Страница:
Правдоподобна одна лишь формулировка: «В результате продолжительной болезни». Всякий знает, что это такое.
Словом, если вы согласитесь, мы будем придерживаться этой версии, но вы, со своей стороны, должны подтвердить ее в своем кругу.
— Я сделаю это, — обещает Иза. — Остается только убедить его сестру.
Понятия не имею, о чем сплетничают старухи. Кажется, Марсель не в себе. Иза поцеловала меня в лоб, и только.
— Брось… Теперь нас оставят в покое. Жизнь потекла своим чередом — с одной только разницей.
Теперь я могу сколько угодно разгуливать по лачуге. До сих пор присутствие старика бесконечно угнетало меня. Мне нравилось его пугать, это верно. Но я смутно опасался, что зайду слишком далеко, спровоцирую взрыв ярости. И Иза не была спокойна. Умоляла меня сохранять выдержку, не дразнить его. Так вот, теперь мне его недоставало. Тянулись хмурые дни. Я вращался в пустоте. Не хватало не наркотиков, а ненависти, что, возможно, еще хуже. Мне было мало сознавать тот факт, что старик в могиле. Он убил меня — я его. Мало было сказать себе это. Я понял, что мне следовало писать и перечитывать написанное. Понемножку, каждое утро, как лакомство. Такую смерть стоит дегустировать. Но прежде надо переворошить еще кое-что!… Отца своего я ненавидел. Во-первых, он был мал ростом.
А коротышке не пристало играть на контрабасе. Выставлять себя на всеобщее обозрение, прижавшись к этой штуке, как к женщине. Настоящий отец не станет носить двубортный пиджак малинового цвета. Другие музыканты тоже были выряжены, как рассыльные в гостинице. Но те хоть сидели. Никто не обращал на них внимания. Он же стоял. Бросались в глаза мешки под глазами, крашеные волосы. Он подавлял зевки, откровенно скучая, и часто посматривал на часы, делая вид, что следит за своей левой рукой. Танцующие пары покачивались на месте, подобно водорослям. Я дремал, одурев от шума. И не выходил из состояния оцепенения, пока не появлялась мать в узком прямом платье с блестками, чересчур накрашенная и почти что голая под своей чешуйчатой шкурой.
Иногда, откидывая голову назад, она так широко открывала рот, беря некоторые высокие ноты, что виден был дрожащий язык. Противно. Ей я тоже никогда не простил. Пытаюсь вспомнить, каким был я сам. Вновь вижу дансинги, кинотеатрик с потертыми креслами. Меня часто оставляли в раздевалке. Я лизал эскимо. Потом — узкие улочки, гостиница, где в полумраке нас ждал ночной дежурный. Все это туманно, смутно, как обрывки киноленты, склеенной как попало. Мне было лет пять-шесть. Вот уж странное семейство! В один прекрасный день мой отец уехал с какой-то скрипачкой. Чтобы не умереть с голоду, мать стала давать уроки фортепиано. К счастью, помогли дедушка с бабушкой.
Мы жили неподалеку от Бютт-Шомон в милой квартирке, откуда видно было, как в парке распускались зеленые кущи и громоздились скалы. Дедушка (отец матери) был флейтистом в оркестре Республиканской гвардии. По случаю больших праздников он одевался в яркий, как у оловянного солдатика, мундир. Он был великолепен и смешон, когда держал свою дудку наискосок, кивал в такт головой, закатывал к небесам будто умирающие глаза или же наклонялся к земле с сосредоточенным видом заклинателя змей. Его-то я любил.
Зачем только ему взбрело в голову обучать меня игре на виолончели? Этот прекрасный человек, замечательный флейтист умел — как любитель — играть и на многих других инструментах. Подобно тому, как швейцары гранд-отелей говорят о погоде на шести или восьми языках, мой дед был дилетантом во всем — от виолончели до арфы, тромбона или английского» рожка. Если так можно выразиться, он был полиглотом. Поэтому его удивляло мое сопротивление. Не знаю как, но наконец он понял, что к виолончели я испытываю своего рода суеверную ненависть.
В довершение всего существовала щекотливая проблема с ключом fa. Почему do следовало читать как mi, fa как la, и т. д.? Эта хитрая и двусмысленная запись только подогревала мою озлобленность. Единственная музыка, которую я любил, музыка мотороллеров. Согласен, это необъяснимо. И все же…
Я увлекся ими лет с десяти. Был у меня друг, точнее, приятель, Мишель. А у него — маленькая итальянская машина.
Она-то и стала моей первой страстью. В таком возрасте любую технику любят самозабвенно, безумно, одухотворенно. Не могут оторваться от нее. Наслаждения ради мы с Мишелем ее разбирали, начищали до блеска, вылизывали. Потом я долго обнюхивал пальцы, вдыхая запах масла, будто аромат тонких духов. Иногда мне верилось, что мопед — мой собственный…
Дедушка, смертельно огорченный бездарностью своего ученика, был близок к тому, чтобы записать меня в кретины и шпану одновременно, так как, по его мнению, любой парень, гарцевавший на моторе, был непременно шпаной.
— Иди к своей шпане — кончишь так же, как они.
Я удирал, сияя от радости, спешил присоединиться к компании юных мотоциклистов, которые чесали языками то у входа в парк, то неподалеку от телестудии. Кстати, компании не было, скорее стая, косяк, как у рыб, и если один трогался с места, другие тотчас срывались вслед, тесно прижимаясь друг к другу. Говорить особенно было не о чем. Они, так сказать, обменивались звуками, шумом подобно дельфинам и, нажимая на акселератор, с наслаждением вдыхали голубоватый выхлопной газ. Подвиги свои я начал на мопеде Мишеля. При первой же возможности мы вырывались в Венсенский лес. Бог ты мой!… Во мне клокотал огонь, пламя, взрывная сила.
Я мог мчаться, как бешеный жеребец, волчком крутиться на месте — мускулы, как струны, нервы вибрируют, как у спринтера перед финишем. Первые специальные тренировки и упражнения. Я бы сказал: первые гаммы, если бы только от этого слова у меня не першило в горле. Что я теперь хотел, что мне требовалось любой ценой, так это модель 125 «супер».
В понедельник утром, когда я увидел такую штуку, покрытую грязью после какого-то воскресного подвига, я онемел от восторга. Красоты она была неописуемой! В наростах грязи она казалась еще более мощной. Я не смел протянуть руку, но мне так хотелось дотронуться до нее, как в магическом ритуале, влить в себя уснувшую силу этого молчащего сердца!
Я стал остервенело работать ради мотоцикла, о котором мечтал. Мыл машины. Даже пел на улицах, так как у меня был красивый голос юнца. Дома ни о чем не подозревали. Наконец мне удалось купить по случаю «хонду». Когда я ее распаковал, вымыл керосином, как борца перед боем, и перекрасил в прачечной Мишеля, «хонда», несмотря на возраст, оказалась отличной забиякой. Вот теперь уж началась школа высшего пилотажа.
Мне было пятнадцать лет. Дедушка с бабушкой утратили всякое на меня влияние. Мать и вовсе не шла в расчет. По воскресеньям в лесу Фонтенбло я научился медленно спускаться с самых крутых склонов, пересекать в туче брызг овраги, карабкаться на крутые откосы, перед которыми остановилась бы и коза. О чудо! Мотоцикл мог пройти всюду. У него был сухой непререкаемый голос чемпиона, когда, взяв разгон, он перелетал через овраги. Непередаваемое ощущение полета над бездной! Священный ветер скорости! Тревожное ожидание мига, когда заднее колесо, акробатически накренившись, в ту же секунду на полной скорости рвется навстречу виражу, который надо пройти на боковом скольжении, вытянув ногу и едва касаясь земли, сквозь гейзер пыли и щебенки. О, комок стоит в горле! Первые мои победы. Первые слезы счастья на почерневшем лице, где на месте очков белели круги… Лучше не продолжать. У меня украли жизнь.
Сев в коляску, я объезжаю комнату между кроватью, столом и стульями. Ищу трубку. Чудовищно: безногий курит трубку.
Слава богу, в комнате убрали зеркала. Я велел убрать. А заодно и мои фотографии. Вначале Иза думала, что мне будет приятно, если на стенах развесить кое-какие картинки, которые когда-то были мне дороги. Снимки моментальные, в тысячную долю секунды. Будто лечу в пространстве… Я стрелял из машины, летевшей в кульбите… Пикировал на плечи бандита, стрелявшего в жандармов… Выскакивал из еще не приземлившегося вертолета… Воспоминания о более или менее известных фильмах, в которых я прославился, а также память о разнообразнейших вывихах, переломах и шрамах на всем том, что осталось от моего тела, — все это в помойку.
Я сохранил лишь большой фотопортрет Изы. Затянутая в черную кожу, — стоит на трубе, силуэт в духе Фантомаса, — забавно держит подвешенную на руку каску, словно корзинку для провизии.
Подробности нашего знакомства не имеют значения. Отец мой, как я узнал тогда, погиб в результате катастрофы туристского автобуса (все-таки удивительная наследственность!), мать же Изы умерла от рака грудной железы. Изу приютила одна эквилибристка. Она начала тренироваться на малюсеньких, игрушечных, сверкающих серебром велосипедиках, на которых можно танцевать благодаря фиксированной шестерне, вальсировать на цирковой арене, выполнять прямо-таки механический стриптиз. Остается колесо, на котором, грациозно раскинув руки, вы кружитесь, делаете резкие повороты одним лишь легким нажатием на педали, пока какой-нибудь клоун с ослепительно красным носом не унесет вас на руках.
Я взял ее с собой. Стал приучать к мотоциклу, и через несколько недель она превратилась в фанатку. Это ведь передается, как гонконгский грипп. Сначала короткий инкубационный период, затем вдруг вы срастаетесь с мотоциклом, подобно тому, как ребенок воображает, что он сам и есть кораблик или машинка. Вы не сводите с него глаз, вам к лицу его блеск, вы будто пропитаны запахом его кожи и стали. В то же время вы — его движущая сила и седок. Можно ли выразить словами восторг, исполненный торжества и любви, который охватывает ваше существо, когда вы слышите бархатный, укрощенный, полный неги треск мощного мотоцикла на малых оборотах? Вы чувствуете, как в ногах у вас звучит, нарастая, песнь, металлический, но живой голос. Словно вы производите на свет неведомое мифическое чудовище. Потом…
Мчишься вперед, навстречу горизонту, ощущаешь, как летит земля, — того гляди разобьешь вдребезги колени или ключицы.
Ты стиснул зубы, ты — кентавр, минотавр, единорог, чудовище, которому уготованы бойня или апофеоз. Довольно! Что толку взвинчивать себя!
На Изу снизошло откровение. Ступив на землю, пошатываясь и сияя, она была похожа на неверующего, которому только что было явление господне. Существует чувственность страха, более острая, чем любовная. Теперь я понимаю: суть ремесла каскадера в этом. Знаю, мы беспокоим. Считается, что никому не дано права бросать вызов смерти. Мы же «: Изой — как тогда говорили „Монтано“ — были безмерно счастливы, видя изумление публики. Несясь друг за другом на скорости 150 км/час, мы срывались с трамплина и перелетали через стоявшие рядом автобусы. Прыжки исполинов, немыслимые, безумные.
«Сумасшедшие!» — изумлялись зрители. Но мы-то ведь тоже трепетали от страха, честное слово! Опуская забрало шлемов, мы обменивались горящими взглядами. Так от красного к белому, от белого к голубому регулируется автогенное пламя, пока не превратится в режущую иглу. Глядя в глаза друг другу, мы выжидали, пока не вспыхнет огненный язык. И тогда мгновенно загоралась уверенность: «Люблю тебя, выиграю!» В порыве безумной радости оставалось лишь положиться на расчет.
Но вот настал страшный день — с Изой случилось несчастье: разбившись об асфальт, она, казалось, переломала себе все, подскакивая, переворачиваясь в кульбитах посреди горящих обломков, пока не замерла в невыразимой неподвижности трупа.
Ее унесли на носилках. Я держал ее безжизненную руку. По белокурым волосам стекали струйки крови. Кома. Клиника.
Хирург в белом, в маске, в бахилах. Мы были с ним по разные стороны жизни. Не враги, скорее сообщники. По выражению его лица я понимал, что надежда оставалась. В самом деле, недели через две Иза пришла в сознание. Переломов не было. Частичная потеря памяти вследствие шока.
Я опускаю подробности. Они застряли во мне, как крупная дробь. Иза осталась жива. Но пара Монтано умерла. При виде мотоцикла Иза бледнела. Я вынужден был отказаться от эффектных представлений и искать другую работу. На первых порах решил испробовать гонки с препятствиями на старинных автомобилях, но Скоро мне до смерти надоела эта жалкая коррида, этот залатанный железный лом, который разваливался на поворотах, теряя в фонтанах грязи колеса, крылья. Я выползал из этих свалок в полном отчаянии, ибо не переставал испытывать к технике чувство любовной нежности и сострадания, подобно тому, как другие испытывают его к беспризорным животным. Я охотно расстался бы с гонорарами, лишь бы купить старье, в котором сохранилось бы подобие достоинства.
Мы прозябали на грани нищеты. От родственников ждать было нечего. Дед мой превратился в бедного старого динозавра, пригодного для музея естествознания. Мать перебивалась с хлеба на квас. Мне повезло, что я встретил месье Луи. В том мире, где он вращался, патронов звали по имени, к которому уважительно добавлялось «месье», что прекрасно сочеталось с дородностью и неизменной сигарой.
Месье Луи поставлял каскадеров продюсерам фильмов. В другие времена он, наверное, вербовал бы гладиаторов. В кратчайший срок я выбился в люди. На истинно акробатические роли было не так уж много желающих: расстрелянный на полной скорости жандарм, преследуемый мотоциклист, проскальзывающий, как в слаломе, между машинами, а затем врезающийся в автобус; лихой ездок, прошибающий витрину под дождем осколков… Все это кончалось лейкопластырями, перевязками, гипсом. Но одновременно сопровождалось все более и более солидными банковскими чеками. Ведь из-за Изы, которую не покидал страх, мне требовалось зарабатывать все больше и больше.
Это не было страхом перед внезапной гибелью, но гораздо более затаенным ужасом перед маячившей нищетой, известной лишь безработным артистам.
Она и поощряла меня к риску, и в то же время ее била дрожь, когда я затягивался ремнем, готовясь к очередному особо опасному трюку. Тысячу раз умирала она от страха, пока я не возвращался. А потом бежала покупать какое-нибудь дорогое украшение, чтобы заглушить тревогу. Тогда ее захлестывало какое-то непристойное счастье, в порыве которого она бросалась в мои объятия. Месяц вели мы внешне беззаботное существование. Затем уровень наших ресурсов начинал падать. Если, к примеру, мне предлагали трюк на мотоцикле по крышам домов целого квартала — однажды я это проделал, — она умоляла меня: «Откажись!» И напрасно я ей доказывал, что мотокросс по воздуху в тридцати метрах от земли не более опасен, чем в лесной чащобе. Она мотала головой, упорно не соглашалась. Но вскоре ее сопротивление ослабевало. Она отправлялась осматривать места съемки.
«Нужно перепрыгнуть через улицу», — признавался я. Она на глазок измеряла расстояние, замечала, что «это переулок», и, значит, готова была уступить. Однако, когда я приносил подписанный контракт, она с ужасом отворачивалась. «Зачем ты согласился? Я тебя не просила». И мы дулись друг на друга.
Когда наваливалось одиночество, она плакала. К началу съемок запиралась в номере отеля. Не скоро к ней возвращались силы и красота. Мне нетрудно было догадаться о том, что она желала в глубине души. Всем сердцем — надежности, покоя, того, что могло бы сулить, наконец, обеспеченное будущее. Что касается меня, то я не мог превратиться в канцелярскую крысу, зарплаты которой едва хватает на то, чтобы метаться между женушкой и палисадником.
Признаюсь, я принимал допинг. Жаждал скорости, аплодисментов, восторгов. Мне нравилось, когда актеры, операторы спрашивали наперебой: «Не очень ушибся, Ришар? Ты молодчина! Давай, давай, еще один дубль!» И я опять летел по воздуху.
… За рулем мощного «бьюика» явился Фроман. Я ничего не помню о самой катастрофе. Проснулся на узкой кровати; не мог пошевельнуться не только из-за трубок, связывавших меня, как водолаза, которого поднимают из морских бездн, но прежде всего из-за… не знаю, как это объяснить… из-за отсутствия плотности; казалось, на мне кожа другого человека. Иза держала мою руку. В комнате находился человек в белом халате, печально смотревший на меня, словно раздумывая, не лучше ли прикончить меня одним ударом. Я понял, что пострадал очень серьезно. Человек произнес несколько ученых фраз, означавших истину и одновременно скрывавших ее. «Надо ждать, — сказал он в заключение. — Иногда время делает чудеса».
Когда раненому говорят о чуде, он понимает, что обречен пожизненно. Но на что в точности я был обречен? На то, чтобы ходить с палкой? Наконец я сформулировал ее, эту истину, сам сформулировал, дрожа и обливаясь холодным потом, когда понял, что не могу пошевельнуть пальцами ног… ступнями… голенями, коленями. Я по пояс погрузился в своего рода небытие. От такого открытия леденеет сердце, и все-таки нужно много времени, чтобы истина дошла до сознания. С ремеслом… покончено. Неужели я стану обрубком, которого будут вывозить в инвалидной коляске?
Никогда не допущу подобного унижения для Изы. Но на что мы будем жить? Иза не отходила от меня.
— Тебе больно?
— Нет, нисколько. Я бы отдал что угодно, лишь бы чувствовать боль.
— Хирург сказал, что, может быть, все наладится.
— Он лжет.
— Господин Фроман не оставит нас.
— Кто такой господин Фроман?
— А это тот самый, что налетел на нас.
В то время, как меня душила ненависть, она говорила о нем не поперхнувшись.
— Где он прячется?.. Почему я еще не видел его?
— Он справляется о тебе ежедневно. Придет, как только сможет.
— Откуда ты знаешь?
— Он пригласил меня к себе.
— Ты хочешь сказать, что он поселил тебя в своем доме?
— О, ему это ничего не стоит. Он живет в огромном замке. Думаю, тебе там понравится.
Я был еще слишком слаб, чтобы протестовать. Но достаточно прозорлив, чтобы понимать, что для Изы я стал мертвым грузом, от которого, толком еще не сознавая этого, она рада была избавиться.
Нет! Беру свои слова обратно. Не совсем так. Даже вовсе не так. Просто она была рада передохнуть, остановиться, не мчаться дальше по дорогам, иметь наконец свое пристанище. Возможно, взятое в долг, но комфортабельное пристанище. Катастрофа мгновенно оборачивалась для нее волшебной сказкой.
Большой замок! Шутка ли сказать! У меня поднялась температура, и визиты запретили. Созерцая потолок, я так и этак анализировал ситуацию. С одной стороны, Иза, юная, прекрасная, уставшая от той жизни, которую мы вели. С другой — тип, которого я воображал богатым и обаятельным.
Если я действительно любил Изу, а я отныне был ничем, мне следовало согласиться, смириться, уступить дорогу. Легко сказать! По крайней мере я мог сделать вид, будто… И здесь, на больничной койке, я научился притворяться, научился игре, которая состоит в том, чтобы улыбаться, когда тебе хочется укусить, расточать ласку, когда рад бы задушить.
Фроман пришел. Могучий, некрасивый, толстощекий, с жестким взглядом и повелительными жестами. Я был всего-навсего бедным маленьким Давидом, попранным этим Голиафом из мультфильма. Но уже с первого взгляда я определил, что он обречен. Употреблю на это столько времени, сколько понадобится. Хоть целую жизнь. Но разделаюсь с ним. Уж отблагодарю его за его щедрость.
Катастрофа? Что теперь об этом говорить. Рок! Это я превысил скорость. «Что ж, мы с признательностью примем ваше гостеприимство. Вы мне уже приготовили комнату?
Весьма любезно с вашей стороны». Иза не могла нарадоваться, слушая нас. Она так боялась этой первой встречи!
— Правда, он мил? — спросила она, когда Фроман уехал.
— Он боится меня.
— Ну что ты. Поставь себя на его место. У него положение не из приятных.
— Чувствует, что я зол на него.
— Еще бы. Он такой любезный, так полон внимания. Не можешь себе представить. Через несколько дней она как ни в чем не бывало сказала мне:
— Шарль хочет подарить тебе коляску.
Она уже называла его Шарлем. И он милостиво делал мне этот королевский подарок. Я решил промолчать. К тому же ей надо было так много рассказать… Замок… Марсель де Шамбон… Существование в новом мире, где столько цветов и приятных сюрпризов. Слово «радость» не было произнесено, но она сама излучала радость.
— Ну так что, этот самый Марсель, он придет? — спросил я.
— Он совсем оробел.
— С чего бы это? Он ведь не виноват в катастрофе.
— Дело не в этом… Твое ремесло… Для него это нечто экстраординарное. У него своя жизнь, свои привычки, свой кабинет, телевизор… И вот ты сваливаешься на него, будто с неба, из каких-то запредельных далей… Представляю, ему даже страшновато. Кстати, его мать — сестра Шарля — настраивает его против нас.
Я постепенно узнавал их. Будто разыгрывая передо мной отрывки мизансцены, они готовили мой выход на семейные подмостки. До своего появления Шамбон прислал коробку шоколадных конфет. Он не знал, как держаться, и поначалу избрал тон холодной вежливости. Как последний глупец спросил меня о здоровье, попытался понравиться, выразил удовлетворение тем, что я не испытываю боли, будто это означало, что мои ноги оживут. Подошел к доставленной накануне инвалидной коляске, сверкающей как игрушка, тряхнул головой с видом знатока. Я же постарался усилить его замешательство.
— Коляска сделает меня другим. Вы это хотели сказать, не так ли? Он сильно покраснел.
— Я глубоко сострадаю, — пробормотал он. — Если вы позволите, я помогу вам. Вывезу в парк.
— Оставьте, — сказал я. — Это-дело садовника.
Смутившись, он теребил перчатки, судорожно пытался придумать что-нибудь любезное, лишь бы добиться моего расположения.
— Возьмите стул и не волнуйтесь, — сказал я. Он неловко сел, я же продолжал:
— В моем ремесле риск — дело каждодневное. Ноги я мог бы потерять уже не один раз.
— Да что вы говорите? — спросил он с какой-то боязливой надеждой, словно я только что отпустил ему немыслимые грехи.
— Делая в прошлый раз сальто мортале, я едва не разбился насмерть. Пролетел восемьдесят метров над автострадой.
Я лгал, плел всякую всячину, лишь бы посмотреть, как он бледнеет. Едва заметная жилка билась в углу рта. Он был одним из тех молодых людей, выросших в одиночестве, которых мучают кошмары собственного воображения. Коль скоро они во власти таких мук, им требуется мучитель. В мгновение ока я понял, что околдовал его.
— Вы никогда не занимались спортом? — спросил я. — Я не имею в виду теннис или что-то вроде того. Я говорю о боевых видах спорта, например, о дзюдо или боксе.
— Нет, — пролепетал он. — Нет… Мама не…
— Вы единственный сын? И не женаты?
— То есть…
— Ну, это ваше право. Впрочем, как и право на защищенную жизнь. Не у всех одинаковые шансы. Несколько минут назад, когда вы так мило предложили мне прогулку по парку, я вас грубо оборвал… Но если бы… Словом, я был не прав. Вас я принимаю, вас, но не вашего дядю. Он был взволнован, бедняга. С признательностью пожал мою руку.
— Я был в ужасе, — начал он. — Но мадам… мадемуазель…
— Иза. Зовите ее просто Иза. Я разрешаю. Он ерзал, смущаясь все больше и больше.
— А она не будет против, если…
— Если вы уделите мне внимание? Разумеется, нет. Более того, она будет в восторге. У нее так много дел… Приходите, когда вам захочется.
В тот вечер я словно стал различать дорожку, по которой мне следовало идти, и впервые не принял снотворного.
— Как самочувствие с утра? — спросил Дре.
— Право, кроме вас, здесь никто не показывался, — заметил Ришар.
— Я бы охотно не ездил, — продолжал комиссар. — Но «королева-мать» не дает нам покоя, а так как у нее солидные покровители, полагается угождать. Она вбила себе в голову, что ее брата убили… Что прикажете делать?.. Глупо, но я продолжаю следствие. То есть делаю вид.
— И мы по-прежнему относимся к тем, на кого в первую очередь падает ее подозрение?
— Нет. Или, точнее, теперь она подозревает всех на свете и хочет нанять ночных сторожей с полицейскими собаками. Я ее выслушиваю, успокаиваю, так как она уверена, что ее собственная жизнь в опасности. Затем, как видите, забегаю сюда перевести дух. Дре закурил сигарету, сплюнул табачную крошку.
— Заметьте, — продолжал он, — то, что она рассказывает, не так уж глупо. Да я и сам в какой-то момент додумал, не приходил ли кто посторонний… В таком случае, число гипотез разрастается неимоверно. Но факты — упрямая вещь. Он хитро улыбался. Ришар тоже улыбался.
— Если бы я только знал, зачем ему понадобилось переделывать завещание! — размышлял комиссар вслух.
— О да! — подхватывал Ришар, включаясь в игру.
— Ну, конечно, вам это неизвестно.
— Я уже вам ответил.
— А, в самом деле. Я переливаю из пустого в порожнее. Кстати, как-то вечером я пересмотрел один из ваших фильмов. О нападении на центральный банк, помните?
— Ну как же!"Тайна камеры сейфов». Не бог весть какой шедевр. Но сама по себе идея довольно хитроумная.
— Кто в таких случаях ставит трюки?
— Как когда. Здесь сценарист задумал, что мне следовало использовать тросы грузового лифта. Но сам я предусмотрел каждое движение, каждую мелочь.
— В общем, всю операцию в деталях.
— Совершенно верно. Если хоть одну мелочь упустишь, пусть самую ничтожную, будьте уверены: сломаешь себе шею.
Поэтому я привык все отрабатывать на макете. Даже для того, чтобы совершить обыкновенный прыжок, я рассчитываю траекторию… учитывается все: вес, скорость, угол, даже ветер.
— Черт возьми! К счастью для нас, с точки зрения закона вы безупречны. Иначе… Комиссар вставал, прогуливался по комнате.
Словом, если вы согласитесь, мы будем придерживаться этой версии, но вы, со своей стороны, должны подтвердить ее в своем кругу.
— Я сделаю это, — обещает Иза. — Остается только убедить его сестру.
Понятия не имею, о чем сплетничают старухи. Кажется, Марсель не в себе. Иза поцеловала меня в лоб, и только.
— Брось… Теперь нас оставят в покое. Жизнь потекла своим чередом — с одной только разницей.
Теперь я могу сколько угодно разгуливать по лачуге. До сих пор присутствие старика бесконечно угнетало меня. Мне нравилось его пугать, это верно. Но я смутно опасался, что зайду слишком далеко, спровоцирую взрыв ярости. И Иза не была спокойна. Умоляла меня сохранять выдержку, не дразнить его. Так вот, теперь мне его недоставало. Тянулись хмурые дни. Я вращался в пустоте. Не хватало не наркотиков, а ненависти, что, возможно, еще хуже. Мне было мало сознавать тот факт, что старик в могиле. Он убил меня — я его. Мало было сказать себе это. Я понял, что мне следовало писать и перечитывать написанное. Понемножку, каждое утро, как лакомство. Такую смерть стоит дегустировать. Но прежде надо переворошить еще кое-что!… Отца своего я ненавидел. Во-первых, он был мал ростом.
А коротышке не пристало играть на контрабасе. Выставлять себя на всеобщее обозрение, прижавшись к этой штуке, как к женщине. Настоящий отец не станет носить двубортный пиджак малинового цвета. Другие музыканты тоже были выряжены, как рассыльные в гостинице. Но те хоть сидели. Никто не обращал на них внимания. Он же стоял. Бросались в глаза мешки под глазами, крашеные волосы. Он подавлял зевки, откровенно скучая, и часто посматривал на часы, делая вид, что следит за своей левой рукой. Танцующие пары покачивались на месте, подобно водорослям. Я дремал, одурев от шума. И не выходил из состояния оцепенения, пока не появлялась мать в узком прямом платье с блестками, чересчур накрашенная и почти что голая под своей чешуйчатой шкурой.
Иногда, откидывая голову назад, она так широко открывала рот, беря некоторые высокие ноты, что виден был дрожащий язык. Противно. Ей я тоже никогда не простил. Пытаюсь вспомнить, каким был я сам. Вновь вижу дансинги, кинотеатрик с потертыми креслами. Меня часто оставляли в раздевалке. Я лизал эскимо. Потом — узкие улочки, гостиница, где в полумраке нас ждал ночной дежурный. Все это туманно, смутно, как обрывки киноленты, склеенной как попало. Мне было лет пять-шесть. Вот уж странное семейство! В один прекрасный день мой отец уехал с какой-то скрипачкой. Чтобы не умереть с голоду, мать стала давать уроки фортепиано. К счастью, помогли дедушка с бабушкой.
Мы жили неподалеку от Бютт-Шомон в милой квартирке, откуда видно было, как в парке распускались зеленые кущи и громоздились скалы. Дедушка (отец матери) был флейтистом в оркестре Республиканской гвардии. По случаю больших праздников он одевался в яркий, как у оловянного солдатика, мундир. Он был великолепен и смешон, когда держал свою дудку наискосок, кивал в такт головой, закатывал к небесам будто умирающие глаза или же наклонялся к земле с сосредоточенным видом заклинателя змей. Его-то я любил.
Зачем только ему взбрело в голову обучать меня игре на виолончели? Этот прекрасный человек, замечательный флейтист умел — как любитель — играть и на многих других инструментах. Подобно тому, как швейцары гранд-отелей говорят о погоде на шести или восьми языках, мой дед был дилетантом во всем — от виолончели до арфы, тромбона или английского» рожка. Если так можно выразиться, он был полиглотом. Поэтому его удивляло мое сопротивление. Не знаю как, но наконец он понял, что к виолончели я испытываю своего рода суеверную ненависть.
В довершение всего существовала щекотливая проблема с ключом fa. Почему do следовало читать как mi, fa как la, и т. д.? Эта хитрая и двусмысленная запись только подогревала мою озлобленность. Единственная музыка, которую я любил, музыка мотороллеров. Согласен, это необъяснимо. И все же…
Я увлекся ими лет с десяти. Был у меня друг, точнее, приятель, Мишель. А у него — маленькая итальянская машина.
Она-то и стала моей первой страстью. В таком возрасте любую технику любят самозабвенно, безумно, одухотворенно. Не могут оторваться от нее. Наслаждения ради мы с Мишелем ее разбирали, начищали до блеска, вылизывали. Потом я долго обнюхивал пальцы, вдыхая запах масла, будто аромат тонких духов. Иногда мне верилось, что мопед — мой собственный…
Дедушка, смертельно огорченный бездарностью своего ученика, был близок к тому, чтобы записать меня в кретины и шпану одновременно, так как, по его мнению, любой парень, гарцевавший на моторе, был непременно шпаной.
— Иди к своей шпане — кончишь так же, как они.
Я удирал, сияя от радости, спешил присоединиться к компании юных мотоциклистов, которые чесали языками то у входа в парк, то неподалеку от телестудии. Кстати, компании не было, скорее стая, косяк, как у рыб, и если один трогался с места, другие тотчас срывались вслед, тесно прижимаясь друг к другу. Говорить особенно было не о чем. Они, так сказать, обменивались звуками, шумом подобно дельфинам и, нажимая на акселератор, с наслаждением вдыхали голубоватый выхлопной газ. Подвиги свои я начал на мопеде Мишеля. При первой же возможности мы вырывались в Венсенский лес. Бог ты мой!… Во мне клокотал огонь, пламя, взрывная сила.
Я мог мчаться, как бешеный жеребец, волчком крутиться на месте — мускулы, как струны, нервы вибрируют, как у спринтера перед финишем. Первые специальные тренировки и упражнения. Я бы сказал: первые гаммы, если бы только от этого слова у меня не першило в горле. Что я теперь хотел, что мне требовалось любой ценой, так это модель 125 «супер».
В понедельник утром, когда я увидел такую штуку, покрытую грязью после какого-то воскресного подвига, я онемел от восторга. Красоты она была неописуемой! В наростах грязи она казалась еще более мощной. Я не смел протянуть руку, но мне так хотелось дотронуться до нее, как в магическом ритуале, влить в себя уснувшую силу этого молчащего сердца!
Я стал остервенело работать ради мотоцикла, о котором мечтал. Мыл машины. Даже пел на улицах, так как у меня был красивый голос юнца. Дома ни о чем не подозревали. Наконец мне удалось купить по случаю «хонду». Когда я ее распаковал, вымыл керосином, как борца перед боем, и перекрасил в прачечной Мишеля, «хонда», несмотря на возраст, оказалась отличной забиякой. Вот теперь уж началась школа высшего пилотажа.
Мне было пятнадцать лет. Дедушка с бабушкой утратили всякое на меня влияние. Мать и вовсе не шла в расчет. По воскресеньям в лесу Фонтенбло я научился медленно спускаться с самых крутых склонов, пересекать в туче брызг овраги, карабкаться на крутые откосы, перед которыми остановилась бы и коза. О чудо! Мотоцикл мог пройти всюду. У него был сухой непререкаемый голос чемпиона, когда, взяв разгон, он перелетал через овраги. Непередаваемое ощущение полета над бездной! Священный ветер скорости! Тревожное ожидание мига, когда заднее колесо, акробатически накренившись, в ту же секунду на полной скорости рвется навстречу виражу, который надо пройти на боковом скольжении, вытянув ногу и едва касаясь земли, сквозь гейзер пыли и щебенки. О, комок стоит в горле! Первые мои победы. Первые слезы счастья на почерневшем лице, где на месте очков белели круги… Лучше не продолжать. У меня украли жизнь.
Сев в коляску, я объезжаю комнату между кроватью, столом и стульями. Ищу трубку. Чудовищно: безногий курит трубку.
Слава богу, в комнате убрали зеркала. Я велел убрать. А заодно и мои фотографии. Вначале Иза думала, что мне будет приятно, если на стенах развесить кое-какие картинки, которые когда-то были мне дороги. Снимки моментальные, в тысячную долю секунды. Будто лечу в пространстве… Я стрелял из машины, летевшей в кульбите… Пикировал на плечи бандита, стрелявшего в жандармов… Выскакивал из еще не приземлившегося вертолета… Воспоминания о более или менее известных фильмах, в которых я прославился, а также память о разнообразнейших вывихах, переломах и шрамах на всем том, что осталось от моего тела, — все это в помойку.
Я сохранил лишь большой фотопортрет Изы. Затянутая в черную кожу, — стоит на трубе, силуэт в духе Фантомаса, — забавно держит подвешенную на руку каску, словно корзинку для провизии.
Подробности нашего знакомства не имеют значения. Отец мой, как я узнал тогда, погиб в результате катастрофы туристского автобуса (все-таки удивительная наследственность!), мать же Изы умерла от рака грудной железы. Изу приютила одна эквилибристка. Она начала тренироваться на малюсеньких, игрушечных, сверкающих серебром велосипедиках, на которых можно танцевать благодаря фиксированной шестерне, вальсировать на цирковой арене, выполнять прямо-таки механический стриптиз. Остается колесо, на котором, грациозно раскинув руки, вы кружитесь, делаете резкие повороты одним лишь легким нажатием на педали, пока какой-нибудь клоун с ослепительно красным носом не унесет вас на руках.
Я взял ее с собой. Стал приучать к мотоциклу, и через несколько недель она превратилась в фанатку. Это ведь передается, как гонконгский грипп. Сначала короткий инкубационный период, затем вдруг вы срастаетесь с мотоциклом, подобно тому, как ребенок воображает, что он сам и есть кораблик или машинка. Вы не сводите с него глаз, вам к лицу его блеск, вы будто пропитаны запахом его кожи и стали. В то же время вы — его движущая сила и седок. Можно ли выразить словами восторг, исполненный торжества и любви, который охватывает ваше существо, когда вы слышите бархатный, укрощенный, полный неги треск мощного мотоцикла на малых оборотах? Вы чувствуете, как в ногах у вас звучит, нарастая, песнь, металлический, но живой голос. Словно вы производите на свет неведомое мифическое чудовище. Потом…
Мчишься вперед, навстречу горизонту, ощущаешь, как летит земля, — того гляди разобьешь вдребезги колени или ключицы.
Ты стиснул зубы, ты — кентавр, минотавр, единорог, чудовище, которому уготованы бойня или апофеоз. Довольно! Что толку взвинчивать себя!
На Изу снизошло откровение. Ступив на землю, пошатываясь и сияя, она была похожа на неверующего, которому только что было явление господне. Существует чувственность страха, более острая, чем любовная. Теперь я понимаю: суть ремесла каскадера в этом. Знаю, мы беспокоим. Считается, что никому не дано права бросать вызов смерти. Мы же «: Изой — как тогда говорили „Монтано“ — были безмерно счастливы, видя изумление публики. Несясь друг за другом на скорости 150 км/час, мы срывались с трамплина и перелетали через стоявшие рядом автобусы. Прыжки исполинов, немыслимые, безумные.
«Сумасшедшие!» — изумлялись зрители. Но мы-то ведь тоже трепетали от страха, честное слово! Опуская забрало шлемов, мы обменивались горящими взглядами. Так от красного к белому, от белого к голубому регулируется автогенное пламя, пока не превратится в режущую иглу. Глядя в глаза друг другу, мы выжидали, пока не вспыхнет огненный язык. И тогда мгновенно загоралась уверенность: «Люблю тебя, выиграю!» В порыве безумной радости оставалось лишь положиться на расчет.
Но вот настал страшный день — с Изой случилось несчастье: разбившись об асфальт, она, казалось, переломала себе все, подскакивая, переворачиваясь в кульбитах посреди горящих обломков, пока не замерла в невыразимой неподвижности трупа.
Ее унесли на носилках. Я держал ее безжизненную руку. По белокурым волосам стекали струйки крови. Кома. Клиника.
Хирург в белом, в маске, в бахилах. Мы были с ним по разные стороны жизни. Не враги, скорее сообщники. По выражению его лица я понимал, что надежда оставалась. В самом деле, недели через две Иза пришла в сознание. Переломов не было. Частичная потеря памяти вследствие шока.
Я опускаю подробности. Они застряли во мне, как крупная дробь. Иза осталась жива. Но пара Монтано умерла. При виде мотоцикла Иза бледнела. Я вынужден был отказаться от эффектных представлений и искать другую работу. На первых порах решил испробовать гонки с препятствиями на старинных автомобилях, но Скоро мне до смерти надоела эта жалкая коррида, этот залатанный железный лом, который разваливался на поворотах, теряя в фонтанах грязи колеса, крылья. Я выползал из этих свалок в полном отчаянии, ибо не переставал испытывать к технике чувство любовной нежности и сострадания, подобно тому, как другие испытывают его к беспризорным животным. Я охотно расстался бы с гонорарами, лишь бы купить старье, в котором сохранилось бы подобие достоинства.
Мы прозябали на грани нищеты. От родственников ждать было нечего. Дед мой превратился в бедного старого динозавра, пригодного для музея естествознания. Мать перебивалась с хлеба на квас. Мне повезло, что я встретил месье Луи. В том мире, где он вращался, патронов звали по имени, к которому уважительно добавлялось «месье», что прекрасно сочеталось с дородностью и неизменной сигарой.
Месье Луи поставлял каскадеров продюсерам фильмов. В другие времена он, наверное, вербовал бы гладиаторов. В кратчайший срок я выбился в люди. На истинно акробатические роли было не так уж много желающих: расстрелянный на полной скорости жандарм, преследуемый мотоциклист, проскальзывающий, как в слаломе, между машинами, а затем врезающийся в автобус; лихой ездок, прошибающий витрину под дождем осколков… Все это кончалось лейкопластырями, перевязками, гипсом. Но одновременно сопровождалось все более и более солидными банковскими чеками. Ведь из-за Изы, которую не покидал страх, мне требовалось зарабатывать все больше и больше.
Это не было страхом перед внезапной гибелью, но гораздо более затаенным ужасом перед маячившей нищетой, известной лишь безработным артистам.
Она и поощряла меня к риску, и в то же время ее била дрожь, когда я затягивался ремнем, готовясь к очередному особо опасному трюку. Тысячу раз умирала она от страха, пока я не возвращался. А потом бежала покупать какое-нибудь дорогое украшение, чтобы заглушить тревогу. Тогда ее захлестывало какое-то непристойное счастье, в порыве которого она бросалась в мои объятия. Месяц вели мы внешне беззаботное существование. Затем уровень наших ресурсов начинал падать. Если, к примеру, мне предлагали трюк на мотоцикле по крышам домов целого квартала — однажды я это проделал, — она умоляла меня: «Откажись!» И напрасно я ей доказывал, что мотокросс по воздуху в тридцати метрах от земли не более опасен, чем в лесной чащобе. Она мотала головой, упорно не соглашалась. Но вскоре ее сопротивление ослабевало. Она отправлялась осматривать места съемки.
«Нужно перепрыгнуть через улицу», — признавался я. Она на глазок измеряла расстояние, замечала, что «это переулок», и, значит, готова была уступить. Однако, когда я приносил подписанный контракт, она с ужасом отворачивалась. «Зачем ты согласился? Я тебя не просила». И мы дулись друг на друга.
Когда наваливалось одиночество, она плакала. К началу съемок запиралась в номере отеля. Не скоро к ней возвращались силы и красота. Мне нетрудно было догадаться о том, что она желала в глубине души. Всем сердцем — надежности, покоя, того, что могло бы сулить, наконец, обеспеченное будущее. Что касается меня, то я не мог превратиться в канцелярскую крысу, зарплаты которой едва хватает на то, чтобы метаться между женушкой и палисадником.
Признаюсь, я принимал допинг. Жаждал скорости, аплодисментов, восторгов. Мне нравилось, когда актеры, операторы спрашивали наперебой: «Не очень ушибся, Ришар? Ты молодчина! Давай, давай, еще один дубль!» И я опять летел по воздуху.
… За рулем мощного «бьюика» явился Фроман. Я ничего не помню о самой катастрофе. Проснулся на узкой кровати; не мог пошевельнуться не только из-за трубок, связывавших меня, как водолаза, которого поднимают из морских бездн, но прежде всего из-за… не знаю, как это объяснить… из-за отсутствия плотности; казалось, на мне кожа другого человека. Иза держала мою руку. В комнате находился человек в белом халате, печально смотревший на меня, словно раздумывая, не лучше ли прикончить меня одним ударом. Я понял, что пострадал очень серьезно. Человек произнес несколько ученых фраз, означавших истину и одновременно скрывавших ее. «Надо ждать, — сказал он в заключение. — Иногда время делает чудеса».
Когда раненому говорят о чуде, он понимает, что обречен пожизненно. Но на что в точности я был обречен? На то, чтобы ходить с палкой? Наконец я сформулировал ее, эту истину, сам сформулировал, дрожа и обливаясь холодным потом, когда понял, что не могу пошевельнуть пальцами ног… ступнями… голенями, коленями. Я по пояс погрузился в своего рода небытие. От такого открытия леденеет сердце, и все-таки нужно много времени, чтобы истина дошла до сознания. С ремеслом… покончено. Неужели я стану обрубком, которого будут вывозить в инвалидной коляске?
Никогда не допущу подобного унижения для Изы. Но на что мы будем жить? Иза не отходила от меня.
— Тебе больно?
— Нет, нисколько. Я бы отдал что угодно, лишь бы чувствовать боль.
— Хирург сказал, что, может быть, все наладится.
— Он лжет.
— Господин Фроман не оставит нас.
— Кто такой господин Фроман?
— А это тот самый, что налетел на нас.
В то время, как меня душила ненависть, она говорила о нем не поперхнувшись.
— Где он прячется?.. Почему я еще не видел его?
— Он справляется о тебе ежедневно. Придет, как только сможет.
— Откуда ты знаешь?
— Он пригласил меня к себе.
— Ты хочешь сказать, что он поселил тебя в своем доме?
— О, ему это ничего не стоит. Он живет в огромном замке. Думаю, тебе там понравится.
Я был еще слишком слаб, чтобы протестовать. Но достаточно прозорлив, чтобы понимать, что для Изы я стал мертвым грузом, от которого, толком еще не сознавая этого, она рада была избавиться.
Нет! Беру свои слова обратно. Не совсем так. Даже вовсе не так. Просто она была рада передохнуть, остановиться, не мчаться дальше по дорогам, иметь наконец свое пристанище. Возможно, взятое в долг, но комфортабельное пристанище. Катастрофа мгновенно оборачивалась для нее волшебной сказкой.
Большой замок! Шутка ли сказать! У меня поднялась температура, и визиты запретили. Созерцая потолок, я так и этак анализировал ситуацию. С одной стороны, Иза, юная, прекрасная, уставшая от той жизни, которую мы вели. С другой — тип, которого я воображал богатым и обаятельным.
Если я действительно любил Изу, а я отныне был ничем, мне следовало согласиться, смириться, уступить дорогу. Легко сказать! По крайней мере я мог сделать вид, будто… И здесь, на больничной койке, я научился притворяться, научился игре, которая состоит в том, чтобы улыбаться, когда тебе хочется укусить, расточать ласку, когда рад бы задушить.
Фроман пришел. Могучий, некрасивый, толстощекий, с жестким взглядом и повелительными жестами. Я был всего-навсего бедным маленьким Давидом, попранным этим Голиафом из мультфильма. Но уже с первого взгляда я определил, что он обречен. Употреблю на это столько времени, сколько понадобится. Хоть целую жизнь. Но разделаюсь с ним. Уж отблагодарю его за его щедрость.
Катастрофа? Что теперь об этом говорить. Рок! Это я превысил скорость. «Что ж, мы с признательностью примем ваше гостеприимство. Вы мне уже приготовили комнату?
Весьма любезно с вашей стороны». Иза не могла нарадоваться, слушая нас. Она так боялась этой первой встречи!
— Правда, он мил? — спросила она, когда Фроман уехал.
— Он боится меня.
— Ну что ты. Поставь себя на его место. У него положение не из приятных.
— Чувствует, что я зол на него.
— Еще бы. Он такой любезный, так полон внимания. Не можешь себе представить. Через несколько дней она как ни в чем не бывало сказала мне:
— Шарль хочет подарить тебе коляску.
Она уже называла его Шарлем. И он милостиво делал мне этот королевский подарок. Я решил промолчать. К тому же ей надо было так много рассказать… Замок… Марсель де Шамбон… Существование в новом мире, где столько цветов и приятных сюрпризов. Слово «радость» не было произнесено, но она сама излучала радость.
— Ну так что, этот самый Марсель, он придет? — спросил я.
— Он совсем оробел.
— С чего бы это? Он ведь не виноват в катастрофе.
— Дело не в этом… Твое ремесло… Для него это нечто экстраординарное. У него своя жизнь, свои привычки, свой кабинет, телевизор… И вот ты сваливаешься на него, будто с неба, из каких-то запредельных далей… Представляю, ему даже страшновато. Кстати, его мать — сестра Шарля — настраивает его против нас.
Я постепенно узнавал их. Будто разыгрывая передо мной отрывки мизансцены, они готовили мой выход на семейные подмостки. До своего появления Шамбон прислал коробку шоколадных конфет. Он не знал, как держаться, и поначалу избрал тон холодной вежливости. Как последний глупец спросил меня о здоровье, попытался понравиться, выразил удовлетворение тем, что я не испытываю боли, будто это означало, что мои ноги оживут. Подошел к доставленной накануне инвалидной коляске, сверкающей как игрушка, тряхнул головой с видом знатока. Я же постарался усилить его замешательство.
— Коляска сделает меня другим. Вы это хотели сказать, не так ли? Он сильно покраснел.
— Я глубоко сострадаю, — пробормотал он. — Если вы позволите, я помогу вам. Вывезу в парк.
— Оставьте, — сказал я. — Это-дело садовника.
Смутившись, он теребил перчатки, судорожно пытался придумать что-нибудь любезное, лишь бы добиться моего расположения.
— Возьмите стул и не волнуйтесь, — сказал я. Он неловко сел, я же продолжал:
— В моем ремесле риск — дело каждодневное. Ноги я мог бы потерять уже не один раз.
— Да что вы говорите? — спросил он с какой-то боязливой надеждой, словно я только что отпустил ему немыслимые грехи.
— Делая в прошлый раз сальто мортале, я едва не разбился насмерть. Пролетел восемьдесят метров над автострадой.
Я лгал, плел всякую всячину, лишь бы посмотреть, как он бледнеет. Едва заметная жилка билась в углу рта. Он был одним из тех молодых людей, выросших в одиночестве, которых мучают кошмары собственного воображения. Коль скоро они во власти таких мук, им требуется мучитель. В мгновение ока я понял, что околдовал его.
— Вы никогда не занимались спортом? — спросил я. — Я не имею в виду теннис или что-то вроде того. Я говорю о боевых видах спорта, например, о дзюдо или боксе.
— Нет, — пролепетал он. — Нет… Мама не…
— Вы единственный сын? И не женаты?
— То есть…
— Ну, это ваше право. Впрочем, как и право на защищенную жизнь. Не у всех одинаковые шансы. Несколько минут назад, когда вы так мило предложили мне прогулку по парку, я вас грубо оборвал… Но если бы… Словом, я был не прав. Вас я принимаю, вас, но не вашего дядю. Он был взволнован, бедняга. С признательностью пожал мою руку.
— Я был в ужасе, — начал он. — Но мадам… мадемуазель…
— Иза. Зовите ее просто Иза. Я разрешаю. Он ерзал, смущаясь все больше и больше.
— А она не будет против, если…
— Если вы уделите мне внимание? Разумеется, нет. Более того, она будет в восторге. У нее так много дел… Приходите, когда вам захочется.
В тот вечер я словно стал различать дорожку, по которой мне следовало идти, и впервые не принял снотворного.
— Как самочувствие с утра? — спросил Дре.
— Право, кроме вас, здесь никто не показывался, — заметил Ришар.
— Я бы охотно не ездил, — продолжал комиссар. — Но «королева-мать» не дает нам покоя, а так как у нее солидные покровители, полагается угождать. Она вбила себе в голову, что ее брата убили… Что прикажете делать?.. Глупо, но я продолжаю следствие. То есть делаю вид.
— И мы по-прежнему относимся к тем, на кого в первую очередь падает ее подозрение?
— Нет. Или, точнее, теперь она подозревает всех на свете и хочет нанять ночных сторожей с полицейскими собаками. Я ее выслушиваю, успокаиваю, так как она уверена, что ее собственная жизнь в опасности. Затем, как видите, забегаю сюда перевести дух. Дре закурил сигарету, сплюнул табачную крошку.
— Заметьте, — продолжал он, — то, что она рассказывает, не так уж глупо. Да я и сам в какой-то момент додумал, не приходил ли кто посторонний… В таком случае, число гипотез разрастается неимоверно. Но факты — упрямая вещь. Он хитро улыбался. Ришар тоже улыбался.
— Если бы я только знал, зачем ему понадобилось переделывать завещание! — размышлял комиссар вслух.
— О да! — подхватывал Ришар, включаясь в игру.
— Ну, конечно, вам это неизвестно.
— Я уже вам ответил.
— А, в самом деле. Я переливаю из пустого в порожнее. Кстати, как-то вечером я пересмотрел один из ваших фильмов. О нападении на центральный банк, помните?
— Ну как же!"Тайна камеры сейфов». Не бог весть какой шедевр. Но сама по себе идея довольно хитроумная.
— Кто в таких случаях ставит трюки?
— Как когда. Здесь сценарист задумал, что мне следовало использовать тросы грузового лифта. Но сам я предусмотрел каждое движение, каждую мелочь.
— В общем, всю операцию в деталях.
— Совершенно верно. Если хоть одну мелочь упустишь, пусть самую ничтожную, будьте уверены: сломаешь себе шею.
Поэтому я привык все отрабатывать на макете. Даже для того, чтобы совершить обыкновенный прыжок, я рассчитываю траекторию… учитывается все: вес, скорость, угол, даже ветер.
— Черт возьми! К счастью для нас, с точки зрения закона вы безупречны. Иначе… Комиссар вставал, прогуливался по комнате.