Вошла в комнату, легла на постель, и пес кружился возле нее. Адас любила животных, но этого пса Мойшеле ненавидела всей душой. А теперь положила руку на его спину, почесала его затылок и почувствовала, что примирилась с ним. Голос Ионы из кухни словно бы смешался теплом, идущим от боксера.
   «Сколько сахара?»
   «Одну ложечку».
   «Я тоже кладу одну».
   Вернулся Иона из кухни, окутанный запахом кофе, и в руках его кофеварка, чашки, лепешки, маслины и сыр. И нес он это все как жонглер.
   Увидел ее, лежащей в гимнастерке, и сказал:
   «Моя форма тебе подходит».
   «Твоя?»
   «Чему ты так удивилась?»
   «Что ты в армии».
   «Я – штинкер».
   «Кто ты?»
   «Не знаешь, что в армии так называют тех, кто служит в разведке?»
   «Откуда я могу знать?»
   «От Мойшеле».
   «Он мне ничего не рассказывает».
   «Такой он».
   Иона разложил на скамеечке еду, налил кофе в чашки и приготовил ей лепешку с сыром. Все это он делал молча, не отрывая взгляда от ее босых скрещенных ног и влажных волос, обрамляющих ее лицо. Так и сидел на скамеечке у постели, и аромат кофеварки заполнял пространство между ними. Сидели они, отрезанные от мира, за плотно закрытыми окнами, рисунками, в желтом свете лампочке, усиливающей красоту Адас. Иона смотрел на нее, не отрываясь, и не притронулся к кофе.
   Вот, она, сидит напротив него, как романтическое приключение, еще более красивая, чем рисовалась в его воображении по рассказам Мойшеле, и красота ее воплощает всё, что дано было ему в прошлом, до того, как египетский снаряд изуродовал ему лицо. И, быть может, говорит он в душе своей, можно жить во имя такой красоты, сидеть на скамеечке и смотреть издалека на красивую женщину, и ощущать горячее чувство счастья. Сидя, он повернул к ней уродливую сторону лица, чтобы не видела в здоровой половине его возвышенную душу, но она ощущала его волнение по чашке, которая дрожала в его руке, обхватила свою чашку двумя руками и сказала:
   «Кофе просто чудо».
   «Я говорил тебе».
   Голос солдата дрожал, и он повернул к Адас все свое лицо. Удивление и обожание сверкали в голубизне его глаза. Он и ни скрывал этого, и она спросила его в смущении:
   «Ты холост?»
   «Как раз женат».
   «И живешь здесь?»
   «Решил идти своей дорогой».
   «К Мойшеле?»
   «Мы друзья».
   Молчали. Кофеварка опустела, лепешки были съедены, и крошки рассыпались в постели. Иона отодвинул посуду, и они сидели близко друг от друга, лицом к лицу, она на постели, он на скамеечке. Он обнял ее ноги, и она положила руку на дрожащее тело пса. Страдания тяжкого этого дня словно бы отдалились от нее. Смотрела на Иону, и облик его сливался со скульптурами Элимелеха, лицо – с раковинами, нарисованными рукой Мойшеле. Оба они, Адас и Иона, словно бы плыли по невидимым волнам, которые текли между ними и уносили их в неизвестную даль. Иона здесь гость, и она здесь гость, а хозяин дома – Мойшеле. Может, он вернется сюда ночью? Страх снова закрался ей душу. Ни за что не хотела видеть его после этого тяжелого дня. Эта ночь – ночь Ионы. Но надо встать и уходить, и так ей этого не хотелось. Испугано посмотрела на часы. Уже шесть вечера.
   Иона проводил ее взгляд, и тоже испугался. Только бы она не ушла! Как заставить ее остаться? И вечер, и ночь, и завтрашний день, и вовсе не для того, чтобы она встретилась с Мойшеле. Только бы не ушла! Как он останется в одиночестве после этого тепла, которое пробудила в нем ее красота, заставив забыть горечь своей судьбы? Впервые после ранения он ощутил свободу, которую несло ему его уродство, свободу отталкивающей его внешности. Он может ей сказать все, что хочет только потому, что он такое чудовище. Он мог говорить обо всем, даже о том, что хотел бы ее любить. Все равно ведь она никогда не будет ему принадлежать. Эта женщина вне его жизни. Если она даже захочет его, не доберется до него. Он свернулся в своей уродливости, замкнут в своем мире калеки. Осталась у него лишь свобода открыть рот. И слова сами вышли из его уст:
   «Останься».
   «Я должна идти».
   «Почему должна?»
   «Должна».
   «Из-за Мойшеле».
   «Из-за этого тоже».
   «Он ни в чем не будет нас подозревать».
   Она поглядела на него в изумлении. Голубизна глаза была влажной и полна была ее обликом. Она словно бы окунулась в этот любящий взгляд, и не могла от него оторваться. С большой печалью сказала:
   «Правда в том, что я и не хочу встречаться с Мойшеле».
   Встала. Высокая и тонкая ее тень обрисовалась на полу, отогнав желтый свет лампочки. Иона обнял рукой эту тень, и оба следили за их обнявшимися тенями. Он не скрывал своих чувств и взглядом пытался ее остановить. Но она уже пошла в душевую и вдруг закричала:
   «Что мне делать?»
   «Что случилось?»
   «Платье мое абсолютно грязное».
   «Купим новое».
   «У меня ни гроша».
   «Деньги это не проблема».
   «Я тебе верну».
   «Мойшеле вернет».
   «Не смей ему рассказывать!»
   «Ладно».
   «Я верну тебе эти деньги».
   «Все будет в порядке».
   Она вернулась из душевой в грязном изорванном платье, прикрыв косой разрыв на груди. Стояла посреди комнаты и не приближалась к двери, которую заслонял Иона своим огромным широким телом, готовый сделать все, чтобы ее не отпустить, и даже уверить ее, что будет жить лишь ради нее. Вместе с тем, он знал, что не остановит ее и жить для нее не будет – она пойдет своей дорогой со своей красотой, а он останется здесь, одинокий и пришибленный. Подал ей сумку и сказал:
   «Положил тебе в сумку немного денег».
   Вместе дошли до ворот, стояли, оглядывая каменные фигуры Элимелеха, перекидываясь незначащими словами. Темнота скрывала их печальные лица. Сошел вечер, проглотил пыль со стен и прикрыл трещины старых домов. Сумрак, подобно волшебнику, вернул переулку чары его древности. Иерусалим вокруг словно бы и не прикасался к ним. Светящиеся рекламы подмигивали издалека, из другого мира, в эту старость, вовсе им не желанную, и шум проспекта, проходящего совсем рядом, тоже казался смутным и далеким. Одиноко стояли они в безмолвном переулке, где звучал лишь голос Ионы:
   «Еще немного, и вся магазины закроются».
   «Ну, и что?
   «Платье».
   Он легко прикоснулся к ее локтю, она кивнула головой. Пожали друг другу руки, и она пошла своей дорогой, оставив его стоять у ворот. Сандалии ее постукивали в тишине переулка. Остановилась на миг и повернулась к нему. В темноте помахала ему рукой, и он ответил ей тем же жестом, но оба не различили этих движений. Сразу же ускорила шаги и скрылась за поворотом, а Иона стоял еще битый час, вглядываясь во мрак, проглотивший Адас.
 
   Вынырнула она из темноты и попала в другой мир. Ее окружали высокие здания, ослепляющие множеством огней, роскошные магазины, толпы текли по тротуарам и машины потоком ползли по мостовой. Центральная улица Иерусалима. Зашла Адас в небольшой магазин одежды. Выбрала белое платье и купила его. Свое же, грязное и разорванное, оставила в примерочной кабинке. Приближалось время закрытия магазинов. В витрине одного из дорогих магазинов приглянулось ей красное платье весьма смелого покроя с глубоким вырезом, отливающее красноватым оттенком меди. Разглядывала она ее, говоря в голос:
   «Это мое новое начало».
   Мойшеле начал новую жизнь с отъезда за границу, она – с этого платья устремится к сияющей, городской Адас. Вошла в магазин, но продавщица не хотела снимать платье с витрины, ибо время приблизилось к семи. Адас настаивала, и тут чей-то голос пришел ей на помощь:
   «Принеси ей это платье».
   Курчавый молодой человек с черными глазами смотрел на нее. Их отражения взирали на них из окружающих зеркал. Парень улыбнулся ей, и она ответила ему улыбкой. Когда, надев платье, Адас приблизилась к большому зеркалу, он уже стоял возле него. Платье прилегало ее телу и настолько выделяло фигуру, что Адас почувствовала себя обнаженной перед мужчиной. Плечи ее были открыты, и платье держалось на шее тонкой тесемкой. Оно было настолько узким, что только длинный разрез сбоку позволял ей двигаться. Глаза парня, в изумлении ощупывающие взглядом ее фигуру, встретились с ее глазами в зеркале, и он сказал:
   «Сандалии не подходят».
   Сбросила сандалии и почувствовала подошвами ног мягкость ковра. Приятен ей был взгляд парня, который откровенно выражал восхищение:
   «Позвольте мне».
   Он взялся за ее длинные волосы. Руки его были осторожны, но лицо решительно и глаза дерзки. Расплел косу, и тотчас из зеркала на нее взглянула новая и совсем другая Адас: прекрасная женщина, госпожа, с высоким лбом и узким лицом, сверкающие глаза которой сливались с блестками платья. Хотела улыбнуться этой женщине в зеркале, но не решилась, боясь нарушить новый лик каким-либо движением. Приказывала госпожа Мойшеле приблизиться к ней и поцеловать ей руку, и он коснулся губами ее пальцев. Хозяин магазин суетился вокруг нее, пользуясь, то тут, то там скрепками, затем разогнулся, оглядел Адас как некое свое произведение и сказал:
   «Фантастика!».
   Рука его скользнула в зеркале по ее фигуре. Испугалась, увидев перед собой лицо водителя в роще, у источника, глаза его, требовательные и страстные. Хотя глаза молодого человека и руки его, касавшиеся ее обнаженных плеч, должны были ей помочь совершить бросок в желаемый ею мир, она вдруг осознала, что магазин пуст, она одна с мужчиной, руки которого на ее плечах, и совсем потерялась от страха. Нажал парень на ее плечи, усмехнулся, указал на синяки и сказал, подмигнув:
   «Муж или любовник?»
   Адас быстро освободилась от его рук, убежала в кабинку, тяжело дыша.
   Теперь она знала, что никогда не бросится в новую, другую жизнь, не будет плыть по бурным волнам, а останется навсегда в замкнутом своем мире. И, словно сдавшись собственной судьбе, опять облачилась в скромное белое платье. Красное, лишенное стыда, переливающееся блестками платье перебросила через руку. Хотела вернуть ее хозяину магазина, но тут же взбунтовалась, и решила, что не отступит и не смирится, а развернет паруса и поплывет по иному морю в иное место. Выйдя из кабинки, протянула с холодным высокомерием отливающее медью платье молодому человеку и потребовала завернуть покупку. Вышла на быстро пустеющую улицу. В ночном небе рассеивались облака хамсина, высыпали звезды. Изящная и хрупкая, грустная и замкнутая, шла Адас к дому своих родителей.
 
   Смотрит Адас на дверцу шкафа. Висит рядом с военной формой Мойшеле, платье, отсвечивающее медью, платье тяжких ее ночей. Закрывает объемистое письмо своего мужа дяде Соломону. Напряжение сна на грани пробуждения виснет между тенями, заполняющими комнату, и тишина вокруг Адас враждебна.
   Ушел Мойшеле, пришел Рами.
   В тот день, прежде чем она встретила его во дворе кибуца, прокрался Рами в ее мысли. Осенние хамсины были тяжкими, замедляющими ритм жизни. Даже раскаленный ветер дул, казалось, с трудом. Казалось, даже горы молились о пощаде и просили первого дождя. С утра небо было покрыто туманом, но к обеду облака рассеялись. Это была первая осень без Амалии.
   Удушье и сухость затрудняли дыхание, и Адас без конца пыталась откашляться. Соломон сидел напротив нее в кресле. Последние лучи солнца исчезали за горой, оставляя на стенах комнаты пятна размытого света. В эти часы двор кибуца наполнялся шумом голосов. Семьи располагались одна рядом с другой на траве, пили кофе, жевали печенье и пироги. Из транзистора доносилась песня, голос ребенка смешивался с лаем собак, трещал трактор, и мотор автомобиля отвечал ему сердитым баритоном. Из всей этой смеси звуков возник один ясный голос, заглушил речь Соломона, и Адас перестала слушать дядю. Женский голос рассказывал кому-то о числе «три», которое подчинило себе чью-то жизнь:
   «Шула, которая живет на улице Третьей, в доме номер три, была незамужней до тридцати трех лет. Поехала Шула в Канаду искать жениха, встретила там холостяка-израильтянина сорока трех лет, они полюбили друг друга, поженились, вернулись в Израиль. И теперь они проживают по улице Третьей, в доме номер три…»
   Обернулась буква «Т» подобием вил, приподнявших Адас, и тут же изменила конфигурацию, превратившись в одну долгую линию, подобно столбу, несущему электрические провода, видимому в окне Соломона. Адас посмотрела на верхушку столба, где провода были подобны воздушным мостикам, затем перевела взгляд вдаль, пока не увидела дум-пальмы, и тут возник голос Рами:
   «На нас троих положил глаз наш командир отделения. На Эрана, потому что он чемпион по боксу среди молодежи команды «Апоэль» в Натании, а командир отделения не любит мускулистых парней. На Мойшеле, потому что он – Мойшеле, и даже на офицерских курсах не перестал быть Мойшеле, и я – потому что все добрые вещи идут по три».
   Сидели они тогда под этой пальмой, с овцами. Она, уставшая от любви и полдневного жара, дремала, прижавшись к Рами, чуб которого и борода были растрепаны, волосатая грудь – обнажена. От тела его шел запах овец. Она рассмеялась и сказала:
   «Можно представить тебя козлом в стаде».
   Тут же он начал рассказывать о Мойшеле. Так он всегда вел себя с ней. Как только она заостряла свои сравнения, он тут же мстил ей историями о Мойшеле, словно вызывая его дух в тот момент, когда она всеми силами стремилась его забыть.
   «Нас троих командир отделения третировал при любой возможности, а Мойшеле больше всех. Однажды зимой вернулись мы с маневров, ноги стерты до костей. Мойшеле прохватил понос, и он окопался там, где можно было окопаться, а командир отделения за ним, и оба в одной уборной, говорят между собой через щели в перегородке. Командир отделения орал, что Мойшеле убежал, хотя не было команды – «Разойдись». Наказал. Всю ночь Мойшеле стоял у столба, как распятый Иисус».
   «Его что, привязали к столбу?»
   «Ну, ты уж совсем. Только приказано ему было петь всю ночь».
   «Всю ночь!»
   «Нечего тебе беспокоиться, малышка. Несмотря на его пение, мы все заснули».
   «И ты не пришел ему на помощь?»
   «Ему на помощь? Если бы даже посадили меня на верхушку столба, я бы тут же заснул».
   «Добрая душа».
   «Жалеешь Мойшеле?»
   «Представь себе».
 
   Замолк голос за окнами Соломона. И звучавший в памяти голос Рами замолк. Сумерки сошли на кибуц, и темнота в комнате Соломона сгустилась. Отвела Адас взгляд от столба и вернулась к речи Соломона, голос которого был медлителен, подобно каплям из плохо закрытого крана. Битый час она слушает его. Кофе выпила, и пора ей встать и уйти. Но надо же идти туда, где на кресле лежит красное платье. С момента, как она вернулась из Иерусалима, не прикасалась к нему. Перестала следить за собой и ходила непричесанной. Не ускользнула от ее внимания враждебность членов кибуца после того, как она внезапно оставила работу в кухне. Вернулась-то она на следующий день, но не отвечала на бесчисленные вопросы, касающиеся ее странного поведения. Из-за упрямого ее молчания не нашелся ни один, поддерживающий или защищающий ее, за исключением дяди Соломона. Он верен ей, и дает ей мудрые советы:
   «Забудут, детка. В кибуце все забывается. И хорошее и плохое».
   Негромкий голос и любящие глаза дяди отдалились от нее, не касаясь ее ни словом, ни взглядом. Со дня, как она сбежала из кибуца в Иерусалим, и затем вернулась, она замкнута в каком-то, можно сказать, бесхозном пространстве, где нет ни Адас, ни иного человеческого существа, никого и ничего. Равнодушна она ко всему, глуха к окружению. Ни испытывает обиды или ущерба ни от какого-либо чувства или боли. В этом пространстве нет Мойшеле, нет насильника, нет ничего. Единственный Рами, соблазняющий и велеречивый змей, тайно проскользнул в травах и ворвался в ее запертый сад. Но она вырвалась из его объятий и вернулась в то свое привычное одиночество. И взгляд ее скользил по стене, дошел до старого глиняного кувшина Амалии, остановился на нем. Голос Соломона теперь раздавался из него, как колокол, который утонул в глубине кувшина, и сейчас доносится до нее смутными звуками.
   «И я как-то так вот встал и сбежал. Но, что верно, то верно: не из-за этого на меня сердились в кибуце. В те дни бегство из кибуца было нормальным явлением. Убегали, возвращались и снова убегали. Никто никого за это не обвинял. Сердились на меня за то, что я ушел искать Элимелеха».
   «Ты сбежал, чтобы найти Элимелеха?»
   «Именно».
   «Тебе это просто так захотелось?»
   «Ну, не просто так, детка, ни в коем случае просто так. Я тоже был сторожем в ту ночь. Четвертинка луны как-то уж очень печально светилась. Небо было черным, как пропасть. Кибуц в те дни составляли всего лишь несколько палаток и бараков. Окружены были забором и настораживались при каждом легком шорохе. Слышится кашель, и все знают, кто это кашляет. Скрип кровати, и всем известно, кто скрипит. В те дни еще слышали дыхание кибуца. И я один в этом квадратном дворе, в центре которого заросли с гнездом голубей. Вот, ребенок заплакал. Тогда у нас родились первые дети. Пошел я к детскому бараку, осветил плачущего ребенка фонариком. Я очень любил наблюдать за их такими естественными движениями, любил сгустившиеся запахи в детском бараке. Запах роста, запах полей и земли, впитавших пот. Это присутствие в детском бараке ночью было для меня как день работы в поле. Это было и вправду чудесно».
   «Что же так чудесно в дневной работе в поле?»
   «Детка, я любил взрыхлять бороздами старую и сухую землю, я видел Бога в отвалах этой земли, словно история народа свернута в них. В этих пластах я видел тайны мира, следы человека, которые стерлись, и клады человеческого опыта, которые забыты. Древняя земля, детка, открывшись заново, свежими отвалами, словно бы возвращается к своей девственности. И я, Соломон, пахарь, рассекаю ее…»
   «Рассекаешь девственницу?»
   «Ну, детка!»
   «Не хочешь мне рассказать об Элимелехе?»
   «Хочу».
   «Почему его выгнали из кибуца?»
   «Он отличался от всех».
   «Из-за этого?»
   «Из-за этого и я убежал в ту ночь, когда все вокруг ныло, выло и стонало, младенцы, шакалы, собаки. Четырех щенков родила худая сука. Не было еды для людей, где найти ее для собаки и ее щенков. Голодные, они выли, разбудив голубей в зарослях, и те тоже подали голоса, и ночь всполошилась мычанием коров, кудахтаньем кур, завыванием собак. На востоке уже возникла светлая полоса, и я стоял среди всего этого воя, глядя на кибуц, и думал: что здесь происходит? Что весь этот шум и вой – утренняя молитва или просто шум грубого скота?»
   «И тогда ты замкнулся в себе?»
   «Нет, детка. Тогда пришла Голда».
   «Голда!»
   «Голда. Чего ты так удивляешься? Она работала на пасеке. Как раз в это время пчелиная матка отложила яйца, и нуждалась в подкреплении ко времени приближающегося цветения. Я пошел помочь Голде. Поднял крышку улья, налил из бутыли в корытце жидкий сахар. Я не мог доказать свои добрые намерения даже пчелам».
   «И Голде тоже?»
   «Но я же говорю о пчелах. Эти дуры подозревали меня в плохих намерениях, злились и шумели».
   «Что ты сделал Голде, дядя Соломон?»
   «Что ты так упрямишься с Голдой, детка? Я говорю о пчелах, которые, в конце концов, поняли меня, кружились вокруг корытца, и их жужжание показывало, что происходит в улье. Молодая матка откладывает яйца».
   «Голда была тогда молодой девушкой?»
   «Опять Голда. Все мы были молодыми, и пчелы тоже. Постаревшая матка яиц не кладет, пчелы молчат. Никакого жужжания. Но в ту мою ночь…»
   «В твою ночь с Голдой».
   «Если ты так хочешь, в ту мою ночь с Голдой, пчелы не молчали. Они шумели и волновались, и волновалось мое сердце. Занялась заря, гора нахмурилась, кладя тень даже на восходящее солнце. И я, и Элимелех – никак не могли смириться с восходом солнца над нашей лысой горой. Всегда нам снилось, что солнце на земле Израиля всегда восходит над водами Иордана, сея свои лучи по всей стране. Это была наша мечта еще там, в далекой Польше».
   «Большими мечтателями вы были».
   «Да, большими мечтателями».
   «Чудесно было вам»
   «Какое там чудесно? Чего стоили мои мечты без Элимелеха?»
   «Но ты же был с Голдой?»
   «Может, оставишь уже в покое Голду? Она закончила свою работу, а я – свою, и ходил по двору кибуца, как потерянная душа. В читальном зале горела керосиновая лампа. На фоне зари барак этот казался старой синагогой, в которой сидят молящиеся. На миг показалось мне, что среди них сидит Элимелех. Ворвался я в барак, а там – ни молящихся, ни Элимелеха. Погасил я лампу, и сбежал».
   «От чего ты сбежал?»
   «Сбежал. Просто был пролом в заборе рядом с бараком, я и протиснулся в него. Бежал в поисках Элимелеха, и не нашел его».
   По голосу чувствовалось, что Соломона охватила тоска по давно потерянному другу. Адас опустила голову, отняла пальцы от пустой кофейной чашки, сидела неподвижно. В комнате стояла темнота, но Соломон не встал, чтобы зажечь свет. Адас закашлялась, и кашель этот освободил их горечи и молчания:
   «Приготовлю тебе чай».
   «Я должна идти к себе».
   «Сегодня есть кино»
   «Не для меня».
   Соломон не приготовил чая, Адас не встала с кресла. За окнами зажглись фонари. По асфальтовым дорожкам шли члены кибуца к лужайке, где будет показано кино, несли с собой стулья и одеяла, весело переговариваясь. Четверг, вечер кино, – самое большое развлечение в кибуце. Голоса ворвались в комнату, но даже не коснулись Адас и Соломона. Она подвинулась в самый уголок дивана, словно желая совсем исчезнуть. Ветер раскачивал фонарь за окном, и полосы света колебались на ее лице. Сидела и ждала, когда начнется фильм. Двор опустеет, и она сможет выйти. С момента, как она сбежала в Иерусалим, Адас старалась не встречаться с людьми из кибуца. Голоса смолкли. Адас встала с дивана, намереваясь уйти. Дядя Соломон остановил ее:
   «Садись, поговорим».
   «Уже сидела».
   «Детка, мне надо с тобой поговорить».
   «Пожалуйста».
   «Оставь эту работу на кухне».
   «Ну, и что с этого».
   «Вернись пасти скот».
   «В каком мире ты живешь?»
   «Что ты имеешь в виду?»
   «Ведь продали все стадо».
   «Не знал».
   «Теперь я ухожу».
   «Посиди еще немного».
   Соломон зажег свет. Адас зажгла сигарету. Донеслась до них музыка фильма. Соломон прокашлялся, сдвинул брови, пересел с кресла на диван, рядом с Адас, положил руку ей на плечо, от чего все тело ее напряглось. Но она не отодвинулась от него и не сняла его руки со своего плеча. Голос его дрожал:
   «Детка, я предлагаю тебе нечто, что мне предложить нелегко».
   «Что?»
   «Ты должна покинуть кибуц».
   «Здесь все кончено».
   «Ты здесь просто несчастна».
   «И куда я пойду?»
   «В Иерусалим».
   «Я должна подумать, дядя Соломон».
   Адас отвернулась от него, и посмотрела на кувшин Амалии. Соломон замолчал, не сводя с нее глаз. Сигарета погасла, но она не зажгла новую. Звуки фильма продолжали доноситься с улицы. Взошел месяц, подглядывая в комнату. Опять ее взгляд остановился на верхушке электрического столба, где восседал Рами и сообщал с высоты: что бы не случилось, кибуц я не оставлю.
   Дядя взял ее руку в свою, и она почувствовала тепло раковины, широкую ладонь Мойшеле, и сказала, как бы не обращаясь ни к кому, в глубину комнаты: «Ушел Мойшеле».
   Освободила руку из ладони дяди Соломона, встала и ушла, захлопнув дверь.
   Она бродила по пустынным дорожкам. Фильм продолжался, звуки его заполняли пространство, а она старалась отдалиться от людей и от звуков. Вышла во двор кибуца, приблизилась к воротам. Зашумела машина на шоссе, свет фар ослепил ее, захлопнулась дверца. Рами стоял перед ней. Возник из темноты ночи и поразил ее, как молния. Она пыталась поверить, что это он, и не верила глазам своим. Перед нею стоял капитан Рами, в форме, с оружием, рюкзаком и бородой. Темнота обнимала его и делала столь же темной его бороду. Адас смутно различала его, но ясно слышала его уверенный, чуть дрожащий от волнения, голос:
   «Привет, малышка».
   «Привет».
   «Что слышно?»
   «А у тебя?»
   «В лучшем виде».
   «Ну, а так».
   «Тянем лямку».
   Убрал Рами машину с шоссе, и они пошли в сторону дум-пальмы, между рыбными прудами. Шли и молчали. Казалось, торопились к памятному им месту в полной темноте. Облака обложили небо, скрыли луну и звезды. Фонари кибуцев светились на холмах, плывя кругами огней в глубинах сумерек. Ночь распростерлась над просторами. Адас и Рами исчезли в этой мгле, которая сгустилась именно благодаря тем цепочкам дальних огней на холмах. Они шли, пытаясь разговаривать. И Рами сказал:
   «Что ты искала у ворот?»
   «Просто так».
   «Не пришла ли встретить меня?»
   «А ты пришел ко мне?»
   «Пришел».
   Опять молча продолжали идти по тропинкам. Оставленные сельскохозяйственные машины возникали на их пути. Иногда ветер приникал к вспаханной земле, подбрасывал и вертел в воздухе столбы мелкой пыли. Закончилась уборка винограда, и в воздухе стоял запах увядания и плесени. Одинокие деревья внезапно вставали на пути, как существа, лишенные жизни. Тропа изогнулась в сторону прудов и ноги их наткнулись на груды камней. Рами ловко обходил все преграды, не спотыкаясь, но Адас на все глядела слепыми глазами, отключенная от всего вокруг, заблудившаяся в забытой стране, потерянная в глубокой темноте. Тянула ноги и шла за Рами по острому запаху, идущему от его формы, старому запаху, знакомому ей по форме Мойшеле. Запах напоминал ей одинокие ночи в запертом доме, и она бормотала про себя:
   «Ушел Мойшеле, пришел Рами».
   Он шел впереди, вернее, скользил во мгле почти беззвучно, как хищный зверь, не обращая внимания на ее спотыкающиеся шаги. Она шла за ним, а не рядом, вглядываясь в черное пятно его спины, и всякое теплое чувство к нему улетучивалось из ее сердца. Чего она тянется за ним? Остановилась и взглянула вверх, на небо и огни на холмах. Ветер усилился и разогнал тучи. На горизонте огни двигались вместе с ветром. Они втягивались в глубь тумана золотистыми цепочками, и в них слышалась Адас отдаленная печальная мелодия. Очарованно смотрела Адас на эти огни и на луну – тонкий серп, окутываемый кольцами облаков, и тонкий хвост света тянулся от его края, и смотрел на нее с высоты неким подобием скрипки, скрипки Элимелеха. Печальный мотив посылает ей Элимелех, парящий в небе и видящий ее с Рами, и пробуждает в ней щемящее чувство тоски по Мойшеле.