Страница:
Наталия Ломовская
Шаманское проклятие
Посвящается моим родителям, Кочелаевой Татьяне Васильевне и Кочелаеву Александру Васильевичу.
Спасибо
Глава 1
Широкий нож с тусклым плоским лезвием, с рукояткой из моржового клыка. Птицы на рукояти застыли в вечном полете – никогда не добраться им до виднеющихся вдали горных вершин, в наивной перспективе изображенных. На языке людей Севера этот нож называется – улык.
Улык – женский нож. В суровом чукотском краю, где полгода – ночь, где девять месяцев зима вынашивает тщедушное, чуть живое дитя-лето, в жилищах, пропахших приторно-прогорклым моржовьим жиром, вещи испокон веков делятся на женские и мужские. Никто из мужчин не смеет коснуться вещи, принадлежащей женщине, не смеет коснуться священного улыка, передается он от матери к дочери, из одних рук, исколотых иглами, темных и шершавых, переходит в другие, юные, которым еще только суждено потемнеть от работы. Священным улыком рассекают пуповину новорожденной девочке, им же отрезают прядь из кос матери, чтобы пуповину перевязать. Вот она, настоящая связь поколений – волосы матери обвивают пуповину дочери, дочь подрастает, и вот уже ее волосы перехватывают пуповину новорожденной… И так без конца.
Когда прекрасная Гэльгана, жена охотника Акмоля, жившего в селении Янранай, почувствовала движение жизни в себе – она наточила свой улык и положила его в левый карман, чтобы родился мальчик. Она не лакомилась прохладно-сладкой ягодой шикшей, что осенью в изобилии высыпала на пригорках, и не прикасалась к жирным канаельгынам, головастым бычкам, которых ловили в лагуне мальчишки. Всем известно – если женщина съест шикшу или бычка, то у нее родится девочка. Блюла она и другие, завещанные предками, перетекшие к ней по пуповине, запреты и правила: не ела сердца животного, чтобы будущий охотник не вырос трусом; отказывалась от гагачьих яиц, чтобы младенец не был плаксивым, – ведь крик гаги похож на детский плач. Да и как ей не плакать, этой глупой птице, избравшей в отчизну бесприютные, ветреные сопки! На всякий случай отказывалась и от крабов – ведь если родится девочка, то уродство краба может передаться и ей, и ходить она будет боком… Зато Гэльгана с удовольствием поедала желто-зеленые, упругие стебли ламинарии, выброшенные морем… Они пахли, как кровь. Они пахли, как жизнь. Как сила. Ребенку нужны кровь и сила, чтобы жить.
Ближе к родам Акмоль прибил к потолочным балкам яранги два ремня из сырой нерпичьей кожи. Гэльгана будет держаться за концы ремней, тянуть за них во время схваток, и это поможет ей. Вот и вся подготовка к родам, но ведь люди Севера издревле появлялись на свет так, и только так! Женщины опрастывались легко, словно моржихи, сохраняя и в потугах невозмутимое выражение лица, порой даже не выпуская из зубов трубки. А на следующий день уже принимались за обычные дела, суровые дела северных женщин.
Но Гэльгана боялась рожать. Она не была молода. Ей пора было бы уже принимать роды у своей дочери, но дочь опоздала явиться на свет. Долго у них с Акмолем не было детей, он обижался на жену и грозил привести в ярангу еще одну, молодую и здоровую женщину, чтобы та родила ему сына. Но он не бил Гэльгану и верил, что дети еще родятся, недаром же он перетаскал шаману Ненлюму множество песцовых шкурок, табаку и сахара – пусть шаман выпросит у духов хоть одного ребенка для Акмоля! Но Ненлюм был стар, глуп и глух. Он принимал дары, вяло топтался с бубном вокруг костра, осипшим голосом выкрикивая бессвязные слова, а потом приказывал просителю:
– Ступай в свою ярангу. Духи сказали мне: не пройдет и года, как в ней закричит ребенок.
Но духи обманывали шамана, или сам Ненлюм так уже устал и насытился годами, что не понимал их слов.
Теперь Акмоль был рад. Он радовался сам и приказывал радоваться Гэльгане. Ее страх казался ему смешным. А зима в поселке выдалась голодная. Летом шторма отогнали моржей от берега, мяса добыли мало. Быстро подъели запасы, опустели уврэны – глубокие ямы, в которые сваливали и хранили годами туши нерп и лахтаков, а также и копальхен, рулет из моржового мяса и кожи. На дне уврэна к весне остается жижа из жира, смешавшаяся с землей, в ней порой попадаются и целые куски мяса. В бедных ярангах уже в середине зимы варили эту жижу и ели пополам со слезами. Но Акмоль был лучшим охотником и никогда не возвращался с охоты с пустыми руками, приносил хоть что-то, хоть кусок обглоданной медведем нерпушки. Он запас немало вяленого мяса. А Гэльгана, не обремененная детьми и большой семьей, могла больше времени, чем другие женщины, посвящать сбору корешков и зелени. У Акмоля в яранге осталась и настойка нунивака, родиолы розовой, спасающей людей Севера от цинги, и сухие стебельки дикого лука, и сладкие корни. Все жители поселка придут встречать маленького гостя – он прибудет из неведомых краев в жилище Акмоля, и всех надо будет накормить, и каждого оделить подарком, если даже ради этого придется снять последнюю шкуру с яранги. Таков незыблемый порядок.
Но все происходит иначе. Старуха Инным, мать роженицы, плачет у входа в жилище, крупные слезы наводняют высохшие русла ее морщин, мучительное горе заставляет ее скалиться сгнившими корешками зубов, голова мелко трясется. Гэльгана боялась не зря – она действительно оказалась стара для того, чтобы родить ребенка. Орган, природой предназначенный для того, чтобы вынашивать дитя, стал у нее сухим и хрупким, будто прошлогодняя трава, и ребенок, пробивая себе дорогу на свет, что-то разрушил в теле матери. Гэльгана изошла кровью – черной в полутьме яранги, пахнущей морскими водорослями кровью. Она умерла раньше, чем Инным перевязала ребенку пуповину прядью ее волос (в прядь затесался один седой волос, недобрый знак!) и принялась окуривать его дымом тундрового мха. Гэльгана даже не успела узнать, что произвела на свет девочку, не успела понять, что умирает. Быть может, это и к лучшему – иначе она попала бы к духам предков с неспокойной душой, сетуя на свою долю, и ей нелегко было бы уходить…
Акмоль принял смерть жены примиренно спокойно, как и должно ему. Но что будет с новорожденной? Кто вскормит ее? Кто будет заботиться о ней, пока она не окрепнет? Старуха Инным припомнила, что в одной семье потерявшего мать младенца выкормили разбавленным молоком оленихи. Но стойбище оленеводов ушло с побережья далеко в тундру, до них шесть дней пути, и если и найдется там подходящая оленья матка, то девочка может не дождаться молока.
Женщины Севера подолгу кормят детей своим молоком – пока не сравняется пять, а то и шесть весен, отнимают их от груди раньше лишь тогда, когда родятся новые дети. Когда к одной груди присосался двухмесячный, к другой – двухлетний, тогда пятилетнему места уж нет. В Янранае было несколько кормящих матерей, любая из них могла бы помочь дочери Акмоля, но скудная зима иссушила их живые источники, ни у одной не было молока, и их дети плакали от голода.
– Видно, девочке суждено уйти вслед за матерью, – вздохнула Инным.
Гэльгану одели в лучшую одежду, накрыли пыжиковым одеялом и положили на нарты. Дряхлый шаман, стараясь, чтобы голос звучал громко и слова были отчетливы, задавал уходящей вопросы, а женщины двигали нарты по снегу. Если полозья скользят легко – это значило «да», а если идут тяжело, заедают – «нет».
– Со спокойным ли сердцем покидаешь ты наш мир? Хороша ли будет охота в этом году? Хочешь ли ты быть похоронена там, где лежит твой отец?
И нарты скользили легко. Лишь когда Ненлюм вопросил: «Суждено ли твоей дочери уйти вслед за тобой?» – сани встали как вкопанные, и три женщины, как ни старались, не могли сдвинуть их с места.
Гэльгану отвезли к подножию горы Ниньэннай, где был похоронен ее отец, раздели и нагую положили на землю. Теперь полагалось разрезать всю ее одежду на лоскуты, разбить и сломать все то, что покойнице полагалось взять в дальнюю дорогу: фарфоровую чашку, трубку, нож для кройки и кисет из бересты, – затем, если покойнице вздумается вдруг вернуться, ей бы пришлось сначала сшить свои одежды и починить весь скарб. А починив, она уже забудет дорогу назад и пойдет в селения духов, куда ей и следует.
Потом они собрали камни и обложили ими ушедшую. И пошли в поселок, очень довольные собой, потому что люди Севера живут не чувствами, а обычаями, а теперь обычай был соблюден, и все сделано как надо. А наутро поселок разбудил горестный вопль Акмоля. Выглянув из яранги, увидал он на снегу знакомые длинные косы…
Оголодавшие за зиму собаки отгрызли прекрасной Гэльгане голову и принесли ее к родной яранге.
Тогда Акмоль взял голову любимой жены, завернул ее в кусок оленьей шкуры и отнес обратно, на место ее упокоения.
Но вернулся он другим, не тем веселым и удачливым охотником, который плясал лучше всех, больше всех ел и побеждал молодых парней на борцовых состязаниях. Его черная голова в одночасье побелела, словно покрылась инеем. Он вернулся в ярангу, где заходилась криком безымянная пока девочка, и взял в руки бубен. До самого утра жители поселка слушали песни, каких сроду никто не слышал, и жуть брала от них такая, что даже собаки замолчали и не выли, и северное сияние, показывавшее покойнице путь в селения духов, съежилось, выцвело и погасло.
А на другой день, когда соплеменники пришли в ярангу Акмоля, он встретил их спокойно и сказал, что стал шаманом. Так горевал он по жене, что отчаяние помогло ему найти тропинку в незримый мир, где живут и боги, и духи, и души умерших. Теперь он будет помогать жителям Янраная, будет лечить их от болезней, предсказывать погоду и помогать в охоте. И янранайцы обрадовались, потому что Ненлюм был совсем плох, и от старости уже поглупел, и разучился камлать, и глаза его стали слепы, как камни на морском берегу, и подернулись бельмами, как солью. Однако напились и те, которые засомневались в способностях Акмоля, они-то и спросили у него: почему не плачет больше твоя дочь? Уж не сделал ли ты из нее ныкат, жертву богам?
Но Акмоль тогда показал им девочку, что спокойно спала на ложе из пыжика. Его жена, сказал он, прекрасная Гэльгана, прилетала ночью в его ярангу, обернувшись полярной совой, и кормила девочку грудью. Теперь она будет прилетать каждую ночь – он, Акмоль, вызвал ее из страны духов. Гэльгану можно видеть, она стала еще прекрасней, чем раньше, но прикасаться к ней нельзя, иначе она исчезнет, как дым под пологом яранги.
Тогда все ему поверили, ведь девочка, которую стали называть Анипой, полярной совой, росла и крепла на глазах. Сытенькая девочка с полулунами черных глаз, с жесткими черными волосами, как шерстка у щенка лайки, – она принесла удачу всему поселку. Ради нее шаман Акмоль, помня просьбы и чаяния янранайцев, воззвал к богам и вымолил у них большую добычу. Он камлал день и ночь, а утром сказал соплеменникам:
– Бегите к морю и ждите.
Охотники кинулись к морю и в створе бухты, в спокойной воде, увидали фонтан кита.
Через несколько минут над бухтой стлался пороховой дым и раздавалась канонада выстрелов – стреляли из американских винчестеров. Раньше, в прошлые времена, кита приходилось убивать гарпунами, а это было небезопасно и удавалось не всегда. Теперь же гарпунами только метят кита и прикрепляют к нему кожаные поплавки, чтоб не гадать, где он вынырнет, а потом в упор расстреливают беззащитного великана…
Кита подвели поближе к берегу и разделывали прямо в воде. Люди обжирались мантаком – китовой кожей с жиром. Галька на берегу стала скользкой от жира и крови. Лица у всех лоснились, глаза мутнели, мужчины, женщины и дети хмелели от долгожданного ощущения тяжести в желудке. Только Акмоль не принимал участия в разделке добычи, он прохаживался поодаль, словно радушный хозяин, до отвала накормивший гостей.
Через двое суток на берегу остались только оголенные огромные ребра – издали они были как недостроенная яранга великана. Вокруг горели костры, сытые люди сидели у огня, и шаман Акмоль совершал ныкат – обряд жертвоприношения. Он благодарил морских богов, китовое племя, которое помогло своим сыновьям. Ведь, по старинной легенде, их племя – племя морских охотников – произошло от женщины и полюбившего ее кита… Когда-то, давным-давно, в этих краях жила красавица – дочь белого ледяного моря. Однажды, в светлую летнюю ночь, она гуляла по берегу, ее увидел кит и влюбился в нее. Он подплыл поближе, чтобы лучше рассмотреть свою милую, и едва коснулся прибрежных камней, как превратился в прекрасного юношу. Влюбленные стали встречаться каждую ночь, а утром юноша спешил на берег, и как только его роскошные торбаса, расшитые красавицей, омывала волна, он снова оборачивался китом. Женщина родила от мужа-кита несколько китят и человеческих сынов. Сыновья подросли, охотились в море, но мать настрого запретила им трогать китов. Шло время. Женщина состарилась, сыновья ее взяли себе жен из племен, находившихся далеко на юге. Однажды, когда в море было мало моржа и тюленя, сыновья женщины загарпунили кита: они не понимали, почему их мать запрещает убивать китов, в каждом из которых целая гора вкусного жира и мяса! Утром женщина вышла из яранги и увидела на берегу голову своего мужа-кита. Она бранила своих сынов, открыла им тайну их рождения и чуть не лишилась рассудка от горя. Но ночью, во сне, ей явился дух ее мужа и разрешил своим потомкам-людям охотиться на китов, чтобы их тяжелая жизнь стала хоть немного легче…
Пятнадцать лет поселок Янранай благоденствовал. Ни разу больше не случилось там голода, миновали жителей и болезни. Эпидемия, завезенная моряками с японской шхуны, обошла все побережье, а янранайцев не коснулась. Умирали только дряхлые старики, и даже растяпа Камтын, которого сильно помял умка-медведь, похворал-похворал, а потом выздоровел, только стал крив на один бок. Боги прислушивались к шаману Акмолю, духи послушно являлись на его зов, хотя он не пил настойки гриба вапак и не курил травы кахтх, которая растет в двух мирах разом, в мире живых и в мире мертвых.
Шаман вымолил у богов большую удачу – неподалеку, на мысе Касан, расположилось лежбище моржей. Год за годом флегматичные животные приходили на одно и то же место, словно не замечая того, что бьют их и охотники, и белые медведи. А на остатки медвежьего пиршества из тундры приходили песцы.
Впрочем, Акмоль настрого запрещал бить моржей сверх необходимого.
– Боги разгневаются, – предупреждал он соплеменников.
Боги гневались и тогда, когда охотники льстились на предложения торговцев, меняли ценный моржовый бивень и песцовые шкурки на вонючий спирт и перепивались до полусмерти. Позволялось менять товар на винчестеры и патроны, на стальные ножи, яркие ткани, на чай и табак, на муку, белую как снег, и на белоснежный сахар, сверкающий, как наст… В поселке пили мало водки, зато все были сыты, веселы, хорошо одеты. Здешние невесты ценились по всему побережью, и даже из-за холмов приходили тундровые люди, чтобы взять себе в жены здоровую и веселую девушку из Янраная, хотя обычно оленеводы презирали кемыльгынов – приморских жителей.
И лучше всех была Анипа, дочь шамана Акмоля. У нее косы доходят до земли. Стан ее строен, запястья тонки. От ее бледного лица охота зажмуриться, как от слишком яркого, добела раскаленного летнего солнца. У Анипы в глазах печаль, у Анипы тень от ресниц падает на щеки, длинную шею обвивают бусы в семьдесят рядов. От Анипы не пахнет ни жиром, ни дымом – телу девочки присущ тонкий аромат свежевыпавшего снега и цветов, тех желтых и алых цветов, что весной расцветают в тундре. Злые янранайские псы скулят, как щенки, когда видят Анипу, и готовы ползти за ней на брюхе в какую угодно даль.
Она носит праздничную одежду даже в будни, потому что не знает никакого труда. Она не носит воду, не готовит пищи, не умеет разжигать огня и не знает, как держать в руках выквэпойгын[1]. Анипа только искусно вышивает бисером и оленьим волосом, ее работы ценятся по всему побережью, хотя порой она изображает невиданных животных, вещи, предназначения которых не знает никто, и места, где никто не бывал. Говорят, что ее покойная мать все так же навещает дочь и порой забирает ее с собой, чтобы показать иные, удивительные миры. Говорят, от этих путешествий Анипа устает так, что не может делать обычной работы и не может даже расчесать себе волосы. Косы ей чешет и заплетает мачеха, глухонемая Экла.
Акмоль женился во второй раз, когда Анипе сравнялось пять весен. За шаманом послали из дальнего поселка – охотник повредил на охоте ногу, и вместо того чтобы зажить, она вся почернела. Охотник сутки напролет кричит от боли, и тело его горит, словно в огне.
Шаман не хотел ехать. Шаман знал, что вылечить эту болезнь не в его силах. Но маленькая Анипа вышла из яранги и толкнула отца в спину. Шаман посмотрел на дочь, посмотрел на посланного и сел в нарты. Когда он приехал, охотник уже умер, оставив после себя вдову. Шаман забрал ее с собой в Янранай. Звали вдову Экла, что значило «найденная», она была доброй и трудолюбивой женщиной, но глухонемой. Акмоль вез женщину в свой дом, а сам все думал – как-то примет ее дочь? Но Анипа встретила их у порога, взяла мачеху за руку и повела за собой. Экла растроганно мычала и гладила девочку по голове – она уже готова была служить ей всей своей необласканной душой, темным сердцем, древней кровью.
Экла делала все по хозяйству и каждый год рожала детей, которых, кажется, любила меньше, чем падчерицу, а Анипа только вышивала бисером да ходила на морской берег, все смотрела вдаль. Отец ее говорил, что она станет великой шаманкой, и еще – что она мечтает о дальних, прекрасных краях, где круглый год светит солнце и растут деревья, где все люди, как она, белы лицом и пахнут цветами. Она выросла странной девушкой, и многие люди говорили, что ее тень на закате не имеет вида человеческой тени, а кажется тенью огромной птицы. И к ней, несмотря на богатство ее уважаемого отца, не сватались молодые охотники – то ли боялись ее, вскормленную молоком мертвой матери, боялись ее птичьей тени, то ли не хотели себе жены, которая ничего не умеет делать… А Анипа вовсе не грустила об этом, и ни в ком не нуждалась, и любила только вышивать диковинные узоры да сидеть в одиночестве у моря…
Между тем времена стали меняться. В поселок пришла советская власть, появилось много белых людей. Выстроили магазин, школу для детей, метеостанцию, установили новые порядки. Новая власть недолюбливала шаманов. Говорили, что в других поселках и стойбищах коммунисты отбирали у местных жителей бубны и изображения домашних божков, запрещали шаманам камлать и делать ныкат… Но янранайцам и тут повезло – начальником к ним назначили человека по имени Иванчук.
Иванчук с уважением относился к древним обычаям. Иванчук даже прислушивался к советам Акмоля и вскоре, убедившись, что он всегда бывает прав, сделал его своим помощником. Анипу отдали в школу, но она, едва выучившись грамоте и счету, убежала оттуда и снова бродила в одиночестве по морскому берегу…
Потом Иванчук чем-то не угодил большим властям на материке, и его забрали обратно, а в Янранай прислали нового начальника. Это был совсем молодой парень с копной светлых волос на голове. Его имя было – Гордеев, и начал он с того, что взял в свой дом Анипу, дочь шамана. Он ведь не знал, что она вскормлена мертвой матерью и что тень у нее не человеческая, а птичья. Он встретил ее на морском берегу и заговорил с ней ласково, а она отворачивала лицо, но видно было, что она улыбается – на щеках играли и переливались ямочки. Тогда Гордеев взял ее за руку и привел в магазин, где велел выбирать все, что она захочет, – он, мол, все готов ей подарить. Анипа качала головой, но он все же купил ей зеркальце в богатой оправе, и яркой ткани на платье, и самую дорогую вещь, которая продавалась в магазине, которой не было даже в яранге шамана, – патефон.
Тем вечером в яранге Акмоля громко играла русская музыка. Сразу много голосов выпевали смутно понятные, грустные слова:
– Этот новый начальник красив и молод. И он щедр на подарки. По душе ли он тебе?
Анипа молчала, только на щеках переливались ямочки, но шаману и не требовался ее ответ.
– Знаю, ты мечтаешь изменить предназначенную тебе участь. Я знаю твою душу так же хорошо, как свою правую руку. Ты могла бы стать великой шаманкой, проникнуть не только в тайны этого мира, но и в тайны других миров – а их так же много, как много бывает на небе звезд. Ты знаешь об этом лучше меня… Ты могла бы прожить много, много жизней… но ты избрала удел смертной женщины. Что ж, ступай, приди женой в дом этого русского. Я буду просить богов о милости для вас обоих.
Через неделю Гордеев пришел за Анипой и увел ее жить в свой деревянный дом. И она безмолвно пошла за ним, потому что полюбила его так, как никогда не любила ни свое бисерное рукоделие, ни даже море. Она повсюду молча ходила за ним и непрестанно ласкалась к нему, потеряв ту сдержанность, что отличает женщин ее народа. И он, казалось, тоже любил ее, и все в поселке довольны были тем, что новый начальник сразу же взял в жены местную девушку, таким образом сам став ближе к людям Севера.
Гордеев и правда стал своим человеком. Он сделал много полезного поселковым жителям. К примеру, установил у себя в доме специальный аппарат для производства жгучей воды и понемногу продавал ее поселковым, причем соглашался отпускать напиток в долг и все записывал в специальную тетрадочку. Однажды в поселок привезли испорченные продукты – подмоченную муку и вздувшиеся консервы. Гордеев сообщил куда надо, и пришел приказ продукты списать. Янранайцы заволновались. Они уже знали, что «списать» – значит вывалить в большую яму и закопать. К чему так кидаться пищей? Они пришли к начальнику и предложили, что заплатят ему за испорченную, по мнению Гордеева, еду. Гордеев вполне согласился с местными и обменял им несколько ящиков консервов на песцовые шкурки. Мука же нужна была ему самому, ею он откармливал свиней, которых привез с материка, – диковинных и грязных животных, мясом которых чукчи брезговали.
Акмоль предостерегал и зятя, и соплеменников, но те легкомысленно отмахивались. Отчего нельзя есть эти консервы, пусть даже они выглядят не так, как обычно? Что с них будет?
И правда, ничего не было – только некоторые захворали животами, но Акмоль помог больным, и никто не умер.
Анипа ждала ребенка. С недавних пор она зачастила в ярангу к отцу, где подолгу говорила и с ним, и с мачехой Эклой. Она говорила, что боится рожать, боится, что умрет от родов, как ее мать. И в то же время ей хотелось произвести на свет сына. Интересно, говорила она, на кого будет он похож, на чукчу или на русского? Или черты разных народов смешаются в нем, как в речи самой Анипы мешаются сейчас русские и чукотские слова? Она даст мальчику русское имя – Коля, Иван или Григорий.
Так говорила она, и с грустью слушал Акмоль свою дочь, и кивала головой глухонемая Экла.
Наступило лето, пришел пароход, и вот жители поселка увидели, что муж Анипы всходит на его борт со всем своим добром и песцовыми шкурками, утянутыми в узелок. Все пришли в недоумение, потому что Анипа осталась на берегу. Но, быть может, Гордеев еще вернется за женой и ребенком, или она сама поедет за ним через некоторое время? Недаром он так долго говорил ей что-то у трапа. А когда пароход растаял в тумане и провожавшие стали расходиться по домам, все увидели, что Анипа лежит поодаль на гальке, ни жива ни мертва. Были люди, которые слышали, что говорил Гордеев жене, и вот что это было:
– По новому закону она и женой ему не считается. Он оставил ее, потому что хочет жить в большом городе, в роскошном доме, а она ему не подходит. Он поедет на родину и женится на богатой и образованной женщине.
Анипу отнесли в ярангу к ее отцу и рассказали ему все. Акмоль удивился:
– Разве моя дочь – не пара русскому? Разве она не красива, разве не любила его, как положено жене? Разве она не чинила его одежду, не готовила пищу, разве разгневала домашних богов? Разве она не носит его ребенка? Что ж, видно ему надо другого. Он ищет богатства и знатного родства. Он жадный и дурной человек, он лжет, как все белые люди.
Анипа родила девочку. Но она не хотела взглянуть на ребенка, не хотела приложить его к груди, не пила и не ела, а только лежала вниз лицом и плакала.
А великий шаман Акмоль обиделся на русского начальника и вздумал наслать на него страшный уйвэл[2].
В ту ночь снова не спал поселок, снова слышались из яранги шамана навевающие жуть песни, и тосковало сердце у того, кто мог разобрать слова:
Улык – женский нож. В суровом чукотском краю, где полгода – ночь, где девять месяцев зима вынашивает тщедушное, чуть живое дитя-лето, в жилищах, пропахших приторно-прогорклым моржовьим жиром, вещи испокон веков делятся на женские и мужские. Никто из мужчин не смеет коснуться вещи, принадлежащей женщине, не смеет коснуться священного улыка, передается он от матери к дочери, из одних рук, исколотых иглами, темных и шершавых, переходит в другие, юные, которым еще только суждено потемнеть от работы. Священным улыком рассекают пуповину новорожденной девочке, им же отрезают прядь из кос матери, чтобы пуповину перевязать. Вот она, настоящая связь поколений – волосы матери обвивают пуповину дочери, дочь подрастает, и вот уже ее волосы перехватывают пуповину новорожденной… И так без конца.
Когда прекрасная Гэльгана, жена охотника Акмоля, жившего в селении Янранай, почувствовала движение жизни в себе – она наточила свой улык и положила его в левый карман, чтобы родился мальчик. Она не лакомилась прохладно-сладкой ягодой шикшей, что осенью в изобилии высыпала на пригорках, и не прикасалась к жирным канаельгынам, головастым бычкам, которых ловили в лагуне мальчишки. Всем известно – если женщина съест шикшу или бычка, то у нее родится девочка. Блюла она и другие, завещанные предками, перетекшие к ней по пуповине, запреты и правила: не ела сердца животного, чтобы будущий охотник не вырос трусом; отказывалась от гагачьих яиц, чтобы младенец не был плаксивым, – ведь крик гаги похож на детский плач. Да и как ей не плакать, этой глупой птице, избравшей в отчизну бесприютные, ветреные сопки! На всякий случай отказывалась и от крабов – ведь если родится девочка, то уродство краба может передаться и ей, и ходить она будет боком… Зато Гэльгана с удовольствием поедала желто-зеленые, упругие стебли ламинарии, выброшенные морем… Они пахли, как кровь. Они пахли, как жизнь. Как сила. Ребенку нужны кровь и сила, чтобы жить.
Ближе к родам Акмоль прибил к потолочным балкам яранги два ремня из сырой нерпичьей кожи. Гэльгана будет держаться за концы ремней, тянуть за них во время схваток, и это поможет ей. Вот и вся подготовка к родам, но ведь люди Севера издревле появлялись на свет так, и только так! Женщины опрастывались легко, словно моржихи, сохраняя и в потугах невозмутимое выражение лица, порой даже не выпуская из зубов трубки. А на следующий день уже принимались за обычные дела, суровые дела северных женщин.
Но Гэльгана боялась рожать. Она не была молода. Ей пора было бы уже принимать роды у своей дочери, но дочь опоздала явиться на свет. Долго у них с Акмолем не было детей, он обижался на жену и грозил привести в ярангу еще одну, молодую и здоровую женщину, чтобы та родила ему сына. Но он не бил Гэльгану и верил, что дети еще родятся, недаром же он перетаскал шаману Ненлюму множество песцовых шкурок, табаку и сахара – пусть шаман выпросит у духов хоть одного ребенка для Акмоля! Но Ненлюм был стар, глуп и глух. Он принимал дары, вяло топтался с бубном вокруг костра, осипшим голосом выкрикивая бессвязные слова, а потом приказывал просителю:
– Ступай в свою ярангу. Духи сказали мне: не пройдет и года, как в ней закричит ребенок.
Но духи обманывали шамана, или сам Ненлюм так уже устал и насытился годами, что не понимал их слов.
Теперь Акмоль был рад. Он радовался сам и приказывал радоваться Гэльгане. Ее страх казался ему смешным. А зима в поселке выдалась голодная. Летом шторма отогнали моржей от берега, мяса добыли мало. Быстро подъели запасы, опустели уврэны – глубокие ямы, в которые сваливали и хранили годами туши нерп и лахтаков, а также и копальхен, рулет из моржового мяса и кожи. На дне уврэна к весне остается жижа из жира, смешавшаяся с землей, в ней порой попадаются и целые куски мяса. В бедных ярангах уже в середине зимы варили эту жижу и ели пополам со слезами. Но Акмоль был лучшим охотником и никогда не возвращался с охоты с пустыми руками, приносил хоть что-то, хоть кусок обглоданной медведем нерпушки. Он запас немало вяленого мяса. А Гэльгана, не обремененная детьми и большой семьей, могла больше времени, чем другие женщины, посвящать сбору корешков и зелени. У Акмоля в яранге осталась и настойка нунивака, родиолы розовой, спасающей людей Севера от цинги, и сухие стебельки дикого лука, и сладкие корни. Все жители поселка придут встречать маленького гостя – он прибудет из неведомых краев в жилище Акмоля, и всех надо будет накормить, и каждого оделить подарком, если даже ради этого придется снять последнюю шкуру с яранги. Таков незыблемый порядок.
Но все происходит иначе. Старуха Инным, мать роженицы, плачет у входа в жилище, крупные слезы наводняют высохшие русла ее морщин, мучительное горе заставляет ее скалиться сгнившими корешками зубов, голова мелко трясется. Гэльгана боялась не зря – она действительно оказалась стара для того, чтобы родить ребенка. Орган, природой предназначенный для того, чтобы вынашивать дитя, стал у нее сухим и хрупким, будто прошлогодняя трава, и ребенок, пробивая себе дорогу на свет, что-то разрушил в теле матери. Гэльгана изошла кровью – черной в полутьме яранги, пахнущей морскими водорослями кровью. Она умерла раньше, чем Инным перевязала ребенку пуповину прядью ее волос (в прядь затесался один седой волос, недобрый знак!) и принялась окуривать его дымом тундрового мха. Гэльгана даже не успела узнать, что произвела на свет девочку, не успела понять, что умирает. Быть может, это и к лучшему – иначе она попала бы к духам предков с неспокойной душой, сетуя на свою долю, и ей нелегко было бы уходить…
Акмоль принял смерть жены примиренно спокойно, как и должно ему. Но что будет с новорожденной? Кто вскормит ее? Кто будет заботиться о ней, пока она не окрепнет? Старуха Инным припомнила, что в одной семье потерявшего мать младенца выкормили разбавленным молоком оленихи. Но стойбище оленеводов ушло с побережья далеко в тундру, до них шесть дней пути, и если и найдется там подходящая оленья матка, то девочка может не дождаться молока.
Женщины Севера подолгу кормят детей своим молоком – пока не сравняется пять, а то и шесть весен, отнимают их от груди раньше лишь тогда, когда родятся новые дети. Когда к одной груди присосался двухмесячный, к другой – двухлетний, тогда пятилетнему места уж нет. В Янранае было несколько кормящих матерей, любая из них могла бы помочь дочери Акмоля, но скудная зима иссушила их живые источники, ни у одной не было молока, и их дети плакали от голода.
– Видно, девочке суждено уйти вслед за матерью, – вздохнула Инным.
Гэльгану одели в лучшую одежду, накрыли пыжиковым одеялом и положили на нарты. Дряхлый шаман, стараясь, чтобы голос звучал громко и слова были отчетливы, задавал уходящей вопросы, а женщины двигали нарты по снегу. Если полозья скользят легко – это значило «да», а если идут тяжело, заедают – «нет».
– Со спокойным ли сердцем покидаешь ты наш мир? Хороша ли будет охота в этом году? Хочешь ли ты быть похоронена там, где лежит твой отец?
И нарты скользили легко. Лишь когда Ненлюм вопросил: «Суждено ли твоей дочери уйти вслед за тобой?» – сани встали как вкопанные, и три женщины, как ни старались, не могли сдвинуть их с места.
Гэльгану отвезли к подножию горы Ниньэннай, где был похоронен ее отец, раздели и нагую положили на землю. Теперь полагалось разрезать всю ее одежду на лоскуты, разбить и сломать все то, что покойнице полагалось взять в дальнюю дорогу: фарфоровую чашку, трубку, нож для кройки и кисет из бересты, – затем, если покойнице вздумается вдруг вернуться, ей бы пришлось сначала сшить свои одежды и починить весь скарб. А починив, она уже забудет дорогу назад и пойдет в селения духов, куда ей и следует.
Потом они собрали камни и обложили ими ушедшую. И пошли в поселок, очень довольные собой, потому что люди Севера живут не чувствами, а обычаями, а теперь обычай был соблюден, и все сделано как надо. А наутро поселок разбудил горестный вопль Акмоля. Выглянув из яранги, увидал он на снегу знакомые длинные косы…
Оголодавшие за зиму собаки отгрызли прекрасной Гэльгане голову и принесли ее к родной яранге.
Тогда Акмоль взял голову любимой жены, завернул ее в кусок оленьей шкуры и отнес обратно, на место ее упокоения.
Но вернулся он другим, не тем веселым и удачливым охотником, который плясал лучше всех, больше всех ел и побеждал молодых парней на борцовых состязаниях. Его черная голова в одночасье побелела, словно покрылась инеем. Он вернулся в ярангу, где заходилась криком безымянная пока девочка, и взял в руки бубен. До самого утра жители поселка слушали песни, каких сроду никто не слышал, и жуть брала от них такая, что даже собаки замолчали и не выли, и северное сияние, показывавшее покойнице путь в селения духов, съежилось, выцвело и погасло.
А на другой день, когда соплеменники пришли в ярангу Акмоля, он встретил их спокойно и сказал, что стал шаманом. Так горевал он по жене, что отчаяние помогло ему найти тропинку в незримый мир, где живут и боги, и духи, и души умерших. Теперь он будет помогать жителям Янраная, будет лечить их от болезней, предсказывать погоду и помогать в охоте. И янранайцы обрадовались, потому что Ненлюм был совсем плох, и от старости уже поглупел, и разучился камлать, и глаза его стали слепы, как камни на морском берегу, и подернулись бельмами, как солью. Однако напились и те, которые засомневались в способностях Акмоля, они-то и спросили у него: почему не плачет больше твоя дочь? Уж не сделал ли ты из нее ныкат, жертву богам?
Но Акмоль тогда показал им девочку, что спокойно спала на ложе из пыжика. Его жена, сказал он, прекрасная Гэльгана, прилетала ночью в его ярангу, обернувшись полярной совой, и кормила девочку грудью. Теперь она будет прилетать каждую ночь – он, Акмоль, вызвал ее из страны духов. Гэльгану можно видеть, она стала еще прекрасней, чем раньше, но прикасаться к ней нельзя, иначе она исчезнет, как дым под пологом яранги.
Тогда все ему поверили, ведь девочка, которую стали называть Анипой, полярной совой, росла и крепла на глазах. Сытенькая девочка с полулунами черных глаз, с жесткими черными волосами, как шерстка у щенка лайки, – она принесла удачу всему поселку. Ради нее шаман Акмоль, помня просьбы и чаяния янранайцев, воззвал к богам и вымолил у них большую добычу. Он камлал день и ночь, а утром сказал соплеменникам:
– Бегите к морю и ждите.
Охотники кинулись к морю и в створе бухты, в спокойной воде, увидали фонтан кита.
Через несколько минут над бухтой стлался пороховой дым и раздавалась канонада выстрелов – стреляли из американских винчестеров. Раньше, в прошлые времена, кита приходилось убивать гарпунами, а это было небезопасно и удавалось не всегда. Теперь же гарпунами только метят кита и прикрепляют к нему кожаные поплавки, чтоб не гадать, где он вынырнет, а потом в упор расстреливают беззащитного великана…
Кита подвели поближе к берегу и разделывали прямо в воде. Люди обжирались мантаком – китовой кожей с жиром. Галька на берегу стала скользкой от жира и крови. Лица у всех лоснились, глаза мутнели, мужчины, женщины и дети хмелели от долгожданного ощущения тяжести в желудке. Только Акмоль не принимал участия в разделке добычи, он прохаживался поодаль, словно радушный хозяин, до отвала накормивший гостей.
Через двое суток на берегу остались только оголенные огромные ребра – издали они были как недостроенная яранга великана. Вокруг горели костры, сытые люди сидели у огня, и шаман Акмоль совершал ныкат – обряд жертвоприношения. Он благодарил морских богов, китовое племя, которое помогло своим сыновьям. Ведь, по старинной легенде, их племя – племя морских охотников – произошло от женщины и полюбившего ее кита… Когда-то, давным-давно, в этих краях жила красавица – дочь белого ледяного моря. Однажды, в светлую летнюю ночь, она гуляла по берегу, ее увидел кит и влюбился в нее. Он подплыл поближе, чтобы лучше рассмотреть свою милую, и едва коснулся прибрежных камней, как превратился в прекрасного юношу. Влюбленные стали встречаться каждую ночь, а утром юноша спешил на берег, и как только его роскошные торбаса, расшитые красавицей, омывала волна, он снова оборачивался китом. Женщина родила от мужа-кита несколько китят и человеческих сынов. Сыновья подросли, охотились в море, но мать настрого запретила им трогать китов. Шло время. Женщина состарилась, сыновья ее взяли себе жен из племен, находившихся далеко на юге. Однажды, когда в море было мало моржа и тюленя, сыновья женщины загарпунили кита: они не понимали, почему их мать запрещает убивать китов, в каждом из которых целая гора вкусного жира и мяса! Утром женщина вышла из яранги и увидела на берегу голову своего мужа-кита. Она бранила своих сынов, открыла им тайну их рождения и чуть не лишилась рассудка от горя. Но ночью, во сне, ей явился дух ее мужа и разрешил своим потомкам-людям охотиться на китов, чтобы их тяжелая жизнь стала хоть немного легче…
Пятнадцать лет поселок Янранай благоденствовал. Ни разу больше не случилось там голода, миновали жителей и болезни. Эпидемия, завезенная моряками с японской шхуны, обошла все побережье, а янранайцев не коснулась. Умирали только дряхлые старики, и даже растяпа Камтын, которого сильно помял умка-медведь, похворал-похворал, а потом выздоровел, только стал крив на один бок. Боги прислушивались к шаману Акмолю, духи послушно являлись на его зов, хотя он не пил настойки гриба вапак и не курил травы кахтх, которая растет в двух мирах разом, в мире живых и в мире мертвых.
Шаман вымолил у богов большую удачу – неподалеку, на мысе Касан, расположилось лежбище моржей. Год за годом флегматичные животные приходили на одно и то же место, словно не замечая того, что бьют их и охотники, и белые медведи. А на остатки медвежьего пиршества из тундры приходили песцы.
Впрочем, Акмоль настрого запрещал бить моржей сверх необходимого.
– Боги разгневаются, – предупреждал он соплеменников.
Боги гневались и тогда, когда охотники льстились на предложения торговцев, меняли ценный моржовый бивень и песцовые шкурки на вонючий спирт и перепивались до полусмерти. Позволялось менять товар на винчестеры и патроны, на стальные ножи, яркие ткани, на чай и табак, на муку, белую как снег, и на белоснежный сахар, сверкающий, как наст… В поселке пили мало водки, зато все были сыты, веселы, хорошо одеты. Здешние невесты ценились по всему побережью, и даже из-за холмов приходили тундровые люди, чтобы взять себе в жены здоровую и веселую девушку из Янраная, хотя обычно оленеводы презирали кемыльгынов – приморских жителей.
И лучше всех была Анипа, дочь шамана Акмоля. У нее косы доходят до земли. Стан ее строен, запястья тонки. От ее бледного лица охота зажмуриться, как от слишком яркого, добела раскаленного летнего солнца. У Анипы в глазах печаль, у Анипы тень от ресниц падает на щеки, длинную шею обвивают бусы в семьдесят рядов. От Анипы не пахнет ни жиром, ни дымом – телу девочки присущ тонкий аромат свежевыпавшего снега и цветов, тех желтых и алых цветов, что весной расцветают в тундре. Злые янранайские псы скулят, как щенки, когда видят Анипу, и готовы ползти за ней на брюхе в какую угодно даль.
Она носит праздничную одежду даже в будни, потому что не знает никакого труда. Она не носит воду, не готовит пищи, не умеет разжигать огня и не знает, как держать в руках выквэпойгын[1]. Анипа только искусно вышивает бисером и оленьим волосом, ее работы ценятся по всему побережью, хотя порой она изображает невиданных животных, вещи, предназначения которых не знает никто, и места, где никто не бывал. Говорят, что ее покойная мать все так же навещает дочь и порой забирает ее с собой, чтобы показать иные, удивительные миры. Говорят, от этих путешествий Анипа устает так, что не может делать обычной работы и не может даже расчесать себе волосы. Косы ей чешет и заплетает мачеха, глухонемая Экла.
Акмоль женился во второй раз, когда Анипе сравнялось пять весен. За шаманом послали из дальнего поселка – охотник повредил на охоте ногу, и вместо того чтобы зажить, она вся почернела. Охотник сутки напролет кричит от боли, и тело его горит, словно в огне.
Шаман не хотел ехать. Шаман знал, что вылечить эту болезнь не в его силах. Но маленькая Анипа вышла из яранги и толкнула отца в спину. Шаман посмотрел на дочь, посмотрел на посланного и сел в нарты. Когда он приехал, охотник уже умер, оставив после себя вдову. Шаман забрал ее с собой в Янранай. Звали вдову Экла, что значило «найденная», она была доброй и трудолюбивой женщиной, но глухонемой. Акмоль вез женщину в свой дом, а сам все думал – как-то примет ее дочь? Но Анипа встретила их у порога, взяла мачеху за руку и повела за собой. Экла растроганно мычала и гладила девочку по голове – она уже готова была служить ей всей своей необласканной душой, темным сердцем, древней кровью.
Экла делала все по хозяйству и каждый год рожала детей, которых, кажется, любила меньше, чем падчерицу, а Анипа только вышивала бисером да ходила на морской берег, все смотрела вдаль. Отец ее говорил, что она станет великой шаманкой, и еще – что она мечтает о дальних, прекрасных краях, где круглый год светит солнце и растут деревья, где все люди, как она, белы лицом и пахнут цветами. Она выросла странной девушкой, и многие люди говорили, что ее тень на закате не имеет вида человеческой тени, а кажется тенью огромной птицы. И к ней, несмотря на богатство ее уважаемого отца, не сватались молодые охотники – то ли боялись ее, вскормленную молоком мертвой матери, боялись ее птичьей тени, то ли не хотели себе жены, которая ничего не умеет делать… А Анипа вовсе не грустила об этом, и ни в ком не нуждалась, и любила только вышивать диковинные узоры да сидеть в одиночестве у моря…
Между тем времена стали меняться. В поселок пришла советская власть, появилось много белых людей. Выстроили магазин, школу для детей, метеостанцию, установили новые порядки. Новая власть недолюбливала шаманов. Говорили, что в других поселках и стойбищах коммунисты отбирали у местных жителей бубны и изображения домашних божков, запрещали шаманам камлать и делать ныкат… Но янранайцам и тут повезло – начальником к ним назначили человека по имени Иванчук.
Иванчук с уважением относился к древним обычаям. Иванчук даже прислушивался к советам Акмоля и вскоре, убедившись, что он всегда бывает прав, сделал его своим помощником. Анипу отдали в школу, но она, едва выучившись грамоте и счету, убежала оттуда и снова бродила в одиночестве по морскому берегу…
Потом Иванчук чем-то не угодил большим властям на материке, и его забрали обратно, а в Янранай прислали нового начальника. Это был совсем молодой парень с копной светлых волос на голове. Его имя было – Гордеев, и начал он с того, что взял в свой дом Анипу, дочь шамана. Он ведь не знал, что она вскормлена мертвой матерью и что тень у нее не человеческая, а птичья. Он встретил ее на морском берегу и заговорил с ней ласково, а она отворачивала лицо, но видно было, что она улыбается – на щеках играли и переливались ямочки. Тогда Гордеев взял ее за руку и привел в магазин, где велел выбирать все, что она захочет, – он, мол, все готов ей подарить. Анипа качала головой, но он все же купил ей зеркальце в богатой оправе, и яркой ткани на платье, и самую дорогую вещь, которая продавалась в магазине, которой не было даже в яранге шамана, – патефон.
Тем вечером в яранге Акмоля громко играла русская музыка. Сразу много голосов выпевали смутно понятные, грустные слова:
Шаман прихлебывал чай с блюдечка, звучно кусал сахар и пристально смотрел на дочь.
Дан приказ: ему на запад,
Ей в другую сторону…
– Этот новый начальник красив и молод. И он щедр на подарки. По душе ли он тебе?
Анипа молчала, только на щеках переливались ямочки, но шаману и не требовался ее ответ.
– Знаю, ты мечтаешь изменить предназначенную тебе участь. Я знаю твою душу так же хорошо, как свою правую руку. Ты могла бы стать великой шаманкой, проникнуть не только в тайны этого мира, но и в тайны других миров – а их так же много, как много бывает на небе звезд. Ты знаешь об этом лучше меня… Ты могла бы прожить много, много жизней… но ты избрала удел смертной женщины. Что ж, ступай, приди женой в дом этого русского. Я буду просить богов о милости для вас обоих.
Через неделю Гордеев пришел за Анипой и увел ее жить в свой деревянный дом. И она безмолвно пошла за ним, потому что полюбила его так, как никогда не любила ни свое бисерное рукоделие, ни даже море. Она повсюду молча ходила за ним и непрестанно ласкалась к нему, потеряв ту сдержанность, что отличает женщин ее народа. И он, казалось, тоже любил ее, и все в поселке довольны были тем, что новый начальник сразу же взял в жены местную девушку, таким образом сам став ближе к людям Севера.
Гордеев и правда стал своим человеком. Он сделал много полезного поселковым жителям. К примеру, установил у себя в доме специальный аппарат для производства жгучей воды и понемногу продавал ее поселковым, причем соглашался отпускать напиток в долг и все записывал в специальную тетрадочку. Однажды в поселок привезли испорченные продукты – подмоченную муку и вздувшиеся консервы. Гордеев сообщил куда надо, и пришел приказ продукты списать. Янранайцы заволновались. Они уже знали, что «списать» – значит вывалить в большую яму и закопать. К чему так кидаться пищей? Они пришли к начальнику и предложили, что заплатят ему за испорченную, по мнению Гордеева, еду. Гордеев вполне согласился с местными и обменял им несколько ящиков консервов на песцовые шкурки. Мука же нужна была ему самому, ею он откармливал свиней, которых привез с материка, – диковинных и грязных животных, мясом которых чукчи брезговали.
Акмоль предостерегал и зятя, и соплеменников, но те легкомысленно отмахивались. Отчего нельзя есть эти консервы, пусть даже они выглядят не так, как обычно? Что с них будет?
И правда, ничего не было – только некоторые захворали животами, но Акмоль помог больным, и никто не умер.
Анипа ждала ребенка. С недавних пор она зачастила в ярангу к отцу, где подолгу говорила и с ним, и с мачехой Эклой. Она говорила, что боится рожать, боится, что умрет от родов, как ее мать. И в то же время ей хотелось произвести на свет сына. Интересно, говорила она, на кого будет он похож, на чукчу или на русского? Или черты разных народов смешаются в нем, как в речи самой Анипы мешаются сейчас русские и чукотские слова? Она даст мальчику русское имя – Коля, Иван или Григорий.
Так говорила она, и с грустью слушал Акмоль свою дочь, и кивала головой глухонемая Экла.
Наступило лето, пришел пароход, и вот жители поселка увидели, что муж Анипы всходит на его борт со всем своим добром и песцовыми шкурками, утянутыми в узелок. Все пришли в недоумение, потому что Анипа осталась на берегу. Но, быть может, Гордеев еще вернется за женой и ребенком, или она сама поедет за ним через некоторое время? Недаром он так долго говорил ей что-то у трапа. А когда пароход растаял в тумане и провожавшие стали расходиться по домам, все увидели, что Анипа лежит поодаль на гальке, ни жива ни мертва. Были люди, которые слышали, что говорил Гордеев жене, и вот что это было:
– По новому закону она и женой ему не считается. Он оставил ее, потому что хочет жить в большом городе, в роскошном доме, а она ему не подходит. Он поедет на родину и женится на богатой и образованной женщине.
Анипу отнесли в ярангу к ее отцу и рассказали ему все. Акмоль удивился:
– Разве моя дочь – не пара русскому? Разве она не красива, разве не любила его, как положено жене? Разве она не чинила его одежду, не готовила пищу, разве разгневала домашних богов? Разве она не носит его ребенка? Что ж, видно ему надо другого. Он ищет богатства и знатного родства. Он жадный и дурной человек, он лжет, как все белые люди.
Анипа родила девочку. Но она не хотела взглянуть на ребенка, не хотела приложить его к груди, не пила и не ела, а только лежала вниз лицом и плакала.
А великий шаман Акмоль обиделся на русского начальника и вздумал наслать на него страшный уйвэл[2].
В ту ночь снова не спал поселок, снова слышались из яранги шамана навевающие жуть песни, и тосковало сердце у того, кто мог разобрать слова:
Но шаману мало было жизни одного обидчика – он призвал уйвэл и на все его потомство до третьего колена.
А-хай! Кэй-ко-кэй-ко-ахх!
Воззрите на меня, о боги!
Злой человек, пришлый чужак, обидел меня!
Обидел мою дочь и дочь моей дочери!
Кровь ее горит от тоски, и ноет сердце.
Покарайте его, о боги!
Пусть не будет ему ни дня, ни ночи!
Пусть пища ему будет горька, а вода не утоляет жажды!
Пусть злые духи кэле вцепятся в тело его!
Пусть жизнь его будет жалкой, а смерть ужасной!
А-хай! Кэй-ко-кэй-ко-ахх!
А-хай! Кэй-ко-кэй-ко-ахх!
Все они будут прокляты, каждая капля гнилой его крови!
Дочь моя обернется птицей!