указе не возбранялось дворянству есть мышей - живых или мертвых, и князь своим поступком узурпировал власть, ему не принадлежащую. От этого пахнуло удельным самовластьем. Решительное разделение мнений наметилось еще в доме князя, и разъезжались гости в смутных чувствах.
Хорошо выспавшись, восстановив ясность духа и мыслей посредством кваса и холодных кислых щей, Голицын понял, что перегнул палку. Как ни гадок гость-мышеед, он был в своем праве, а поступили с ним вовсе не по-дворянски. И наконец, в каждом событии должна быть точка.
Он послал к обиженному нарочного с письмом, в котором предлагал решить возникшее недоразумение единственно приемлемым способом; считая его обиженной стороной, князь заранее давал согласие на любое оружие: горячее или холодное и на любые условия - хоть через платок. На это дворянин с достоинством ответил, что удовлетворен посланием князя и, учитывая состояние, в котором оба находились во время ссоры, не видит повода к дуэли, да и нельзя лить благородную кровь по такому пустому поводу, как мышь. Тогда князь послал ему в подарок дивную гончую суку, английское ружье и мышеловку. Дворянин благодарно принял дары, не усмотрев насмешки в последнем из них.
Эта история получила широкую огласку и привлекла к Голицыну все честные сердца. "Истинно княжеский поступок, - таков был общий глас. - Мужество и щедрость". На ближайших выборах уездного предводителя дворянства князь прошел единогласно. Никогда еще ни в одном уезде государства российского не было у дворян столь юного вожа. Голицын оправдал доверие земляков. Он всячески заботился об их нуждах, особое внимание уделял дворянским сиротам. У него в доме постоянно воспитывалось несколько детей, одних он в положенный час устраивал в гимназии, других - в военные училища, а кого - постарше и потупее - определял в должность, были у него стипендиаты и в высших учебных заведениях. То же самое он делал для детей малоимущих или разорившихся дворян.
Великодушная и энергичная деятельность князя не осталась без внимания в масштабе губернии, и по прошествии немногих лет он был избран губернским предводителем - опять же юнейшим в России.
Ему приходилось бывать по делам в Петербурге, где его импозантная фигура, большая красивая голова, горячая деловитость, необыкновенная щедрость и простодушие, благодаря которому он оставался для всех Юркой, обратили на него милостивое внимание двора. Особенно растрогал коронованных особ обед, который он дал обучающимся в Петербурге детям своих земляков. Он объездил директоров всех учебных заведений, где набиралось уму-разуму тамбовское юношество, получил одобрение своему необычному замыслу, - к пяти часам вечера у дверей превосходного ресторана Демута собралась полуголодная, радостно взволнованная толпа. Преобладали юные правоведы, - в бесправной стране усердно изучали законы, что не сулило в будущем подвигов милосердия и справедливости, зато обеспечивало сносные доходы. Кстати сказать, не за горами было время, когда порог школы Правоведения перешагнет миловидный и грустный юноша, который станет величайшим музыкальным чудом России. Но Петру Ильичу Чайковскому, чуждому тамбовских степей, все равно не гулять было за этим столом, где тороватостью князя Голицына молодые люди с берегов Упы, Вороны и Воронежа, разбросанные по всему Петербургу, почувствовали себя единой семьей.
После обеда были поданы кареты, и ватага, предводительствуемая князем, отправилась в оперетту, где заняла весь бельэтаж.
У Юрки не было иных целей, кроме самых простых и человечных: накормить, напоить бедных ребят, дать им послушать Оффенбаха не с галерки, но бесхитростный его поступок имел неожиданные последствия. О нем заговорили в царской семье, и Николай вдруг вспомнил очаровательного "красного" пажа, которого когда-то облагодетельствовал. Пренебрегая нежелательным, память услужливо скользнула дальше: мальчика, ставшего юношей, пытались оговорить перед ним, но он отверг наветы и, как всегда, оказался прав: хорошим человеком стал Голицын, хоть не пошел в военную службу. Но такие вот молодые, бескорыстно-деятельные люди полезны и на гражданской стезе. Голицына зачислили в штат императрицы, высокая должность не налагала никаких обязательств.
Князь Голицын был равнодушен к чинам и званиям, не собирался делать придворной карьеры, но в силу артистичности своей натуры, еще пребывающей в поиске, талантливо, хотя и со срывами, играл разные роли: сейчас его увлек образ рачительного губернского деятеля, человека нужного, хотя и не стремящегося к власти, одного из тех, кто, напрягаясь всеми мышцами, толкает в гору тяжелое орудие, имя которому Россия. Эта поза, не исключавшая искренности, иначе он был бы бездарным актером, пришлась по вкусу, совпала с умонастроением государя - золотой камергерский ключик отметил княжеское усердие. Он был Гедиминович, поэтому воспринял отличие со сдержанной благодарностью, как нечто само собой разумеющееся, и не без удовольствия покрасовался раз-другой во всем великолепии придворного наряда на каких-то церемониях. Он ввел ко двору жену, познакомил ее со всей титулованной родней и высшим петербургским светом, и блеск бальных свечей, отразившись в фамильных голицынских бриллиантах, доставил их скромной носительнице щемящее, провидящее свою краткость счастье.
Внезапно Голицын почувствовал, что по горло сыт светской жизнью. Оставив жену в столице на попечении многочисленных тетушек, он помчался домой, к родным пенатам, где с обычной энергией набрал сводный хор в сто пятьдесят человек. То была затея, достойная его нынешнего масштаба и оказавшаяся вполне по силам его дарованию, продолжавшему таинственно развиваться, даже находясь в пренебрежении. Новый хор мог поспорить с шереметевским поры наивысшего расцвета и с Императорской капеллой. Но уже тогда нашлись люди, считавшие, что содержать хор прилично большому барину, а самому дирижировать (причем не только в своем доме) унизительно, зазорно причуда весьма дурного тона. Юрка плевать хотел на пересуды...
Но именно в пору наивысшего успеха во всем: в семейной жизни - жена подарила ему наследника и трех очаровательных дочек; общественной, служебной и музыкальной: слава голицынского хора сломала провинциальные рамки и достигла обеих столиц, - в пору расцвета дружбы с прекрасными Рахманиновыми и пошли те разломы, которые привели Юрку к полному краху во всем, кроме музыки.
И все-таки вначале была музыка... Живя с хором общей жизнью, поневоле входя в разные дела и заботы ста пятидесяти мужиков и баб, князь не мог видеть в них крепостных рабов. Ему омерзительно стало само слово "крепостной", и он надумал отпустить салтыковцев на волю вольную. Эта мысль давно уже тревожила русское общество и изредка, в масштабах крайне скромных, превращалась в действие. А князь Голицын надумал отпустить на волю всех своих крепостных - более 1500 душ - без выкупа. Намерение это как громом поразило тамбовское дворянство, вызвав недоумение, испуг, тревогу, злость; генерал-губернатор, бывший в большой силе при дворе, решительно осудил князя. Почувствовав, что час революционных преобразований еще не пробил, князь решил освободить крепостных менее страшным для помещиков образом - с выкупом земли - и приступил к осуществлению своего намерения. Но время не пришло и для такой куцей реформы, на князя ополчились все землевладельцы Тамбовщины. Глухая стена недоброжелательства выросла вокруг Юрки. Переход от всеобщей любви к ненависти был слишком неожидан, и князь растерялся, что с ним случалось нечасто. Он вступил с мужиками, почуявшими веяние свободы, в недостойный торг, который ничуть не укротил его врагов, только унизил его самого. В Петербург полетели доносы. Недавно переизбранный в губернские предводители, Голицын вдруг узнал, что государь отложил его утверждение. Это нанесло страшный удар по самолюбию всеобщего баловня. Их будет еще немало...
Раздоры с губернатором, остудь монаршего благоволения предвещали скорый крах общественной деятельности князя. В душе непрестанно звучала музыка разрушения, гибели. Она не обманывала. Беды редко приходят в одиночку. Давно уже добрые души старались довести до сведения княгини Голицыной небезосновательные толки об изменах мужа. Сильная натура Юрки ни в чем не знала удержу. За страстные объятия с женой приходилось расплачиваться долгим постом, когда она вынашивала, рожала и кормила очередное дитя. Самоограничение не было ему свойственно. Да и какой в нем толк? Княгиня ничего не теряла, все остальные выигрывали, ибо грубые веления отрывали его от звуков сладких и молитв, равно и от служения обществу, а вокруг было столько возможностей облегчить плоть, освободить дух. И разве от этого он меньше любил свою Катю? Да нет же! В раскаянии, ощущении вины освежалось, омывалось незримой слезой его чувство, он вновь видел ее девушкой в заросшем саду, куда пробиралась белая козочка с любовной запиской. И желал свою милую скромницу, как в первый день.
Доверчивая, счастливая своей любовью к красавцу мужу и прелестным детям, ласково прикрытая от невзгод родней и друзьями, Екатерина Николаевна отказывалась верить злым наветам. Ах, господи, мой Юрка как Иосиф Прекрасный. Каждой женщине, словно жене Потифара, хочется склонить его на ложе, а он убегает, оставив верхнюю одежду", - говорила она со смехом. Сравнение это было верным лишь отчасти. Многие дамы, подобно легендарной Мут, хотели склонить на ложе нашего героя, но он отнюдь не блистал расчетливыми добродетелями сына Иакова, величайшего карьериста всех времен и народов, - Юрка не убегал от распаленных красавиц, а когда расставался на время с одеждами, то не ограничивался верхней.
Может, Екатерина Николаевна и допускала, что во время долгих отлучек Юрка не был столь безупречен и позволял дамам целовать свои музыкальные руки, большего греха не могла измыслить провинциальная затворница, божья душа, ставшая на сломе жизни усилиями мужа и судьбы железной душой. Но ее доверчивость была не так глупа: ведь в главном он никогда не изменял ей, во всех своих похождениях князь не истратил нисколечко души, где по-прежнему безраздельно царил образ первой любви.
И тут произошло непоправимое: Голицын влюбился без памяти в дочь своих друзей Рахманиновых - Юлию. "Без памяти" - в данном случае не просто словесный штамп, прикрывающий неспособность изобразить стихийное, нерассуждающее чувство. Голицын влюбился, как сицилийский юноша, о котором говорят: "громом расшибло". И в этой сумасшедшей, безответной, тягостной и безнадежной любви забыл о всех правилах и обязательствах, налагаемых семьей, обществом, воспитанием, законами соседства и дружбы. Он преклонялся перед четой Рахманиновых, знал, как неуместна и оскорбительна в их глазах неуправляемая страсть семейного человека к их дочери-невесте, знал, как любят и чтят они Екатерину Николаевну, но ничего не мог поделать с собой. Искушенный в обманах, Юрка даже не пытался что-либо скрыть. Расшибло громом... Он не помнил, как пришло к нему это чувство, когда он открыл в угловатой девчонке созревшую прелесть женщины и понял, что без нее не стоит жить. Ему казалось - это было всегда: для нее плавал он в гондоле, одетый "настоящим итальянцем", и пел под гитару, для нее дрессировал белую козочку и посылал с записками в заросший душистый сад, для нее очаровывал властную старуху Дунину. Она слилась с Катей, потом вытеснила ее, отобрав все, что той по праву принадлежало. И Катя поняла, что у нее отняли и сад, и козочку, и серенаду, отняли душу единственно любимого человека, и не простила ему этого.