Страница:
Наталия Ломовская
Сестра моя Боль
Пролог
Там и черемухи-то было всего ничего – из утоптанной земли газона торчал прутик, на прутике три сучка, на трех сучках по три гроздочки, а дух от них в сумерках шел хмельной, медовый, напрочь заглушающий ядовито-приторный запах духов. Крепко надушена была женщина в белом плаще, присевшая на скамеечку под черемухой. Нарядный плащ, и лакированные туфли на высоких каблуках, и шарфик на шее, и этот праздничный аромат духов странно не вязались с усталым, безразличным выражением ее лица. Она уже несколько минут шарила по карманам плаща, несколько раз звонко щелкнула замком сумки и наконец нашла, что искала, – пачку сигарет. Сломав несколько спичек, закурила, шумно выдохнув дым. Запоздало, нерешительно зажегся у подъезда фонарь, и женщина поняла, что она тут не одна. Какая-то темная фигура маячила поодаль, девушка топталась на месте, явно не решаясь подойти, но, сообразив, что ее заметили, отважилась приблизиться и спросила дрожащим голосом:
– Можно присесть?
– Садись, место некупленое, – равнодушно ответила женщина в белом плаще, подвинулась сама и подвинула к себе поближе несколько свертков в серо-желтой бумаге.
Некоторое время сидели молча, потом она сказала, вздохнув:
– Похолодало-то, а?
– Всегда так, если черемуха цветет, то холодает, – с готовностью откликнулась соседка.
– Ты-то, я смотрю, так себе одета. Не зябко?
– Что уж теперь, – вздохнула девушка и потуже запахнула тонкую кофточку.
– Тоже к ней?
Та вздрогнула, но ничего не ответила.
– А ты не дрожи, – грубовато поощрила ее женщина в белом плаще. – Стала б ты тут мерзнуть, если бы не дело. Правильно я говорю?
– А вы не знаете, когда нам можно будет подняться? – ответила вопросом на вопрос девушка.
– Люди сказали, что, когда свет во-он в том окошке загорится, значит, пора, – с готовностью ответила женщина. – Вроде как знак нам будет. Раньше ни-ни, не примет.
– Вот интересно, почему?
– А причина простая. У нее пацан, сынок то есть, вот пока он на ночь не угомонится, никому хода нет. Поняла? Эх ты, а еще учительница…
– Вы меня знаете? – Девушка как будто испугалась.
– Да ты не шугайся, я ведь тоже тут с тобой сижу и никому не скажу, что тебя встретила. Я у нас всех знаю, – не то пожаловалась, не то похвасталась женщина. – Да и ты меня видала не раз. Универмаг «Татьяна» знаешь? Ну! А я заведующая в той «Татьяне», чтоб ей неладно было…
И женщина выругалась так, что у ее собеседницы запунцовели щеки.
– Я тебя видела в очереди за финскими сапогами. Мне девчата сказали – новая, мол, учителька. Достались тебе сапоги-то?
– Очередь дошла, а моего размера не было, – махнула рукой девушка. – Вот ведь странно, у меня размер маленький, неходовой, а уж кончились…
– Как же, кончились… – проворчала завмаг. – Ладно, учительница, ежели вот Алевтина мне поможет, то приходи. Найду я тебе сапожки, спасибо скажешь.
– Да как же я узнаю, помогла ли она вам? – находчиво заметила девушка.
– Узна-аешь. Ежели вот она мне не поможет, об этом о ту же пору весь город узнает. И я тогда не в плащике белом буду разгуливать, а в фуфаечке казенной. – В голосе женщины появились истерические нотки.
– Понятно, – неосторожно обронила ее собеседница.
– Да что тебе может быть понятно? – взъелась заведующая «Татьяной», окинув девушку с головы до ног профессионально-оценивающим взглядом. – Кофточка у тебя самовяз, юбчонку, видать, еще со школы носишь, туфли «Парижская коммуна»… Из деревни, поди, и ничего слаще репки сроду не пробовала! Так я говорю?
Девушка вскочила и быстро пошла со двора.
– Эй, ты куда! Погоди! Как тебя? Учительница, вернись! Да я ж не со зла! Ну, извини, если я чего по простоте ляпнула! Я ведь и сама деревенская! Слышь?
То ли извинения подействовали, то ли последний аргумент сыграл свою роль, но девушка, действительно, вернулась и снова села на скамейку.
– А ты с характером, – одобрила женщина. – Молодец, уважаю. У кого свой гонор есть, тот в жизни не пропадет.
– Конечно… – с досадой произнесла учительница. – Был бы у меня гонор, я бы к колдунье не пошла.
– Тш-ш, ты что, слово какое сказала! – И женщина неожиданно осенила себя размашистым крестом. – Да ты смотри где не скажи сдуру-то! И ее-то, Алевтину-то, не вздумай так назвать, а то, гляди…
– Ну, не буду, – успокоила ее девушка. – Как же только ее назвать?
– И никак не называй, и не думай об этом. В голове просторнее будет! А говори: так, мол, и так, Алевтина, помоги. Только говори все, как есть, ничего от нее не скрывай. Тут как у врача, стыдиться нечего. А она тебе либо сразу откажет, либо возьмется помочь. У тебя дело-то, видать, сердечное?
Учительница кивком подтвердила эту версию.
– Муж, поди, загулял?
Девушка снова кивнула и всхлипнула.
– Да ты не хлюпай. Говорят, за такие дела она охотней всего берется.
Но ту уже было не остановить. Долго сдерживаемые слезы прорвались потоком.
– Правда? Вы так думаете? Знаете, мне больше не на что надеяться. Мы еще на первом курсе поженились, хотя у нас на курсе такие девчонки были, ну королевы просто, а он только на меня смотрел, на руках меня носил, он такой большой, сильный, он факультет физической культуры окончил, четыре года душа в душу, все нам завидовали, а как сюда распределились, встретил Лариску эту, кошку драную… Ухожу, говорит! Все, говорит!
– Поплачь, поплачь, – кивала заведующая «Татьяной». – Тебе полезно. У Алевтины только не плачь, она этого, говорят, не любит. Стро-огая! И вот еще – ты… Смотри!
Окно на втором этаже вспыхнуло теплым желтым светом. Обычное такое окно – занавески в клеточку, разлапистый куст алоэ. Виден еще матовый плафон на потолке, угол кухонного шкафчика… Мелькнула тень, на подоконник вспрыгнула толстая полосатая кошка-мышеловка и стала вылизывать себе живот, подняв лапу пистолетом.
– Ишь, гостей намывает, – пробормотала завмаг. – Ну чего ж? Хочешь, первая иди. А ты с пустыми руками?
– Так… У меня вот… – Учительница вынула из кармана кофточки руку, в руке был носовой платок, из платка виднелся уголок купюры.
– Тебя что, не предупредили? Не берет Алевтина деньги, и не предлагай, а то в шею погонит!
– Ой, а как же теперь? Да почему же?
– «Как же, почему же»… Раньше надо было думать. Я вот конфет хороших ее мальчишке несу, и балычка, и ткани на платье, и набор «Пупа». Зачем ей деньги-то? Что на них купишь у нас? Ты уж лучше их и совсем не доставай!
– Так ведь…
– Да иди уже!
– Вы первая…
– Ну, чего вздумала, не в универмаге небось! Иди ты сначала, а то совсем расклеишься, ожидая, потом у Алевтины слова не выговоришь… Да не звони, смотри! Постучи и сразу входи!
– Спасибо!
Гулко бухнула дверь подъезда, трепеща и задыхаясь, взлетела девушка по ступенькам. Отчего-то страха она не чувствовала. Как и было ей сказано, она тихонько постучала в дверь и сразу вошла. Полутемная прихожая от досок пола пахнет влагой – наверное, хозяйка мыла пол перед самым ее приходом.
– Кто там? Проходите в кухню! – послышался негромкий голос, и ночная гостья пошла на зов, скинув в прихожей свои поношенные туфельки.
Алевтина совсем не походила ни на колдунью, ни на ведьму, и кухня ее не напоминала логово волшебницы – с потолка не свешивались пучки трав и летучие мыши, не ухала сова. Чародейные снадобья заменял чайный гриб, привольно разросшийся в пятилитровой банке, а вместо таинственного уханья совы слышалось умиротворяющее бормотание радиоприемника. А сама хозяйка казалась совсем девчонкой в своем ярком халате. Тоненькая она была, локотки острые. Светлые волосы кое-как подколоты на затылке. Лицо миловидное, среднерусское обычное лицо, только глаза необычные на нем. Что с ними, с этими глазами? Очень светлые, почти белые, бледно-голубые, обведенные по краю радужки более темным ободком, они смотрели не мигая и на секунду показались ночной гостье застывшими, словно обладательница их была мертва… Никогда не была жива.
Она не успела испугаться. Хозяйка встала ей навстречу, улыбнулась, заговорила, и дурное наваждение рассеялось. Алевтина была мила и непринужденно приветлива, и через пять минут гостье уже казалось, что она знает ее всю жизнь. Словно они в институте вместе учились, в одной комнате общежития жили, кофточками менялись да угощали друг друга гостинцами, присланными из дома, вкусными деревенскими кушаньями, соленьями, вареньями, толстыми ломтями соленого сала, коржиками на сметане. С такой, пожалуй, можно было бы всем поделиться. Хозяйка поставила чайник, и разговор пошел самый откровенный. Алевтина обо всем расспросила, оказалось, что и драную кошку Лариску она знает, и знает, какие еще грешки за той Лариской водятся…
– Думаю, все наладится, – сказала она, глядя на гостью так ласково, так участливо, словно сестрица родная. – Вы же любите его, да?
– Очень люблю! – вскрикнула учительница, и даже губы у нее побелели.
– Вот и хорошо. А теперь идите домой. Час-то поздний.
Ушла гостья, унося в сердце глупую надежду. Вышла на темную улицу, ничего не сказала в ответ на вопрошающий взгляд своей недавней собеседницы и пошла, зябко кутаясь в свою тонкую кофточку, сквозь черемуховую метель, сквозь лунную порошу. А дома свет не горит, и ужин, любовно приготовленный, накрытый, чтобы не остыл, нетронут, и постель холодна. Повалиться ничком, завыть в голос, и выть, пока соседи заполошно не заколотят в стену!
Но уже завтра ночью он вернется. Хмурый, бледный, чужой, родной. Единственный, ненаглядный, сволочь, гадина. Вернется, чтобы остаться навсегда. Да какое уж у них может быть навсегда? Это сейчас только им кажется, что судьба их определена, что будущее их так же ясно и просто, как прошлое, и не знают они, что жизни их – как черемуховый цвет на холодном ветру… Дунет, сорвет, закружит, погонит по темным мостовым, куда – бог весть.
А та, вторая, «Татьяна»-то… Ей Алевтина не помогла. Та и плакала, и на колени встать норовила, и свертки свои совала, Алевтина только отступала и удивлялась.
– Не понимаю, что вам от меня нужно, – говорила, кажется, вполне искренне, пожимала худенькими плечами. – Вам люди зря что-то про меня рассказали, пошутили, наверное. Как бы я вам помогла? Мы живем просто, бедно. Да у меня и знакомых-то никаких нет! Идите, идите. Ребенка мне еще разбудите.
У самой же в глазах плескалась насмешка. И ушла просительница ни с чем, ревмя ревела всю дорогу, поминала и суму и тюрьму, и ревизоров честила на все корки, и ведьму эту белоглазую, чтоб провалиться ей совсем… Из порванного пакета у нее всю дорогу валились дефицитные «Мишки». Утром дети пойдут в сад, станут украдкой поднимать большие конфетины. А потом будут гадать: кто разбросал их? Свадьба, что ли, тут проезжала? Или проходили ночью дети, непохожие на нас, не заспанные, не капризные, милые, праздничные дети, они-то и растеряли? Но куда они шли? В гости, быть может? Или уже из гостей?
– Можно присесть?
– Садись, место некупленое, – равнодушно ответила женщина в белом плаще, подвинулась сама и подвинула к себе поближе несколько свертков в серо-желтой бумаге.
Некоторое время сидели молча, потом она сказала, вздохнув:
– Похолодало-то, а?
– Всегда так, если черемуха цветет, то холодает, – с готовностью откликнулась соседка.
– Ты-то, я смотрю, так себе одета. Не зябко?
– Что уж теперь, – вздохнула девушка и потуже запахнула тонкую кофточку.
– Тоже к ней?
Та вздрогнула, но ничего не ответила.
– А ты не дрожи, – грубовато поощрила ее женщина в белом плаще. – Стала б ты тут мерзнуть, если бы не дело. Правильно я говорю?
– А вы не знаете, когда нам можно будет подняться? – ответила вопросом на вопрос девушка.
– Люди сказали, что, когда свет во-он в том окошке загорится, значит, пора, – с готовностью ответила женщина. – Вроде как знак нам будет. Раньше ни-ни, не примет.
– Вот интересно, почему?
– А причина простая. У нее пацан, сынок то есть, вот пока он на ночь не угомонится, никому хода нет. Поняла? Эх ты, а еще учительница…
– Вы меня знаете? – Девушка как будто испугалась.
– Да ты не шугайся, я ведь тоже тут с тобой сижу и никому не скажу, что тебя встретила. Я у нас всех знаю, – не то пожаловалась, не то похвасталась женщина. – Да и ты меня видала не раз. Универмаг «Татьяна» знаешь? Ну! А я заведующая в той «Татьяне», чтоб ей неладно было…
И женщина выругалась так, что у ее собеседницы запунцовели щеки.
– Я тебя видела в очереди за финскими сапогами. Мне девчата сказали – новая, мол, учителька. Достались тебе сапоги-то?
– Очередь дошла, а моего размера не было, – махнула рукой девушка. – Вот ведь странно, у меня размер маленький, неходовой, а уж кончились…
– Как же, кончились… – проворчала завмаг. – Ладно, учительница, ежели вот Алевтина мне поможет, то приходи. Найду я тебе сапожки, спасибо скажешь.
– Да как же я узнаю, помогла ли она вам? – находчиво заметила девушка.
– Узна-аешь. Ежели вот она мне не поможет, об этом о ту же пору весь город узнает. И я тогда не в плащике белом буду разгуливать, а в фуфаечке казенной. – В голосе женщины появились истерические нотки.
– Понятно, – неосторожно обронила ее собеседница.
– Да что тебе может быть понятно? – взъелась заведующая «Татьяной», окинув девушку с головы до ног профессионально-оценивающим взглядом. – Кофточка у тебя самовяз, юбчонку, видать, еще со школы носишь, туфли «Парижская коммуна»… Из деревни, поди, и ничего слаще репки сроду не пробовала! Так я говорю?
Девушка вскочила и быстро пошла со двора.
– Эй, ты куда! Погоди! Как тебя? Учительница, вернись! Да я ж не со зла! Ну, извини, если я чего по простоте ляпнула! Я ведь и сама деревенская! Слышь?
То ли извинения подействовали, то ли последний аргумент сыграл свою роль, но девушка, действительно, вернулась и снова села на скамейку.
– А ты с характером, – одобрила женщина. – Молодец, уважаю. У кого свой гонор есть, тот в жизни не пропадет.
– Конечно… – с досадой произнесла учительница. – Был бы у меня гонор, я бы к колдунье не пошла.
– Тш-ш, ты что, слово какое сказала! – И женщина неожиданно осенила себя размашистым крестом. – Да ты смотри где не скажи сдуру-то! И ее-то, Алевтину-то, не вздумай так назвать, а то, гляди…
– Ну, не буду, – успокоила ее девушка. – Как же только ее назвать?
– И никак не называй, и не думай об этом. В голове просторнее будет! А говори: так, мол, и так, Алевтина, помоги. Только говори все, как есть, ничего от нее не скрывай. Тут как у врача, стыдиться нечего. А она тебе либо сразу откажет, либо возьмется помочь. У тебя дело-то, видать, сердечное?
Учительница кивком подтвердила эту версию.
– Муж, поди, загулял?
Девушка снова кивнула и всхлипнула.
– Да ты не хлюпай. Говорят, за такие дела она охотней всего берется.
Но ту уже было не остановить. Долго сдерживаемые слезы прорвались потоком.
– Правда? Вы так думаете? Знаете, мне больше не на что надеяться. Мы еще на первом курсе поженились, хотя у нас на курсе такие девчонки были, ну королевы просто, а он только на меня смотрел, на руках меня носил, он такой большой, сильный, он факультет физической культуры окончил, четыре года душа в душу, все нам завидовали, а как сюда распределились, встретил Лариску эту, кошку драную… Ухожу, говорит! Все, говорит!
– Поплачь, поплачь, – кивала заведующая «Татьяной». – Тебе полезно. У Алевтины только не плачь, она этого, говорят, не любит. Стро-огая! И вот еще – ты… Смотри!
Окно на втором этаже вспыхнуло теплым желтым светом. Обычное такое окно – занавески в клеточку, разлапистый куст алоэ. Виден еще матовый плафон на потолке, угол кухонного шкафчика… Мелькнула тень, на подоконник вспрыгнула толстая полосатая кошка-мышеловка и стала вылизывать себе живот, подняв лапу пистолетом.
– Ишь, гостей намывает, – пробормотала завмаг. – Ну чего ж? Хочешь, первая иди. А ты с пустыми руками?
– Так… У меня вот… – Учительница вынула из кармана кофточки руку, в руке был носовой платок, из платка виднелся уголок купюры.
– Тебя что, не предупредили? Не берет Алевтина деньги, и не предлагай, а то в шею погонит!
– Ой, а как же теперь? Да почему же?
– «Как же, почему же»… Раньше надо было думать. Я вот конфет хороших ее мальчишке несу, и балычка, и ткани на платье, и набор «Пупа». Зачем ей деньги-то? Что на них купишь у нас? Ты уж лучше их и совсем не доставай!
– Так ведь…
– Да иди уже!
– Вы первая…
– Ну, чего вздумала, не в универмаге небось! Иди ты сначала, а то совсем расклеишься, ожидая, потом у Алевтины слова не выговоришь… Да не звони, смотри! Постучи и сразу входи!
– Спасибо!
Гулко бухнула дверь подъезда, трепеща и задыхаясь, взлетела девушка по ступенькам. Отчего-то страха она не чувствовала. Как и было ей сказано, она тихонько постучала в дверь и сразу вошла. Полутемная прихожая от досок пола пахнет влагой – наверное, хозяйка мыла пол перед самым ее приходом.
– Кто там? Проходите в кухню! – послышался негромкий голос, и ночная гостья пошла на зов, скинув в прихожей свои поношенные туфельки.
Алевтина совсем не походила ни на колдунью, ни на ведьму, и кухня ее не напоминала логово волшебницы – с потолка не свешивались пучки трав и летучие мыши, не ухала сова. Чародейные снадобья заменял чайный гриб, привольно разросшийся в пятилитровой банке, а вместо таинственного уханья совы слышалось умиротворяющее бормотание радиоприемника. А сама хозяйка казалась совсем девчонкой в своем ярком халате. Тоненькая она была, локотки острые. Светлые волосы кое-как подколоты на затылке. Лицо миловидное, среднерусское обычное лицо, только глаза необычные на нем. Что с ними, с этими глазами? Очень светлые, почти белые, бледно-голубые, обведенные по краю радужки более темным ободком, они смотрели не мигая и на секунду показались ночной гостье застывшими, словно обладательница их была мертва… Никогда не была жива.
Она не успела испугаться. Хозяйка встала ей навстречу, улыбнулась, заговорила, и дурное наваждение рассеялось. Алевтина была мила и непринужденно приветлива, и через пять минут гостье уже казалось, что она знает ее всю жизнь. Словно они в институте вместе учились, в одной комнате общежития жили, кофточками менялись да угощали друг друга гостинцами, присланными из дома, вкусными деревенскими кушаньями, соленьями, вареньями, толстыми ломтями соленого сала, коржиками на сметане. С такой, пожалуй, можно было бы всем поделиться. Хозяйка поставила чайник, и разговор пошел самый откровенный. Алевтина обо всем расспросила, оказалось, что и драную кошку Лариску она знает, и знает, какие еще грешки за той Лариской водятся…
– Думаю, все наладится, – сказала она, глядя на гостью так ласково, так участливо, словно сестрица родная. – Вы же любите его, да?
– Очень люблю! – вскрикнула учительница, и даже губы у нее побелели.
– Вот и хорошо. А теперь идите домой. Час-то поздний.
Ушла гостья, унося в сердце глупую надежду. Вышла на темную улицу, ничего не сказала в ответ на вопрошающий взгляд своей недавней собеседницы и пошла, зябко кутаясь в свою тонкую кофточку, сквозь черемуховую метель, сквозь лунную порошу. А дома свет не горит, и ужин, любовно приготовленный, накрытый, чтобы не остыл, нетронут, и постель холодна. Повалиться ничком, завыть в голос, и выть, пока соседи заполошно не заколотят в стену!
Но уже завтра ночью он вернется. Хмурый, бледный, чужой, родной. Единственный, ненаглядный, сволочь, гадина. Вернется, чтобы остаться навсегда. Да какое уж у них может быть навсегда? Это сейчас только им кажется, что судьба их определена, что будущее их так же ясно и просто, как прошлое, и не знают они, что жизни их – как черемуховый цвет на холодном ветру… Дунет, сорвет, закружит, погонит по темным мостовым, куда – бог весть.
А та, вторая, «Татьяна»-то… Ей Алевтина не помогла. Та и плакала, и на колени встать норовила, и свертки свои совала, Алевтина только отступала и удивлялась.
– Не понимаю, что вам от меня нужно, – говорила, кажется, вполне искренне, пожимала худенькими плечами. – Вам люди зря что-то про меня рассказали, пошутили, наверное. Как бы я вам помогла? Мы живем просто, бедно. Да у меня и знакомых-то никаких нет! Идите, идите. Ребенка мне еще разбудите.
У самой же в глазах плескалась насмешка. И ушла просительница ни с чем, ревмя ревела всю дорогу, поминала и суму и тюрьму, и ревизоров честила на все корки, и ведьму эту белоглазую, чтоб провалиться ей совсем… Из порванного пакета у нее всю дорогу валились дефицитные «Мишки». Утром дети пойдут в сад, станут украдкой поднимать большие конфетины. А потом будут гадать: кто разбросал их? Свадьба, что ли, тут проезжала? Или проходили ночью дети, непохожие на нас, не заспанные, не капризные, милые, праздничные дети, они-то и растеряли? Но куда они шли? В гости, быть может? Или уже из гостей?
Глава 1
Они жили в небольшом городке, задремавшем на берегу большой реки, в деревянном двухэтажном доме. Дом был старинный, с резными наличниками, с зеленым жестяным петухом на трубе, с черемухой в палисаднике. Ночью он становился совсем живым – ворочался, вздыхал, беспокойно скрипел половицами и ежился, словно опасался за свое существование. Рядом с домом пролегали трамвайные пути, и бывало так, что первый трамвай разрушал утренний сон ребенка, наполняя комнату звенящим, таинственным свечением. Он просыпался, и всегда просыпался в страхе. По тускло освещенной комнате метались тени, спросонок глаза находили в них очертания фигур – порой человеческих, порой звериных, а иной раз и так и сяк. Странные существа являлись тогда воображению мальчика – люди-рыбы, люди-птицы, гадкие оборотни и прекрасные крылатые существа, чудовища и рыцари с мечами. Он уговаривал себя, но неизменно пугался порождений собственной фантазии и звал мать, но чаще всего она не приходила, а приходила бабушка.
– Ш-ш, ш-ш… Ну чего ты? Чего тебе неймется, разбойник? – ворчала она шепотом. – Спи давай, а то сейчас мать поднимется и задаст тебе. Баю-бай, а-а-а…
Убаюкивание перерастало в зевок, и бабушка уходила, шаркая войлочными чунями. Страх отступал, мальчик сворачивался клубочком в своей кроватке, из которой уже вырос. Глаза постепенно привыкали к темноте, нервы успокаивались, теперь он видел, что принял за когтистую лапу оборотня раскидистый лист пальмы, голова человека-птицы оказывалась кувшином, из которого торчали вязальные спицы, рыбий хвост был халатом, забытым мамой на спинке кресла. А что это там, на шкафу? В серой рассветной тьме со шкафа на него смотрели лютой злобой горящие глаза на квадратной башке. Он снова сжимался в ужасе, по ночам он напрочь забывал, что на шкафу стоит старый чемодан. Днем в чемодане хранились всякие лоскутки, выкройки и клубочки шерсти, а ночью он пугал мальчика своими сверкающими застежками. Впрочем, он не решался позвать мать. Он не боялся, что она «задаст», она была не такой, как другие матери, у которых всегда полна пригоршня шлепков… Просто мальчик не хотел, чтобы мать просыпалась. Проснувшись среди ночи, она часто начинала плакать, как будто тоже видела в предрассветной дымке чудовищ и боялась их гораздо сильнее, чем ее сын.
Мать была очень молода, очень красива. От нее всегда чудесно пахло, и голос у нее был такой нежный, голубые глаза смотрели так ласково… Но стоило ей рассердиться, как все менялось. Голос становился неприятно-резким, и от матери волнами исходил удушливый запах раскаленного железа, а глаза делались как ртуть.
Она, пожалуй, была несчастна в жизни, она много работала, ухитрялась обеспечивать и себя, и свою пожилую мать, и Руслана, сына, которого родила, едва ей сравнялось восемнадцать лет. Он ничего не знал о своем отце. Бабушка проговаривалась о том, что сразу после школы мать уехала в Москву, а вернулась спустя полтора года, уже с ребенком на руках, и ничего от нее было не добиться. Впрочем, мать не прочь была дать повод к слухам и, глумясь над досужим любопытством кумушек, давала мальчишке в отцы то именитого чиновника («Человек с таким положением, пожилой, солидный… Женат… Конечно, посылает на жизнь»), то какого-то художника, у которого якобы служила моделью («Картины его иностранцы покупают… Очень талантливый. Посылает нам»), а то даже как-то вора в законе («Санька Лимон его прозвище. Им семью запрещено заводить. Но он нас тайно обеспечивает»). Последний, вероятно, был придуман ею для того, чтобы отвадить нежеланных кавалеров, которые вокруг матери не переводились. Она работала секретаршей в стройконторе и эффектно выглядела в приемной, за сверкающей кареткой пишущей машинки. Она умела хорошо одеться и в те весьма еще недостаточные времена. Несколько раз ее подвозили до дому мужчины, и ряд ее «ухаживателей», как выражалась бабушка, запомнился Руслану по маркам их автомобилей. Она приносила домой шоколадные наборы в богато оформленных коробках, и цветы, и игрушки для сына, но замуж выходить не желала – то ли ни один из женихов не был для нее достаточно хорош, то ли женихи не спешили вести ее в ЗАГС, вожделея только легких отношений.
Все это мальчик, конечно, не сам сообразил – кое-что почерпнул из бабушкиных разговоров с приятельницами, кое-что услышал на улице, в школе, в очереди за сосисками… Отчего-то к его матери город относился с преувеличенным, хотя и боязливым вниманием. И многие женщины приходили к ней посоветоваться, поговорить о жизни – так она всегда объясняла их поздние явления. Они всегда приходили, когда Руслан уже ложился. Ощущая всей кожей прохладную нежность накрахмаленных простыней, потягиваясь от того блаженного чувства усталости, которое бывает только в детстве, он читал перед сном книгу и прислушивался к приглушенным голосам, доносящимся из кухни.
Это была толстая, очень растрепанная книга. Бабушка подклеила ее корешок медицинским пластырем. В ней говорилось о разных диковинных животных, птицах, рыбах, об их пугающем облике, об их удивительных повадках. И больше всего боялся и любил мальчик статью о кистеперой рыбе латимерии, доисторической рыбе, о которой долгое время думали, что ее не существует, что она вымерла двести миллионов лет назад и от нее остались лишь ископаемые окаменелости… И вдруг у устья реки Чалумна траулер поймал голубую рыбу, похожу на ящерицу. Рыбу отдали заведующей Ист-Лондонским музеем мисс Латимер, которая отдала рыбу чучельщику. Руслан видел в книге портрет госпожи Латимер. В профиль она была точь-в-точь рыба, сухощавая, корректная, наверное, нисколько не потеющая даже в климате Южной Африки. Мальчику жутковато становилось оттого, что единственную, быть может, такую на свете рыбу превратили в чучело. Но порой он отчетливо видел, как в темной глубине, среди извивающихся водорослей, проплывает тускло-синяя рыба, с огромными чешуйками, с серебристо-белыми глазами, с кистями-перьями вместо плавников. Кто она, древнее создание? Рыба, которая когда-то летала по небу, или птица, спустившаяся с небес в пучину морскую? Прародительница тех диковинных существ, что первыми вышли из воды на землю? О, как они, должно быть, страшно стонали, впервые ощутив на себе силу гравитации, приспосабливая свои дыхательные пути к едкому воздуху девона, и заболоченная почва казалась слишком твердой им, привыкшим к ласковой упругости воды! И все же иные оказались умнее, они не вышли на сушу, они остались там, в благословенной бездне, в недостижимой, немыслимой темноте… Что узнали они о жизни, чего не знали другие, чего не знаем мы доселе?
И страшно, и холодно становилось тогда мальчику, и складки одеяла начинали шевелиться, словно под ними оживала морская бездна, а через несколько лет, уже став взрослым, он узнал, что та, пойманная рыба была не одна, не последняя, что обнаружены две колонии кистеперых рыб – у Коморских островов и у острова Сулавеси. И еще более странным и пугающим показалось ему то, что сулавесийскую кистеперую рыбу открыла также женщина, жена биолога Эрдмана. Она шла по базару и загляделась на рыбу, которую рыбаки везли в тележке. Теа Эрдман была индианка, молодая, должно быть, очень красивая и вовсе не похожая на чопорную, костлявую Марджори Латимер. Но что с этими рыбами, целакантами, почему они открываются только женщинам – быть может, суть в каком-то внутреннем родстве, которое нам не постичь?
Иногда же, засыпая, он видел, что мать стоит у зеркала и смотрит в его ртутно-синюю глубину – у зеркала была своя ночь, свой прямоугольник окна, оправленный в раму, и своя чарующая правда о предметах каждодневных, наскучивших своей обычной жизнью. Как спящая в припадке лунатизма, мать не отводила зрачков от своего отражения, черты лица были расслаблены, руки, накладывавшие на лицо крем, делали плавные жесты, словно плыла она в теплой, плотной воде… И вдруг ее выхватывал из транса грохочущий под окнами, неестественно бодрый для столь позднего времени трамвай, до краев налитый янтарным светом, или полосатая кошка прыгала на подзеркальный столик, застеленный кружевной салфеткой.
Руслану было девять лет, когда в городок приехал луна-парк. Это было в июле. А прошлым летом тоже, кажется, приезжал какой-то, но маленький, с пронзительно скрипящими качелями и отощавшим зверинцем, особенно жалко было смотреть на обезьян. Вернее, на одну обезьяну, последнюю из могикан, себе на беду выжившую в «Луна-аду». Самка орангутанга, со слипшейся кирпично-рыжей шерстью, сидела у решетки и плакала настоящими слезами. Крупные капли катились из больших темных глаз, обезьяна смахивала их длинными пальцами совершенно по-человечески. У ее клетки не слышалось веселого гама и смеха детей, ей не кидали конфет, все конфеты фабрики Бабаева не способны подсластить такое горе… Полупьяный служитель, почуяв неладное, прошел в клетку, принес обезьяне перезревший, весь в темных пятнах, банан. Она обрадовалась, схватила лакомый плод, быстро съела его, явив миру беззубую пасть, и снова принялась плакать…
А тут тир! Яркие карусели! Ярмарочный столб, на который уже лез, кряхтя, красномордый мужичок, стремился добыть одно из сокровищ, развешанных на вершине! Шатры с аттракционами! Богатый зверинец с тиграми, пантерой и слоном! Неповторимый аромат – смесь жженого сахара, машинного масла, крепкого звериного запаха. Сахарная вата! Мороженое! Эстрадная музыка, орущая из репродукторов!
Тут и там – босоногие цыганки в ярких юбках, к подолам подвешены пробки от бутылок, много-много – ишь, как весело звенят! Цыганки продают красных леденцовых петухов и длинные конфеты в полосатых обертках с махрами, но их мальчику настрого запрещалось покупать, потому что «кто знает, из чего их делали, и вообще не смей приближаться к цыганам».
Но привлекательней всего был огромный шатер, откуда слышалось завывание и рык – «Бешеный заяц», очень загадочно. Руслан сразу потянул мать туда и не остался разочарованным. «Бешеный заяц» оказался мотоциклетным шоу, а почти весь шатер внутри занимал огромный, сквозистый, словно из металлической паутины вылепленный шар. Люди на сверкающих мотоциклах въезжали в шар, и принимались, как бешеные, летать по нему – спиралью по стенам, и все выше, выше, по потолку, над головами вопящих от восторга зрителей! На это стоило посмотреть! Сердце у мальчишки замирало – ему казалось, что ожили его странные видения о людях-птицах, не имеющих веса, легко преодолевающих земное притяжение…
Вдруг все ахнули, потому что один из гонщиков, самый отчаянный, наверное, в полете сорвал шлем и оказался совсем молодым, с длинными белыми волосами, с загорелым лицом! Тут Руслан завопил так, что у самого уши заложило, и гонщик, наверное, услышал, потому что подмигнул ему, а матери послал воздушный поцелуй.
Выходя из шатра, мальчишка задыхался от восторга и даже, забывшись, подергал мать за руку:
– Мам, а мам! Давай завтра снова сюда пойдем, а?
Тут он осекся, потому что был уже большой мальчик и примерно представлял, что именно мать может ответить или, вернее, каким взглядом молча одарить. В конце концов, он ведь мог прийти сюда и без нее. У него даже были деньги на билет. Но он привык все ей говорить. От матери к сыну словно шли невидимые нити. Он любил ее и боялся. Она была не такая, как все – в девять лет дети очень остро чувствуют инакость. Мальчик слышал, что о ней говорили в городе, его друзья охотно пересказывали слова родителей. Ее считали сумасшедшей, «чудно́й», «не в себе». Пару раз до Руслана дошло менее понятное, но и менее обидное: «ведьма». Ведьму он видел только в фильме «Вий». Она была красивая, хотя и мертвая, но мама ведь была живая и иногда, если хотела, чудесно улыбалась.
– Давай, – сказала тогда мать и улыбнулась. У нее на щеках заиграли ямочки, и все лицо, которое мальчик привык видеть потемневшим от неведомой думы, загадочным, замкнутым, осветилось этими ямочками, как солнечными зайчиками. – Давай, – повторила она. – Хочешь мороженого? Там, смотри, пломбир продают!
Прямо у шатра с «Бешеным зайцем» разместилось кафе под разноцветными колокольчиками. Странное соседство, если учесть непрерывный гул и запах выхлопных газов из аттракциона, но и логичное – в шатре было невыносимо душно, и многие, выйдя оттуда, кидались к буфету с мороженым и напитками.
Он еще не верил своему счастью, он знал, что у матери может измениться настроение, опасался – вдруг возьмет да передумает? Вдруг уйдет куда-нибудь с утра, как часто уходила – рано утром, простоволосая, а возвращалась за полночь и пахла горьким степным ветром, а руки ее были исцарапаны, исколоты до крови? Руслан так и не смог никогда понять – куда она уходила тогда и зачем?
Но она не ушла. Наоборот. Она с утра достала из шкафа платье – темно-вишневое, с глубоким вырезом и пышной юбкой. Таких черных лакированных туфелек с золотым кантом мальчик никогда еще не видел, они были совсем новые и лежали в нарядной коробке. Она встала перед зеркалом, в ее руках замелькали какие-то кисточки, пуховки, флакончики… Мама напевала про себя песню, в которой не было слов, это была жуткая и прелестная мелодия.
И с каждым куплетом она становилась все красивее, разглаживалась едва заметная рябь под глазами, волосы ложились послушно, губы и щеки становились ярче, взгляд глубже… Духи в граненом флаконе пахли, как после грозы, но Руслан готов был поклясться, что мать даже не открыла туго притертой пробки, это она сама пахла так свежо и грозно…
Впервые мальчик понял тогда, что женская прелесть страшна, что она – как полки со знаменами…
…Гул моторов смолк, и вскоре у выхода показался – надо же! – тот самый молодой и загорелый мотоциклист, что давеча послал матери воздушный поцелуй. Он непринужденно раскланялся, подал Руслану, как равному, руку и сказал в рифму:
– Привет, я Альберт. А тебя как? Ну, будем знакомы. Хочешь посмотреть, как кормят львов?
Руслан замер, не веря своему счастью, и только обернулся посмотреть на мать – мол, можно? Но та на него и не смотрела, она смотрела на Альберта, ямочки на щеках у нее переливались, и мальчик ощутил абсолютное, ничем не замутненное счастье, чистое и свежее, как колодезная вода в жаркий полдень. От первого же глотка начинает ломить лоб, но ты все пьешь и пьешь… Странно, но Альберт, казалось, чувствовал то же самое, этот избалованный вниманием женщин загорелый красавчик смотрел на мать Руслана так, словно не верил своему счастью.
Оказалось, ей хотелось смотреть, как кормят львов кровавыми кусками мяса, не меньше, чем ее девятилетнему сыну. Мать с нескрываемым удовольствием ахала, удивлялась и восхищалась. А когда старая львица Зита, чья желтая, с проплешинами шкура походила на бабушкину душегрейку, рыкнула на служащего и сослепу махнула на него стоптанной лапой, мать ахнула и прижалась к Альберту. Тот нежно поддержал ее за локоть и предложил выйти на свежий воздух.
– Ш-ш, ш-ш… Ну чего ты? Чего тебе неймется, разбойник? – ворчала она шепотом. – Спи давай, а то сейчас мать поднимется и задаст тебе. Баю-бай, а-а-а…
Убаюкивание перерастало в зевок, и бабушка уходила, шаркая войлочными чунями. Страх отступал, мальчик сворачивался клубочком в своей кроватке, из которой уже вырос. Глаза постепенно привыкали к темноте, нервы успокаивались, теперь он видел, что принял за когтистую лапу оборотня раскидистый лист пальмы, голова человека-птицы оказывалась кувшином, из которого торчали вязальные спицы, рыбий хвост был халатом, забытым мамой на спинке кресла. А что это там, на шкафу? В серой рассветной тьме со шкафа на него смотрели лютой злобой горящие глаза на квадратной башке. Он снова сжимался в ужасе, по ночам он напрочь забывал, что на шкафу стоит старый чемодан. Днем в чемодане хранились всякие лоскутки, выкройки и клубочки шерсти, а ночью он пугал мальчика своими сверкающими застежками. Впрочем, он не решался позвать мать. Он не боялся, что она «задаст», она была не такой, как другие матери, у которых всегда полна пригоршня шлепков… Просто мальчик не хотел, чтобы мать просыпалась. Проснувшись среди ночи, она часто начинала плакать, как будто тоже видела в предрассветной дымке чудовищ и боялась их гораздо сильнее, чем ее сын.
Мать была очень молода, очень красива. От нее всегда чудесно пахло, и голос у нее был такой нежный, голубые глаза смотрели так ласково… Но стоило ей рассердиться, как все менялось. Голос становился неприятно-резким, и от матери волнами исходил удушливый запах раскаленного железа, а глаза делались как ртуть.
Она, пожалуй, была несчастна в жизни, она много работала, ухитрялась обеспечивать и себя, и свою пожилую мать, и Руслана, сына, которого родила, едва ей сравнялось восемнадцать лет. Он ничего не знал о своем отце. Бабушка проговаривалась о том, что сразу после школы мать уехала в Москву, а вернулась спустя полтора года, уже с ребенком на руках, и ничего от нее было не добиться. Впрочем, мать не прочь была дать повод к слухам и, глумясь над досужим любопытством кумушек, давала мальчишке в отцы то именитого чиновника («Человек с таким положением, пожилой, солидный… Женат… Конечно, посылает на жизнь»), то какого-то художника, у которого якобы служила моделью («Картины его иностранцы покупают… Очень талантливый. Посылает нам»), а то даже как-то вора в законе («Санька Лимон его прозвище. Им семью запрещено заводить. Но он нас тайно обеспечивает»). Последний, вероятно, был придуман ею для того, чтобы отвадить нежеланных кавалеров, которые вокруг матери не переводились. Она работала секретаршей в стройконторе и эффектно выглядела в приемной, за сверкающей кареткой пишущей машинки. Она умела хорошо одеться и в те весьма еще недостаточные времена. Несколько раз ее подвозили до дому мужчины, и ряд ее «ухаживателей», как выражалась бабушка, запомнился Руслану по маркам их автомобилей. Она приносила домой шоколадные наборы в богато оформленных коробках, и цветы, и игрушки для сына, но замуж выходить не желала – то ли ни один из женихов не был для нее достаточно хорош, то ли женихи не спешили вести ее в ЗАГС, вожделея только легких отношений.
Все это мальчик, конечно, не сам сообразил – кое-что почерпнул из бабушкиных разговоров с приятельницами, кое-что услышал на улице, в школе, в очереди за сосисками… Отчего-то к его матери город относился с преувеличенным, хотя и боязливым вниманием. И многие женщины приходили к ней посоветоваться, поговорить о жизни – так она всегда объясняла их поздние явления. Они всегда приходили, когда Руслан уже ложился. Ощущая всей кожей прохладную нежность накрахмаленных простыней, потягиваясь от того блаженного чувства усталости, которое бывает только в детстве, он читал перед сном книгу и прислушивался к приглушенным голосам, доносящимся из кухни.
Это была толстая, очень растрепанная книга. Бабушка подклеила ее корешок медицинским пластырем. В ней говорилось о разных диковинных животных, птицах, рыбах, об их пугающем облике, об их удивительных повадках. И больше всего боялся и любил мальчик статью о кистеперой рыбе латимерии, доисторической рыбе, о которой долгое время думали, что ее не существует, что она вымерла двести миллионов лет назад и от нее остались лишь ископаемые окаменелости… И вдруг у устья реки Чалумна траулер поймал голубую рыбу, похожу на ящерицу. Рыбу отдали заведующей Ист-Лондонским музеем мисс Латимер, которая отдала рыбу чучельщику. Руслан видел в книге портрет госпожи Латимер. В профиль она была точь-в-точь рыба, сухощавая, корректная, наверное, нисколько не потеющая даже в климате Южной Африки. Мальчику жутковато становилось оттого, что единственную, быть может, такую на свете рыбу превратили в чучело. Но порой он отчетливо видел, как в темной глубине, среди извивающихся водорослей, проплывает тускло-синяя рыба, с огромными чешуйками, с серебристо-белыми глазами, с кистями-перьями вместо плавников. Кто она, древнее создание? Рыба, которая когда-то летала по небу, или птица, спустившаяся с небес в пучину морскую? Прародительница тех диковинных существ, что первыми вышли из воды на землю? О, как они, должно быть, страшно стонали, впервые ощутив на себе силу гравитации, приспосабливая свои дыхательные пути к едкому воздуху девона, и заболоченная почва казалась слишком твердой им, привыкшим к ласковой упругости воды! И все же иные оказались умнее, они не вышли на сушу, они остались там, в благословенной бездне, в недостижимой, немыслимой темноте… Что узнали они о жизни, чего не знали другие, чего не знаем мы доселе?
И страшно, и холодно становилось тогда мальчику, и складки одеяла начинали шевелиться, словно под ними оживала морская бездна, а через несколько лет, уже став взрослым, он узнал, что та, пойманная рыба была не одна, не последняя, что обнаружены две колонии кистеперых рыб – у Коморских островов и у острова Сулавеси. И еще более странным и пугающим показалось ему то, что сулавесийскую кистеперую рыбу открыла также женщина, жена биолога Эрдмана. Она шла по базару и загляделась на рыбу, которую рыбаки везли в тележке. Теа Эрдман была индианка, молодая, должно быть, очень красивая и вовсе не похожая на чопорную, костлявую Марджори Латимер. Но что с этими рыбами, целакантами, почему они открываются только женщинам – быть может, суть в каком-то внутреннем родстве, которое нам не постичь?
Иногда же, засыпая, он видел, что мать стоит у зеркала и смотрит в его ртутно-синюю глубину – у зеркала была своя ночь, свой прямоугольник окна, оправленный в раму, и своя чарующая правда о предметах каждодневных, наскучивших своей обычной жизнью. Как спящая в припадке лунатизма, мать не отводила зрачков от своего отражения, черты лица были расслаблены, руки, накладывавшие на лицо крем, делали плавные жесты, словно плыла она в теплой, плотной воде… И вдруг ее выхватывал из транса грохочущий под окнами, неестественно бодрый для столь позднего времени трамвай, до краев налитый янтарным светом, или полосатая кошка прыгала на подзеркальный столик, застеленный кружевной салфеткой.
Руслану было девять лет, когда в городок приехал луна-парк. Это было в июле. А прошлым летом тоже, кажется, приезжал какой-то, но маленький, с пронзительно скрипящими качелями и отощавшим зверинцем, особенно жалко было смотреть на обезьян. Вернее, на одну обезьяну, последнюю из могикан, себе на беду выжившую в «Луна-аду». Самка орангутанга, со слипшейся кирпично-рыжей шерстью, сидела у решетки и плакала настоящими слезами. Крупные капли катились из больших темных глаз, обезьяна смахивала их длинными пальцами совершенно по-человечески. У ее клетки не слышалось веселого гама и смеха детей, ей не кидали конфет, все конфеты фабрики Бабаева не способны подсластить такое горе… Полупьяный служитель, почуяв неладное, прошел в клетку, принес обезьяне перезревший, весь в темных пятнах, банан. Она обрадовалась, схватила лакомый плод, быстро съела его, явив миру беззубую пасть, и снова принялась плакать…
А тут тир! Яркие карусели! Ярмарочный столб, на который уже лез, кряхтя, красномордый мужичок, стремился добыть одно из сокровищ, развешанных на вершине! Шатры с аттракционами! Богатый зверинец с тиграми, пантерой и слоном! Неповторимый аромат – смесь жженого сахара, машинного масла, крепкого звериного запаха. Сахарная вата! Мороженое! Эстрадная музыка, орущая из репродукторов!
Тут и там – босоногие цыганки в ярких юбках, к подолам подвешены пробки от бутылок, много-много – ишь, как весело звенят! Цыганки продают красных леденцовых петухов и длинные конфеты в полосатых обертках с махрами, но их мальчику настрого запрещалось покупать, потому что «кто знает, из чего их делали, и вообще не смей приближаться к цыганам».
Но привлекательней всего был огромный шатер, откуда слышалось завывание и рык – «Бешеный заяц», очень загадочно. Руслан сразу потянул мать туда и не остался разочарованным. «Бешеный заяц» оказался мотоциклетным шоу, а почти весь шатер внутри занимал огромный, сквозистый, словно из металлической паутины вылепленный шар. Люди на сверкающих мотоциклах въезжали в шар, и принимались, как бешеные, летать по нему – спиралью по стенам, и все выше, выше, по потолку, над головами вопящих от восторга зрителей! На это стоило посмотреть! Сердце у мальчишки замирало – ему казалось, что ожили его странные видения о людях-птицах, не имеющих веса, легко преодолевающих земное притяжение…
Вдруг все ахнули, потому что один из гонщиков, самый отчаянный, наверное, в полете сорвал шлем и оказался совсем молодым, с длинными белыми волосами, с загорелым лицом! Тут Руслан завопил так, что у самого уши заложило, и гонщик, наверное, услышал, потому что подмигнул ему, а матери послал воздушный поцелуй.
Выходя из шатра, мальчишка задыхался от восторга и даже, забывшись, подергал мать за руку:
– Мам, а мам! Давай завтра снова сюда пойдем, а?
Тут он осекся, потому что был уже большой мальчик и примерно представлял, что именно мать может ответить или, вернее, каким взглядом молча одарить. В конце концов, он ведь мог прийти сюда и без нее. У него даже были деньги на билет. Но он привык все ей говорить. От матери к сыну словно шли невидимые нити. Он любил ее и боялся. Она была не такая, как все – в девять лет дети очень остро чувствуют инакость. Мальчик слышал, что о ней говорили в городе, его друзья охотно пересказывали слова родителей. Ее считали сумасшедшей, «чудно́й», «не в себе». Пару раз до Руслана дошло менее понятное, но и менее обидное: «ведьма». Ведьму он видел только в фильме «Вий». Она была красивая, хотя и мертвая, но мама ведь была живая и иногда, если хотела, чудесно улыбалась.
– Давай, – сказала тогда мать и улыбнулась. У нее на щеках заиграли ямочки, и все лицо, которое мальчик привык видеть потемневшим от неведомой думы, загадочным, замкнутым, осветилось этими ямочками, как солнечными зайчиками. – Давай, – повторила она. – Хочешь мороженого? Там, смотри, пломбир продают!
Прямо у шатра с «Бешеным зайцем» разместилось кафе под разноцветными колокольчиками. Странное соседство, если учесть непрерывный гул и запах выхлопных газов из аттракциона, но и логичное – в шатре было невыносимо душно, и многие, выйдя оттуда, кидались к буфету с мороженым и напитками.
Он еще не верил своему счастью, он знал, что у матери может измениться настроение, опасался – вдруг возьмет да передумает? Вдруг уйдет куда-нибудь с утра, как часто уходила – рано утром, простоволосая, а возвращалась за полночь и пахла горьким степным ветром, а руки ее были исцарапаны, исколоты до крови? Руслан так и не смог никогда понять – куда она уходила тогда и зачем?
Но она не ушла. Наоборот. Она с утра достала из шкафа платье – темно-вишневое, с глубоким вырезом и пышной юбкой. Таких черных лакированных туфелек с золотым кантом мальчик никогда еще не видел, они были совсем новые и лежали в нарядной коробке. Она встала перед зеркалом, в ее руках замелькали какие-то кисточки, пуховки, флакончики… Мама напевала про себя песню, в которой не было слов, это была жуткая и прелестная мелодия.
И с каждым куплетом она становилась все красивее, разглаживалась едва заметная рябь под глазами, волосы ложились послушно, губы и щеки становились ярче, взгляд глубже… Духи в граненом флаконе пахли, как после грозы, но Руслан готов был поклясться, что мать даже не открыла туго притертой пробки, это она сама пахла так свежо и грозно…
Впервые мальчик понял тогда, что женская прелесть страшна, что она – как полки со знаменами…
…Гул моторов смолк, и вскоре у выхода показался – надо же! – тот самый молодой и загорелый мотоциклист, что давеча послал матери воздушный поцелуй. Он непринужденно раскланялся, подал Руслану, как равному, руку и сказал в рифму:
– Привет, я Альберт. А тебя как? Ну, будем знакомы. Хочешь посмотреть, как кормят львов?
Руслан замер, не веря своему счастью, и только обернулся посмотреть на мать – мол, можно? Но та на него и не смотрела, она смотрела на Альберта, ямочки на щеках у нее переливались, и мальчик ощутил абсолютное, ничем не замутненное счастье, чистое и свежее, как колодезная вода в жаркий полдень. От первого же глотка начинает ломить лоб, но ты все пьешь и пьешь… Странно, но Альберт, казалось, чувствовал то же самое, этот избалованный вниманием женщин загорелый красавчик смотрел на мать Руслана так, словно не верил своему счастью.
Оказалось, ей хотелось смотреть, как кормят львов кровавыми кусками мяса, не меньше, чем ее девятилетнему сыну. Мать с нескрываемым удовольствием ахала, удивлялась и восхищалась. А когда старая львица Зита, чья желтая, с проплешинами шкура походила на бабушкину душегрейку, рыкнула на служащего и сослепу махнула на него стоптанной лапой, мать ахнула и прижалась к Альберту. Тот нежно поддержал ее за локоть и предложил выйти на свежий воздух.