Наоми Френкель
Смерть отца
второй роман трилогии
Саул и Иоанна
перевод с иврита Эфраима Бауха
Посвящаю трилогию «Cаул и Иоанна» вознесшейся в небо душе Израиля Розенцвайга, благословенной памяти, чистейшей душе в моей жизни, любовь моя к которой вечна
Глава первая
Весна как весна. С гомоном и воркотней ворвался март в застывший от морозной стужи мегаполис. Берлин еще лежал оголенной пустыней, замерев под тяжкой пятой зимы, под снежным саваном, словно бы не в силах подняться из-под суровой рыцарской длани. Только на берегах Шпрее слышался треск начинающегося ледохода под ножевыми днищами речных кораблей. И сильный ветер бурно налетал на здания, сметая снежную пыль с деревьев и крыш, сплетая черное покрывало тяжелых туч над городом.
Снег таял. Пешеходы и машины месили коричневую грязь вдоль улиц, которые наполнились разноголосицей от края до края. Воды Шпрее бурно вздымались волнами, раскачивая лодки. Берлин наполнился движением вод, лязгом трамваев, скрежетом автомобильных тормозов, плеском луж и шумом дождя. Весна есть весна. И в веяниях ветра и треске льда Берлин вздохнул всей широкой грудью и задышал долгим и спокойным дыханием.
В середине марта дни внезапно как бы вырвались из мглы, наполнились светом, небо стало высоким, и солнце взошло в светлые пространства небес. Деревья на дремлющей площади протянули к солнцу свои голые и влажные ветви. Вокруг их корней истрепанная снегом и морозами, вновь почернела земля, впитывая талые воды, и в коричневом ковре грязи наметились новые русла. И было утро. Утро дня, разлившегося сиянием с момента своего пробуждения. Воскресенье.
Площадь погружена в сон. В доме Леви раздается стук открывающейся двери. Садовник идет к черным железным воротам – взять корзинку со свежими булочками, которые привозит посыльный из пекарни каждое утро и оставляет у входа. Идет садовник вдоль аллеи каштанов, не торопясь, выпуская клубы дыма из курительной трубки. Дойдя до ворот, бормочет про себя:
– Все уничтожила эта жестокая зима. Надо смазать оси ворот.
Перед ним раскинувшаяся в покое площадь. Медленно колышут на ветру ветвями плакучие ивы, и в этом же ритме движутся волны озера. Как огромная колыбель, озеро качается на ветвях этих ив, словно негромко напевающих, скорее навевающих колыбельную песенку мягкими порывами ветра. Только дома закрытыми окнами, словно наблюдатели, прикрывшие веки, выражают неприязнь ко всему этому покою.
– Пришла весна, – шепчет садовник, словно пытается разбудить наглухо замкнутые дома. – Пришла весна. Весна 1932 года.
Нет отклика. Никакое эхо не будит площадь и спящие дома. Берет садовник корзину с булочками и возвращается в дом хозяев – раздуть огонь в котельной в подвале.
Площадь все еще пуста и сонлива. Только в доме «вороньей принцессы» открывается окно. Выглядывает голова – никого нет! Окно захлопывается движением, полным отчаяния. Голова эта – служанки Урсулы. Старуха «принцесса» больна. В эти дни сияющего прихода весны она свалилась в постель, чтобы больше с нее не встать. Все зимние дни она проделывала каждое утро путь от дома к озеру – кормить своих чернокрылых любимцев. Но когда пришла весна и вороны стали кружиться над площадью, слегла их покровительница. Бледная и обессиленная, лежала она в своей огромной роскошной постели. Подушка в сверкающе белой наглухо застегнутой наволочке – в изголовье. Кружевной белый чепчик на ее волосах, тоже белых, ночная сорочка в кружевах на ее длинном и костлявом теле. Все – белое, и на лице ее ничего не осталось, кроме длинного носа и глаз, уставившихся в пространство взглядом не от мира сего. Смертные тени поселились по краям носа, протянувшись на впалые щеки, к сжатым бледным губам.
Сквозь разбитые жалюзи просвечивает раннее весеннее солнце. Последний отпрыск некогда мощного дома принцев уходит из жизни. С ней исчезнет род ее предков. Глаза служанки Урсулы, низенькой, с покатыми плечами, следят за полосками света, прокрадывающимися через разбитые жалюзи в сумрак комнаты солнечной пылью.
«Иисус милосердный, что теперь делать?»
Одинока она с агонизирующей хозяйкой в стенах этого старого, огромного дома. В отчаянии она скрещивает руки в молитве. Ночью доктор покинул дом. Роль его, как он сказал, завершилась. Настало время останкам плоти выцеживать из себя остаток жизни. Так и сказал: «останки плоти». И что она, служанка, сделает с этими останками хозяйки? Как животное в норе своей, помрет она в этой роскошной постели. Может, вызвать священника? Иисус милосердный! Самым строгим образом запретила ей госпожа приводить священника в ее последний час. Лютой ненавистью ненавидела она Бога и дьявола в одинаковой степени. Гримаса злости искажает лицо служанки. Сегодня она приведет сюда молодого Оттокара. Она уже пыталась приподнять иссохшее тело госпожи, но тут же плечи служанки затряслись от страха.
«Иисус, что может случиться, если она приведет сюда Оттокара. Скрестятся прозрачные и увядшие руки госпожи на подсвечнике, а потом лягут на голову Оттокара. Так она вела себя в своих фантазиях. С каждым звонком в дверь она возникала на пороге, и глаза ее светились ожиданием и неприязнью. Всю жизнь она боялась, что Оттокар появится в доме. Но сейчас? Ха-а». Губы старой служанки сжимаются презрением. «Этот сжатый бледный рот, там, на белой подушке, уже никогда не откроется, чтобы осыпать ее, служанку, проклятиями! И не в силах она ни запрещать, ни разрешать».
Внезапно Урсула бежит к окну, и в гневе распахивает жалюзи. Госпожа ненавидела свет. Жалюзи всегда были опущены. А теперь да будет свет! Для нее и для души ее! Жалюзи натужно скрипят. Неожиданным потоком врывается свет в комнату и приносит с собой шорох ветра в верхушках деревьев и болтовню воробьев на ветках. Ошеломленная светом и шорохами жизни в саду, стоит старая Урсула и смотрит испуганными глазами на госпожу. Постель, этот смертный одр, погружена в солнечный свет, во много раз усиливая бледность лица больной и мерцая последними искрами жизни в ее зрачках.
Урсула плачет, не по госпоже, по себе самой, по голове своей, полной всякие злых замыслов, по сердцу своему, полному враждебности. «Иисус, – пытается она вызвать жалость в недобром своем сердце, – врач сказал, что мозг ее наполняется известью. Да что знает врач? Не известь, а скорбь и горе уничтожили ее жизнь. Душа, будь она даже лошадиной, не выдержит такого одиночества и пустоты. Всех близких и друзей изгнала она с глаз долой своими безумствами, теперь вот, лежит, сморщенная, как исхудалая полудохлая курица».
Урсула словно бы лелеет и растит в душе недобрые мысли в последние часы жизни госпожи, и неожиданно убегает из комнаты, несется по дому. Подобно потерянной птице, ищущей саму себя, стучит ногами, спускаясь по ступенькам, сейчас она поедет и позовет Оттокара. Немедленно! В смятении она напяливает на себя черное пальто, а на седые волосы – некое подобие черной ермолки, и вот она уже у входной двери. Внезапно замирает. Деревянные стены салона скрипят. Все пространство старого дома полно слабыми звуками и скрипами. Давний его застой словно бы размораживается, освобождая все эти омертвевшие во времени звуки. И куцей Урсуле чудится, что множество голосов взывают к ней из всех углов дома: «Куда, Урсула? Куда? Не к Оттокару ты бежишь, а спасаешь душу свою от вставшей рядом смерти. Дух дьявола вошел в тебя. Ты что же, оставишь госпожу одну в эти часы? Оттокар живет далеко отсюда, в старой части Берлина, около реки Шпрее, и кто его позовет? Упаси Бог, уехать туда и бросить дом! Надо кого-то позвать на помощь. Но кого?» – пытает Урсула свою душу невыносимой пыткой.
Из старых слуг, ей знакомых, остались лишь двое в доме евреев – садовник и Фрида. Нога Урсулы никогда не переступала порог еврейского дома, но садовника она хорошо знала. Легкий румянец проступает на ее щеках. Неверующим был садовник, пошел за ней в этот большой город. А была она тогда пряма спиной и плечами, служила в доме принцев. Он же служил в еврейском доме, и молодая голова его была полна мятежных мыслей. Дела их завершились ничем. Теперь оба они состарились. Так что? Сейчас все изменилось, и она откроет ему ворота?
Урсула открывает входные двери, на которой вырезан герб принцев Бранденбургских. Тропинки в саду еще влажны, с деревьев падают тяжелые капли. Урсула закрывает глаза, ослепленная силой солнечного света, осторожно обходит лужи, добирается до ворот. На площади ни одной живой души. Над деревьями видна красная черепичная крыша еврейского дома, единственного на площади, из трубы которого вырываются черные клубы дыма в утреннее небо. Урсула даже не смеет подумать о том, чтобы туда пойти. Как она предстанет пред ним, этим неверующим, после стольких лет вражды и обид?
Улица, ведущая на площадь, полна движения. Как тонущая между волнами, Урсула простирает руки о помощи, но никто не обращает на нее внимания. Все души околдовала весна, за исключением ее души. Она втягивает голову в плечи и наблюдает за еврейским домом. Может, все же оттуда придет спасение?
«С исполнением тебе одиннадцати, как роза, – расти и цвети».
Эту фразу зарифмовала Фрида, а дед написал красивыми буквами на бумаге и добавил рисунок солдата с румяными щеками, бьющего в барабан. Бумба все еще дремлет. Около его постели дремлет пес Эсперанто, положив голову на лапы. Портьеры опущены, и в комнате стоит утренний сумрак.
Все обитатели дома еще спят. Только в комнате Иоанны заметны признаки жизни. Осторожно чуть-чуть раскрываются двери в комнату Бумбы. Иоанна заглядывает внутрь, черные ее косички небрежно заплетены. Они болтаются поверх легкой блузки, застегнутой и подпоясанной широким поясом с блестящей пряжкой. Сумка висит у нее на плече, она ступает в носках, держа в руках свои подбитые гвоздями ботинки. Эсперанто поднимает голову, приветствуя ее слабым полусонным тявканьем, встает с ковра, идет к ней, радостно помахивая хвостиком.
– Ш-ш-ш, – дает ему знак Иоанна, – ш-ш-ш! – и поглаживает его шкуру. Она стремительно входит в комнату и кладет небольшую записку рядом с розами, бросает угрюмый взгляд на спящего брата и быстро ретируется из комнаты, за ней и Эсперанто, трущийся шкурой об ее синюю юбку.
– Отцепись, Эсперанто, – с грустью обращается к нему Иоанна, – я ухожу, я покидаю наш дом, – стоит она беспомощно, на тихом этаже, у дверей комнаты Бумбы, и не решается сдвинуться с места и продолжить путь, несмотря на то, что написала в записке энергичным почерком:
– Но я обязана пойти, – шепчет Иоанна на ушко Эсперанто, – я не могу нарушить дисциплину. Движение превыше всего! – голос ее прерывается, и нет у нее сил сдвинуться с места. Она гладит его шкуру, прижимает к блузке и как бы оправдывается, – я обязана, слышишь меня?
Из кухни выходят сестры Румпель, две белобрысые молодые женщины с белыми бровями и красными веками, и в их руках по пирогу. Перед каждым праздником приходят эти две альбиноски в дом Леви с двумя огромными полотняными сумками, на которых вышито «Приходите с миром и ступайте с миром». Тотчас же, с приходом, надевают они широкие белые фартуки, повязывают белые свои волосы платками тоже белого цвета. Они белые и дела их белы. В комнате рядом с кухней замешивают они из муки тесто, раскатывают, взбивают, месят, вкладывают в формы, и чудо из чудес выходит из-под их рук, вернее, из печи – румяные куклы и петушки, с изюминками вместо глаз, которые очень нравятся Бумбе и Иоанне. И чем больше руки их наполняют лакомствами пространство дома, тем больше уста их наполняют дом болтовней, и все обитатели дома кружатся вокруг них – полакомиться и послушать.
И вот, снова праздник, и снова они здесь со всем своим мастерством.
Иоанна прижимается к стене, как будто так можно спрятаться от вездесущих глаз этих сестер.
– Доброе утро, детка, – чирикают обе, уже посвященные в дело ее похода и дискуссий, которые разразились по этому поводу вчера, – куда путь держишь? – голоса их сладостны, а глаза уперты в ботинки, которые Иоанна сжимает в руках.
– Да, ничего, – мямлит Иоанна, – нет никакого пути.
Она уже у входной двери, и вот уже в саду, и чулки ее намокли от утренней росы.
Ботинки она обувает на каштановой аллее и облегченно вздыхает. Никто за ней не бежит, только ворота скрипят. День-то сегодня – весенний. Свет всеохватен и ощутим на ощупь. Иоанна всовывает руки глубоко в карманы кофты, голова ее опущена, и рот весело насвистывает.
– Девочка, – кто-то сзади окликает ее.
Но она не поворачивает голову. Голос-то она услышала, но так как не принято окликать словом «девочка» ее, двенадцатилетнюю, она решает в душе, что оклик относится не к ней.
– Девочка, – повышает голос Урсула из-за забора, – девочка.
Иоанна все же останавливается. Господи! За оградой стоит служанка «вороньей принцессы» Урсула, беспомощно размахивая руками.
– Это вы меня зовете? – уважительно спрашивает Иоанна.
– Ты оттуда? – указывает старуха рукой на еврейский дом.
– Конечно же, оттуда.
Как будто есть на площади другое место, откуда она может прийти.
– Садовник там?
– Да, зажигает огонь в котельной.
– Он, верно, закончил эту работу. Можешь ли ты вернуться туда?
– Я? Вернуться? – вскрикивает Иоанна.
– Да, – настаивает старуха, – вернись и попроси его от имени Урсулы из дома принцессы, чтобы немедленно пришел. Иди, девочка.
Иоанна опускает голову. Она не может вернуться. Ни за что! Но как это объяснить старухе?
Старуха видит сомнение на лице девочки, и лицо ее искажается гневом. «Иисус! Эта еврейская девочка. Никакого уважения, никакого воспитания. Так не уважать старую женщину».
– Сейчас же, – повышает старуха голос, – сейчас же иди туда и позови садовника! Уважаемая госпожа, принцесса, на смертном одре, и я одна с ней. Сейчас же!
Ее «воронья принцесса» при смерти! Сердце Иоанны бешено колотится. С тех пор, как она пошла в Движение, она забыла принцессу и ее ворон. Но известие о ее смерти всколыхнуло воспоминания и всяческие были, которые Иоанна плела вокруг черной принцессы, и сейчас все они слились в одну тревогу: как прокрасться в дом, а затем сбежать оттуда? Если ей повезет, она найдет садовника в подвале. Стоит Иоанна на каштановой аллее и смущенно глядит на окна комнаты отца. Жалюзи все еще опущены. Окна подвала окружены лужами. Иоанна ступает по ним к окну подвала. Она стучит в стекло. За мутным забрызганным стеклом возникает силуэт садовника.
– Кто там?
– Это я, Иоанна. Выходи быстрей сюда, но не говори в доме, что это я тебя вызвала.
– Гром и молния! – садовник распахивает окно. – Почему ты не входишь в дом?
– Ш-ш-ш. Не задавай вопросов. Быстро выходи. У меня сообщение к тебе от служанки принцессы.
– Бегу.
– Воронья принцесса при смерти, – бежит ему навстречу Иоанна. – Воронья принцесса! Урсула, эта, кривая, стоит у ограды и ждет.
Урсула все еще стоит за оградой, и взгляд ее устремлен на еврейский дом. Увидев спешащего к ней садовника и девочку, опускает голову, расстегивает верхнюю пуговицу пальто и снова застегивает.
– Доброе утро! – говорит старик с явным удовольствием, как будто каждый день ему выпадает встречаться с Урсулой возле ограды.
– Доброе утро, – облегченно вздыхает Урсула и открывает калитку, которая остается криво висеть на оси за спиной старухи. Как темная пещера, мерцая, уперся вход в дом принцессы в лицо седого садовника. Иоанна собирается продолжить свой путь, но любопытство ее усиливается. Темнота входа притягивает ее, и ничего не случится, если она немного опоздает на встречу у вокзала, поедет за ними и встретится уже в лесу. И вместе с Урсулой и садовником, без приглашения, переступает порог дома. Она сжимает свой рюкзак, как будто ищет в нем опору. Садовник гасит трубку. Шуршат стены, и скрипит пол в передней, отсчитывая каждый шаг. Садовник устремляет взгляд на ступени, Урсула следит за его взглядом.
– Там, – повисает в воздухе костлявый палец служанки, – там, наверху, она лежит в постели.
Глаза садовника и Иоанны движутся за пальцем Урсулы вверх, по винтовой лестнице. Смертные тени спускаются навстречу им и по пути оставляют невидимые следы тяжелой пылью, впитавшейся в ковер, но сердитый голос Урсулы гонит эти тени.
– Надо привезти сюда Оттокара, – обращается она требовательно к садовнику.
– Оттокара?
– Ты что, не помнишь Оттокара? – впадает в гнев старуха.
– Сына ее умершей сестры, графини из Померании. Это же юноша, который воспитывался здесь вместе с нашим Детлефом?
– Помню, помню. Конечно же, помню. Ты имеешь в виду этого светловолосого юношу? Детлеф и Оттокар были похожи друг на друга, как братья.
– Похожи? – еще сильнее гневается Урсула. – У нашего Детлефа были серые красивые глаза. А у Оттокара – голубые. Ну, немного они были похожи друг на друга. Ведь их матери были близнецами.
– Много лет я не видел его. Воспитанник упорхнул из семейного гнезда, – вздыхает садовник.
– Упорхнул? – вскидывается старуха. – Да принцесса выгнала его с глаз долой. Большие беды он ей принес. Иисус! Страшные беды! Детлефа нашего уговорил пойти добровольцем на войну. Детлеф пал в бою, а он остался в живых. И в ту ночь, когда графиня из Померании получила весть о гибели ее сына Детлефа, она выехала в своей карете к принцессе, в Берлин. Была темная ночь, хоть глаза выколи, и лес был во мраке, и олень бежал навстречу черной карете. И черная весть сбила с толку кучера, и кони сбились с пути, карета опрокинулась, и графиня погибла.
– Где же он, этот юноша, сейчас?
– Где он? Живет в старой части Берлина, – выпрямляет Урсула свое куцее тело, и голос ее усиливается, – отец его, граф из Померании, изгнал его из усадьбы, такой вот он, этот тип, но у госпожи это единственный родственник, и его надо привести немедленно.
– Гм-м, – раздумывает садовник, – ты, Урсула, будешь у постели больной, а я поеду привезу его.
Тяжкий, глубокий и резкий вздох отвечает садовнику, отлетая от стен передней в сторону троицы, и все испуганно вздрагивают. Глаза обоих устремлены на Иоанну в немой просьбе. А у нее ком застревает в горле, как это бывает с лекарством, которым ее потчует Фрида: уехать все же в поход по приказу инструкторов Движения или быть «помощницей, на которую можно положиться», согласно одной из десяти заповедей Движения. Неожиданно ком в горле проходит:
– Я могу поехать туда. Я хорошо знакома со старой частью Берлина.
– Ты совершишь святое дело, – садовник гладит щеку девочки. – Дай ей записку к Оттокару. На девочку можно положиться.
Все трое поднимаются по ступенькам. На первом этаже воздух сперт еще сильнее. Они входят в огромный зал, и шпалеры на стенах пунцовеют огромными полинявшими от времени розами. Иоанне кажется, что комната насыщена запахом увядших роз. Огромная картина маслом украшает одну из стен. На ней изображен подросток с длинными светлыми кудрями, серыми мечтательными глазами и тонкими девичьими чертами. Облачен подросток в бархатный темный костюм с белым кружевным воротником. На бедре у него небольшой меч, у ног – белый песик. Чучело этого же песика стоит на столе под картиной, и стеклянные его глаза мерцают. Рядом с чучелом – скрипка и большая толстостенная фарфоровая чаша, на которой – надпись: «Бог накажет Англию!». И еще на столе – серебряный поднос, на котором – пачка писем, перевязанных черной лентой. Около картины стоит письменный стол, а на нем лежит дневник.
Угол смертного одра виден через полуоткрытую дверь. Иоанна не осмеливается взглянуть туда и стоит спиной к этой двери. Перед ней стол, на котором стоит кастрюля, посуда с остатками пищи разбросана по столу, большой серебряный нож покрыт зелеными пятнами. Грязь на столе и полная заброшенность комнаты бросаются в глаза.
– Отправляйся в дорогу как можно скорее, – говорит Урсула и дает ей письмецо, которое писала вместе с садовником.
– «Графу Оттокару фон Ойленбергу. Здесь. Улица Рыбаков. Странноприимный дом “С надеждой на лучшее”», – читает Иоанна адрес на конверте, и взгляд ее удивленно возвращается к картине на стене: какая связь между этим кудрявым подростком, изображенным на полотне, и графом в общежитии странников. В это время Урсула входит в смежную спальню – справиться о состоянии госпожи. Иоанна и старый садовник остаются в зале.
– Она еще жива, – сухо сообщает Урсула, вернувшись из спальни с маленьким зеркалом в руках, которую она приложила к устам умирающей, увидеть, покрывается ли зеркало паром ее дыхания.
– Ш-ш-ш, Урсула! – прикладывает палец у губам садовник.
– А-а, – отмахивается старуха, – мертвой плоти скальпель боли не принесет, – и тут же с укором обращается к Иоанне. – Ты еще здесь? Торопись!
Иоанна пересекает комнату. Бросив любопятный взгляд в спальню, видит роскошную постель, и около двери обращается к садовнику.
– Может, проводишь меня до выхода? – она боится одна пересечь длинный коридор и темную прихожую. Садовник берет ее за руку, и когда они уже в прихожей, он указывает на большой гобелен.
– Ты знаешь, кто это, Иоанна?
– А-а, просто какой-то идол.
– Так, – улыбается грустно садовник, слыша некую насмешку в тоне Иоанны. Он и Урсула – потомки племени вендов. Пришли они из села у подножья горы, на которой стоит старый крепостной замок. Предки их были крестьянами из племени вендов, и по сей день в их языке встречаются выражения – остатки языка древних славян.
– Говоришь, просто какой-то идол? Нет, детка, не просто какой-то идол. Это древний бог Триглав, властвующий над временами года, над небом, землей и преисподней, и, сверх этого, над севом и цветением. А из-за грехов наших превратился он в бога гнева и мщения. Отец рассказывал мне…
– Ах, – прерывает его Иоанна, – не верю я ни в какого бога.
– Ты в порядке, – улыбается старый осколок племени вендов и, открыв арочную дверь из темного пасмурного дома, выпускает Иоанну в день, полный света.
Улица Рыбаков начинается со стоянки лодок станции «Водная плотина», и тянется вдоль реки Шпрее, на которой и расположен странноприимный дом «С надеждой на лучшее». Давно исчезли и станция, и плотина, но название осталось. Столетие прошло с тех дней, как воды Шпрее мощным потоком с громами и молниями расшатывали волнами причал станции. Здесь были врата в имперский город, у которых царские солдаты взимали пошлину с каждого, желающего войти в город. А очередь была велика. Волны пригоняли сюда корабли из всех областей, примыкающих к Шпрее, а проселочные дороги приводили сюда крестьян области Бранденбург. И все направлялись к мельнице, везя зерно на помол.
Но дни эти прошли, плотина высохла, мельница разрушилась, ворота с солдатами исчезли. Пустыня и безмолвие наследовали это место. С ленцой катит река свои воды. И сейчас плывут лодки и корабли по Шпрее, медленно направляемые рулевыми с помощью длинных шестов. В базарные дни крестьяне из близлежащих сел тянутся вдоль Шпрее на своих тяжелых гремящих телегах под ржание лошадей. В этот весенний день все пространство вдоль реки и на самой поверхности воды занято множеством лиц, а улица Рыбаков забита народом. Люди особой внешности живут на этой улице – ремесленники со своими старыми небольшими мастерскими. По сей день тускло поблескивают на воротах их домов вывески различных ремесленных гильдий, и на улице слышны голоса мастеров, дающих указания подмастерьям.
Снег таял. Пешеходы и машины месили коричневую грязь вдоль улиц, которые наполнились разноголосицей от края до края. Воды Шпрее бурно вздымались волнами, раскачивая лодки. Берлин наполнился движением вод, лязгом трамваев, скрежетом автомобильных тормозов, плеском луж и шумом дождя. Весна есть весна. И в веяниях ветра и треске льда Берлин вздохнул всей широкой грудью и задышал долгим и спокойным дыханием.
В середине марта дни внезапно как бы вырвались из мглы, наполнились светом, небо стало высоким, и солнце взошло в светлые пространства небес. Деревья на дремлющей площади протянули к солнцу свои голые и влажные ветви. Вокруг их корней истрепанная снегом и морозами, вновь почернела земля, впитывая талые воды, и в коричневом ковре грязи наметились новые русла. И было утро. Утро дня, разлившегося сиянием с момента своего пробуждения. Воскресенье.
Площадь погружена в сон. В доме Леви раздается стук открывающейся двери. Садовник идет к черным железным воротам – взять корзинку со свежими булочками, которые привозит посыльный из пекарни каждое утро и оставляет у входа. Идет садовник вдоль аллеи каштанов, не торопясь, выпуская клубы дыма из курительной трубки. Дойдя до ворот, бормочет про себя:
– Все уничтожила эта жестокая зима. Надо смазать оси ворот.
Перед ним раскинувшаяся в покое площадь. Медленно колышут на ветру ветвями плакучие ивы, и в этом же ритме движутся волны озера. Как огромная колыбель, озеро качается на ветвях этих ив, словно негромко напевающих, скорее навевающих колыбельную песенку мягкими порывами ветра. Только дома закрытыми окнами, словно наблюдатели, прикрывшие веки, выражают неприязнь ко всему этому покою.
– Пришла весна, – шепчет садовник, словно пытается разбудить наглухо замкнутые дома. – Пришла весна. Весна 1932 года.
Нет отклика. Никакое эхо не будит площадь и спящие дома. Берет садовник корзину с булочками и возвращается в дом хозяев – раздуть огонь в котельной в подвале.
Площадь все еще пуста и сонлива. Только в доме «вороньей принцессы» открывается окно. Выглядывает голова – никого нет! Окно захлопывается движением, полным отчаяния. Голова эта – служанки Урсулы. Старуха «принцесса» больна. В эти дни сияющего прихода весны она свалилась в постель, чтобы больше с нее не встать. Все зимние дни она проделывала каждое утро путь от дома к озеру – кормить своих чернокрылых любимцев. Но когда пришла весна и вороны стали кружиться над площадью, слегла их покровительница. Бледная и обессиленная, лежала она в своей огромной роскошной постели. Подушка в сверкающе белой наглухо застегнутой наволочке – в изголовье. Кружевной белый чепчик на ее волосах, тоже белых, ночная сорочка в кружевах на ее длинном и костлявом теле. Все – белое, и на лице ее ничего не осталось, кроме длинного носа и глаз, уставившихся в пространство взглядом не от мира сего. Смертные тени поселились по краям носа, протянувшись на впалые щеки, к сжатым бледным губам.
Сквозь разбитые жалюзи просвечивает раннее весеннее солнце. Последний отпрыск некогда мощного дома принцев уходит из жизни. С ней исчезнет род ее предков. Глаза служанки Урсулы, низенькой, с покатыми плечами, следят за полосками света, прокрадывающимися через разбитые жалюзи в сумрак комнаты солнечной пылью.
«Иисус милосердный, что теперь делать?»
Одинока она с агонизирующей хозяйкой в стенах этого старого, огромного дома. В отчаянии она скрещивает руки в молитве. Ночью доктор покинул дом. Роль его, как он сказал, завершилась. Настало время останкам плоти выцеживать из себя остаток жизни. Так и сказал: «останки плоти». И что она, служанка, сделает с этими останками хозяйки? Как животное в норе своей, помрет она в этой роскошной постели. Может, вызвать священника? Иисус милосердный! Самым строгим образом запретила ей госпожа приводить священника в ее последний час. Лютой ненавистью ненавидела она Бога и дьявола в одинаковой степени. Гримаса злости искажает лицо служанки. Сегодня она приведет сюда молодого Оттокара. Она уже пыталась приподнять иссохшее тело госпожи, но тут же плечи служанки затряслись от страха.
«Иисус, что может случиться, если она приведет сюда Оттокара. Скрестятся прозрачные и увядшие руки госпожи на подсвечнике, а потом лягут на голову Оттокара. Так она вела себя в своих фантазиях. С каждым звонком в дверь она возникала на пороге, и глаза ее светились ожиданием и неприязнью. Всю жизнь она боялась, что Оттокар появится в доме. Но сейчас? Ха-а». Губы старой служанки сжимаются презрением. «Этот сжатый бледный рот, там, на белой подушке, уже никогда не откроется, чтобы осыпать ее, служанку, проклятиями! И не в силах она ни запрещать, ни разрешать».
Внезапно Урсула бежит к окну, и в гневе распахивает жалюзи. Госпожа ненавидела свет. Жалюзи всегда были опущены. А теперь да будет свет! Для нее и для души ее! Жалюзи натужно скрипят. Неожиданным потоком врывается свет в комнату и приносит с собой шорох ветра в верхушках деревьев и болтовню воробьев на ветках. Ошеломленная светом и шорохами жизни в саду, стоит старая Урсула и смотрит испуганными глазами на госпожу. Постель, этот смертный одр, погружена в солнечный свет, во много раз усиливая бледность лица больной и мерцая последними искрами жизни в ее зрачках.
Урсула плачет, не по госпоже, по себе самой, по голове своей, полной всякие злых замыслов, по сердцу своему, полному враждебности. «Иисус, – пытается она вызвать жалость в недобром своем сердце, – врач сказал, что мозг ее наполняется известью. Да что знает врач? Не известь, а скорбь и горе уничтожили ее жизнь. Душа, будь она даже лошадиной, не выдержит такого одиночества и пустоты. Всех близких и друзей изгнала она с глаз долой своими безумствами, теперь вот, лежит, сморщенная, как исхудалая полудохлая курица».
Урсула словно бы лелеет и растит в душе недобрые мысли в последние часы жизни госпожи, и неожиданно убегает из комнаты, несется по дому. Подобно потерянной птице, ищущей саму себя, стучит ногами, спускаясь по ступенькам, сейчас она поедет и позовет Оттокара. Немедленно! В смятении она напяливает на себя черное пальто, а на седые волосы – некое подобие черной ермолки, и вот она уже у входной двери. Внезапно замирает. Деревянные стены салона скрипят. Все пространство старого дома полно слабыми звуками и скрипами. Давний его застой словно бы размораживается, освобождая все эти омертвевшие во времени звуки. И куцей Урсуле чудится, что множество голосов взывают к ней из всех углов дома: «Куда, Урсула? Куда? Не к Оттокару ты бежишь, а спасаешь душу свою от вставшей рядом смерти. Дух дьявола вошел в тебя. Ты что же, оставишь госпожу одну в эти часы? Оттокар живет далеко отсюда, в старой части Берлина, около реки Шпрее, и кто его позовет? Упаси Бог, уехать туда и бросить дом! Надо кого-то позвать на помощь. Но кого?» – пытает Урсула свою душу невыносимой пыткой.
Из старых слуг, ей знакомых, остались лишь двое в доме евреев – садовник и Фрида. Нога Урсулы никогда не переступала порог еврейского дома, но садовника она хорошо знала. Легкий румянец проступает на ее щеках. Неверующим был садовник, пошел за ней в этот большой город. А была она тогда пряма спиной и плечами, служила в доме принцев. Он же служил в еврейском доме, и молодая голова его была полна мятежных мыслей. Дела их завершились ничем. Теперь оба они состарились. Так что? Сейчас все изменилось, и она откроет ему ворота?
Урсула открывает входные двери, на которой вырезан герб принцев Бранденбургских. Тропинки в саду еще влажны, с деревьев падают тяжелые капли. Урсула закрывает глаза, ослепленная силой солнечного света, осторожно обходит лужи, добирается до ворот. На площади ни одной живой души. Над деревьями видна красная черепичная крыша еврейского дома, единственного на площади, из трубы которого вырываются черные клубы дыма в утреннее небо. Урсула даже не смеет подумать о том, чтобы туда пойти. Как она предстанет пред ним, этим неверующим, после стольких лет вражды и обид?
Улица, ведущая на площадь, полна движения. Как тонущая между волнами, Урсула простирает руки о помощи, но никто не обращает на нее внимания. Все души околдовала весна, за исключением ее души. Она втягивает голову в плечи и наблюдает за еврейским домом. Может, все же оттуда придет спасение?
* * *
Сегодня в доме Леви праздник. Бумбе исполнилось одиннадцать лет. У его постели Фрида поставила большой букет алых восковых роз, и рядом – записку, написанную цветными буквами:«С исполнением тебе одиннадцати, как роза, – расти и цвети».
Эту фразу зарифмовала Фрида, а дед написал красивыми буквами на бумаге и добавил рисунок солдата с румяными щеками, бьющего в барабан. Бумба все еще дремлет. Около его постели дремлет пес Эсперанто, положив голову на лапы. Портьеры опущены, и в комнате стоит утренний сумрак.
Все обитатели дома еще спят. Только в комнате Иоанны заметны признаки жизни. Осторожно чуть-чуть раскрываются двери в комнату Бумбы. Иоанна заглядывает внутрь, черные ее косички небрежно заплетены. Они болтаются поверх легкой блузки, застегнутой и подпоясанной широким поясом с блестящей пряжкой. Сумка висит у нее на плече, она ступает в носках, держа в руках свои подбитые гвоздями ботинки. Эсперанто поднимает голову, приветствуя ее слабым полусонным тявканьем, встает с ковра, идет к ней, радостно помахивая хвостиком.
– Ш-ш-ш, – дает ему знак Иоанна, – ш-ш-ш! – и поглаживает его шкуру. Она стремительно входит в комнату и кладет небольшую записку рядом с розами, бросает угрюмый взгляд на спящего брата и быстро ретируется из комнаты, за ней и Эсперанто, трущийся шкурой об ее синюю юбку.
– Отцепись, Эсперанто, – с грустью обращается к нему Иоанна, – я ухожу, я покидаю наш дом, – стоит она беспомощно, на тихом этаже, у дверей комнаты Бумбы, и не решается сдвинуться с места и продолжить путь, несмотря на то, что написала в записке энергичным почерком:
«Бумба, нет у меня возможности участвовать в празднестве твоего дня рождения.Теперь надо незаметно выйти. Вчера отец запретил ей участвовать в походе Движения. На празднование дня рождения Бумбы приглашено множество гостей. Дед заказал также фотографа. Не было еще такого случая в истории семьи, чтобы кто-то из ее членов не участвовал в таком празднестве. Отец ничего не понимает в делах Движения и сосредоточился лишь на ее внешнем виде, дикой походке, небрежной одежде, на ее громкой патетической речи. «Все это, – говорит отец в своей обвинительной речи, – пришло к ней из Движения». Споры с ним были бурными, но теперь не стоит его огорчать. Отец очень болен. Дед взял в свои руки все дела с детьми и со всей серьезностью приказал, чтобы они отца только радовали, ибо доброе настроение и покой могут его вылечить. И все неукоснительно подчиняются указаниям деда. Но Иоанне нечем радовать отца, и она чувствует иногда на себе печальный взгляд его серых глаз. Только на нее он смотрит с такой печалью, и взгляды эти преследуют ее. Сегодня, когда она вернется из похода, отец будет смотреть на нее тем же печальным взглядом и не скажет ни слова.
Мое отношение к семье решительно изменилось. Отказываюсь от всех этих буржуазных традиций праздновать дни рождения.
Я не могу нарушить дисциплину моего Движения и не пойти в поход.
Вопреки всему этому, я поздравляю тебя с днем рождения. Мой подарок ты найдешь среди всех подарков на столе в столовой. Это все. Я подписываю это поздравлением и благословением от имени моего Движения.
Будь сильным и мужественным!
Твоя сестра Хана».
– Но я обязана пойти, – шепчет Иоанна на ушко Эсперанто, – я не могу нарушить дисциплину. Движение превыше всего! – голос ее прерывается, и нет у нее сил сдвинуться с места. Она гладит его шкуру, прижимает к блузке и как бы оправдывается, – я обязана, слышишь меня?
* * *
Резким движением она открывает дверь в комнату Бумбы и вталкивает туда пса. По мягкому ковру, скрадывающему шаги, она доходит до ступенек. На этаже отца абсолютная тишина, но на самом нижнем этаже уже слышен голос Фриды. Если та ее поймает, поднимется большой шум. У Иоанны защемило сердце. Надо проскочить. Скорей! Скорей!Из кухни выходят сестры Румпель, две белобрысые молодые женщины с белыми бровями и красными веками, и в их руках по пирогу. Перед каждым праздником приходят эти две альбиноски в дом Леви с двумя огромными полотняными сумками, на которых вышито «Приходите с миром и ступайте с миром». Тотчас же, с приходом, надевают они широкие белые фартуки, повязывают белые свои волосы платками тоже белого цвета. Они белые и дела их белы. В комнате рядом с кухней замешивают они из муки тесто, раскатывают, взбивают, месят, вкладывают в формы, и чудо из чудес выходит из-под их рук, вернее, из печи – румяные куклы и петушки, с изюминками вместо глаз, которые очень нравятся Бумбе и Иоанне. И чем больше руки их наполняют лакомствами пространство дома, тем больше уста их наполняют дом болтовней, и все обитатели дома кружатся вокруг них – полакомиться и послушать.
И вот, снова праздник, и снова они здесь со всем своим мастерством.
Иоанна прижимается к стене, как будто так можно спрятаться от вездесущих глаз этих сестер.
– Доброе утро, детка, – чирикают обе, уже посвященные в дело ее похода и дискуссий, которые разразились по этому поводу вчера, – куда путь держишь? – голоса их сладостны, а глаза уперты в ботинки, которые Иоанна сжимает в руках.
– Да, ничего, – мямлит Иоанна, – нет никакого пути.
Она уже у входной двери, и вот уже в саду, и чулки ее намокли от утренней росы.
Ботинки она обувает на каштановой аллее и облегченно вздыхает. Никто за ней не бежит, только ворота скрипят. День-то сегодня – весенний. Свет всеохватен и ощутим на ощупь. Иоанна всовывает руки глубоко в карманы кофты, голова ее опущена, и рот весело насвистывает.
– Девочка, – кто-то сзади окликает ее.
Но она не поворачивает голову. Голос-то она услышала, но так как не принято окликать словом «девочка» ее, двенадцатилетнюю, она решает в душе, что оклик относится не к ней.
– Девочка, – повышает голос Урсула из-за забора, – девочка.
Иоанна все же останавливается. Господи! За оградой стоит служанка «вороньей принцессы» Урсула, беспомощно размахивая руками.
– Это вы меня зовете? – уважительно спрашивает Иоанна.
– Ты оттуда? – указывает старуха рукой на еврейский дом.
– Конечно же, оттуда.
Как будто есть на площади другое место, откуда она может прийти.
– Садовник там?
– Да, зажигает огонь в котельной.
– Он, верно, закончил эту работу. Можешь ли ты вернуться туда?
– Я? Вернуться? – вскрикивает Иоанна.
– Да, – настаивает старуха, – вернись и попроси его от имени Урсулы из дома принцессы, чтобы немедленно пришел. Иди, девочка.
Иоанна опускает голову. Она не может вернуться. Ни за что! Но как это объяснить старухе?
Старуха видит сомнение на лице девочки, и лицо ее искажается гневом. «Иисус! Эта еврейская девочка. Никакого уважения, никакого воспитания. Так не уважать старую женщину».
– Сейчас же, – повышает старуха голос, – сейчас же иди туда и позови садовника! Уважаемая госпожа, принцесса, на смертном одре, и я одна с ней. Сейчас же!
Ее «воронья принцесса» при смерти! Сердце Иоанны бешено колотится. С тех пор, как она пошла в Движение, она забыла принцессу и ее ворон. Но известие о ее смерти всколыхнуло воспоминания и всяческие были, которые Иоанна плела вокруг черной принцессы, и сейчас все они слились в одну тревогу: как прокрасться в дом, а затем сбежать оттуда? Если ей повезет, она найдет садовника в подвале. Стоит Иоанна на каштановой аллее и смущенно глядит на окна комнаты отца. Жалюзи все еще опущены. Окна подвала окружены лужами. Иоанна ступает по ним к окну подвала. Она стучит в стекло. За мутным забрызганным стеклом возникает силуэт садовника.
– Кто там?
– Это я, Иоанна. Выходи быстрей сюда, но не говори в доме, что это я тебя вызвала.
– Гром и молния! – садовник распахивает окно. – Почему ты не входишь в дом?
– Ш-ш-ш. Не задавай вопросов. Быстро выходи. У меня сообщение к тебе от служанки принцессы.
– Бегу.
– Воронья принцесса при смерти, – бежит ему навстречу Иоанна. – Воронья принцесса! Урсула, эта, кривая, стоит у ограды и ждет.
Урсула все еще стоит за оградой, и взгляд ее устремлен на еврейский дом. Увидев спешащего к ней садовника и девочку, опускает голову, расстегивает верхнюю пуговицу пальто и снова застегивает.
– Доброе утро! – говорит старик с явным удовольствием, как будто каждый день ему выпадает встречаться с Урсулой возле ограды.
– Доброе утро, – облегченно вздыхает Урсула и открывает калитку, которая остается криво висеть на оси за спиной старухи. Как темная пещера, мерцая, уперся вход в дом принцессы в лицо седого садовника. Иоанна собирается продолжить свой путь, но любопытство ее усиливается. Темнота входа притягивает ее, и ничего не случится, если она немного опоздает на встречу у вокзала, поедет за ними и встретится уже в лесу. И вместе с Урсулой и садовником, без приглашения, переступает порог дома. Она сжимает свой рюкзак, как будто ищет в нем опору. Садовник гасит трубку. Шуршат стены, и скрипит пол в передней, отсчитывая каждый шаг. Садовник устремляет взгляд на ступени, Урсула следит за его взглядом.
– Там, – повисает в воздухе костлявый палец служанки, – там, наверху, она лежит в постели.
Глаза садовника и Иоанны движутся за пальцем Урсулы вверх, по винтовой лестнице. Смертные тени спускаются навстречу им и по пути оставляют невидимые следы тяжелой пылью, впитавшейся в ковер, но сердитый голос Урсулы гонит эти тени.
– Надо привезти сюда Оттокара, – обращается она требовательно к садовнику.
– Оттокара?
– Ты что, не помнишь Оттокара? – впадает в гнев старуха.
– Сына ее умершей сестры, графини из Померании. Это же юноша, который воспитывался здесь вместе с нашим Детлефом?
– Помню, помню. Конечно же, помню. Ты имеешь в виду этого светловолосого юношу? Детлеф и Оттокар были похожи друг на друга, как братья.
– Похожи? – еще сильнее гневается Урсула. – У нашего Детлефа были серые красивые глаза. А у Оттокара – голубые. Ну, немного они были похожи друг на друга. Ведь их матери были близнецами.
– Много лет я не видел его. Воспитанник упорхнул из семейного гнезда, – вздыхает садовник.
– Упорхнул? – вскидывается старуха. – Да принцесса выгнала его с глаз долой. Большие беды он ей принес. Иисус! Страшные беды! Детлефа нашего уговорил пойти добровольцем на войну. Детлеф пал в бою, а он остался в живых. И в ту ночь, когда графиня из Померании получила весть о гибели ее сына Детлефа, она выехала в своей карете к принцессе, в Берлин. Была темная ночь, хоть глаза выколи, и лес был во мраке, и олень бежал навстречу черной карете. И черная весть сбила с толку кучера, и кони сбились с пути, карета опрокинулась, и графиня погибла.
– Где же он, этот юноша, сейчас?
– Где он? Живет в старой части Берлина, – выпрямляет Урсула свое куцее тело, и голос ее усиливается, – отец его, граф из Померании, изгнал его из усадьбы, такой вот он, этот тип, но у госпожи это единственный родственник, и его надо привести немедленно.
– Гм-м, – раздумывает садовник, – ты, Урсула, будешь у постели больной, а я поеду привезу его.
Тяжкий, глубокий и резкий вздох отвечает садовнику, отлетая от стен передней в сторону троицы, и все испуганно вздрагивают. Глаза обоих устремлены на Иоанну в немой просьбе. А у нее ком застревает в горле, как это бывает с лекарством, которым ее потчует Фрида: уехать все же в поход по приказу инструкторов Движения или быть «помощницей, на которую можно положиться», согласно одной из десяти заповедей Движения. Неожиданно ком в горле проходит:
– Я могу поехать туда. Я хорошо знакома со старой частью Берлина.
– Ты совершишь святое дело, – садовник гладит щеку девочки. – Дай ей записку к Оттокару. На девочку можно положиться.
Все трое поднимаются по ступенькам. На первом этаже воздух сперт еще сильнее. Они входят в огромный зал, и шпалеры на стенах пунцовеют огромными полинявшими от времени розами. Иоанне кажется, что комната насыщена запахом увядших роз. Огромная картина маслом украшает одну из стен. На ней изображен подросток с длинными светлыми кудрями, серыми мечтательными глазами и тонкими девичьими чертами. Облачен подросток в бархатный темный костюм с белым кружевным воротником. На бедре у него небольшой меч, у ног – белый песик. Чучело этого же песика стоит на столе под картиной, и стеклянные его глаза мерцают. Рядом с чучелом – скрипка и большая толстостенная фарфоровая чаша, на которой – надпись: «Бог накажет Англию!». И еще на столе – серебряный поднос, на котором – пачка писем, перевязанных черной лентой. Около картины стоит письменный стол, а на нем лежит дневник.
Угол смертного одра виден через полуоткрытую дверь. Иоанна не осмеливается взглянуть туда и стоит спиной к этой двери. Перед ней стол, на котором стоит кастрюля, посуда с остатками пищи разбросана по столу, большой серебряный нож покрыт зелеными пятнами. Грязь на столе и полная заброшенность комнаты бросаются в глаза.
– Отправляйся в дорогу как можно скорее, – говорит Урсула и дает ей письмецо, которое писала вместе с садовником.
– «Графу Оттокару фон Ойленбергу. Здесь. Улица Рыбаков. Странноприимный дом “С надеждой на лучшее”», – читает Иоанна адрес на конверте, и взгляд ее удивленно возвращается к картине на стене: какая связь между этим кудрявым подростком, изображенным на полотне, и графом в общежитии странников. В это время Урсула входит в смежную спальню – справиться о состоянии госпожи. Иоанна и старый садовник остаются в зале.
– Она еще жива, – сухо сообщает Урсула, вернувшись из спальни с маленьким зеркалом в руках, которую она приложила к устам умирающей, увидеть, покрывается ли зеркало паром ее дыхания.
– Ш-ш-ш, Урсула! – прикладывает палец у губам садовник.
– А-а, – отмахивается старуха, – мертвой плоти скальпель боли не принесет, – и тут же с укором обращается к Иоанне. – Ты еще здесь? Торопись!
Иоанна пересекает комнату. Бросив любопятный взгляд в спальню, видит роскошную постель, и около двери обращается к садовнику.
– Может, проводишь меня до выхода? – она боится одна пересечь длинный коридор и темную прихожую. Садовник берет ее за руку, и когда они уже в прихожей, он указывает на большой гобелен.
– Ты знаешь, кто это, Иоанна?
– А-а, просто какой-то идол.
– Так, – улыбается грустно садовник, слыша некую насмешку в тоне Иоанны. Он и Урсула – потомки племени вендов. Пришли они из села у подножья горы, на которой стоит старый крепостной замок. Предки их были крестьянами из племени вендов, и по сей день в их языке встречаются выражения – остатки языка древних славян.
– Говоришь, просто какой-то идол? Нет, детка, не просто какой-то идол. Это древний бог Триглав, властвующий над временами года, над небом, землей и преисподней, и, сверх этого, над севом и цветением. А из-за грехов наших превратился он в бога гнева и мщения. Отец рассказывал мне…
– Ах, – прерывает его Иоанна, – не верю я ни в какого бога.
– Ты в порядке, – улыбается старый осколок племени вендов и, открыв арочную дверь из темного пасмурного дома, выпускает Иоанну в день, полный света.
Улица Рыбаков начинается со стоянки лодок станции «Водная плотина», и тянется вдоль реки Шпрее, на которой и расположен странноприимный дом «С надеждой на лучшее». Давно исчезли и станция, и плотина, но название осталось. Столетие прошло с тех дней, как воды Шпрее мощным потоком с громами и молниями расшатывали волнами причал станции. Здесь были врата в имперский город, у которых царские солдаты взимали пошлину с каждого, желающего войти в город. А очередь была велика. Волны пригоняли сюда корабли из всех областей, примыкающих к Шпрее, а проселочные дороги приводили сюда крестьян области Бранденбург. И все направлялись к мельнице, везя зерно на помол.
Но дни эти прошли, плотина высохла, мельница разрушилась, ворота с солдатами исчезли. Пустыня и безмолвие наследовали это место. С ленцой катит река свои воды. И сейчас плывут лодки и корабли по Шпрее, медленно направляемые рулевыми с помощью длинных шестов. В базарные дни крестьяне из близлежащих сел тянутся вдоль Шпрее на своих тяжелых гремящих телегах под ржание лошадей. В этот весенний день все пространство вдоль реки и на самой поверхности воды занято множеством лиц, а улица Рыбаков забита народом. Люди особой внешности живут на этой улице – ремесленники со своими старыми небольшими мастерскими. По сей день тускло поблескивают на воротах их домов вывески различных ремесленных гильдий, и на улице слышны голоса мастеров, дающих указания подмастерьям.