Рами услышал, что шаги ее смолкли, обернулся к ней, стоящей на тропе, лицом к небу. Вернулся к ней, обнял ее за плечи, и так стояли они, глядя на луну, и Рами сказал:
   «Луна эта похожа на банан».
   Когда Рами назвал скрипку Элимелеха бананом, исчезли все нежные и печальные звуки, и Адас опустила голову, вглядываясь в тропу. Рами ощутил внезапный холод, идущий от нее и отдаляющий ее от него. Маленькая, опустившая плечи, стояла она перед ним, сжавшаяся в себе и печальная. Рами выдавил улыбку и сказал:
   «Идем!»
   Как будто убегая от нахлынувших тяжелых воспоминаний, они ускорили шаги, словно куда-то торопясь. Тяжелые воинские ботинки Рами разбрасывали по сторонам камни и пыль. Теперь они шли рядом, близко, так, что его автомат ударил ее в плечо, и тут же возникла мысль: вместо пса Мойшеле, автомат Рами. Она приказала:
   «Убери автомат!»
   Он перекинул оружие на другое плечо и сжал ее руку. Хватка удивила ее силой, и она снова остановилась. Так, тигр охотится за жертвой, и вот, хищные клыки пальцев схватили ее. Автомат соскользнул с его плеча, и шершавые ладони обхватили ее лицо, но она вырвалась быстрым движением, и вновь подняла голову к луне-скрипке, которая возобновила нить мелодии. Странное, какое-то даже скандальное чувство возникло в ней: с помощью Элимелеха она как бы изменяет Мойшеле. Ушел муж, пришел любовник. И нет выхода из лабиринтов судьбы. И тут ночь разорвали душераздирающие звуки, и вся долина огласилась ужасным завыванием разгоряченных страстью котов. Адас прикрыла глаза, прошептав: какая бестолковая ночь! Ночь дяди Соломона, Элимелеха и Рами, и только Мойшеле в ней нет. Заткнула пальцами уши, и снова они стояли на тропе друг против друга, отдалившись, каждый в себе самом. Коты не переставали рыдать:
   «Так они всегда!»
   «Рыдают, когда занимаются любовью».
   «Это у них идет вместе?»
   «В этом их наслаждение».
   «Когда-то ты умел подражать разгоряченному коту».
   «Когда-то».
   «Сейчас нет?»
   «Нет».
   «Почему?»
   «Стареем, малышка».
   И снова они двинулись с места, рука Адас в руке Рами, и он ведет ее, обходя все препятствия. Ветер усилился, облака отдалили мерцающие холмы на горизонте, и в кибуцах фонари закачались под порывами ветра. Над дальним холмом мерцала одинокая звезда, подобная поминальной свече, которую зажег Всевышний в небе – в память обо всех потерянных душах на земле. Адас бежала за Рами, словно торопясь к этой одинокой звезде. Наконец добежали они до прудов, и запах вод, рыб, гниющих растений – ударил им в ноздри. Пришла осень. Рами сорвал кустик морского лука и подал его Адас. Он сказал:
   «Хоть бы пришел первый дождь».
   «До такой степени сухо?»
   «Но закончили войну».
   «Придет новая».
   «Что с тобой, малышка?»
   Ветер раскачивал одинокую лодку, и волны катили на своих спинах темноту ночи. Из пруда выскакивали маленькие головастики, извиваясь в воздухе, как чертенята, и падали опять в глубину. Дум-пальма дрожала в порывах ветра. Стояла она как бы оголенной. Все заросли вокруг нее исчезли. В прошлом они так и не могли спастись от колючек, которые рвали им одежду и оставляли царапины на коже, теперь все кругом было чисто. Чужаки овладели этим пространством, и пальма стала обычным деревом на обычном клочке земли. В кроне ее обосновались летучие мыши, хлопающие в тишине крыльями. Адас вскрикнула:
   «Что сотворили с нашей дум-пальмой!»
   Она отдалилась от дерева, смотрела него, и угнетенное ее состояние усиливалось. Рами обнял ее за плечи, но она не реагировала. Нерешительными пальцами он гладил ее, но в них не ощущалось никакой страсти. Поцеловал ее в губы, и ощупывал ее лицо без всякого желания, как слепой нащупывает дорогу. Голос Мойшеле звучал в душе Адас: слепой не может помочь слепому. Застыв, она глядела на пальму, словно бы та заставляла ее силой заняться с Рами любовью, только во имя прошлой памяти этих мест. Беспомощно стояла она перед этой памятью переживаний, которые отдалились от нее, до того, что обрели самостоятельность, вне ее души. Тело ее замерло в объятиях Рами, и, пытаясь очнуться от столбняка, она тоже обняла его. И тут пальцы ее обнаружили то, что скрывала темнота. Рами отрастил живот, и ребра его покрылись жирком. Что с ним произошло? Рами уже не тот Рами, как и Мойшеле не тот, кем был. Руки ее соскользнули с его тела, и она их скрестила на животе, как будто ей очень холодно. Рами тоже разжал объятия и пытался потащить ее к дум-пальме. Она заупрямилась и не сходила с места. Каждое сильное прикосновение напоминало ей водителя-насильника. Рами охватил смех, сконфуженный и прерывающийся. Ночь проходит впустую. Когда он зажег сигарету, увидела Адас его удрученное лицо, и неожиданная жалость к нему прошла волной по ее телу. Всей душой захотела она подарить ему то давнее наслаждение, но знала, что тело ее будет сопротивляться ее желанию. Что можно сделать, если сердце опустошено, и она так смята нападением таксиста и равнодушием Мойшеле? Не осталось у нее выхода кроме как замкнуться в себе – и пусть Рами делает с ее телом, все, что ему захочется. Господи Боже, как она умеет обманывать саму себя, поддаваться иллюзиям! Она очарована звуками Элимелеха, а он для нее это Мойшеле, и тоска ночных темных небес это печаль ее сердца! И, несмотря на это, она займется любовью с Рами из жалости. В печали ее есть наивность, и она, быть может, предпочтительней любой страсти. Она сжала руку Рами и сказала:
   «Не здесь».
   «А где?»
   «В другом месте».
   Обогнули пруд медленным шагом, чтобы продлить прогулку насколько можно. Руку об руку шли в полном безмолвии, и сплетенные пальцы были холодны. Исхоженная тропа вела их к домику, где хранился корм для рыб. Инструменты валялись вокруг, и ни одно дерево здесь не росло. Длинная жестяная труба, выходящая из домика, сверкала серебряной краской. Фонарь освещал площадку. Снова она вспомнила Мойшеле, и спросила резким голосом:
   «Мойшеле расстался с тобой?»
   «Но мы разошлись по-доброму».
   «Потому ты явился?»
   «Нехорошо, что я это сделал?»
   Волна разбилась о берег пруда – надежда разбилась, и желание пропало. Это Мойшеле послал к ней Рами. Совершили сделку, и он продал ее другу ценой обретенной свободы. Теперь ей вообще все равно. Она села на упакованные брикеты у домика и сказала:
   «Здесь, пожалуй, можно».
   Волны плескались в пруду, жестяная труба скрипела на ветру, вскрикнула со сна птица, и коты не переставали рыдать. Автомат Рами ударился о землю, когда он сбросил гимнастерку. Он расстелил ее на земле, и Адас легла на нее. Лицо ее пылало, глаза были закрыты. Рами лег на нее, но она показалась ему чужой и странной. Попытался рукой расстегнуть пуговицы ее рубашки – она иногда любила, когда он ее раздевал. На этот раз она отвела его руку:
   «Я сама управлюсь».
   Лежала тихо, как частица тьмы этой ночи. Фонарь освещал ее тело, но свет соскальзывал с него и не вносил жизнь в ее красивую фигуру. Летучие мыши проносились над жестяной трубой, мелькая по серебру тенями, и руки Рами стали особенно чувствительными, прикасаясь к ее телу. Ветер бил в стены домика, и ночное безумие разгоряченных течкой котов продолжалось. Адас слышала каждый звук, но рук Рами не ощущала. В отчаянии Рами пытался разбудить в ее теле желание любви, но она сжалась, и мышцы ее замкнулись. Обида, которую нанес ей Мойшеле, словно иссушила ее тело, и эта сухость отталкивала от нее Рами. Он провел по ее телу влажными губами, но мышцы женщины еще сильнее сжались, и тело не принимало его ласк. Наконец, он откинулся, обмяк и прошептал в отчаянии:
   «Адас».
   Голос его пришел издалека, но тон его разбудил в ней чувство, и она всем сердцем пыталась ему помочь. Прижимала к себе, целовала в губы, пыталась расслабиться, но как только он снова к ней приник, сжалась и замкнулась. Снова она начала его гладить, но руки ее ощутили, что он совсем ослабел, и она в испуге отдернула их. Все это произошло с невероятной быстротой, но она знала, что эти мгновения останутся в ее душе навсегда.
   Рами опрокинулся на спину рядом с ней, она села и обняла руками свои ноги, положив на колени голову. Хотела поправить одежду, но руки ей не повиновались. Тело ее дрожало от напряжения и холода. Она ощущала себя глубоко несчастной, но глаза оставались сухими, как и все тело – сухое и бесплодное. Она стыдилась смотреть в сторону Рами, лежавшего ничком рядом с ней и глядящего в небо. И тут на нее напал кашель. Рами спросил:
   «Ты больна?»
   «Ничего серьезного».
   «Нет?»
   «Нет!»
   Они говорили громко. Она собрала одежду, Рами опустил глаза, застегивая пуговицы на штанах, и как бы мельком сказал:
   «У тебя Мойшеле и я как один человек».
   Она не ответила и не посмотрела на него. Нет, шептало ей сердце, Мойшеле и Рами – не один человек, а двое. Третий – Элимелех., ибо все хорошие вещи делятся на три: Элимелех, Соломон и Мойшеле – в одном образе. Отсюда вся бестолковость этой несчастной ночи с Рами. Мойшеле, мягкий мой муж, пришел ко мне твердым, как металл. Мойшеле мужчина настоящий, и в то же время он – Рами. Я желала его, но он меня не хотел. Ушел мой муж, пришел любовник. Рами напал на меня, как ястреб, и пытался клювом своим вырвать из меня чувство. Но клюв его сломался, мужское достоинство ослабело, и он уже не может мной овладеть. Мужа я желала, а с любовником не получилось. Я влюбилась опять в мужа, потому что он пришел ко мне, как Рами в прошлом, сильный и дерзкий. Замкнула я себя перед любовником, потому что пришел ко мне, как Мойшеле в прошлом, расслабленный и мягкий. Рами уже не тот Рами, как и Мойшеле не тот Мойшеле. И я тоже уже не Адас одного мужа и одного любовника. Теперь я Адас многих – Соломона и Элимелеха, Рами и Мойшеле и даже насильника-водителя. Кто принес мне все это смятение? Элимелех, и дядя Соломон, и печальная четвертинка луны. Мойшеле послал ко мне Рами, как исполняющего его обязанности, а Элимелех послал мне мелодию, чтобы ввести меня в соблазн, и принять Рами вместо моего мужа.
   Голос Рами прервал ее раздумья. Подняла глаза, увидела его. Рами стоял, прислонившись к домику, и зажигал сигарету. Руки его дрожали. Он не взял сигарету в рот, а крутил ею широкими кругами:
   «Отступил герой войн Израиля и покинул страну».
   «Чего вдруг?»
   «Сбежал от такой малышки, как ты».
   «Всего-то поехал немного развлечься».
   «Полагается ему. Мы ведь войну закончили».
   «А что с тобой?»
   «И я оставлю армию».
   «И что будешь делать?»
   «Вернусь домой».
   «Когда?»
   «Давай не будем говорить о том, когда…»
   «Сядь рядом».
   «Вернемся домой».
   «Дай покурить».
   Дал ей докурить, посидели еще немного и вернулись в кибуц. Шли медленно, Рами первый, она за ним. И не было никакой близости между ними. Иногда они смотрели на небо, но ни луны, ни звезд не было видно. Все небо было огромным серым облаком, тяжестью своей сужающим полоску зари и касающимся на горизонте земли. Двор кибуца был пуст, несколько стульев, оставшихся на лужайке, где вечером показывали фильм, покачивались на ветру. Окна домов были темными, лишь в разных местах светилось то одно, то другое. Часы рассвета были уделом одиночек, блуждающих между ночью и днем. Рами подошел к машине, стоящей у столярной мастерской, и сказал:
   «Принес тебе подарок»
   «Оттуда?»
   «Из пустыни».
   Рами открыл багажник, обнял Адас за плечи, пригнул, и глаза ее утонули в груде сухих колючек. Руки его были руками прошлого Рами, и дрожь прошла по ее телу. Наконец-то, она ощутила ожидаемое биение сердца. Смотрела она на колючки, а видела ирисы, которые цвели на горе. Это была весна в разгар тяжелой войны, и раненый Рами петлял по тропе в гору, поднялся на вершину, и хромающая его нога сшибала камни вниз по склону. Она следила за ним, скользящим, подобно змею, между скал, рыщущим в любой пещере и расселине в поисках редкого горного цветка – ириса пурпурного цвета. Сорвал Рами этот цветок, который запрещено срывать, стоял на вершине скалы, и цветок пылал в его руке, и она кричала, что он воришка.
   Он скользнул вниз по склону, пришел к ней и воткнул цветок ей в волосы. Часы на горе прошли под сенью скалы, которая давала им тень, и цветок был забыт в пылу любви, упал на землю и был расплющен их телами. Так и весна того года осталась единственной в своем роде среди их весен. Долгая война закончилась. Мойшеле уехал, и Рами уедет, и Адас не двигалась с места, опустив глаза на груду сухих колючек в багажнике воинской машины. Колючки вместо ирисов. Но сердце ее расчувствовалось, как тогда: быть может, все же они не расстанутся. Мойшеле-то ушел, но, может, Рами останется. И она стояла, замерев в его объятиях, пока он не сказал отчужденным голосом:
   «Для тебя».
   «Колючки?»
   «Ты уже не собираешь колючки?»
   «Я помню ирисы».
   «Те самые?»
   «И ты тоже их помнишь?»
   «Ты помнишь не то, что надо, и не в тот час».
   Отодвинул ее от себя и резко захлопнул крышку багажника. Извлек из кармана связку ключей и позвенел ими. Звон расставания?! Внезапно ее объял страх одиноких ночей, ожидающих ее в будущем, и она бросилась ему на шею. Он обнял ее, и ключи позванивали за ее спиной.
   «Не уезжай!» – сказала она, испытывая удушье от страха.
   «Мы изменились, малышка».
   «Давай, не будем говорить об этом».
   «Почему это нам не говорить об этом».
   «Потому что нечего об этом говорить».
   «Надо признаться, что ничего у нас вместе не получается».
   «Один раз, и ты уже…»
   «Давай, не будем об этом».
   Рами исчез в ночи, как и возник из нее. Адас, замерев, стояла у ворот, пока не затих шум удаляющегося мотора, и шоссе снова опустело. В курятнике куры беспрерывно кудахтали. Адас добежала до дома и рухнула в кресло Элимелеха. Утренний ветер шумел и в комнате. Фонарь за окном швырял смутные пятна на стены. Двор кибуца пробуждался к новому дню, и голодная скотина мычала и блеяла.
   Адас поглядела на себя в зеркало, на измотанное свое лицо, красные от бессонницы глаза, потухшие от невероятной усталости. Стояла перед собственным отражением и бормотала: Мойшеле и Рами виноваты во всем. Оба они ввели меня в тайны любви с уродливой ее стороны. Когда я уже раскрылась мужу, я надоела ему, и он послал мне любовника. И тело мое замкнулось от обиды. Мойшеле пришел ко мне с приблудным псом, а Рами – с сухими колючками, лишний раз напомнить о моем сухом теле и высохшей душе. Чего вдруг колючки? Наивной девушкой я видела в колючках особую красоту, но дни эти прошли, Господи, Боже мой, как далеки эти дни!
   Испугалась Адас этих мыслей, вернулась из душевой и упала на постель.
   Зазвенел будильник. Она пошла на работу в кухню, и весь день тело ее было тяжелым, как свинец.
   Прошла осень, завершившая Войну на истощение, пришла зима мира и тоже промелькнула. Пришла весна 1971-го года, что была удивительно похожа на прошедшую осень, ибо сошла на страну тяжким суховеем. В сезонные одежды облачились тени прошлого, преследующие Адас. Мойшеле и Рами сбежали из ее жизни. Только все их переживания, изложенные в письмах Соломону, валяются заброшенной грудой на его письменном столе, покрываясь пылью. Рами с той встречи она больше не видела, а Мойшеле все еще за границей и возникает лишь редкой цветной открыткой. Жизнь ее все более запутывалась, показывая ей, насколько она одинока.
   Она все смотрела на письмо Мойшеле Соломону, украденное с почтовой полки дяди. Сколько она будет сидеть в кресле Элимелеха с невскрытым конвертом в руке? Смотрит она на адрес Соломона, аккуратно написанный педантичной рукой Мойшеле, и взгляд ее витает в пространстве. Что ей делать с этим письмом? Вернуть дяде Соломону или не вернуть? Конечно же, она вернет. Все время, пока она держит письмо в руках, ее будет преследовать прошлое. Вскакивает Адас с кресла и торопится к дяде.

Глава пятая

   Адас идет по аллее мандариновых деревьев и уже издалека видит дядю Соломона. Он стоит у окна своего дома и смотрит на шумную лужайку. Между нею и дядей лужайка занята Шлойме Гринблатом и его компанией. Ханче, слепая его жена, прижимает к себе внука Боаза, сына рыжей Лиоры. Зять Шлойме Рахамим сидит с тестем рядом и слушает его. А вот и Лиора выходит из дома родителей с подносом, уставленным чашками кофе, печеньем и пирогами, и угощает всех. До чего Лиора изменилась, просто не поверишь! Узкие джинсы с трудом сходятся на ее животе. Когда-то они с Адас были подругами. Адас прячется в тени мандаринового дерева. Не может она пройти через шумную компании Шлойме Гринблата – Лиора и Рахаим закрывают ей дорогу к дяде. Садится Адас на камень, и через ветви дерева разглядывает Лиору и Рахамима.
 
   В десятом классе были они с Лиорой битниками в рваных одеждах, первые «джинсовые королевы» в кибуце. Это было в доброе время Голды, имя которой навсегда запало Адас в душу. Голда была круглой, морщинистой, седовласой. Носила очки. Янтарное ожерелье из пластика было единственным ее украшением. Она была старожилом кибуца, и это воспринималось как родословная, которой следует гордиться. Господь благословил ее верным мужем, сыном-десантником и дочкой, подарившей ей семь здоровых и симпатичных внуков. При всем при этом Голда не была похожа на женщин кибуца, таких же старожилов, как она, отличаясь чем-то, что трудно было определить. Голда была их любимой воспитательницей и советчицей, всегда рядом, готовой помочь двадцать четыре часа в сутки. Все, кто имел с ней дело, мог этим «голдиться». Даже такие жесткие парни, как Рами, временами «голдились» у нее. Слово это означало – делать нечто запретное, как, например, аборт у частного врача, чтобы ни одна живая душа об этом не знала, даже мать, или получать совет, как не забеременеть, и при этом не слышать внушений о половом воздержании от всех остальных воспитательниц. Они приходили к ней даже мыть голову смесью желтка, лимона и масла. Волосы становились мягкими и шелковистыми. Во время болезни отлеживались в постели и лакомились кулинарными изделиями Голды. Играл патефон, друзья собирались вокруг постели больной, и Голда угощала всех кофе и печеньем. Она, толстуха, умела сделать так, что ее вообще не было видно. И когда, кружась между ними, слышала то, что не для ее ушей, она как бы и не слышала. В любой час и в любом месте приходили к ней открыть душу. А некоторые сажали ее на скамейку в душевой, и читали ей сочинение по марксизму, о котором она мало чего знала. Или объясняли упражнение по английскому языку, которого она не знала совсем. Голда никогда ни во что не вмешивалась, только слушала, – и это именно было то, что требовали от нее – слушать и не вмешиваться. Больше всех «голдилась» у нее Адас со своими проблемами, связанными с Мойшеле и Рами. Тогда она еще была маленькой десятиклассницей, и отношения ее с Мойшеле и Рами все более запутывались. Добиваясь благосклонности Адас, они не брали ее к горящим пальмам, где крутились все летнее время. Она просила их взять ее с собой, они отказывали ей, отговариваясь разными причинами: ты еще мала, ты городская и вообще не понятно, кто. В одну из ночей они сдались ее просьбе, и Рами сказал: «Пусть придет и посмотрит».
   Но что вспомнить? Чтоб снова стало дурно? Невозможно стереть из памяти остекленевшие глаза мертвой овцы. Пальмы горели в роще, воды источника вырывались из расселины горы и бежали по узкому руслу между деревьями в долину. Источник еще не испытывал летнего пекла, и воды изливались в избытке. Пальмы пылали, огонь и вода соединились, чтобы высветить и выпятить мертвую овцу, которая упала со скалы, копыта ее застряли в расщелине, и она не могла выбраться. Кристальные воды источника заливали тело, и овца казалась плывущей в струях, а пальмы протягивает ей горящие ветви. Источник сохранял ее, и птицы, падкие на падаль, ее не касались. И так она сохранялась в целости и смотрела с высоты остекленевшими глазами. Адас одолела тошнота, Мойшеле и Рами над ней смеялись. Мойшеле пытался сбить овцу, но у него это не получалось. Рами взял камень, смерил на взгляд расстояние, сощурил глаз, швырнул, и попал. Овца зашаталась. Адас охватил испуг, она закрыла глаза, скривила лицо. Мойшеле разболтался, вспоминая рассказы Элимелеха, своего отца, о том, что источник этот когда-то был священным для бедуинов, а сейчас народ Израиля пьет его воды, протухшие падалью. Мойшеле и Рами просто хохотали, и дикий этот хохот возвращался эхом от самого багровеющего горизонта и от пылающих пальм. А ей казалось, что хохот исходит из пасти мертвой овцы. Омерзение охватило ее, и со странной остротой она почувствовала, что кто-то, желающей ей зла, привел сюда с Мойшеле и Рами, к этой падали, застрявшей в расщелине скалы. Она закричала ребятам, что не хочет больше их видеть. Они же снова смеялись. Рами сказал, что знал наперед: она не выдержит. Мойшеле сказал, что она еще девочка, нуждающаяся в Голде. И она побежала от них по тропе, спасаясь от горящих пальм, овцы, застрявшей в скале, и хохота ребят.
   Всю ночь она не сомкнула глаз. Утром Рами и Мойшеле вернулись в армию, а она пошла к Голде и нашла ее моющей унитаз в туалете. Она хотела тут же рассказать о мучительной ночи, но в этот момент Голда спустила воду, канализационная труба завыла. Адас опустилась на вычищенный Голдой и сохнущий мусорный бачок, и неудержимый смех, почти до плача, охватил ее. Слезы текли из глаз, и Голда заразилась от нее смехом, и теперь они обе хохотали, как глупые десятилетние девчонки. От этого дикого хохота оторвалась пуговица от лифчика Голды и упала ей в трусы. Она начала извиваться и дергать задом, но это не помогало, пока Голда не подняла платье и не извлекла пуговицу. Адас увидела жирные ляжки Голды и испытала потрясение. Но Голда уже набросилась с остервенением на раковину в припадке чистоплотности. Из разорванного лифчика вывалились тяжелые, большие груди, раскачивались вместе с янтарным ожерельем. Глядя на все это, Адас впервые подумала о том, кто она, Голда, как женщина, какова она в любви, ненависти, ревности. Никогда и никто не спрашивал Голду о личной ее жизни, и она ничего не рассказывала им о себе. Открыла кран, измазала руки собравшейся в раковине грязью, и тут же закрыла воду. Адас не успокоилась:
   «Как это было когда-то?»
   «Как сейчас».
   «У тебя был любовник?»
   «У каждого в человека в жизни есть бурная история».
   «Тот, который вызвал в тебе бурю, еще живет в кибуце?»
   «Спроси своего дядю».
   «Соломона?»
   «Да, Соломона».
   «А что знает Соломон?»
   «Знает».
   «Он мне не расскажет».
   «Конечно же, нет».
   «Так расскажи ты».
   Голда не ответила ей, а вернулась к раковине, и снова начала ее тереть, как будто прилипла к ней навечно. Неожиданно повернулась к Адас и посмотрела на нее, кипя от гнева. Чем она оскорбила Голду, так никогда и не узнает. Тому, что она знает, никто не поверит, но то, что она видела – видела. Голда сняла очки и беспомощным жестом положила их на мраморную стойку, под зеркалом, и Адас впервые увидела ее карие печальные глаза, но такие сверлящие и требовательные. Солнце пролилось на Голду и вымытый ею кран, который засверкал под ее руками. Голда выпрямилась, линии ее тела и полные груди обозначились четче, опускаясь и поднимаясь в ритме быстрого дыхания. Губы раздвинулись, странно изменив выражение лица. Глаза бегали по зеркалу, пересеченному трещиной, словно отыскали в нем давнее большое переживание, которое исчезло в складках прошедшего времени, а теперь, вот, вернулось, и смотрит на нее. По удрученному выражению лица было видно, что она снова переживает боль тех дней. Увидев это, она оставила кран, подняла руками груди, словно бы подавая их своему отражению, пересеченному трещиной, и тому, кого видела только она, усиленно мигая – ему ли, или от большого напряжения. Странной и пугающей виделась она Адас. Мусорный бачок заскрежетал под Адас, и Голда очнулась. Руки ее мгновенно опустились, груди упали на край раковины, она надела очки, и несколько мгновений поднятые ею к лицу руки дрожали. После чего она стала опять Голдой и сказала обычным своим голосом:
   «Теперь катись отсюда».
   О том, кто такая Голда, Адас рассказала Лиора. Она умеет вынюхивать все, а многие вещи ей сообщает любимый ею отец Шлойме Гринблат. Всего через день после посещения Голды, пришла к Адас Лиора со своими сплетнями. Кто-то украл с веревок прачечной выстиранную одежду, и была выбрана следственная комиссия под управлением Шлойме. Вор был пойман и оказался воровкой – Голдой. Она сама еще не знает о том, что поймана, а кибуц молчит, ибо Голда психопатка, а психам в кибуце разрешается все, даже воспитывать молодежь. Адас сразу же поняла, что Лиора говорит правду, ведь она сама видела странности Голды. Но то, что Голда ворует, она представить не могла. И сплетне Лиоры не поверила. Дело чуть не дошло до драки. Наконец помирились и решили устроить засаду. Каждую ночь в течение недели они вели слежку за прачечной, пока не увидели Голду, крадущую розовые трусики.