Когда Иоанна сошла с трамвая, мастера уже возвращались из церкви, прогуливаясь вдоль причалов. Молитвенники в черных переплетах были у каждого в руке, и прогулочные трости в унисон постукивали по причалу. Достаточно долго искала Иоанна общежитие, пока не обнаружила небольшой трехэтажный дом. Крыша его недавно была обновлена, и черепица похожа на рыбью чешую. Узкие и маленькие окна посверкивали под солнцем на всех трех этажах. Резные украшения на стенах облупились вместе со старой штукатуркой. Над крышей вздымается труба, сложенная из красных задымленных кирпичей, и две водосточные трубы, из которых все время каплет вода, выступают вдоль стен. Изношенность и множество латок повсюду, только первый этаж хозяин общежития выкрасил слепящей глаза зеленой краской. Над входной дверью газовый фонарь, украшенный железными завитушками в форме улиток. А под ним – надпись черным – возвещает:
   Добро пожаловать, странник с дальних дорог,
   Будь нашим гостем, ты нам дорог.
   Вход украшен арочной нишей, над которой – каменная мемориальная доска с надписью:
   Этот дом является собственностью
   Гражданина города Берлина
   Бартоломеуса Кнастера
   И жены его, освященной браком, Магдалены.
   Строительство завершено в 1600 году.
   Вход закрыт, но дверь, ведущая в ресторан, открывается, и изнутри доносятся первые звуки песни: «О, Сюзанна, прекрасна наша жизнь!» – зал полон мужчин, частью сидящих вокруг больших по-крестьянски грубых столов, частью стоящих у стойки и погруженных в громкий разговор. Строфы песен начертаны на стенах витиеватым почерком:
   Вгонит он в беду и в голь,
   Царь всевластный – Алкоголь.
   Но в книгах священных, кроме всего,
   Говорится: люби врага своего…
   За стойкой – высокий, худой мужчина, кости у которого выпирают, как у огромной неуклюжей рыбы. Над небольшими светлыми усиками и между двумя колючими глазками торчит длинный и тонкий нос. Это Нанте Дудль – хозяин странноприимного дома «С надеждой к лучшему». На самом деле имя его не Нанте Дудль, а Бартоломеус Нанте. И почему же? По праву, начертанному на мемориальной доске, в нише, над входом в дом, с именем его владельца Бартоломеуса Кностера, который ушел в мир иной в начале 17-го столетия, содержится это родовое гнездо семейством Нанте по сей день. И каждого первенеца в роду называли этим длинным и красивым именем вот уже четыре столетия. Хотя каждый, знающий родословную, мог доказать, что между семьей Нанте и Бартоломеусом Кнастером и его женой Магдаленой нет никакой связи. Но никто не рискует выразить это вслух, чтобы не вызвать гнев Бартоломеуса, гордящегося своим происхождением, несмотря на то, что наследственное имя – Бартоломеус – не было дано ему официально. Этим именем звала его мать, пребывающая ныне в райских кущах. Она с младенчества называла его Нанте Дудль за его невероятную любовь к музыке. «Святая Мария, – говорила старуха, благословляя Нанте перед гостями, приходящими в их дом, – Иисус милосердный, у этого мальчика ничего нет в голове, кроме его «дудлей». Из любого попадающегося ему под руку самого необычного инструмента Нанте Дудль умел извлекать мелодию. Но главным инструментом была губная гармоника, хотя талант его еще проявлялся в рифмовке, не говоря уже об искусстве разгадывания кроссвордов, принесшем ему несколько призов. Короче: необыкновенно талантлив во многих областях этот Нанте Дудль, и, несмотря на колючий взгляд, у него доброе сердце, он весел и приятен окружению.
   – Поглядите-ка, братья, кто удостоил нас своим присутствием! – склоняет голову над стойкой Нанте, приветствуя уважительным взглядом, стоящую перед ним явно потерянную малышку.
   Слишком много звуковых и зрительных впечатлений для одного утра обрушилось на нее – обрывки разговоров, странные имена, стихи на стенах, вертящиеся двери и бесконечно звучащая песенка: «О, Сюзанна, прекрасна наша жизнь!», мужчины, уходящие и входящие, которых Нанте Дудль встречает и провожает, как братьев и соплеменников.
   Иоанна чувствует себя очутившейся в стране с чудесными людьми, отличающимися от всех смертных существ, которых она встречала до сих пор.
   «О, Сюзанна, прекрасна наша жизнь!» – наигрывают в очередной раз вертящиеся двери, и одиннадцать парней высокого роста и мужественного вида, во главе которых коротышка, вваливаются в помещение.
   – Доброе утро, граф Кокс, – приветствует вошедшего предводителя Нанте Дудль.
   – Урия, немедленно – за фортепьяно! – командует граф Кокс, и тут же от компании вошедших парней отделяется один и направляется к инструменту, стоящему в углу зала, над которым тоже – рифмованные строчки на стене:
   В рожденья день, набравшись новых сил,
   Неверующий мастер Бога обновил!
   И поток фортепьянных звуков словно бы промывает весь зал.
   Могут ли услышать голос малышки в этом бедламе? Но хозяин странноприимного дома приходит ей на помощь:
   – Может быть, желает душа маленькой госпожи жвачку?
   – Нет! – громко отвечает Иоанна, собрав все силы своей души, к которой воззвал хозяин такого ошеломляющего места. – Живет ли в вашем доме господин граф?
   – Кто?
   – Господин граф. Могу ли я с ним поговорить?
   В зале воцаряется тишина. Глаза всех устремлены на девочку, у которой дело к графу.
   – Урия! – обращается коротышка к музыканту, и фортепьяно замолкает.
   – Ты, – обращает Нанте Дудль свой длинный палец в сторону девочки, – ты желаешь поговорить с господином графом в такой ранний час? Зачем?
   – Дело срочное, – решительно говорит Иоанна, – пожалуйста, господин, передайте господину графу эту записку. Я подожду. Я должна получить от него ответ.
   – Линхен! – гремит голос Нанте Дудля, его тонкие ноги проходят через зал к раздаточному окошку, в руке высоко он держит письмо, принесенное девочкой. В проеме двери, рядом с окошком, возникает Каролина Нанте, жена Нанте Дудля. Маленькая, круглая, румяная, с приветливым взглядом. Видно, что всей своей внешностью она удивительно подходит домохозяину и благодаря этой внешности удостоилась быть его супругой. Ибо у Нанте Дудля свои особенные понятия о супружестве: в жене для мужа важны два качества – добросердечие и неутомимая ловкость хозяйских рук. И оба отличают Каролину. Благодаря этим качествам Нанте Дудль сумел соединить святое умение искусной работы мысли с обычной работой, не очень его обременяющей. Каролина Нанте с успехом справляется с управлением странноприимного дома и ресторана, с домашним хозяйством, с мужем Нанте, с первенцем Бартоломеусом и еще не отлученной от груди Магдаленой, вдобавок ко всем родным и близким и множеству поклонников ее мужа, идола их юности, Нанте Дудля. С некоторой подозрительностью смотрит Каролина на своего взволнованного мужа.
   – Линхен, замени меня у стойки, а я позову графа.
   – Графа? В такую рань?
   – Дело не терпит отлагательств, – извиняется Нанте Дудль. – Ему пришло письмо, – и он указывает на Иоанну.
   – Письмо? Но его может отнести Бартоломеус. Бартоломеус! – окликает первенца Каролина звонким и чистым своим голосом. Появляется подросток лет четырнадцати, носом в отца, а ростом и округлостью в мать, форма на нем молодежного социал-демократического движения, в руках у него – большой ломоть хлеба.
   – Сходи к графу и передай ему письмо! – приказывает ему Каролина.
   – Письмо я передам ему сам! – в голосе Нанте Дудля решительные нотки.
   – Ты! – разражается криком Каролина. – Всегда ты!
   Дело с графом с давних пор всегда является предметом спора между Нанте Дудлем и его женой. Нанте Дудль не жалеет хвалы своему другу графу, а супруга его Линхен настроена против всего этого графского сословья, и графа, которого восхваляет муж, в частности. Она верна Республике! И обычно каждую такую словесную перепалку по этому поводу Нанте Дудль завершает решительным заключением: его граф не такой, как все эти графы!
   Началось это дело Нанте с его графом после Мировой войны. День за днем, в обед, приходил в ресторан Нанте Дудля молодой человек, занимающийся изготовлением вывесок и реклам в небольшой мастерской напротив странноприимного дома. И, несмотря на его более чем скромное питание и весьма потертую и вымазанную краской хламиду художника, Нанте почувствовал в нем коренное отличие от ремесленников тех же мастерских, побирающихся по мусорным бакам: в этом ощущался истинный господин, пришедший совершить трапезу. Во-первых – ослепительная внешность! Он был высок ростом, вровень самому Нанте, крепок, мускулист, с четкими и мужественными чертами лица. Странным был лишь взгляд его глаз на красивом лице. Они были голубыми, светящимися, подобно алмазам, но без всякого выражения. И был он молчалив, словно дал обет молчания. На вопросы Нанте не отвечал, и только белая его ладонь постукивала длинными и нервными пальцами. Убирая после него посуду, Нанте находил на столе фигурки человека или животного, слепленные из хлебной мякоти.
   – Линхен, – полный удивления, звал Нанте жену, но та громко сердилась по поводу такого использования хлеба и гасила восторженность мужа:
   – У парня мертвые бездушные глаза.
   Однажды гость удивил Нанте Дудля, и кто не видел Нанте в тот день, не видел по-настоящему счастливого человека. Гость наконец-то открыл рот и заговорил о том, что хочет снять комнату в его доме. Ему важно, объяснил он, чтобы место его пребывания было напротив места его работы.
   Когда на следующий день домохозяин принес жильцу бланк регистрации в полиции, и тот большими печатными буквами написал – «Граф Оттокар фон Ойленберг», Нанте почувствовал слабость в коленях и почти осел от внезапного потрясения:
   – «Ойленберг», – сказал он шепотом от большого почтения, – откуда это?
   – Из Померании. Усадьба моего отца.
   – Отец. А вы откуда, господин граф? – Нанте обвел словно пробудившимся взглядом, свой ресторан, всю эту скудную и грубую мебель, и, несмотря на то, что был ревностным республиканцем, сердце его заныло жалостью к графу, которым так распорядилась судьба. – Тяжелые дни настали для вашего графского сословия в стране. И отец вас так оставил?
   – Отец сам по себе, как и его усадьба, ну, а я – сам по себе, – отрезал графский сын.
   Совсем немного вещей принес с собой в свою новую обитель юный граф. Предложил ему Нанте одну из роскошных комнат на первом этаже, но встретил отказ. Новый жилец попросил большую комнату на чердаке. И, несмотря на то, что комната служила местом для сушки белья, выстиранного Линхен, а также местом обитания котов и кроликов и складом всяких ненужных вещей, освободил ее Нанте для графа. И тут открылось еще нечто из жизни графа! Вовсе не рисует вывески граф Оттокар фон Ойленбург, да и не художник он вовсе, а скульптор, и занимается покраской жести и стен для заработка, чтобы не использовать в корыстных целях истинное свое призвание. От всего сердца протянул ему руку Нанте, ибо оно с самого начала подсказывало ему, что человек из аристократической среды решил поселиться у него в странноприимном доме. И тайна его останется тайной между ними обоими: ведь и он, Нанте, немалой частью причастен к искусству, как верный поданный музыки! И граф тоже от всей души пожал руку хозяина странноприимного дома.
   Выбросил Нанте из помещения всю стирку, весь хлам, который накопился еще со времен Бартоломеуса Кнастера, и в осенние вечера, когда ветер свистел во всех щелях странноприимного дома «С надеждой на лучшее», музыкант Нанте Дудль и скульптор граф Оттокар трудились дружно по превращению скудного чердачного помещения в храм искусства. Стены были покрашены, окна вымыты, электричество включено, а посреди храма была водружена железная печь. Осень приближалась к концу, когда оба явились к «графу» Коксу, который держал в одном из старых еврейских дворов предприятие по перевозке мебели и товаров, заказали телегу и коня, и направились на склад около вокзала, где хранились в ящиках вещи и скульптуры графа. А затем грянула зима, та самая, тяжкая, послевоенная. В чердачном помещении железная печь искрилась огнем и исходила теплом, и каждый из мастеров занимался своим делом – граф корпел над необработанными глыбами камня, а Нанте Дудль – над мелодиями, рифмами и решением кроссвордов.
   – Граф, – время от времени дискутировал с ним Нанте по поводу скульптур последнего, извлекал из кармана расческу, медленно расчесывал свои усики и с большой печалью взирал на большого идола, которого высекал граф.
   – Граф, упаси Бог, навязывать вам свое мнение и вкус. Мне достаточно своих занятий, в которых я знаю толк, и не лежит у меня душа вторгаться в ваше искусство, в котором я недостаточно разбираюсь. Но, граф, у меня есть глаза и мозг. Извините меня, но все, что вы высекли из камня и продолжаете из него высекать, все это не в моем духе. Гуляю я по Берлину и вижу скульптуры царей, богов и святых на мостах и площадях, и получаю большое наслаждение. А у ваших скульптур ни образа, ни подобия.
   Нанте указывает на идола обликом ширококостного упрямого крестьянина, держащего в двух своих руках два человеческих черепа, а третья голова, как полагается, расположена на шее. Три головы безлики, лишены черт и выражения. Смотрит Нанте на друга, беспокоясь, не обидел ли его, но видя, что лицо того спокойно, набирается духа и спрашивает:
   – Не так ли, граф?
   – Конечно, Нанте, – смеется граф, – так, и не совсем так. Я высекаю бога из камня. Но кривизна очертаний – дело моих рук и моего духа.
   Нанте Дудль чувствует, как почва уходит у него из-под ног.
   – Граф, – начинает он волноваться, – не дай Бог навязывать вам свое мнение. Мне хватит моего ремесла. Но, граф, не кажется ли вам, что это большая ошибка – высекать бога в облике крестьянина? Говорю вам, как человек опытный. Бог в облике крестьянина не может быть богом. Не так ли, граф?
   – Вовсе нет, Нанте Дудль. Наоборот, древнему богу Триглаву, с тремя головами – прошлого, настоящего и будущего, лучшим образом и подобием подходит фигура упрямого крестьянина.
   Нанте Дудль не сдается:
   – Три головы? Граф, слишком много голов в единый раз, это, скажу я вам, работа так работа, но к чему такая забота?
   На этом вечерняя дискуссия завершена, Нанте Дудль достает из кармана губную гармонику и наигрывает графу веселую песенку о том, как разбойница запутала неудачника и тот швырнул удочку в реку. А когда он попытался вытянуть ее оттуда, она сама потянула его за собой. Мертвые глаза скульптора даже не потеплели чем-то похожим на слабую улыбку.
   Годы, прошедшие с той зимы, сильнее укрепили их дружбу. Замкнутость и холодность графа несколько оттаяли, и сердце его немного открылось, но глаза оставались по-прежнему мертвыми и лишенными души, а на многочисленные вопросы Нанте Дудля об отце его и семье, отвечал одной и той же скупой фразой – «Отец сам по себе, как и его усадьба, а я – сам по себе». Но недолго продолжал граф красить жесть вывесок в маленькой своей мастерской, а достаточно скоро нашел прилично оплачиваемую работу и даже сколотил небольшой капитал. Он зарабатывал профессиональными советами в области рекламы для крупных компаний. Но при этом свою чердачную комнату в странноприимном доме не оставил, как и друга своего Нанте Дудля. И начал как-то тянуться к людям, чаще спускался со своего Олимпа в ресторан и сиживал среди посетителей, и, главным образом, в базарные дни, когда странноприимный до отказа заполнялся крестьянами. Сидел в уголке и делал зарисовки их лиц.
   – Граф, – с печалью и болью качал головой Нанте Дудль, – зачем вам тратить ваше драгоценное время и талант на этих? Не видите ли вы что ли, что ничего в них нет, кроме тупой головы, глупого сердца и скупой руки? Граф, прислушайтесь к словам человека, понимающего в этом деле. Солнце спекло их мозги, но не нашелся тот, кто добавит к этой выпечке специи мыслей и понимания, отсюда и тупость. Даже богу вашему не поклонятся.
   Итак, в те годы граф был погружен в создание единственной скульптуры, того идола. Он стоял у чердачного окна, невидяще глядя на реку Шпрее, бог Триглав, трехглавый бог древних варваров. Он посвящал этой скульптуре все свое время и всю свою душу. Вечерами и ночами, в часы отдыха и в дни праздника не выходил из мастерской, целиком отдаваясь этому коричневому идолу. Видел Нанте его абсолютное одиночество и очень скорбел по этому поводу. Как-то он выразил эту скорбь двустишием:
 
В рожденья день, набравшись новых сил,
Неверующий мастер бога обновил!
 
   Но, несмотря на это, неверующий мастер не нарушил своего молчания, отвечая другу лишь клубами дыма из курительной трубки. Не было у него ответа Нанте Дудлю, и коричневый идол продолжал стоять бесформенным намеком на бога.
   – В этом есть какая-то тайна, – все же отвечал граф на бесчисленные обвинения, которые выдвигал Нанте против идола, и больше – ни слова.
   Первенец Бартоломеус, безмятежно откусывая от своего ломтя хлеба, стоял, прижавшись к стене, получая удовольствие от спора отца с матерью по поводу графа.
   – Я иду к нему! – сказал решительно Нанте Дудль и пресек спор.
   Зал заполняет мелодия «Санта Лючии», покачивая волнами весь странноприимный дом. Место за стойкой занимает Линхен, багровая от гнева, а напротив нее стоит, не сдвигаясь с места, Иоанна.
   – Ну-ка, сдвинься, – раздается низкий голос за ее спиной.
   Новый посетитель ресторана обладает большим брюхом и жирным потным лицом. Своим брюхом он сердито оттесняет Иоанну с места, и она оказывается рядом с Бартоломеусом, который тем временем проглотил свой ломоть. Руки он держит в карманах, а маленькие его наглые глазки изучают Иоанну.
   – Что это за одежда? Что это за молодежное движение? – спрашивает первенец Нанте и Каролины.
   – Еврейское молодежное Движение, – отвечает Иоанна.
   – Только евреев? И это все?
   – Только евреев. Но мы еще и сионисты, и социалисты, и скауты, и…
   – Еще, еще и еще! Слишком много «еще»! – мямлит первенец и чуть не падает от смеха.
   – Слушай, будешь смеяться, как дурак, я уйду отсюда.
   – Ну и уходи, пожалуйста, – смягчает свой голос Бартоломеус.
   Иоанна поворачивается спиной к этому наглецу, и отходит к раздаточному окошку. Около двери, за которой исчез Нанте Дудль, – свободное место: стол в темном углу, на котором посверкивает единственный пустой стакан. Иоанна чувствует себя несчастной – из-за неловкости своих движений, из-за своей жизни, из-за собственных повадок, из-за смеха этого глупца. Зачем ей надо было отрываться от своих товарищей и вот прийти эту мрачную пещеру? Из раздаточного окошка доносится старческий надтреснутый голос, поющий песенку:
 
В небеса взлетел жучок,
Повернись-ка на бочок.
На войну ушел отец твой,
Грустным будет твое детство.
Мать не вышла из долины.
В Померании руины.
В небеса взлетел жучок,
Повернись-ка на бочок.
 
   Иоанна заглядывает в кухню. Морщинистая седая старуха напевает ребенку.
   – Сядь, – слышен голос за спиной Иоанны.
   Это Бартоломеус шел за ней следом. Иоанна не отвечает, лишь поднимает задиристо голову – доказать, что для нее этот мальчишка – пустое место.
   – Сядь, – повторяет первенец Нанте и Каролины, – тебе же надо ждать моего отца.
   – Ну так что?
   – А то, что тебе надо сесть. Если он пошел за графом, то не так скоро вернется.
   – Но дело срочное, и я должна уйти отсюда! – нетерпеливо вскрикивает Иоанна.
   – Нечего кричать, – отвечает Бартоломеус, – ты должна сесть и спокойно ждать. У моего отца нет ничего более важного и срочного, чем беседа со своим графом.
   Бартоломеус присаживается и смотрит на Иоанну, подпирая лицо ладонями. Выхода нет, и она садится напротив него. Молчание, подобно камню, застывает между ними.
   – Все эти люди здесь, у вас, очень странные, – прерывает Иоанна молчание.
   – Да, – подтверждает первенец, – странные. Мой отец коллекционирует странных людей, как я коллекционирую марки.
   – Правда? – удивляется Иоанна толстяку, который оттеснил ее от стойки. – Что это за тип?
   – Этот? Это – питон, – говорит первенец и, видя у собеседницы явно подозрительный взгляд, торопится объяснить:
   – Это тот, который умеет чревовещать. В юности он чревовещал со сцены в развлекательных выступлениях, а теперь он толкает речи на праздниках, предвыборных партийных собраниях, которые его заказывают. Скажи, за какую партию вы голосуете там, в вашем Движении?
   – Мы ни за кого, – отвечает Иоанна надменно, – мы вообще не голосуем, мы не вмешиваемся во внутреннюю политику Германии. Но мы так же…
   – Опять «еще» и «так же», – прыснул первенец, явно получая удовольствие.
   – Ты снова начинаешь?
   – Нет-нет. Чего нам ссориться? Погляди, эти, там, – парень показывает на выстраивающихся в ряд мужчин, собирающихся покинуть ресторан.
   – А этот, там, – Иоанна чуть приближается к собеседнику и шепчет, – карлик среди высоких мужчин, тот, которого называют граф Кокс, он действительно граф?
   – Граф, граф, – первенец всеми силами пытается сдержать смех, но это ему не удается.
   – Снова ты ржешь, как дурак?
   – А ты, а ты… Ха-ха! Откуда ты такая, что ничего не видишь и ничего не понимаешь? Граф! У него одиннадцать сыновей, и все такие высокие ростом, а он расхаживает между ними, как полководец, и кличка у него – Кокс… Ты что, не знаешь, что это – Кокс?
   – Конечно, знаю, это такой сорт угля.
   – Угля, угля! Ребенок! Есть у этого слова и другой смысл.
   – Какой?
   – Лучше тебе не знать.
   – Почему?
   – Ты наивна, и не стоит тебя портить.
   – Стоит!
   Первенец Нанте и Каролины смеется, а Иоанну просто изводит любопытство.
   – И граф тоже такой? – пытается она выпытать у него еще что-нибудь.
   – Граф? – румяное лицо Бартоломеуса расплывается в улыбке, – нет, граф не такой, как они, он другой. У него учатся многому.
   – Что я вижу! Поглядите, братья, мой сын и смуглая девочка секретничают в углу! Бартоломеус, я бы на твоем месте не выбрал именно эту, такую смуглую и тощую.
   С явной приязнью дергает Нанте Дудль Иоанну за косички и подмигивает своему первенцу. В ресторане воцаряется тишина. Глаза всех обращены к дверям. Там, за спиной Нанте, стоит граф. Высокого роста, одет в черное. И шляпа его черная, но под ней белеет бледное его лицо. Он чихает несколько раз, громко, до слез в глазах, вытирает нос.
   – Он болен, – шепчет Бартоломеус Иоанне, – каждую весну нападает на него такая вот болезнь, называют ее, кажется, весенней лихорадкой.
   – Вот она, – гремит голос Нанте Дудля, – эта вот, смуглая уродина, принесла письмо.
   – Ты кто? – протягивает граф руку покрасневшей девочке.
   – Иоанна Леви.
   – Из семьи Леви?
   – Да.
   – Очень приятно. Когда я жил на площади, у своей тети, ты еще не родилась. Тогда в вашем доме все были светлоглазые и светловолосые.
   – Да, я единственная брюнетка в семье, – тихо оьвечает Иоанна.
   – Смуглая и красивая, – доброта слышится в голосе графа, и Бартоломеус улыбается.
   Приступ кашля снова нападает на графа, он прячет нос в платок, извиняясь перед Иоанной. С жалостью смотрит Иоанна на простуженного графа. Несмотря на воспаленные глаза и красный нос, он кажется Иоанне очень красивым.
   – Пошли, – граф кладет руку на ее плечо.
   «О, Сюзанна, прекрасна наша жизнь!» – наигрывает вертящаяся дверь.
   На улице Рыбаков солнечно смеется день. Празднично одетые люди опираются о парапет, тянущийся вдоль реки. Дети играют деревянными палочками, к которым прикреплены длинные бечевки, и ударяют ими по подпрыгивающим и вертящимся волчкам. Воробьи скандалят на деревьях, солнце вселяет хорошее настроение, легкий ветерок поигрывает волнами реки. Граф поднимает воротник пальто и прячет в него лицо.
   – Я хожу в весенний день и пускаю слезы, – шепчет он.
   – Это не очень приятно, – соглашается Иоанна и скользит рукой по парапету.
   Граф ростом выше всех этих людей, греющихся на солнце вдоль реки. Он широко и энергично шагает, и Иоанна семенит рядом, как дрессированный воробей.
   – Это Урсула принесла письмо к вам в дом? – склоняется граф над Иоанной.
   – Нет, господин, письмо она дала мне в доме принцессы.
   – Так ты была в доме моей тети? Ты с ней сблизилась в последние годы?
   – Нет, господин, никакого общения с ней у меня не было. Я впервые была в доме «вороньей принцессы», только сегодня…
   – Извини, как ты назвала мою тетю?
   – Господин, – Иоанна кусает губы и краснеет, – извините меня, мы ее так всегда называли – «воронья принцесса», она всегда ходила в черном, и каждый день приходила к озеру кормить ворон.
   – Черная воронья принцесса. Да, да, – бормочет про себя граф. – Дети всегда ближе к правде. – Граф гладит девочку по голове, и от этого приятное ощущение разливается по всему ее телу.
   Они проходят мимо лодочной пристани, по деревянному, наклонно раскачивающемуся над водами Шпрее мостику. Около моста старое высоченное толстое дерево, больное и наполовину мертвое. Как огромный костистый скелет, протягивает оно суковатые свои пальцы. И на редких его ветвях, склоненных над рекой, зеленеют остатки игольчатой хвои. Старики сидят на больших камнях под деревом, грея кости на весеннем солнце. На мосту стоят старые ржавые бочки из-под горючего. К железным столбам, торчащим из воды, привязаны небольшие лодки, и волны немолчно ударяют в их борта.
   – Забыл твое имя, детка, – вдруг встрепенулся граф.
   – Иоанна.
   – Иоанна, гмм. Был у меня друг по имени – Иоанн. Иоанн Детлев.