Страница:
Недалеко отсюда живет в своей деревне врач, человек, прославившийся знанием в своем искусстве и готовности пособлять страждущему человечеству. За ним послал я карету, и к пригласительному письму приложил довольно значительную сумму. Он не замедлил приехать и пробыл у меня два дня, испытывая тщательно степень болезни моей несчастной дочери. На вопросы о ее состоянии, он обыкновенно отвечал: «Посмотрим!»
На третий день, едва я кончил утренние молитвы, входит служитель и подает письмо, сказав: от господина доктора.
«Как? — вскричал я, и мороз разлился по моим жилам; — разве не может он видеться со мною?» — «Он давно уже уехал!» — Тут ясно представилась мне вся безнадежность в спасении моей Марии; холодный пот оросил лицо мое, я дал знак слуге выйти, сел у стола и, вскрыв роковое письмо, не мало подивился, увидя деньги свои, посланные доктору. «Увы, — сказал я, — все теперь объясняется: дочери моей не видать весны более!» Доктор писал следующее:
«Осмотрев внимательно Марию и вникнув в источник ее болезни я — судя по всему вероятию — заключаю, что земные врачи, кто бы они ни были, более для нее не надобны. Если благое провидение сжалится над несчастною и возвратит ей хотя на несколько часов действие смысла, постарайся часы эти употребить с пользою и приготовь душу ее к миру иному. Возвращаю присланные тобою деньги; за одни советы я ни от кого их не принимаю».
Предсказание прозорливого доктора сбывалось очевидно. При каждом новом свидании с дочерью, я находил ее слабее и слабее, и наконец она была не что иное, как высохшая былинка. Смерть мелькала из каждого ее взора. К половине зимы я был обрадован и вместе поражен горестью, нашед, что Мария получила употребление рассудка. Я стоял у ее кровати и рыдал неутешно. Ах! Я постепенно умирал вместе с нею.
«Батюшка! — сказала она однажды поутру, взяв руку мою и приложив к бледным губам своим, — не знаю достоверно, сколько прошло времени с того несчастного дня, когда мы все оставили столицу; но Матрена говорит, что сия поездка стала вашему сердцу весьма дорого, вы лишились моей матери и теперь скоро лишитесь и дочери. Простите ли вы мне те горести, коих я была причиною? Ах, с какою радостию оставлю я тогда печальное сие жилище и перейду в другое в полной надежде на милосердие небесное и на жизнь лучшую!» — «Милое дитя!» — говорил я, обнимая Марию, — если б угодно было сему милосердию, на которое ты надеешься, возвратить тебя и к здешней жизни, то я почел бы себя счастливейшим отцом».
Тут вошел священник, два дни уже проживавший в доме нашем, и я оставил их одних. С сего времени я не осмеливался уже утруждать ее моими стонами и рыданиями и возмущать сердце, полное веры, любви и надежды на будущего блаженства. Я дозволял себе только взглянуть на нее тогда, когда священник объявлял, что она предалась покою. Так протекли две недели, и я был призван к Марии. «Батюшка! — сказала она с улыбкой ангела, — благословите меня: я отправляюсь в путь дальний». — «Да будет над тобой божие и мое благословение, о дочь любезная! Ступай с миром к святому источнику мира вечного!» — сказал я прерывающимся голосом и принял ее в свои объятия; она еще улыбнулась, и я прижал к сердцу леденеющие уже остатки моей дочери. Тут-то я почувствовал, что, имев некогда добрую жену, нежную дочь, теперь остался я один во всей вещественной природе, — один в такое время, когда голова моя побелела, когда всякий член приближался к разрушению! Злополучный старец! ожидал ли ты сей ужасной бури в душе твоей! Ах! как приятно, но как иногда и горестно быть супругом и отцом!
При всем том, благодать божия не оставила меня и — я не возроптал. «Бог мне дал тебя, о дочь любезная, бог и взял; да будет благословенно имя его!» — так говорил я, сжимая очи Мариины, и луч горней отрады разогрел оледеневшее сердце мое.
Уже хладная могила была ископана; уже вокруг гроба Марии почтенные священнослужители возносили мольбы к милосердому отцу всего сущего, испрашивая новопочившей вечного мира в горних селениях, уже вопли и стоны собравшегося народа наполняли воздух, как вдруг услышали мы на дворе редкий стук быстро въезжающей кареты. Подобно вихрю, выскочил из нее молодой человек, и в несколько мгновений очутился уже в погребальной храмине. Узнаю Аскалона, колена мои колеблются, и я принужденным нахожусь прислониться к стене. «Что это значит, — спросил граф тотчас, — кого погребаете?» — «В сем гробе Мария, дочь Хрисанфова», — сказал один из крестьян. Граф помертвел, задрожал и пал на руки его окружавших. «Праведное небо! — сказал я, стараясь оправиться. — Неужели еще и это зло было необходимо!»
Когда я объявил о имени молодого незнакомца, то все пришли в смятение и ужас. Мы совершенно не знали, что делать. По приказанию моему, графа уложили в постелю, где и оставили на попечение двух прибывших с ним опытных служителей; я же с своей стороны приложил старание, чтобы как можно скорее предать земле тело дочери. Зная с юных лет нрав Аскалона, я не без причины опасался, что, получив употребление чувств, он захочет видеть труп своей любезной, предастся новому терзанию и тем может навсегда расстроиться.
Не прошло и часа, как уже наша Мария покоилась в мерзлой могиле; в конце сада, у возглавия оной, я поставил деревянный крест. Несколько мрачных сосен и елей окружали сей последний одр покоя. Вы чувствуете, в каком состоянии была душа моя, когда косвенными шагами шел я от могилы к своему жилищу.
Граф приведен был уже в чувство и пожелал меня видеть. Бледно было лицо его, взоры с дикостью вокруг обращались. Беспорядок души виден был из каждого движения. По данному знаку служители, при нем бывшие, удалились, и мы остались одни. Он молчал, я также; наконец, с судорожным движением, устремя глаза в пол, спросил несчастный: «Итак, Хрисанф, итак Марии нет более!» — «Почему же нет? Она теперь блаженствует». — «Ах, не верю! Я знаю сердце Марии лучше отца ее и матери! И в недрах рая — без Аскалона едва ли вкусит она истинное блаженство! Пойдем к ней; я хочу еще однажды взглянуть на предмет моей любви, и тогда делайте с нею, что хотите». — «Любезный господин! — сказал я, также опустив к земле взоры, — уже тяжелая глыба земли лежит на груди Марииной и будет гнести ее дотоле, пока глас трубный не пронесется из конца в конец вселенныя: восстаньте!»
Быстро устремил он на меня взоры свои и с трепетом произнес: «Как! и сего последнего утешения меня лишили! Безжалостные! Бесчеловечные!»
После некоторого молчания, он призвал слуг и с помощью их оделся. Потом, сказав: «я сейчас еду в город», взял меня за руку и вышел на крыльцо. «Веди меня на место, где покоится страдалица!»
С трепетом повиновался я и с сокрушенным сердцем привел его к могиле. Я не мог произнести ни слова и, указав пальцем на место, прислонился к сосне. С воплем пал Аскалон на сырую землю, обнял ее и произнес: «Ты здесь, моя Мария! ты здесь! о, я злополучный!» Тут зарыдал он горько, и я мысленно восслал благодарение милосердому богу за сии спасительные слезы.
Около часа провел граф на могиле. Он призывал все силы небесные, умоляя их возвратить Марию или и его взять от лица земли. Наконец, пришед в изнеможение и вняв моим просьбам, в последний раз обнял землю, оросил ее слезами и, встав, обнял меня и пошел из саду. Карета готова была к отъезду; он сел и сказал мне: «На несколько недель отлучаюсь в город; до приезда моего никто, кроме тебя, Хрисанф, да не дерзнет прикоснуться к земле, покрывающей прах моей Марии». С сим словом карета покатилась сколько можно быстрее.
Из первого уездного города получил я от Аскалона приказание: в углу сада, против могилы Марииной, построить немедленно деревянную беседку по приложенным чертежу и размеру. Хотя мне совершенно было неизвестно, на что понадобилась новая беседка, когда довольно находилось таких в саду, и хотя время года нимало не способствовало к постройке, — однако ж я, собравши своих сельских плотников, принялся за дело с такою ревностью, что беседка готова была менее нежели в месяц; а спустя несколько дней явился и граф, но не один. Вместе с ним в карете приехал старый священник Памфил, которого вы видели подле себя за обедом, и человек с двенадцать художников разного рода. «Любезный друг, — сказал Аскалон, обняв меня с нежностью. — Священник останется у нас, может быть, навсегда, отведи для житья его приличные покои в сем доме подле комнаты, где предки мои приносили молитвы свои богу, и назначь ему прислугу. Прочих же, приехавших со мною, в числе коих есть живописцы, столяры, слесари и другие, знающие свое дело, размести в пристройках дома, где кому покажется удобнее. Они хотя не навсегда здесь останутся, однако пробудут довольно долго».
Едва рассвело поутру, я получил приказание явиться к графу и не мало подивился, увидя его уже одетого, и притом в глубокий траур. Когда я дал ему сие заметить, то он отвечал с горькою улыбкой: «Это одеяние для меня приличнее, нежели прочие, и я не переменю его до гроба. В тот ужасный день, когда я против всякого ожидания увидел Марию в гробе, родилась в душе моей мысль, которую может быть почтут многие вздорною, но какая мне до того нужда! Довольно, что она меня услаждает, по крайней мере столько, сколько способно еще это растерзанное сердце чем-нибудь услаждаться».
Сказав это, он пошел в сад; а по воле его — я, отец Памфил, все мастеровые и служащие в доме люди за ним последовали. Когда вступили мы в новопостроенную беседку, я поражен был удивлением, увидя посередине ее большой стол, а на нем два пустые, великолепные гроба. Они покрыты были малиновым бархатом, украшены золотыми листами в головах и ногах, с насеченными гербами фамилии графской и надписями, а внутри плотно выложены свинцовыми листами. Осмотрев все и взглянув на меня с умилением, граф сказал: «Вот два последние жилища, для Марии и меня! Для сооружения их и места, пристойного заключать в себе сии памятники бренности человеческой, из коей, однако ж, впоследствии времени отделится достойная часть и воспарит ко трону жизни вечныя, я нарочно был в городе, но уже в последний раз».
От беседки отправились мы к могиле Марииной. По совершении Памфилом молитв о успокоении души ее в селениях горних, мастеровые принялись за отрытие гроба: в короткое время он был извлечен из глубины земной и с примерным благоговением отнесен в беседку. Тут поместили его в назначенном гробе, возложили крышку и прикрепили ее с таким искусством, что ни малейший воздух не мог проникнуть во внутренность. Аскалон во все сие время беспрестанно обнимал гроб и проливал слезы.
На возвратном пути, на том месте, где доселе погребена была Мария, заложена церковь, во имя Святыя Марии, толико любившей своего спасителя. По наступлении весны, явилось из города множество мастерового народа, и началось строение храма; Аскалон сам имел надзор за работами, и в середине лета здание было окончено; а как привезенные им из города художники в течение всего времени пребывания в нашем доме занимались беспрерывно каждый своею работой, то в 22 день июля, в день Марии Магдалины, храм освящен был с возможным великолепием, и в нем поставлены гробы, вами виденные.
Аскалон, совершив свое преднамерение, принял особый род жизни. Кроме священника, меня и двух слуг, он редко кого допускает к себе, и то по необходимости. Главное препровождение его времени состоит в прогулках и чтении. Впрочем, такая уединенная жизнь не препятствует ему быть благодетелем не только крестьян, ему принадлежащих, но и посторонних. Чрез меня узнает он о их нуждах и никогда не оставляет без помощи. Все благословляют его; все хвалятся своим счастием: один он носит в груди своей корень злополучия, который, приметно снедая все жизненные силы, более и более утверждается и, по-видимому, не прежде иссохнет, как во взорах страдальца потухнет последняя искра жизни».
Старик умолк и погрузился в мрачную задумчивость. Я, с своей стороны, представляя положение безутешного, утешающего других и не находящего в том отрады для души своей, не мог удержать тяжких вздохов и наконец сказал: «О, как превратны надежды человеческие! как скоропреходящи лучи обманчивого счастия! Увы! неужели гроб есть колыбель для человека? Но, — продолжал я, обратись к Хрисанфу, — как узнал граф о месте заточения Марии, когда известно, что родители его и все домашние должны были скрывать от него о сем весьма тщательно?»
«По прошествии трехгодичного пребывания Аскалонова в чужих владениях, — сказал Хрисанф, — он получил известие, что в доме его произошли важные перемены. Молодая Евгения, хотя почти от колыбели знала, что столетняя вражда, иногда тайная, а иногда открытая, разделяла фамилии графов С. и князей М., не усомнилась полюбить молодого Эраста, красу и подпору последней фамилии, да и князь пылал к ней истинною любовью. Ближние родственники той и другой стороны тотчас почувствовали, что этот узел может связать дружбой оба поколения, кои поселе, вредя одно другому, попеременно несли унижение и неприметно приближались к падению. Первоначально сделан приступ к старому графу С., и он столько был добродушен, умен и не самолюбив, что сейчас дал согласие на соединение своей дочери с Эрастом, который по всем отношениям достоин был иметь такого тестя. Несмотря на все сопротивления старой графини, день назначен и брак совершен; но он соделался днем стона и рыдания. Отчаянная мать, видя, что злоба ее не имеет над умами других никакого действия, такую волю дала своему неистовству, что, когда, по совершении бракосочетания, дочь ее и зять пали к ногам ее, прося благословения, она задрожала, поколебалась, пала, и поднята без дыхания.
Легко представить, какое смущение и замешательство потрясли всех и домашних, и посторонних. Все свадебные приготовления обратились в погребательные, и хотя по времени живущие начали забывать об упокоившейся графине, но супруг ее оставался неутешен. Для всех других была она довольно несносная женщина, но муж находил в ней такие достоинства, каких другие не могли приметить. В эту пору приехал к отцу сын и припал к ногам его. Долго старый граф держал его в своих объятиях и плакал неутешно; сын то же делал, целуя его руки и колена. Граф спросил: «Друг мой Аскалон! в каком положении твое сердце?» Молодой человек затрепетал, взглянул в глаза отцу, и, вместо ответа, прижал руку его к своему сердцу, и погрузился в его объятия. «Понимаю, — сказал граф величественно, но кротко, — Мария — твоя жена! прими поцелуй сей моим благословением и отдай его твоей невесте как залог благословения небесного. Ах, сын мой! как горько видеть возле себя людей, плачущих слезами горести!»
Сколько Аскалон ни любил отца своего, сколько ни был благодарен за отеческое его к нему снисхождение, но в тот же день еще поскакал к обиталищу Марии с двумя служителями. Увы! как поздно было его прибытие!
Узнав всю великость своего несчастия, Аскалон отписал к отцу о начертании будущей своей жизни. Никакие противоречия отца, сестры и зятя не могли поколебать его. Месяца с три назад старой граф опочил в гробнице предков своих. Аскалон совершил все священные обряды по сему случаю и, зная, что имеет уже племянника, оставил духовную, в которой, предоставя половину доходов со всего имения, дабы удовлетворить стремлению своему к благодетельности, и освободи меня со всем родством, даже самым дальним, от подданства, предоставил все прочие выгоды сестре своей и ее семейству. В таком-то положении вы нас теперь видите. Все мои родственники и ближние воспользовались уже благодеянием графа; я же могу ли блаженнее доканчивать последние дни, как не подле прахов моей жены, моей дочери и подле моего благодетеля!»
Так кончил старик. Наступил вечер. Я простился с ним с сердечным молением к небу — подать ему при исходе жизни бальзам утешения и во всю дорогу до Москвы ни о чем больше не думал, как об Аскалоне и Марии, как о неимоверной превратности во всем, что только бывает на земной поверхности.
Два Ивана, или Страсть к тяжбам
Часть первая
В сие время, и подлинно невеселое, два молодые странствующие философа из Полтавской семинарии, исчерпав в том храме весь кладезь мудрости и быв выпущены на свою волю, пробирались по глинистой дороге сквозь лес дремучий. Почти на каждом шаге они останавливались, чтобы или закрыть руками глаза, ослепляемые блеском молнии, или заткнуть уши, оглушаемые разрывами грома, или смыть со щек и выжать с усов жидкую грязь, со шляп струившуюся.
— Вот настоящий Девкалионов потоп * ,— сказал один из философов, — для чего здесь такое множество бесполезных для нас больших деревьев, а не видать ни одной глубокой трущобы, где бы можно было осушить и обогреть кости? Как же неразумны были мы, любезный друг Коронат, что не послушались благих советов миргородского протопопа, уговаривавшего нас остаться у него на ночь!
— Твоя правда, друг мой Никанор, — отвечал другой, — протопоп не напрасно предсказывал грозу и бурю, но ты во всем виноват. Тебя никак нельзя было уговорить, чтоб остаться и в безопасном убежище петь псалмы и стихеры * и принимать рукоплескания.
— Твоя правда, — отвечал первый с возвышенным лицом, — но мне хотелось если не к ночи сегодня, то по крайней мере завтра поутру обнять своих родителей, с коими я не видался целые десять лет.
— И я столько же времени лишен был сего удовольствия, — отвечал Коронат, — однако согласился бы еще столько же времени быть лишенным оного, чем сегодня достаться на ужин какому-нибудь волку или медведю!
Таким образом рассуждая то вслух, то про себя, наши молодые бедняки продолжали тягостный путь свой. Вдруг остановился Никанор, водвинул шляпу на макушу, сложил персты правой руки наподобие зрительной трубки и, приставя к глазу, начал куда-то присматриваться. Коронат хотя не знал, что такое затеял друг его, однако принял такое же положение и глядел туда и сюда, смотря по оборотам головы Никаноровой. Наконец сей последний радостно надвинул шляпу на брови и, схватя приятеля за руку, сказал вполголоса:
— Ну, слава богу! Посмотри сюда, вот прямо против моего пальца, — что видишь ты?
— Ах, — отвечал тот, — я вижу саженях в десяти от дороги на небольшой лужайке стоящую кибитку с опущенною циновкою!
— Так! — продолжал Никанор, — а примечаешь ли, что под кибиткою лежит на траве нечто весьма толстое, покрытое черным войлоком?
— Точно! это, наверное, хозяин укрывается от непогоды; вот невдалеке и пара коней, привязанных к осине.
— Пойдем же туда и усядемся по сторонам сего многоопытного Улисса, не ходящего, подобно нам, под дождем по уши в грязи, а всегда имеющего при себе священный эгид Минервин * , то есть свою кибитку.
— Хорошо! пусть это будет сам леший, то и он не поступит с нами хуже теперешнего. Пойдем!
Путники, увещевая один другого быть неробкими, начали пробираться меж деревьями к вожделенному пристанищу. Дорогою Никанор молвил:
— Однако, дружище, кто бы ни был лежащий под войлоком, а нам не надобно пред ним бесчестить шляхетского своего звания. Посмотри-ка на меня пристальнее, на кого похожу я?
— На того окаянного, — отвечал Коронат, — который, вопия под ударами огненного меча архангела Михаила * , клубится по земле у ног его!
— То-то же! И ты, как две капли воды, похож на того же ратоборца с нетопырьими крыльями!
— Как же быть? Мы нескоро можем опять походить на людей!
— А вот что: если незнакомец будет любопытен и захочет знать, кто мы, куда и откуда, то скажем, что мы дьячковские дети из Полтавы; что, пользуясь вакантными днями, расхаживаем по полям и лесам, по городам, хуторам и селам, поем православным душеполезные стихеры и говорим речи: сим средством стараемся собрать столько, чтоб по возвращении в домы можно было одеться в новое платье.
— Щегольская выдумка!
— Пойдем же!
Не говоря ни слова, притаивая дыхание, они пошли далее, достигли вскоре своего эгида, сколь возможно тише уселись под оным, сняли шляпы и начали полегоньку щипать траву и вытирать ею лица свои. Вскоре дождь и вихрь поутихли, тучи мало-помалу рассеивались и летели к востоку. На западном небе начало просиявать багровое чело солнцево, готовящееся вскоре опочить за пределами нашего небосклона.
Мои студенты всполошились, да и не диво: всякая нечаянность приводит нас в недоумение, а недоумение рождает боязливость, отсутствие духа и делает не способными ни к чему путному. Однако ж надобно отдать справедливость, что ученые витязи недолго пробыли в мучительной нерешимости; они отважно взглянули один на другого, придвинули к себе страннические посохи, похожие на булаву Геркулесову * , и Никанор пошептал что-то на ухо своему сопутнику. Они погладили чубы, раздвинули усы, раздули щеки, открыли рты и с величайшею отвагою возопили: «Заблудих яко овча погибшая; погна враг душу мою; посади, мя в темных, и уны во мне дух мой!»
В продолжение сего сладкогласия войлок шевелился, и по движению его приметно было, что скрывающиеся храбрецы усердно крестились, а сие немало ободрило студентов, ибо они удостоверились, что слушатели их не лешие и не вовкулаки
На третий день, едва я кончил утренние молитвы, входит служитель и подает письмо, сказав: от господина доктора.
«Как? — вскричал я, и мороз разлился по моим жилам; — разве не может он видеться со мною?» — «Он давно уже уехал!» — Тут ясно представилась мне вся безнадежность в спасении моей Марии; холодный пот оросил лицо мое, я дал знак слуге выйти, сел у стола и, вскрыв роковое письмо, не мало подивился, увидя деньги свои, посланные доктору. «Увы, — сказал я, — все теперь объясняется: дочери моей не видать весны более!» Доктор писал следующее:
«Осмотрев внимательно Марию и вникнув в источник ее болезни я — судя по всему вероятию — заключаю, что земные врачи, кто бы они ни были, более для нее не надобны. Если благое провидение сжалится над несчастною и возвратит ей хотя на несколько часов действие смысла, постарайся часы эти употребить с пользою и приготовь душу ее к миру иному. Возвращаю присланные тобою деньги; за одни советы я ни от кого их не принимаю».
Предсказание прозорливого доктора сбывалось очевидно. При каждом новом свидании с дочерью, я находил ее слабее и слабее, и наконец она была не что иное, как высохшая былинка. Смерть мелькала из каждого ее взора. К половине зимы я был обрадован и вместе поражен горестью, нашед, что Мария получила употребление рассудка. Я стоял у ее кровати и рыдал неутешно. Ах! Я постепенно умирал вместе с нею.
«Батюшка! — сказала она однажды поутру, взяв руку мою и приложив к бледным губам своим, — не знаю достоверно, сколько прошло времени с того несчастного дня, когда мы все оставили столицу; но Матрена говорит, что сия поездка стала вашему сердцу весьма дорого, вы лишились моей матери и теперь скоро лишитесь и дочери. Простите ли вы мне те горести, коих я была причиною? Ах, с какою радостию оставлю я тогда печальное сие жилище и перейду в другое в полной надежде на милосердие небесное и на жизнь лучшую!» — «Милое дитя!» — говорил я, обнимая Марию, — если б угодно было сему милосердию, на которое ты надеешься, возвратить тебя и к здешней жизни, то я почел бы себя счастливейшим отцом».
Тут вошел священник, два дни уже проживавший в доме нашем, и я оставил их одних. С сего времени я не осмеливался уже утруждать ее моими стонами и рыданиями и возмущать сердце, полное веры, любви и надежды на будущего блаженства. Я дозволял себе только взглянуть на нее тогда, когда священник объявлял, что она предалась покою. Так протекли две недели, и я был призван к Марии. «Батюшка! — сказала она с улыбкой ангела, — благословите меня: я отправляюсь в путь дальний». — «Да будет над тобой божие и мое благословение, о дочь любезная! Ступай с миром к святому источнику мира вечного!» — сказал я прерывающимся голосом и принял ее в свои объятия; она еще улыбнулась, и я прижал к сердцу леденеющие уже остатки моей дочери. Тут-то я почувствовал, что, имев некогда добрую жену, нежную дочь, теперь остался я один во всей вещественной природе, — один в такое время, когда голова моя побелела, когда всякий член приближался к разрушению! Злополучный старец! ожидал ли ты сей ужасной бури в душе твоей! Ах! как приятно, но как иногда и горестно быть супругом и отцом!
При всем том, благодать божия не оставила меня и — я не возроптал. «Бог мне дал тебя, о дочь любезная, бог и взял; да будет благословенно имя его!» — так говорил я, сжимая очи Мариины, и луч горней отрады разогрел оледеневшее сердце мое.
Уже хладная могила была ископана; уже вокруг гроба Марии почтенные священнослужители возносили мольбы к милосердому отцу всего сущего, испрашивая новопочившей вечного мира в горних селениях, уже вопли и стоны собравшегося народа наполняли воздух, как вдруг услышали мы на дворе редкий стук быстро въезжающей кареты. Подобно вихрю, выскочил из нее молодой человек, и в несколько мгновений очутился уже в погребальной храмине. Узнаю Аскалона, колена мои колеблются, и я принужденным нахожусь прислониться к стене. «Что это значит, — спросил граф тотчас, — кого погребаете?» — «В сем гробе Мария, дочь Хрисанфова», — сказал один из крестьян. Граф помертвел, задрожал и пал на руки его окружавших. «Праведное небо! — сказал я, стараясь оправиться. — Неужели еще и это зло было необходимо!»
Когда я объявил о имени молодого незнакомца, то все пришли в смятение и ужас. Мы совершенно не знали, что делать. По приказанию моему, графа уложили в постелю, где и оставили на попечение двух прибывших с ним опытных служителей; я же с своей стороны приложил старание, чтобы как можно скорее предать земле тело дочери. Зная с юных лет нрав Аскалона, я не без причины опасался, что, получив употребление чувств, он захочет видеть труп своей любезной, предастся новому терзанию и тем может навсегда расстроиться.
Не прошло и часа, как уже наша Мария покоилась в мерзлой могиле; в конце сада, у возглавия оной, я поставил деревянный крест. Несколько мрачных сосен и елей окружали сей последний одр покоя. Вы чувствуете, в каком состоянии была душа моя, когда косвенными шагами шел я от могилы к своему жилищу.
Граф приведен был уже в чувство и пожелал меня видеть. Бледно было лицо его, взоры с дикостью вокруг обращались. Беспорядок души виден был из каждого движения. По данному знаку служители, при нем бывшие, удалились, и мы остались одни. Он молчал, я также; наконец, с судорожным движением, устремя глаза в пол, спросил несчастный: «Итак, Хрисанф, итак Марии нет более!» — «Почему же нет? Она теперь блаженствует». — «Ах, не верю! Я знаю сердце Марии лучше отца ее и матери! И в недрах рая — без Аскалона едва ли вкусит она истинное блаженство! Пойдем к ней; я хочу еще однажды взглянуть на предмет моей любви, и тогда делайте с нею, что хотите». — «Любезный господин! — сказал я, также опустив к земле взоры, — уже тяжелая глыба земли лежит на груди Марииной и будет гнести ее дотоле, пока глас трубный не пронесется из конца в конец вселенныя: восстаньте!»
Быстро устремил он на меня взоры свои и с трепетом произнес: «Как! и сего последнего утешения меня лишили! Безжалостные! Бесчеловечные!»
После некоторого молчания, он призвал слуг и с помощью их оделся. Потом, сказав: «я сейчас еду в город», взял меня за руку и вышел на крыльцо. «Веди меня на место, где покоится страдалица!»
С трепетом повиновался я и с сокрушенным сердцем привел его к могиле. Я не мог произнести ни слова и, указав пальцем на место, прислонился к сосне. С воплем пал Аскалон на сырую землю, обнял ее и произнес: «Ты здесь, моя Мария! ты здесь! о, я злополучный!» Тут зарыдал он горько, и я мысленно восслал благодарение милосердому богу за сии спасительные слезы.
Около часа провел граф на могиле. Он призывал все силы небесные, умоляя их возвратить Марию или и его взять от лица земли. Наконец, пришед в изнеможение и вняв моим просьбам, в последний раз обнял землю, оросил ее слезами и, встав, обнял меня и пошел из саду. Карета готова была к отъезду; он сел и сказал мне: «На несколько недель отлучаюсь в город; до приезда моего никто, кроме тебя, Хрисанф, да не дерзнет прикоснуться к земле, покрывающей прах моей Марии». С сим словом карета покатилась сколько можно быстрее.
Из первого уездного города получил я от Аскалона приказание: в углу сада, против могилы Марииной, построить немедленно деревянную беседку по приложенным чертежу и размеру. Хотя мне совершенно было неизвестно, на что понадобилась новая беседка, когда довольно находилось таких в саду, и хотя время года нимало не способствовало к постройке, — однако ж я, собравши своих сельских плотников, принялся за дело с такою ревностью, что беседка готова была менее нежели в месяц; а спустя несколько дней явился и граф, но не один. Вместе с ним в карете приехал старый священник Памфил, которого вы видели подле себя за обедом, и человек с двенадцать художников разного рода. «Любезный друг, — сказал Аскалон, обняв меня с нежностью. — Священник останется у нас, может быть, навсегда, отведи для житья его приличные покои в сем доме подле комнаты, где предки мои приносили молитвы свои богу, и назначь ему прислугу. Прочих же, приехавших со мною, в числе коих есть живописцы, столяры, слесари и другие, знающие свое дело, размести в пристройках дома, где кому покажется удобнее. Они хотя не навсегда здесь останутся, однако пробудут довольно долго».
Едва рассвело поутру, я получил приказание явиться к графу и не мало подивился, увидя его уже одетого, и притом в глубокий траур. Когда я дал ему сие заметить, то он отвечал с горькою улыбкой: «Это одеяние для меня приличнее, нежели прочие, и я не переменю его до гроба. В тот ужасный день, когда я против всякого ожидания увидел Марию в гробе, родилась в душе моей мысль, которую может быть почтут многие вздорною, но какая мне до того нужда! Довольно, что она меня услаждает, по крайней мере столько, сколько способно еще это растерзанное сердце чем-нибудь услаждаться».
Сказав это, он пошел в сад; а по воле его — я, отец Памфил, все мастеровые и служащие в доме люди за ним последовали. Когда вступили мы в новопостроенную беседку, я поражен был удивлением, увидя посередине ее большой стол, а на нем два пустые, великолепные гроба. Они покрыты были малиновым бархатом, украшены золотыми листами в головах и ногах, с насеченными гербами фамилии графской и надписями, а внутри плотно выложены свинцовыми листами. Осмотрев все и взглянув на меня с умилением, граф сказал: «Вот два последние жилища, для Марии и меня! Для сооружения их и места, пристойного заключать в себе сии памятники бренности человеческой, из коей, однако ж, впоследствии времени отделится достойная часть и воспарит ко трону жизни вечныя, я нарочно был в городе, но уже в последний раз».
От беседки отправились мы к могиле Марииной. По совершении Памфилом молитв о успокоении души ее в селениях горних, мастеровые принялись за отрытие гроба: в короткое время он был извлечен из глубины земной и с примерным благоговением отнесен в беседку. Тут поместили его в назначенном гробе, возложили крышку и прикрепили ее с таким искусством, что ни малейший воздух не мог проникнуть во внутренность. Аскалон во все сие время беспрестанно обнимал гроб и проливал слезы.
На возвратном пути, на том месте, где доселе погребена была Мария, заложена церковь, во имя Святыя Марии, толико любившей своего спасителя. По наступлении весны, явилось из города множество мастерового народа, и началось строение храма; Аскалон сам имел надзор за работами, и в середине лета здание было окончено; а как привезенные им из города художники в течение всего времени пребывания в нашем доме занимались беспрерывно каждый своею работой, то в 22 день июля, в день Марии Магдалины, храм освящен был с возможным великолепием, и в нем поставлены гробы, вами виденные.
Аскалон, совершив свое преднамерение, принял особый род жизни. Кроме священника, меня и двух слуг, он редко кого допускает к себе, и то по необходимости. Главное препровождение его времени состоит в прогулках и чтении. Впрочем, такая уединенная жизнь не препятствует ему быть благодетелем не только крестьян, ему принадлежащих, но и посторонних. Чрез меня узнает он о их нуждах и никогда не оставляет без помощи. Все благословляют его; все хвалятся своим счастием: один он носит в груди своей корень злополучия, который, приметно снедая все жизненные силы, более и более утверждается и, по-видимому, не прежде иссохнет, как во взорах страдальца потухнет последняя искра жизни».
Старик умолк и погрузился в мрачную задумчивость. Я, с своей стороны, представляя положение безутешного, утешающего других и не находящего в том отрады для души своей, не мог удержать тяжких вздохов и наконец сказал: «О, как превратны надежды человеческие! как скоропреходящи лучи обманчивого счастия! Увы! неужели гроб есть колыбель для человека? Но, — продолжал я, обратись к Хрисанфу, — как узнал граф о месте заточения Марии, когда известно, что родители его и все домашние должны были скрывать от него о сем весьма тщательно?»
«По прошествии трехгодичного пребывания Аскалонова в чужих владениях, — сказал Хрисанф, — он получил известие, что в доме его произошли важные перемены. Молодая Евгения, хотя почти от колыбели знала, что столетняя вражда, иногда тайная, а иногда открытая, разделяла фамилии графов С. и князей М., не усомнилась полюбить молодого Эраста, красу и подпору последней фамилии, да и князь пылал к ней истинною любовью. Ближние родственники той и другой стороны тотчас почувствовали, что этот узел может связать дружбой оба поколения, кои поселе, вредя одно другому, попеременно несли унижение и неприметно приближались к падению. Первоначально сделан приступ к старому графу С., и он столько был добродушен, умен и не самолюбив, что сейчас дал согласие на соединение своей дочери с Эрастом, который по всем отношениям достоин был иметь такого тестя. Несмотря на все сопротивления старой графини, день назначен и брак совершен; но он соделался днем стона и рыдания. Отчаянная мать, видя, что злоба ее не имеет над умами других никакого действия, такую волю дала своему неистовству, что, когда, по совершении бракосочетания, дочь ее и зять пали к ногам ее, прося благословения, она задрожала, поколебалась, пала, и поднята без дыхания.
Легко представить, какое смущение и замешательство потрясли всех и домашних, и посторонних. Все свадебные приготовления обратились в погребательные, и хотя по времени живущие начали забывать об упокоившейся графине, но супруг ее оставался неутешен. Для всех других была она довольно несносная женщина, но муж находил в ней такие достоинства, каких другие не могли приметить. В эту пору приехал к отцу сын и припал к ногам его. Долго старый граф держал его в своих объятиях и плакал неутешно; сын то же делал, целуя его руки и колена. Граф спросил: «Друг мой Аскалон! в каком положении твое сердце?» Молодой человек затрепетал, взглянул в глаза отцу, и, вместо ответа, прижал руку его к своему сердцу, и погрузился в его объятия. «Понимаю, — сказал граф величественно, но кротко, — Мария — твоя жена! прими поцелуй сей моим благословением и отдай его твоей невесте как залог благословения небесного. Ах, сын мой! как горько видеть возле себя людей, плачущих слезами горести!»
Сколько Аскалон ни любил отца своего, сколько ни был благодарен за отеческое его к нему снисхождение, но в тот же день еще поскакал к обиталищу Марии с двумя служителями. Увы! как поздно было его прибытие!
Узнав всю великость своего несчастия, Аскалон отписал к отцу о начертании будущей своей жизни. Никакие противоречия отца, сестры и зятя не могли поколебать его. Месяца с три назад старой граф опочил в гробнице предков своих. Аскалон совершил все священные обряды по сему случаю и, зная, что имеет уже племянника, оставил духовную, в которой, предоставя половину доходов со всего имения, дабы удовлетворить стремлению своему к благодетельности, и освободи меня со всем родством, даже самым дальним, от подданства, предоставил все прочие выгоды сестре своей и ее семейству. В таком-то положении вы нас теперь видите. Все мои родственники и ближние воспользовались уже благодеянием графа; я же могу ли блаженнее доканчивать последние дни, как не подле прахов моей жены, моей дочери и подле моего благодетеля!»
Так кончил старик. Наступил вечер. Я простился с ним с сердечным молением к небу — подать ему при исходе жизни бальзам утешения и во всю дорогу до Москвы ни о чем больше не думал, как об Аскалоне и Марии, как о неимоверной превратности во всем, что только бывает на земной поверхности.
Два Ивана, или Страсть к тяжбам
Федору Павловичу Вронченку
*
Милостивый государь Федор Павлович!
С давнего времени Ваше npeвocxодительство никогда не оставляли меня без благосклонного внимания, как скоро прибегал к Вам с представлением о своих нуждах. Таковое великодушие Ваше поставляет меня в непременную обязанность оказать пред Вами, по мере возможности, свою благодарность. Посвящая имени Вашего превосходительства новое произведение мое под названием: «Два Ивана, или Страсть к тяжбам», я ласкаюсь надеждою, что приношение сие Вы примете со всегдашним Вашим великодушием и тем обяжете меня к новой благодарности.
С совершеннейшим почтением и таковою же преданностию честь имею пребыть
Вышего превосходительства
Покорнейший слуга
Василий Нарежный
С. П. Бург, 2 февраля 1825 года
Милостивый государь Федор Павлович!
С давнего времени Ваше npeвocxодительство никогда не оставляли меня без благосклонного внимания, как скоро прибегал к Вам с представлением о своих нуждах. Таковое великодушие Ваше поставляет меня в непременную обязанность оказать пред Вами, по мере возможности, свою благодарность. Посвящая имени Вашего превосходительства новое произведение мое под названием: «Два Ивана, или Страсть к тяжбам», я ласкаюсь надеждою, что приношение сие Вы примете со всегдашним Вашим великодушием и тем обяжете меня к новой благодарности.
С совершеннейшим почтением и таковою же преданностию честь имею пребыть
Вышего превосходительства
Покорнейший слуга
Василий Нарежный
С. П. Бург, 2 февраля 1825 года
Часть первая
Глава I
Полтавские философы
Ужасная гроза свирепствовала на летнем полуденном небе; зияющие огни молнии раздирали клубящиеся тучи железные; рыкающие громы приводили в оцепенение все живущее в природе; неукротимые порывы вихря ознаменовали путь свой по земле рвами глубокими, отчего взлетало на воздух все растущее, начиная от низменной травы до возвышенного топола, и проливной дождь в крупных каплях с быстротою стрел сыпался из туч, подмывал корни древесные и тем облегчал усилие вихря низвергать их на землю.В сие время, и подлинно невеселое, два молодые странствующие философа из Полтавской семинарии, исчерпав в том храме весь кладезь мудрости и быв выпущены на свою волю, пробирались по глинистой дороге сквозь лес дремучий. Почти на каждом шаге они останавливались, чтобы или закрыть руками глаза, ослепляемые блеском молнии, или заткнуть уши, оглушаемые разрывами грома, или смыть со щек и выжать с усов жидкую грязь, со шляп струившуюся.
— Вот настоящий Девкалионов потоп * ,— сказал один из философов, — для чего здесь такое множество бесполезных для нас больших деревьев, а не видать ни одной глубокой трущобы, где бы можно было осушить и обогреть кости? Как же неразумны были мы, любезный друг Коронат, что не послушались благих советов миргородского протопопа, уговаривавшего нас остаться у него на ночь!
— Твоя правда, друг мой Никанор, — отвечал другой, — протопоп не напрасно предсказывал грозу и бурю, но ты во всем виноват. Тебя никак нельзя было уговорить, чтоб остаться и в безопасном убежище петь псалмы и стихеры * и принимать рукоплескания.
— Твоя правда, — отвечал первый с возвышенным лицом, — но мне хотелось если не к ночи сегодня, то по крайней мере завтра поутру обнять своих родителей, с коими я не видался целые десять лет.
— И я столько же времени лишен был сего удовольствия, — отвечал Коронат, — однако согласился бы еще столько же времени быть лишенным оного, чем сегодня достаться на ужин какому-нибудь волку или медведю!
Таким образом рассуждая то вслух, то про себя, наши молодые бедняки продолжали тягостный путь свой. Вдруг остановился Никанор, водвинул шляпу на макушу, сложил персты правой руки наподобие зрительной трубки и, приставя к глазу, начал куда-то присматриваться. Коронат хотя не знал, что такое затеял друг его, однако принял такое же положение и глядел туда и сюда, смотря по оборотам головы Никаноровой. Наконец сей последний радостно надвинул шляпу на брови и, схватя приятеля за руку, сказал вполголоса:
— Ну, слава богу! Посмотри сюда, вот прямо против моего пальца, — что видишь ты?
— Ах, — отвечал тот, — я вижу саженях в десяти от дороги на небольшой лужайке стоящую кибитку с опущенною циновкою!
— Так! — продолжал Никанор, — а примечаешь ли, что под кибиткою лежит на траве нечто весьма толстое, покрытое черным войлоком?
— Точно! это, наверное, хозяин укрывается от непогоды; вот невдалеке и пара коней, привязанных к осине.
— Пойдем же туда и усядемся по сторонам сего многоопытного Улисса, не ходящего, подобно нам, под дождем по уши в грязи, а всегда имеющего при себе священный эгид Минервин * , то есть свою кибитку.
— Хорошо! пусть это будет сам леший, то и он не поступит с нами хуже теперешнего. Пойдем!
Путники, увещевая один другого быть неробкими, начали пробираться меж деревьями к вожделенному пристанищу. Дорогою Никанор молвил:
— Однако, дружище, кто бы ни был лежащий под войлоком, а нам не надобно пред ним бесчестить шляхетского своего звания. Посмотри-ка на меня пристальнее, на кого похожу я?
— На того окаянного, — отвечал Коронат, — который, вопия под ударами огненного меча архангела Михаила * , клубится по земле у ног его!
— То-то же! И ты, как две капли воды, похож на того же ратоборца с нетопырьими крыльями!
— Как же быть? Мы нескоро можем опять походить на людей!
— А вот что: если незнакомец будет любопытен и захочет знать, кто мы, куда и откуда, то скажем, что мы дьячковские дети из Полтавы; что, пользуясь вакантными днями, расхаживаем по полям и лесам, по городам, хуторам и селам, поем православным душеполезные стихеры и говорим речи: сим средством стараемся собрать столько, чтоб по возвращении в домы можно было одеться в новое платье.
— Щегольская выдумка!
— Пойдем же!
Не говоря ни слова, притаивая дыхание, они пошли далее, достигли вскоре своего эгида, сколь возможно тише уселись под оным, сняли шляпы и начали полегоньку щипать траву и вытирать ею лица свои. Вскоре дождь и вихрь поутихли, тучи мало-помалу рассеивались и летели к востоку. На западном небе начало просиявать багровое чело солнцево, готовящееся вскоре опочить за пределами нашего небосклона.
Глава II
Нечаянная встреча
Тут философы увидели, что войлок пошевелился, послышалась сильная зевота, и медленно две ноги показались; сейчас послышался басистый голос: «Ну, что ты?» — и еще две ноги выставились.Мои студенты всполошились, да и не диво: всякая нечаянность приводит нас в недоумение, а недоумение рождает боязливость, отсутствие духа и делает не способными ни к чему путному. Однако ж надобно отдать справедливость, что ученые витязи недолго пробыли в мучительной нерешимости; они отважно взглянули один на другого, придвинули к себе страннические посохи, похожие на булаву Геркулесову * , и Никанор пошептал что-то на ухо своему сопутнику. Они погладили чубы, раздвинули усы, раздули щеки, открыли рты и с величайшею отвагою возопили: «Заблудих яко овча погибшая; погна враг душу мою; посади, мя в темных, и уны во мне дух мой!»
В продолжение сего сладкогласия войлок шевелился, и по движению его приметно было, что скрывающиеся храбрецы усердно крестились, а сие немало ободрило студентов, ибо они удостоверились, что слушатели их не лешие и не вовкулаки