III.
   Остановилась дымковская дама со свистком под мышкой, кончился праобраз дождя, две параллельные спички пересеклись, стоило им только обуглиться. "Ты тайно вытираешься моим полотенцем, чтобы не пачкать свое, я тайно вытираюсь твоим, чтобы не пачкать свое, и получается, что твое полотенце - мое, а мое твое. И я не знаю большей гадости, чем цветущие яблони по-немецки".
   - Т.е., - позвала Ирра, - ты спишь?
   Он ответил, что спит.
   - Тогда почему же у тебя горит свет? - спросила она.
   - А что ты хочешь? - спросил он.
   - Можно к тебе зайти?
   Она зашла к нему на кухню. Он уже лежал на раскладушке, и в тусклой железяке в изголовье горели два огонька.
   - Не бойся, сказал он,- это не звезды.
   Тогда она села на край.
   - Если тебе низко, - сказала она, - я могу тебе дать еще одну подушку.
   - Мне не низко, - сказал он. - Он сегодня не придет.
   На столе было липко, и пальцы сразу прилипли, и без того на столе было мало места.
   - Если тебе холодно, - сказала она, - я могу тебе дать еще одно одеяло.
   - Мне не холодно, - сказал он.
   Ирра сказала, что ей грустно. Поставили чайник. Скоро он закипел, из носика пошел пар и повалил прямо на стекло. Стало тепло. Додостоевский пришел уже после чая, но до того, как она легла спать.
   - Ждешь меня, - сказал он, - не спишь?
   - Мы пили чай, Т.е. решил, что ты уже не придешь.
   - Вот как, - сказал он.
   Ирра забралась под одеяло и отвернулась к стенке.
   - Не хочешь? - спросил он.
   Она ничего не ответила, и он попросил хотя бы ее руку. Все осталось в руке. Плюнув на то, что Тоестьлстой слышит из кухни, она пошла в ванную и гремела там, пока мыла руки. Она вернулась и сказала, что ей плохо и у него жить, что ей ничего не нравится, что лучше бы она умерла еще тогда, "когда розочки".
   - Замолчи, - сказал он, - я сплю.
   Она, конечно, замолчала, и тогда он первый заговорил.
   - В общем я предполагал, что это может случиться, но так скоро...
   - Сначала скажи, что "это"?
   - У вас сегодня все было с Т.е.
   - Не сегодня.
   - Даже так? - удивился.
   - Еще тогда, когда "розочки".
   - Ну что же, - сказал Додостоевский, - завтра ты уедешь к матери, что я могу еще сказать.
   - Еще что-нибудь скажи.
   - Спокойной ночи, - сказал.
   И дальше уже начинался забор. Доисторические сосульки свисали с огромных крыш. Под ними стояли бессмертные и герои, и сосульки их не убивали. Но как только наступил март, и все смертные высыпали на улицу и тоже встали под крыши, они всех до одного поубивали. В небе было очень красиво: солнце, набитые облака, самолеты, дети, грузовики. Ирра растолкала Додостоевского, и он повернулся.
   - Что тебе? Я не сплю.
   - Я завтра никуда не уеду, - сказала.
   - Ну и что.
   - Что значит "ну и что"? - не поняла она.
   И с крыш капали будущие сосульки, и шел дождь - будущий снег.
   В просеках дневного света висело барахло. Не так уж хотелось ходить по улицам, запущенным с утра, и никак нельзя было подобрать глагола: они на кухне не сидят, а что? Посредине стола стоял хлеб и бутылка с недопитым пивом. Вместо знакомого аккорда в сороковой симфонии Моцарта раздался гудок автомобиля. Примером развернутой секунды могло служить собрание сочинений маркиза де Сада. Не что иное как предоргазмная секунда со своими исключительными героями: официантами, девочками, писателями разрослась до "120 дней Содома". Все подходило к концу или к другому началу: закипал чайник и заслонял паром окно со знанием всего города: доморощенными автомобилями, газонами-пастбищами не для скота. "Хотя бы вытерла со стола". - "Додо умрет первый, а я останусь с Т.е.; Т.е. умрет первый, а я останусь с Додо; я умру первая, а кто из них умрет первый уже неважно". Намочила тряпку, прошлепала ею мимо сахарницы, бутылки и чашек. "Ну, вытерла, дальше что?" А дальше рассвет в ванной, с луной, побелевшей от приоткрытой двери в коридор, где день уже давно. "Доброе утро". - "День уже давно". - "В таком случае",- Ирра смахнула свои вещи в сумку, надела пальто, поцеловала и того в щечку, и другого в щечку, присела "на дорожку", которая так и не состоялась. На кухне была грязь, скопившаяся за неделю и перешедшая накануне в эстетическую категорию по единственной причине: якобы одухотворенности. Накануне Ирра молилась на грязную миску и просила у нее защиты, это было примерно так: "Сделай же, чтобы кто-нибудь из них отвалил сам по себе, а я уж останусь с тем, кто останется, и буду его". Миска с византийской мозаикой из подгоревших макарон и кусочков мяса все же потом отмывалась и после этого становилась не культовым предметом, а чистой миской. "Я уйду часа на три, хоть приберись тут",- сказал Додостоевский и ушел. "Я сама,- сказала Ирра Тоестьлстому, бросившемуся помогать,- уйди куда-нибудь". Он сказал, что над крышей, как больной, летает самолет, и ушел в туалет, чтобы не мешать. Повернулся к плану кинотеатра, рассчитанного на сто двадцать мест, где на сцене три артистки возились с куклами, разыгрывая спектакль про кузнечика. Девушка-кузнечик была самой хорошенькой и положительной. Она была доброй и ленивой, и в нее влюбился его маленький сын. Ему же больше пришлась по вкусу ворона - подстриженная брюнетка. Она так смачно каркала, словно находилась в борделе. Эта область была сыну еще недоступной, и он балдел от кузнечика. Третья дуреха - зайчик, с припудренными усами и булькатыми глазами, ни на что не годилась. Тоестьлстой вышел из туалета и сказал, что недавно был с сыном на кукольном представлении, и их вкусы разошлись. Ирра ответила, что не знала, что у него есть сын. Он сказал, что готов уехать хоть в другой город, и она ответила, что, мол, чем кухня не другой город. Это был маразм. Это было такое, когда все "бо-бо", даже животик бо-бо.
   В другом городе "в кухне" было светло, значит, был день, а в другом городе "в комнате" было темно, значит, была ночь. Среди небольшого леса и колес, отражающихся на потолке, после прилива тошноты и материализовавшейся кошки от удара хлопнувшей двери, все стихло и стало пусто. Валяющиеся сапоги с вывороченными носками, выпавшие волосы уже не могли напугать, и только рука в темноте все искала и не находила, что нужно. Она не могла ни на чем остановиться, но она лазила не за часами, не за книжкой, не за стаканом с водой, она не могла вползти. Это было страшно: пальцы кончались ногтями, ногти кончались грязью, грязь кончалась пустотой. В целой комнате предметов для любви было сколько угодно. И был даже человек. Скорее всего нужно было любить человека. Но инертное чувство любви не воплощалось в любовь к человеку и распространялось на брюки, на свитер, трусы, еще кое на что. Но все вместе, может, и было любовью к лежащему человеку. Додостоевский лежал. Он был немертвый. Все было преувеличено: и любовь к брюкам вместо любви к человеку, и ощущение доступности смерти, но, даже если бы это было не преувеличено до желания по-большому, а преуменьшено до приспичивания по-маленькому, все равно одного этого ощущения было слишком много. Оно было непосильно. Оно было слишком большое, что-то вроде самостоятельного земного шара, что "ни взять, ни выпить, ни поцеловать", или слишком маленькое, что-то вроде микроба, что тоже "ни взять, ни выпить, ни поцеловать". Это опущение было таким страшным, что хотелось его бить по лицу. Лежачего не бьют, "Додо, ты меня любишь?" Он ответил, что да, и потом ответил, что нет. О, как правы были мальчики тамады-Торквемады, когда тянули Додостоевского за язык, чтобы он хоть разок брякнул "не люблю". Но он, как попугай, твердил люблю да люблю. За такую ересь сожгли, как миленького, спрашивается: для чего? - чтобы теперь в постельке, как у Христа за пазухой, он проболтался, что не любит. А кто тянул за язык? Ну, что за это сделать, убить? Лежачего не бьют.
   - Да, это иррационально, - сказал Додостоевский.
   - Но меня зовут Ирра.
   - Я тебя не спрашиваю, как тебя зовут...
   Батарею в комнате припекало солнце, и батарея еще больше припекала, стало быть, это было зимой. "Помнишь, как я к тебе приехала, и как они тоже приехали, и как они уехали, а я осталась". Во дворе было снега "во", по горло, в яблоневом саду стояла двухместная будка для людей, которой они так и не воспользовались, то есть это был даже сарай. Нарисованные на клочке бумаги канделябры, прислюнявленные к стене, развевались, и это было, что надо. Но только как не надо было это".- "А дальше будет еще хуже". И дальше уже за забором был дом. Он был оцеплен следами, среди которых были собачьи, и был даже след автомобиля, и это было хуже всего. "Ну, посиди же, Христа ради". И потом уже завопили все остальные по-соседски. В доме ужинали. На ужин была ни рыба, ни мясо. "Не выхожу не один не на дорогу, не впереди нетуманный путь не блестит, ночь не тиха, душа не внемлет богу, и незвезда с незвездой не говорит". И в доме уже было то, что напоминало комнату в доме. И там действительно сидели и ужинали. Получалась примерно такая картина, в комнате четко различался первый и второй план. Все, что относилось к первому плану, было любимо, его занимал любимый, который сидел и ел. Первый план включал в себя и косточку, присохшую к губе, и тапочки, и брошенную в двадцати километрах маму. Второй план занимали два других человека, которые сидели и разговаривали. Легче всего было втянуться во второй план, проскочив мимо первого, но любимый встал и сказал: "Как раз луна". Потом Додостоевский за пять минут выгнал второй план, проветрил комнату и позвал. Ирра поднялась, столкнувшись на лестнице со вторым планом, который многозначительно усмехнулся: "Ну так бы и сказал". - "А что ты, кстати, им сказал?" - "А что надо было сказать? Ничего, кажется, не сказал". - "Нужно было что-нибудь такое сказать, потому что я, кажется, с одним из них знакома".- "Так кажется или знакома?" - "Ну знакома, что ты молчишь?" - "Ну дальше, дальше говори". И дальше начинался рассказ про второй план. Что вот есть любимый человек. "Это я?" - "Это ты", и он как бы первый план, и еще несколько человек, которые как бы второй план, не люди вообще, а именно люди: женщины, мужчины, которые нравятся или даже не нравятся, но имеют отношение к любимому человеку, поэтому занимают место. "И один из них был этот второй план." - "Да, один из них". Иногда этот второй план утягивает из первого, и получается жизнь как бы во втором плане: и природа, и контуры, и еда, и даже мама - все переходит во второй план. Второй план имеет только присущую ему плотность, и тут важно не обмануться и не принять его за первый, потому что иначе первый будет навсегда утрачен.
   Шишил-мышил взял и вышел, потом вышел Додостоевский, и потом уже вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана. "Ты куда?" - спросила Ирра. "Я туда и обратно. Спи". На улице был промозглый ветер и безмозглый дождь, и сквозь дождь, маячили такси. "А собственно, куда я? Куда "туда и обратно"?" Оно, такси, остановилось. "Куда поедем?" - "Сначала туда (Додостоевский сказал, куда именно), а потом тут же обратно". Приехали. Он зашел в подъезд, поднялся на такой-то этаж, хотел позвонить в такую-сякую квартиру, и не позвонил. Потому что в этой квартире Ирры, естественно, не было, потому что она естественно лежала у него в постели, а он как дурак зря прогонял такси. "Куда ты?" - "Ну, куда я еще могу? Куда, куда, в туалет". Он расплатился с таксистом, поднялся на свой этаж, открыл свою квартиру и, слава богу, застал ее в постели. "У тебя какой-то особенно отрешенный вид,- сказала Ирра, выглядывая из-под одеяла, - с таким видом не ходят в туалет".- "Спи".- "Ты меня любишь?" - встревожилась. - "Люблю. Сколько времени прошло с тех пор, как я сказал туда и обратно?" - "Нисколько не прошло. Ты меня любишь?" - "Люблю. То есть что значит "нисколько". Ты зачем спишь с Тоестьлтым?" - "Ну, это же днем". - "Ничего себе ответ". И тут же он вышел из себя, вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить...
   "Это все равно что ударить, так схватить, будет синяк",- причитала она. "Я не хотел, ну прости, будет синяк, будет новый год, и будет все то же самое: ты будешь спать с ним в другом городе "на кухне", а со мной в другом городе "в комнате". Рядом с солнцем есть черная дыра". - "Что, рядом с нашим солнцем?" "Как ты хорошо сказала "с нашим". Спи, рядом с нашим, конечно".
   IV.
   Додостоевского не было, он ушел еще днем, ушел и сказал, что не вернется. Ирра помыкалась без него с полчасика и сказала Тоестьлстому, что она мигом "туда и обратно". Раз мигом, Тоестьлстой даже не стал спрашивать куда. И вот это "мигом" уже длилось часов семь. Он подходил к телефону, и тупо набирал номер Ирриной тогда уж матерри. Сначала телефон не отвечал, это обозначало, что Ирра там и отключила телефон (хотя чего ради ей его отключать) или что телефон включен, но ее нет. Потом появилась ее мать (значит, все-таки не был отключен или был, но уже не важно). Он пару раз помолчал, а больше было уже слишком. Значит, ее там нет, потому что подошла бы сама. А может быть, есть? Позвонил в последний раз, поздоровался, позвал, оказалось, что нет. И тут началась мука: сейчас нет, но вот через пять минут она уже могла туда войти. Звонить так часто неудобно. Все равно позвонил через полчаса, сначала помолчал, потом еще раз через пять минут позвал, оказалось, что все еще нет. Наконец позвонил в последний раз и оставил номер телефона, идиот, если бы она хотела, то позвонила бы по этому номеру сама. Обошел всю квартиру. Сел за стол Додостоевского, зачем-то заглянул в ящики стола, потрогал бумажки, застыдился и задвинул ящики обратно. Сбегал к себе на кухню. Присел на дурацкую раскладушку, прилег. "Она должна быть дома,- рассудил он,- потому что если ее нет, значит, она не ночевала. А что она тогда скажет не мне, я не в счет, а своему Додо".
   Была еще одна дама, у которой телефона не было, но "если очень нужно, можно всегда передать через соседей". Передавать было уже поздно, да и что собственно передавать? После последнего разговора с этой дамой передавать ей было уже поздно. А ты звонишь не мне, когда меня нет?" - спросила она без кокетства. Его ответ был исчерпывающим: "Это когда не тебя нет, я звоню тебе". Однако когда же Ирра войдет и так вяло спросит: "Т.е., ты уже спишь?"
   Повалялся еще, встал, решил в последний раз позвонить ее матери: вдруг не передала? Было неловко. Набрался смелости, позвонил, и никто не подошел. Выключила телефон. Набрал еще раз - выключен. Это был то ли подарок, то ли, наоборот, неизвестно. В общем, в темноте с какой-то маниакальной упорностью он тыкался в циферблат, на ощупь набирал номер и слушал долговязый гудок, онанирующий над оврагом, где в кустах апартаменты за трешку и так пахнет черемухой, которую "не рвать"; над прогуливающимися босховскими придурками из Филимонок: гуськом-гуськом на три-четыре все вместе "ур-р-ра"; над полиомиелитной речкой с парнем на плоту, провалившимся в собственные резиновые сапоги, и, наконец, над пенсионерами, беседующими так "искристо и остро".
   Уже под утро входная дверь открылась и появилась... появились, оказывается, они вдвоем с Додостоевским - явились не запылились.
   Утро началось уже днем и заняло весь день, а обещенного дня не было, несмотря на то что Додостоевского тоже не было. Тоестьлстого это и разозлило. Он не хотел грубить, но, когда Ирра сказала ему "доброе утро", он завелся. Она не заметила и сказала дальше: "Какое прекрасное утро".- "Дарю",- сказал он. "Не поняла", - ответила она. "Ты его должна была бы потратить на меня", пояснил он. "Почему должна?" - удивилась. "Ты обещала вчера и проспала,заводился он все больше, - но неважно, дарю". - "Что ты говоришь", - сказала она. "Да,- повторил он,- дарю". Тогда она сказала "спасибо", прибрала подарок к рукам и стала собираться, чтобы куда-то уйти. "Уходишь?" - сказал он уже в дверях. "Не понимаю, - возмутилась она, - что ты хочешь, ты же сам только что подарил". Он больно сгреб ее и попросил остаться. Он целый час выторговывал свой подарок обратно. "Ладно,- согласилась она,- тогда поедем куда-нибудь". "А это", - показал он на раскладушку. "Нет, - сказала она, - это я не могу. Пусти же". И он отпустил ее в тыл конюшнеобразной библиотеки, примерно с десятью стойлами, где в каждом по три стола и за столом загадка: два конца, два кольца, а посредине гвоздик. Отгадка - библиотечная крыска уже пару раз выглянула в окно, наблюдая такую картину: битый час сидят двое и глушат прямо из бутылки. Захлопнула окно, а между тем ничего не изменилось: бочки, ведра, доски были сбалансированы. Ирра наклоняла бутылку, направляя ее, как телескоп, на солнце, заглядывала в нее, и на поверхности "Ахашени" появлялась сначала черная каляка ее большого пальца, и потом навстречу ей выплывала непонятно откуда взявшаяся двойка. Этикетка отражалась в вине в духе Макса Эрнста. Это было очень красиво. Насмотревшись вдоволь, она говорила Тоестьлстому: "На, посмотри", но прежде чем отдать бутылку, делала глоток, взбалтывая всю эту красоту, и потом уже он наводил бутылку на солнце. Он смотрел, как оседает пена, успокаивается поверхность вина, замирает тень большого пальца, и с обратной стороны бутылки, воспользовавшись оптическим обманом, выплывает маленькая двойка. Сегодня он хотел ей сказать, что именно сегодня "съезжает" с кухни, желает им счастья и так далее, и вместо этого сказал, как лучше шевелить бутылкой, чтобы двойка равномерно описывала круг. Потом Ирра предложила немножко накренить плоскость со всеми принадлежностями "СУ" такого-то, с боку припеку Страстного монастыря в честь будущей страстной недели, плохо кончившейся куличом с торчавшей вишневой веткой, которую кто-то потом сжевал, "христосованиями", поединками на яйцах с каким-то большим рызрывом, с похабными анекдотами и бутылкой водки, с совсем уж некрасивым пейзажем внутри "кончай проливать, и так мало", наведенной, как телескоп на электрическую лампочку вместо солнца в честь воспоминания о Страстном монастыре, о плавающей двойке, о пейзаже на "Ахашени" в духе Макса Эрнста.
   Часам к шести крыски стали разбегаться по домам, и отсюда Ирра сделала вывод, что стойлообразная библиотека тонет. "Пойдем", - сказала она. Его вопросительный взгляд обозначал "почему?" И она пояснила: "Раз все уже выпили". Ирра торопилась вернуться в комнату, а Тоестьлстой не торопился вернуться на кухню, и поэтому как можно безразличнее сказал: "Посидим еще". Ему было трудно понять, чем привлекает Ирру доисторический облик его друга. Когда он слышал через стенку, как его допотопный приятель возится с ней, он невольно думал: "Вот тешатся старый да малый". Она сама повернулась к нему и он, конечно, зря, но все-таки спросил: "Скажи, ты совсем не любишь меня?" "Почему, немножко люблю",- не задумываясь ответила она. Ее ответ был таким простым, что он даже улыбнулся и сказал: "Ну, а теперь ты у меня что-нибудь спроси". Ирра проворно соскочила с бревна, стала удаляться, и он вспомнил китайскую таблицу, по которой все животные делятся на три категории. Она не относилась к животным, которые разбивают блюдце с молоком, она относилась к тем, что, удаляясь, превращаются в точку на горизонте. "Погоди!" - крикнул он. Огромного труда стоило ее догнать. "Любишь - не любишь,- сказала Ирра, дальше-то что?" И дальше начинался ее рассказ про первый и второй план: "Что вот помимо первого плана, о котором я сейчас не буду говорить, существует еще и второй план". - "Это я?" - "Это ты. Ты не обиделся?" Сказал, что не обиделся. "Сегодня такой прекрасный день,- сказала Ирра,- что и на тебя, и на деревья, и на бочки - на все распространяется первый план. Но вот, например, вчера..." И она привела пример про вчерашний день, когда абсолютно точно знала, что не увидится с Додостоевским весь день, и поэтому ездила к матери повидаться с ней "во втором плане". "Ведь это так грустно,- заключила она,что второй план распространяется даже на нее". На его удивление, что как же так, ведь он туда звонил, и ее там не было, она ответила, что была и что нарочно попросила маму сказать, что ее нет.
   Уже темнело, и она с трудом разобрала надпись на заборе:
   накойт
   рудица?
   "Посмотри, что тут написано",- сказала. Тоестьлстой посмотрел сначала на надпись, потом вокруг и удивился, как все быстро поменяло цвет с белого на зеленый. Там, где раньше свисали доисторические сосульки, стояли зеленые неизвестные деревья: не березы, не сосны, не тополя, но тоже очень распространенные. "Какая неприличная надпись,- сказала Ирра,- что обозначает первая часть я, допустим, поняла. А рудица - это что такое?" Тоестьлстой сказал, что давно так называлась кровь, и потом сказал, что, когда в каком-то одном месте случайно оказываешься зимой, а потом случайно летом, становится особенно понятна условность всякого названия: белое-зеленое, листья-сосульки, "Трава-дрова",- сказала она. "Нет, снег", - сказал он. "А ты бы случайно не согласилась быть моей женой?" - спросил Тоестьлстой. "Хочешь, чтобы я перешла жить из комнаты на кухню?" - спросила Ирра. "Мы уедем", - сказал он. "Никуда мы не уедем. Просто все, как ты говоришь, поменяет название: комната - на кухню, кровать - на раскладушку, белое - на зеленое". - "Или, как ты говоришь, жизнь перейдет из первого плана во второй".
   Тыл, построенный из многочисленных звеньев, погрузился в относительную темноту. По плоскости, напоминающей воду, бегали клопы-водомерки. После каждого клопа, как после капли дождя, оставался на воде круг. А все вместе было как бы дождем. Каждый предмет изменял сам себе, но, пройдя полный круг изменений, возвращал себе свое условное название. Бочка с доской на мгновенье становилась только бочкой с доской и ни в коем случае ни "такими ушками", ни "такими качелями". "Так, может, ты как раз бы и согласилась?" - опять об этом же спросил Тоестьлстой. "Я бы, может, и согласилась". Но любимый встал и сказал: "Как раз луна". Потом он за пять минут выгнал весь второй план, проветрил комнату и позвал. Когда Ирра вошла, Додостоевский сидел на кровати, и поэтому она села на стул. А когда он встал с кровати, она тут же села на кровать, и тогда он сел на стул. И ни о чем не говорили. И только когда он выключил свет и посмотрел в окно, то сказал: "Как раз луна". На кровати она целовала его так, чтобы он ни в коем случае не подумал, что она его любит, а чтобы он подумал, что это просто так. И всего один раз забылась и сказала: "Даже если это не так, все равно скажи, что ты меня любишь". И он не сразу сказал "люблю". И после этого она смело сказала: "Я ведь тоже тебя не люблю, у нас все просто так". Ее распаляла его холодность, и она попросила несколько раз повторить одну так понравившуюся ей ласку. Он сделал то, что она просила, и ему стало нехорошо. "Тебе что, плохо?" - спросила она. Он не ответил. И тогда ей захотелось, чтобы он сию же минуту узнал, как сильно она его любит. И она сказала ему: "Я тебя люблю, ты слышишь, - сказала она еще и еще раз: - Я тебя люблю". Но это признание не принесло ему почти никакой радости. Он отнес его к простой благодарности за то наслаждение, которое только что доставил ей. Она поняла это и сказала: "Ты мне не веришь. Ты думаешь, что я тебя люблю не просто так, а за это". И когда она это сказала, он немножко поверил в то, что она любит его просто так. И поэтому, когда еще через несколько минут она спросила: "Ты ведь меня тоже любишь?" - и он ответил "нет", и она загрустила, он еще немножко больше поверил в то, что она любит его не только за это, а просто так. "Я, может, и согласилась бы, - сказала Ирра Тоетьлстому, дожидавшемуся ответа, - но я все-таки не совсем понимаю, что ты имеешь в виду, когда предлагаешь мне быть твоей женой. То, что мы никуда не уедем, это точно. Остается одно: оставить Додостоевского в комнате и перейти мне жить к тебе на кухню". Он погладил ее по голове и как-то очень поспешно поцеловал в губы. "Нет, есть еще и другое, - сказал он, - я скажу ему, что теперь ты моя жена, и, я думаю, он уступит нам комнату и свою кровать, а сам перейдет жить на кухню".
   Еще через некоторое время клопы-водомерки совпали с настоящими каплями дождя и тот "как бы дождь" превратился в самый настоящий дождь. "Тем более пора идти", - сказала Ирра. И пройдя по безлюдному коридору с хорошей живописью на стенах благодаря плохому освещению, которая на самом деле была плохой живописью при хорошем освещении, очутились перед закрытой дверью в комнату. "Неслыханное дело, он закрыл дверь". Тогда прошли на кухню. Ванная и туалет тоже были открыты. Приложившись к подушке, Ирра сразу же сказала, что устала и хочет только спать. Тоестьлстой ответил, что совсем не хочет спать. Но когда постелили, он мгновенно заснул, а она нет. Она не то слово рыдала. Огромный ватник заслонял стекло, хрупкая гипсовая Венера подпирала кухонную дверь (действительно ли находчивый скульптор сделал ее без рук, а если с руками, то как они должны располагаться, чтобы не быть лишними. Можно их примерить так и сяк, но они явно мешают), за Венерой был стул, оседланный брюками, а вот за ними уже было то, что могло бы быть комнатой. "Я же тебе сказала, что приеду сегодня одна, только останься".- "А Тоестьлстого куда денешь?" - "Это уж мое дело. Твое дело остаться, а мое дело приехать". И никто своего дела не сделал. Ирра приехала с Тоестьлстым, а Додостоевский остался, но не здесь... Поэтому за ватником была Венера, за Венерой стул, а за стулом было то, что ни при какой погоде не могло быть сейчас комнатой. "Ну я же просила сегодня!" - "В другой раз будет сегодня". - "Всегда сегодня будет завтра, а завтра будет в другой раз, и то, что должно быть комнатой, всегда будет кухней".
   До трех часов ночи Додостоевского не было, а потом уже его не было и в помине. Она подумала, что это так ужасно, что его нет, что это даже прекрасно, потому что так прекрасно, когда он есть, что это даже ужасно. Она подумала, что с Тоестьлстым все наоборот: то есть так ужасно, когда он есть, что это даже прекрасно. "Я не сплю",- ответила Ирра, когда Тоестьлстой спросил: "Что?" Она сказала ему, что не имеет ничего против этой кухни, но не хочет жить в принципе на кухне и в принципе спать на раскладушке. Она договорилась до того, что сказала, что никогда не перейдет жить с ним в комнату, потому что это значит перейти с ним жить в первый план.