Там мы устраивались поудобней и читали привезенные гранки, узнавая среди прочего, как чистильщик обуви из Сплита чистил собственные ботинки, которым чистка была необходима, и насколько аккуратно он это делал, будто для кого-то другого, как он медленно и раздумчиво начищал кожу, одну туфлю за другой, и как в конце он поглаживал туфли, блестевшие у него под руками. А затем мы узнали, как к чистильщику подошел путешественник, почистил у него обувь, причем его туфель касалась специальная мягкая щетка, приятно щекоча кончики пальцев. Мы наблюдали, как чистильщик распределял малюсенькие, в ноготок, комочки крема, горошину за горошиной, по поверхности туфель, доходящих до самой щиколотки, аккуратно обращаясь с каждым комочком и выковыривая последние остатки крема даже из крышки тюбика; мы видели, как он обошелся со шнурками, чтобы они не были заляпаны кремом. При этом у чистильщика сползли носки и выглядывала кайма подштанников, также потемневшая от времени, как и воротник его рубашки, что свидетельствовало об одиночестве. И когда сапожные щетки касались кожи, то возникали едва различимые звуки – тихая, шелестящая и вдохновенная мелодия, вливающаяся в призывное пение муэдзина на минарете, в то время как голова чистильщика отражалась во вчерашней луже. И всякий раз как путешественник должен был переставить ногу, раздавался жесткий короткий удар деревянной щетки об ящик. Чистильщик в последний раз схватил бархотку и заключительным аккордом провел по коже, так что та засверкала, изрезанная бороздками и царапинами. Встряхнувшись после рабочего процесса, путешественник испарился, сверкая начищенной обувью, в ресторане он спрятал ноги под лавку и вспомнил, что старый чистильщик сначала показался ему художником-портретистом, святым покровителем всех забот. Во время дождя он оставлял обувь в комнате, чтобы затем надеть ее в снегах Македонии, в горах Пелопоннеса, в песках Ливийской и Аравийской пустынь, после чего в Японии было достаточно один раз провести платком по коже, чтобы восстановить изначальный блеск.
   Дорли, когда мы поднимали глаза от гранок, горы все еще смотрели в сад, а вокруг нас цвели розы. Над садом парил единственный новый аромат, аромат эпопеи, возникшей из света, ритма и звуков предложений Хандке.
   Мне вспоминались резные фигуры с главного портала кафедрального собора в Сплите, где во время Тайной Вечери Иоанн положил главу на плечи того самого человека, который омыл ему и всем остальным ноги. Уходя, я аккуратней обычного надевал обувь, хоть она и была у меня замшевой.
   По пути к Силскому озеру мы проходили мимо гостиницы «Альпийская роза», где на рубеже веков останавливался Марсель Пруст вместе с двумя друзьями, юристом и дипломатом, если я правильно припоминаю. Всякий раз когда я смотрел на то, что теперь превратилось в развалины, мне вспоминалось, что здесь, на одном из балконов, когда-то стоял Марсель Пруст, думая о бабочках «над чарующе звучащим озером, своими красками похожим на огромный умирающий цветок». На фасаде, обращенном к озеру, все еще красовалась полустертая надпись «Альпийская роза», а на выложенном из кирпича столбе по дороге в сад было написано «Вход в гостиницу». Сад находился в запустении, но по-своему был все также прекрасен, почти как тот сад за палаццо Салис в Солио, окруженный рябиной – деревом Готфрида Бенна.
   И когда затем мы гуляли по лугу, большому выгону между Силс-Марией и озером (с гранками в руках), цветы размышляли о судьбах людей вплоть до Фукидида. И случалось это всякий раз, когда с противоположной стороны нам навстречу лился свет, а в остальное время суток казалось, будто Фредерик Шопен раскачивает цветы и травы.
   На полуострове мы бродили по следам Фридриха Ницше, находили растущие из скал фиалки, источающие такой же аромат, что и те, которые я ребенком приносил с Ленфлю[8], и добирались до гранитной доски с последними словами из «Песни опьянения»: «Всякая радость жаждет вечности, глубокой, глубокой вечности!» Сквозь ели проникал ветер, шелест которого то нарастал, то стихал, а у меня перед глазами вставал мужчина с усиками, предвосхищавший жизнь без Бога, который однажды бросился на шею лошади и напоследок направился в царство теней – чтоб никогда не вернуться.
   Мы садились на деревянную скамью, смотрели на озеро и дальше, на Изолу, где однажды пробовали перловый суп во время наших прогулок от Силс-Марии к Малойе[9]. Ветер шелестел у нас в волосах, будто иглы лиственниц. Я вспоминал эпопеи Хандке и снег, в котором под лупой можно было разглядеть сажу. Наблюдал за дрожащими ветвями пальм, напоминающими тысячи птиц, слетающихся к вечеру и воскресными днями на море. Видел сверкание зарниц на острове Крк, променад в Сплите и женщину на палубе, смотрящую на море, маленьких ящериц, которых деревенские дети клали на раскаленную печь, и те мгновенно сморщивались. Затем появлялись светлячки, часы между ласточкой и летучей мышью, вокзал Лион-Перраш, согласие со всеми вещами и потребность немедленно вернуться назад…
   Озеро «своими красками напоминало огромный умирающий цветок», который источал тот же аромат, что и сад палаццо Салис в Солио за день до того.
   Дорли, через несколько дней после этого музыканты ляйпцигского оркестра Гевандхауса играли квартет «Жаворонок» Йозефа Гайдна. Иногда в нем слышалась мелодия щеток чистильщика обуви из Сплита. Это было в Целерине, в церкви Сан Джиана с двумя башенками, из которых та, что выше, руиной уходила в небо, покрытое в тот вечер редкими облаками и растянувшееся над гладью Верхнеэнгадинского озера и над Бержелем.[10]
   Вскоре после прощания с тобой[11] на небе появилась комета, прямо над горами Юры[12], там, где один из отрогов спускается в сторону Вальдена, чуть западней от логова Большой Медведицы.
   Дорли, вечерами я частенько стоял у окна садового домика и смотрел на комету Халле-Бопп, вспоминая американских сектантов, которые специально лишали себя жизни, чтобы при помощи подобных комет сбежать с земли.
   Я тоже проделал некоторый путь Халле-Боппу навстречу, вместе с Петером, Сюзанной и Кристиной, до самого Гюггеля, что находится южнее Вальдена, куда за несколько лет до этого я поместил Бауера и Биндшедлера[13], смотрящих на месяц сквозь филигранную крону нашей бузины, которой больше нет. Они выглядели тогда точь-в-точь, как «Двое, созерцающие луну» с картины Каспара Давида Фридриха.
   Ты еще фотографировала бузину, Дорли, и прежде всего ее полый ствол с ухом, таким огромным, что внукам и гостям мы представляли его как ушную раковину земли. Эта пленка все еще находится в фотоаппарате, а твои садовые туфли и сапоги так и стоят под столом в сарае, под тем самым столом с вычурными ножками, которые я слишком сильно подрезал, из-за чего он стал черезчур низким. Эти садовые туфли я иногда отставляю в сторону, чтобы смести нападавшую листву вместе с веточками и сухой землей. А затем снова ставлю твои туфли на место, под стол с укороченными ножками; на нем все еще лежит золотистая коробка из-под туфель, полная прищепок, которыми ты крепила простыни, скатерти и рубашки на веревке в сарае и на той, что снаружи.
   Так вот мы пустились навстречу комете и добрались до Гюггеля, простояли там и успели замерзнуть, рассматривая звезды, которые оттуда, сверху, казались многочисленней и больше. Но прежде всего мы следили за светом, исходящим от кометы, чья окраска, отражавшаяся в полевом бинокле, напоминала жимолость и цветущие каштаны. И все пространство вокруг нас было наполнено мощным звучанием, исходящим от созвездия Гончих Псов – да, именно так.
   Дорли, в последнее время у нас часто идут дожди – дожди и грозы. В Центральной Америке были тысячи жертв. А сейчас груши в нашем саду, вместе с кустарниками и вишней, надели вуали – светлые тончайшие покрывала.
   Кстати, ранним летом я снова был в России[14]. Руфь[15] предложила поехать и все устроила. Я боялся еще раз увидеть Москву, Санкт-Петербург, далекую Россию. Наш корабль скользил вдоль затерянной страны. Парил навстречу не желающим кончаться закатам. Мы слушали пианиста в баре, который играл Рахманинова, Чайковского, Бородина. Стояли белые ночи. Вернувшись домой, я срезал в саду пионы и сделал из них внушительные букеты – для обеих комнат наверху и внизу.
   А в начале июня я написал Ханне:
   «Сегодня южный ветер разносит семена иван-чая над кустами туи. Это заставило меня вспомнить Германа Ленца, который наверняка любил иван-чай, особенно тот, что растет в баварских лесах.
   Мы, то есть две наших дочери и я, в день проводов Германа были в России, переплывали из Петербурга в Москву. Передо мной открывались огромные карельские леса и еще более огромное небо над ними в густых тяжелых облаках, отчего я снова возвращался мыслью к Герману и к тому, что он значил для нас с Дорли и что будет значить для меня впредь.
   Теперь у них с Дорли другие должности. Может быть, Герман теперь помогает императору Францу Иосифу[16] компенсировать солнечными днями морозные ночи, царившие в его империи от Галиции до Венеции. А Дорли наверняка ухаживает за бабочками вместе с Наташей, князем Андреем[17] и Ларой Живаго, в то время как у самого центра, где обитают бабочки, цветет жимолость и каштаны[18], будто все это происходит в Шенбруннском парке[19]».
   Дора Майер-Фогель родилась 26 июля 1917 года в Вангене на Ааре. Ее родители были пиетистами, у них было три дочери, трое сыновей и один огород.
   Мы с Дорли познакомились на Вайсенштайне, бродя по горам на восходе солнца.
   В день нашего венчания – 13 февраля 1937 года – шел снег. В церкви Боллигена цвела кливия. Пастор прочел нам притчу о горчичном зерне. А декоративные кусты перед церковью были одеты зеленью темней обычного.
   Я оставил архитектуру и литературу. Изготовлял лампочки[20]. Мы занимались садоводством. Родилась наша дочь Руфь. Началась Вторая Мировая война. Я пошел в армию. На свет появилась Сюзанна, вторая дочь, а через год после нее сын Петер. Семья переехала в Амрэйн (Шарнагельн). Дорли сажала овощи, стирала, давала уроки в воскресной школе, посещала немощных, покинутых, больных туберкулезом.
   Через два года после окончания войны мы переехали в дом моих родителей. Дорли копала грядки, выращивала лук-порей, сельдерей и чеснок. Собирала вишни и сливы с яблоками. Работала в церковном совете общины и в обществе престарелых. Ухаживала за дубравной ветреницей, водосбором, пионами, маками и наперстянкой, японскими анемонами, флоксами, а также далиями и астрами, причем последние Дорли раздавала больным и старым, в то время как горные хребты Юры начинал опоясывать белый кушак.
   Руфь стала продавщицей в книжном магазине и мастерила кукол. Сюзанна воспитательницей в детском саду и детской писательницей. Петер стал книготорговцем, антикваром, а затем художником.
   В 1971 году я вернулся в литературу. Дорли теперь продавала газеты, сигареты и шоколад в киоске[21]. А по воскресеньям она рассказывала детям об учителе из Назарета, который оказался рядом, когда его ученики выехали на рыбалку на Галилейское озеро. Цвела дикая вишня, затем пионы и безвременники, а затем пошел снег.
   В 1979 году Петер Хандке передал нам половину своей премии Кафки. Мы с Дорли поехали в Париж и отнесли две розы на могилу Марселя Пруста, а одну Марии Валевска[22] – на кладбище Пер-Лашез. В Соборе Инвалидов мы размышляли о сражении при Бородино, горящей Москве, развалинах Сталинграда, развалинах Берлина. В Вежеле мы получили премию Петрарки[23]. В Израиле мы с Дорли спустились с горы, где была произнесена Нагорная проповедь, в Капернаум, прошлись в Иерусалиме по Виа Долороза, посидели в Гефсиманском саду, посмотрели с Масличной горы на вырубленный в скале храм и минареты в отраженном свете, побывали на Галилейском, Мертвом и Красном морях.
   Летом 1994 года Фридрих Ваппелер вместе с Пио Корради и Мартином Витцем сняли фильм о нас с Дорли в Ясной Поляне[24], Москве и Санкт-Петербурге, а также на острове Рюген, где как раз цвел мак, и барашки жевали траву на старом кладбище.
   В то время, как этот фильм был показан на Золотурнских днях кино в 1995 году, у Дорли почти уже не было сил. Через полгода был поставлен диагноз: амиотрофический латеральный склероз.
   Мы с Дорли еще совершали небольшие прогулки. Постепенно появлялись безвременники, а ласточки потянулись на юг. Ноябрьское солнце то освещало вишневое дерево, то выхватывало из тени пару берез. Затем пошел снег.
   Однажды Дорли остановилась около тележки, подняла глаза на гору, посмотрела в сторону Ленфлю, поверх усадьбы.
   На следующее утро – 17 января 1997 года – я позвал Дорли по имени – в ответ тишина.
   Дорли, после того как я набросал эти слова для прощания с тобой и прилег уже после полуночи, в комнате вспыхнул луч света, пастельный струящийся свет.
   «Во всем являем себя, как служители Божий, в великом терпении, в бедствиях, в нуждах, в страхах; нас огорчают, а мы всегда радуемся; мы нищи, но многих обогащаем; мы ничего не имеем, но всем обладаем» (2 Кор. 6:4,10).
   Это были твои любимые слова. Мы поместили их в извещении о смерти. Много людей пришло попрощаться с тобой.
   Гору затянуло облаками. Вяз поддерживал небо. Тебе принесли двести роз. А Пио Корради долго стоял у могилы.
   В церкви звучало песнопение о взошедшей луне и сердце, ушедшем искать вечную радость. Пастор прочел мою речь – прощание с тобой. Трогательно говорил о твоем характере, твоем влиянии на окружающих, близости к Богу и его Сыну. Звучали два произведения Баха для виолончели. В центральном окне на клиросе по облакам проходил Иисус. В левом окне Он простирал левую руку над какой-то девушкой. В правом – Мария Магдалина встречала воскресшего Господа. А ты, Дорли, ступала по ковру сотканному из теней эвкалиптов, на берегу Галилейского моря.[25]
   Через несколько месяцев после твоих проводов я стал почетным гражданином Амрэйна[26]. После собрания общины было устроено небольшое торжество. Пианист играл произведения Эрика Сати и Фредерика Шопена. Глава общины объявил о причине торжества, преподнес мне грамоту и провозгласил, что отныне улица, на которой живет почетный гражданин, будет носить его имя.
   Вернер Морланг[27] начал свой доклад следующими словами: «В действительности мне, как человеку нездешнему, не подобает говорить о чествуемом и его отношениях с Амрэйном. Многие из Вас знают его десятки лет, как неотъемлемую часть деревенского быта. И возможно, еще лучше Вы знали его жену Дорли, которая, к нашему всеобщему сожалению, умерла в январе этого года. Дорли была тесно и многогранно связана с общиной: в качестве преподавателя воскресной школы, участницы церковного совета общины, руководительницы общества престарелых и, наконец, куратора киоска у Чеси…»
   «Дорогие женщины и мужчины Амрэйна, дорогие гости, – сказал я, – я благодарен за все, что смог написать. То, что делали и будете продолжать делать Вы, конечно, намного важней. Но несмотря на это, Вы чествуете мое творчество. Возможно, оттого, что картина, текст или песнопение могут что-то значить для человека на земле и время от времени это становится очевидно. Иногда они значат даже больше, чем хлеб. Это не означает, что я принижаю хлеб, Боже упаси.
   Я благодарен президенту общины, совету и всем людям Амрэйна, гостям, Вернеру Морлангу, моей Дорли и Господу, который все нам дает и все забирает».
   Дорли, 6 апреля 1998 года в 9.15 от Вальдена над Вальденским пастбищем в направлении Ленфлю проплыла лодка-тень, возникшая из тени облаков. За день до этого в окошко садового домика постучалась синица. Ветер поднимал траву на склоне, и над ней мерцали отблески света.
   В лесной бухте цвела дикая вишня. Внутренним зрением я видел наших правнуков за пасхальными яйцами у нижней оконечности бухты, там, где цветет дубравная ветреница и где стоял дом Якова, дом с каштаном у колодца, ореховыми и сливовыми деревьями и утренним садом, наполненным лилиями.
   У Якова были глаза цвета полевого шалфея, ты помнишь. Они часто напоминали мне о кузине Лизе, хотя глаза Лизы были похожи на кувшинки. Однажды, когда я рассматривал в нижней комнате букет желтых, похожих на маргаритки, цветов из твоего цветочного царства, из них на меня вдруг взглянула Лиза, женщина с глазами, похожими на кувшинки, будто она хотела напомнить мне, что действительно умерла от тоски в Тирахерне, от тоски по Амрэйну Что она скучала по грядкам с луком, грядкам с кружащими над ними бабочками. Что ей не хватало вышивания и шитья, а также сливовых, грушевых и вишневых деревьев, растущих по склону за домом, и орешника на улице перед домом. Что она скучала по амрэйнским выходам в церковь, куда она надевала белую юбку, длинную, с вышивкой, перчатки с манжетами и широкополую шляпу, сквозь которую дул ветер, летний амрэйнский ветер.
   Однажды я поднялся вместе с Руфью в замок Бруннег. Владелица замка познакомилась с Руфью во время поездки в Россию. Мы все вместе прогуливались по нижней террасе мимо клумб, тянущихся вдоль ограды сада. Я вдыхал ароматы роз и лилий, слегка задевал живокость и флоксы, приветствовал цветы, имена которых были мне неизвестны, подмигивал потягивающимся каштанам и запрокидывал голову, рассматривая бутовый фасад замка, который, отбеленный и размытый под безупречно голубым небом, имитировал какую-то картину Клее.[28]
   Ощущалось присутствие Йозефа фон Айхендорфа[29] и Матиаса Клаудиса[30], чей лунный свет, казалось, разливался над замком с розами, лилиями и флоксами.
   У портала рос каштан, а в полутьме зала чувствовался запах времени. На стене висела пушечка с толстым стволом, гремевшая когда-то, разумеется, в полях, при пожаре Бруннега. В одной из комнат стоял рояль, на котором наверняка импровизировал Жан Рудольф фон Салис, возможно, на мотив песни о Березине. Рядом с окном висел портрет Наполеона.
   В кабинете Жана Рудольфа фон Салис владелица замка раскрыта стеклянные дверцы книжного шкафа, высвободив аромат роз, нежный и тонкий, связанный с рильковским «Мальте Лауридсом Бригге»[31], Дуинскими элегиями и моими воспоминаниями о тебе, Дорли, о том, как мы стояли на могиле Рильке и читали надгробную надпись: «Роза, о чистое противоречье, Радость, ничьим сновиденьем не быть под столькими веками»[32] (пер. Вяч. Иванова).
   Рассматривая книги Марселя Пруста, я вспомнил то место, где с одной стороны поля заходит солнце, а с другой луна уже распространяет свое сиянье; по улицам Комбрэ, покачиваясь, голубоватым треугольником проходят бараны, и Марсель тянет за собой свою тень, как лодку, плывущую вдоль очарованных далей.
   В рыцарском зале стоял стол со множеством стульев по кругу. Там же находился букет цветов, доспехи и портреты предков. У двери висело семейное древо, созданное молодым Жаном Рудольфом фон Салис.
   Недавно я перелистывал твой фотоальбом, Дорли, где нашел колонну победителей, памятник Мольтке[33] и еще более крупный памятник Бисмарку, охотничий замок Глинике на Ванзее, мост Глинике, корабль «Гавел Квин» и Ванзее в мартовском свете, с деревьями и камышами на переднем плане. Больше всего мне нравится фотография «Ванзее в мартовском свете». Под ней ты подписала: «Это было тихим утром!» Кристина тогда провожала нас в Берлин, где нас поселили в Академии искусств, и мы гуляли по Тиргартену, ездили в трамвае до самого моста Глинике, обедали в охотничьем замке Гогенцоллернов, прогуливались по лесистому берегу Ванзее, вспоминая при этом Генриха Клейста, а затем снова вернулись в Академию, где вечером я говорил о Теодоре Фонтане: «Иногда, когда мне хочется вернуться к звучной прозе, я читаю первые два абзаца из „Штехлина“ Фонтане. И как правило, возникает ожидаемый звук виолончели, а озеро становится шире. Нет ни лучей, отражающихся в воде, ни кричащего красного петуха, из чего можно заключить, что в Исландии и на Яве[34] все спокойно и нигде не происходит ничего ужасного, как тогда, двести лет назад в Лиссабоне[35]…» В письме Павлу Шепански Фонтане писал о «Штехлине»[36]: «Материал, насколько о нем вообще можно говорить, поскольку это пока всего лишь слегка приукрашенная идея, наверняка найдет Ваше одобрение. Но сама история, то есть то, что рассказано, – не уверен. Сплошной обман! В конце старик умирает, а двое молодых женятся. В принципе это все, что происходит на 500 страницах. О запутанных интригах и их разрешениях, о сердечных конфликтах или вообще каких-либо конфликтах, о сложностях и сюрпризах нет ни слова!»… Это было поздним летом 1897 года… 16 января 1852 года Густав Флобер писал Луизе Коле[37]: «Как же хочется создать книгу ни о чем, как это, думаю, было бы прекрасно…»
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента