К концу второго курса началась работа над романом А. Толстого «Юность Петра».
   Помню репетицию и работу с Сергеем Апполинариевичем над ролью царевны Софьи. Он видел ее натурой страстной, мощной, соответствующей самому Петру по силе характера.
 
   Он снимал только то, что хорошо знал и любил, будь то Байкал в фильме «У озера», или уклад дворянской семьи XIX века в романе Стендаля, или то, как готовится тюря в глухой деревне… Настоящее искусство, учил он нас, рождается из правильно подобранных деталей, как мозаичное полотно.
   Вместе с ним трудились такие же самоотверженные люди. На «Красном и черном» оператор Роман Цурцумия в каждом кадре добивался тональности, присущей великим живописцам, Элла Маклакова с особой тщательностью создавала костюмы. Все были заняты творчеством, и всех объединял талант учителя.
   Зная его удивительный дар чтеца, мне удалось снять учителя в телевизионном фильме-концерте «Медный всадник». Пожалуй, никто, кроме Герасимова, не мог так точно передать пушкинское слово. Он весь был захвачен грандиозностью образов и творил, иногда даже не справляясь с нахлынувшими на него чувствами. Помню, никак не давалось ему одно четверостишье о помешавшемся от горя Евгении:
 
…К сердцу своему
он прижимал поспешно руку,
как бы его смиряя муку,
картуз изношенный сымал,
смущенных глаз не подымал…
 
   На этих строках Сергей Апполинариевич срывался и рыдал. И только с третьего дубля Герасимов взял «пушкинскую высоту» и прочел эти строки на пределе чувств.
   В поисках единственно верной интонации мучился и мой отец. Как коллеги мы стали общаться, когда я заканчивала актерский факультет ВГИКа. Он увидел меня в роли мадам де Реналь.
   Боже мой, как волновались мы в эти дни. Единственный раз на сцене ВГИКа мы должны были сыграть пять актов пьесы «Власть тьмы» Льва Толстого, поставленной Сергеем Никоненко, где я играла Матрену, и «Красное и черное» в постановке Герасимова.
   Последние пять дней мы буквально не выходили из стен института, репетиции шли за репетициями, и это, конечно, сказалось на спектакле.
   Первый акт прошел без помех. Во втором я в образе мадам де Реналь находилась на втором этаже нашей декорации в спальне. Коля Еременко – Жюльен Сорель – должен был подняться сзади меня по ступенькам лестницы. И вот все идет хорошо, я слышу скрип лестницы, сейчас Коля проникнет в спальню и начнется его монолог о любви, я буду упорствовать, обращаться к Богу, но потом сдамся, а затем присутствие Жюльена Сореля заметят и в него будут стрелять.
   Я стояла в одной белой рубашке и ждала страстных слов Сореля, но вместо них услышала какие-то всхлипы. Я обернулась и увидела, как у Коли Еременко хлынула носом кровь и прямо мне на белую рубашку. Первые ряды это заметили и ахнули, но зал ждал. В мыслях промелькнуло: «…Экзамен! Один раз в жизни…». Я развернула Колю от зала и стала его гладить по лицу, пытаясь унять кровь, а второй рукой я перекрыла кровавый участок рубашки и стала что-то говорить… Я сочиняла текст за Стендаля, говорила, что люблю его (Сореля), но не могу принять, говорила часть текста Жюльена и сама же ему отвечала. Напряжение росло, в зале тишина и полное внимание. Но вот Коля заговорил, сначала тихо и слабо, потом все сильнее. Так мы не играли никогда в жизни.
   Многие из зрителей рассказывали, что в зале не было сухих лиц, все плакали, сострадая нашим героям. Занавес закрылся – антракт. В антракте пришел Герасимов, обнял меня и Колю, вызвали «скорую». Но после антракта мы доиграли спектакль.
   Я знала, что среди зрителей был мой отец. Сергей Федорович впервые видел меня на сцене. После спектакля он обнял меня и заплакал, долго не отпуская от своей груди. Так и стояли мы вместе, отец и дочь… Вспомнились строчки моей любимой Марины Цветаевой.
 
Жестока слеза мужская:
Обухом по темени!
Плачь, с другими наверстаешь
Стыд, со мной потерянный.
 
 
Одинакового
Моря – рыбы! Взмах:
…Мертвой раковиной
Губы на губах.
 
* * *
 
В слезах.
Лебеда —
На вкус.
– А завтра,
Когда
Проснусь?
 
   Тогда же во ВГИКе у нас с папой состоялся первый серьезный разговор об искусстве, о моей роли. Кажется, он почувствовал во мне актрису. И все же меня не покидало ощущение, что ему тяжело смотреть на меня, повзрослевшую без него. И еще я почувствовала любовь и сердечность и постепенно начала освобождаться от своей боли. Наши отношения всё росли, вплоть до самых откровенных бесед, в которых всегда ощущалось его трепетное отношение ко мне.
   Много позже, после ухода отца из семьи, я, выступая однажды в Киеве перед зрителями, рассказывала о нем, и, наверное, столько во мне было нежности, что потом вышла женщина моих лет и произнесла, вытирая слезы: «Вы так говорили о своем отце, что я только сейчас, послушав вас, окончательно простила своего».
   Я счастлива, что у меня были моменты истинного контакта с отцом, которым ничто не мешало. Даже между родными людьми иногда возникает напряжение, не сразу подбирается тон разговора… а мы – как будто вечно существовали вместе, и не было этого разрыва…

Встречи на Солярисе-2

   Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине…
1 Кор. 13: 4-8

   Тихонько потрескивали лампы. Слепящий свет «юпитера» мешал видеть лицо режиссера, но помогал отстраниться, стать по ту сторону бытия, где впервые пыталась говорить с людьми Хари.
   – Не перебивайте меня, я все-таки женщина! – умоляла я слепящий свет, откуда, не совсем правильно выговаривая звук «л», подавал реплики режиссер.
   – Да вы не женщина и не человек, поймите вы… Хари нет. Она умерла. А вы только ее повторение. Механическое повторение. Копия! Матрица!
   Как тепло на меня смотрит Донатас Банионис. От доброго, участливого взгляда сами собой текут слезы.
   – Да, может быть… Но я становлюсь человеком, и чувствую я нисколько не меньше, чем вы… Поверьте!
   Конец пробы. Гаснет свет. Сонм лиц, кто-то что-то говорит, поздравляет, утешает, но я все еще там, я что-то не сказала… кажется, главное… По-прежнему текут слезы. Режиссера в павильоне нет. Меня уводят в гримерную.
   В напряженном ожидании день, два, неделя, и, с беспощадностью сухой информации, – не утвердили!
   И снова «Мосфильм». Маленькая комната с фотографиями актеров. Ласковые, сосредоточенные глаза на прекрасном женском лице. Она говорит со мной так, как будто знает всю жизнь, а еще мне кажется, что она и впрямь знает всю жизнь наперед – и свою, и мою… И где-то там, впереди, что-то прервется, чтобы жить вечно.
   – Я видела твои пробы у Андрея, он очень хорошо отзывается о тебе, – ласково говорит со мной, неудавшейся Хари, Лариса Ефимовна Шепитько. Видимо, заметив следы недавнего отчаяния, добавляет: – Он и сам бы тебя снимал, да ты слишком молода для этой роли. Прочитай сценарий, – вложила она мне в руки тонкую книжку под заглавием «Ты и я».
   Лариса утвердила меня на роль Нади без проб, доверяя своему другу Андрею.
   Мало кто знает, что сценарий, написанный Ларисой Шепитько и Геннадием Шпаликовым, кристаллизовался под влиянием личности Тарковского, что это был фильм о нем самом, о его поиске истины в творчестве. Лариса распознавала и более всего ценила талант в людях. Как она говорила: «До него ангел дотронулся». В чем-то главном Андрей и Лариса были очень похожи. Они были если не единомышленниками, то едино чувствующими людьми, их искусство вне времени, ибо оно только для души, души страдающей, души верующей.
   Человек един в творчестве и в жизни. С первых дней в искусстве Лариса шла к «Восхождению», так же как Андрей – к своему «Жертвоприношению».
   – Наталья, наш материал смотрел Тарковский. Он снова хочет попробовать тебя, – как-то по-домашнему сказала Лариса. И добавила тихо: – Я верю, что эту роль будешь играть ты!
   И снова жужжат осветительные приборы. Спокойно и весело ладит свою кинокамеру «Родина» Вадим Иванович Юсов. И снова я на планете Солярис, где Хари пытается защитить своего любимого:
   – А Крис меня любит?! Может быть, он не меня любит, а просто защищается от самого себя… Это неважно, почему человек любит, это у всех по-разному…
   – Хорошо! Молодец!
   И впервые Тарковский смотрит на меня не отчужденно, а как-то радостно и спокойно. И тут же начинает давать указания гримерам, как должна выглядеть Хари, и художникам по костюмам, в каком платье должна быть героиня «Соляриса». Так началась работа над фильмом. Здесь же, в павильоне, была Лариса Шепитько. Она обняла меня.
   – Ну, вот я и вернула тебе твой подарок, Андрей, – шутливо сказала она и тихо, только мне одной: – Я верила, что так будет!
   Спасибо тебе за эту веру, Лариса.
   Когда-то я уже это видела в каком-то сне или наяву: летящую навстречу дорогу, розовым цветом подернутые абрикосовые деревья и море, сливающееся с небесами. Потом, много лет спустя, я услышала слова об этом чувстве, слова мальчика из фильма Тарковского «Зеркало»: «Как будто это уже было все когда-то». Так казалось мне, когда впервые вместе с киногруппой «Соляриса» мы переехали через перевал и нас встретила весенняя Ялта. Не успев забросить чемоданы, все дружно отправились к морю. Тарковский был весел и неутомим в рассказах. Он дарил друзьям Ялту, дарил чудный день, море. Он настоял, чтобы была снята ярмарочная ялтинская фотография, с обязательной фразой «Привет из Ялты!» Он шутил, даже пел, радуясь, как ребенок, что снова, после шестилетнего «простоя» – у любимого дела.
   – Иудино дерево цветет, – неожиданно произнес он, застыв у небольшого дерева с пряно пахнущими сиреневыми цветами.
   Видя мое удивление, объяснил:
   – Вот на каком дереве повесился Иуда. – И как бы самому себе добавил: – Только тогда оно, наверное, не цвело.
   И вдруг стал читать стихи:
 
И вы прошли сквозь мелкий, нищенский,
Нагой, трепещущий ольшаник,
В имбирно-красный лес кладбищенский,
Горевший, как печатный пряник…
 
   Кто-то из группы услужливо спросил:
   – Это ваши стихи, Андрей Арсеньевич?
   Тарковский засмеялся и неожиданно всерьез ответил, глядя прямо в глаза собеседнику:
   – Если бы я мог писать такие стихи, я бы никогда не снимал. Это стихи Бориса Пастернака.
   А на другой день киногруппа отправилась к декорации, которую должны были приготовить месяц назад. Выяснилось, что в ней масса недоделок.
   Тарковский внимательно обследовал каждый угол декорации, страдальчески морщась при виде халтуры. Сколько подобных недоработок было почти во всех съемочных группах, в которых мне приходилось работать. И всегда начинались съемки в надежде на «потом», в надежде на доделывание, но только у Тарковского нельзя было начать съемки, если что-нибудь не соответствовало его планам. Он мучил себя и других, но всегда добивался полной готовности.
   – Снимать не буду! – резко ответил он своему директору, а на его жалобы прибавил: – У вас был месяц, и вы ничего не сделали. Халтура.
   На обратном пути молчал, нервно кусая ногти. И вдруг, взяв газету «Правда», расхохотался.
   – Послушайте, что про нас пишут: «Тарковский начал снимать свой фильм “Солярис”. У Мыса Кошки к небу устремились серебристые ракеты. Астронавты Донатас Банионис и Наталья Бондарчук готовы занять свои места. Их ждет Космос». Ну, все «правда», – хохотал Тарковский. – Мыс Кошки и ракеты! Эй, астронавты, там местечко для меня есть, чтобы улететь к…?
   Съемки начались через две недели… Комната Кельвина, за окнами живой океан Соляриса. Напряженные поиски внешнего облика, репетиции – и снова съемки. После съемок – совместные с группой вечера.
   Тарковский был внушаем и тяготел ко всякой мистике и к пророчествам. Рассказал однажды, что был участником спиритического сеанса и что ему удалось вызвать, как он считал, дух Пастернака и спросить его:
   – Сколько картин я поставлю?
   – Семь! – был дан ответ.
   – Так мало? – спросил Тарковский.
   – Семь, зато хороших! – сказал дух великого поэта.
   Он поставил семь картин: «Иваново детство», «Андрей Рублев», «Солярис», «Зеркало», «Сталкер», «Ностальгия», «Жертвоприношение».
   К лету 1970 года картина «Солярис» раскинула свои отливающие металлом и разноцветием контрольных ламп космические коридоры в павильоне «Мосфильма». Декорации к фильму были созданы прекрасным художником, другом Тарковского, Михаилом Ромадиным. Тарковский не терпел бутафории, добиваясь от каждой детали образа. Так в холодной функциональности космического бытия возникли трогательные островки духовности, живые миры людей, добровольно покинувших Землю ради вечного поиска вселенского Контакта.
   В комнатах космических отшельников, ведущих эксперименты над собственной душой, должны были быть самые дорогие их сердцу предметы. Так, благодаря настойчивым требованиям Тарковского, в комнате Гибаряна появился старинный армянский ковер ручной работы. Очагом земной жизни, жизни человеческого духа стала библиотека. Парадоксальность появления в космосе старинной мебели, свечей в бронзовых подсвечниках, светящихся витражей и картины Брейгеля подчеркивала тяготение людей к земному.
   – Нам не нужен никакой космос, нам нужно Зеркало! – проповедует добрый и несчастный Снаут, блистательно сыгранный Юри Ярветом.
   Роман Станислава Лема и фильм Андрея Тарковского отличаются в главном: Лем создал произведение о возможном контакте с космическим разумом, а Тарковский сделал фильм о Земле, о земном. В конструкции его «будущего» основными проблемами незыблемо остаются проблемы человеческой Совести, вечная оплата грехов человеческих, которые, материализуясь, предстают перед героями «Соляриса».
   Искусство земных художников, вливаясь в сознание космической матрицы живого человека, какой является моя героиня, формирует ее человеческую, обреченную на страдание и любовь душу. Посмертная маска Пушкина, фолианты старинных книг, фарфоровый китайский дракон – детали, глубоко продуманные Тарковским, наполняют космическую героиню Земным Теплом, светом земной Культуры.
   Андрей Арсеньевич редко репетировал с актерами до съемок, но к решающей сцене в библиотеке подводил нас, начиная с кинопроб. Его работа с актерами была построена на тонких вибрациях подсознания, трудно уловимых сторонним наблюдателем. Неожиданно во время репетиции он подходил ко мне и решительно останавливал мой трагический пафос, казалось бы, абсурдными замечаниями:
   – Понимаешь, она говорит, как будто хлопает старыми дверцами шкафа. Слова не имеют значения. И вообще, умоляю тебя, ничего не играй!
   Настраивая меня на длинные крупные планы, Тарковский тихонько наговаривал, как деревенская бабка-вещунья:
   – Не играй, не играй, живи, дыши. Представляешь, как это прекрасно, ты сейчас живешь, хлопаешь ресницами, вот улыбнулась сама себе…
   Через минуту шла команда: «Мотор»!
   Совсем по-другому Тарковский работал с Анатолием Солонициным, доводя его до крайнего перевозбуждения, физического переутомления, часто ругал его, что для Анатолия, обожавшего Тарковского, было невыносимо. Но когда у Толи появлялись слезы на глазах и вся его суть приходила в движение, Тарковский начинал снимать. Подобное выведение подсознательного я видела только еще у одного киномастера, любимого режиссера Андрея Арсеньевича – Брессона. В фильмах «Дневник сельского священника», «Мушетт» актеры не играют, а медитируют перед кинокамерой. Все внешнее убрано, разговор ведет душа. Это не значит, что Тарковский вносил на площадку дух мистицизма, наоборот, он как будто мешал актерам сосредоточиться на «идейном содержании роли», сбивая фразами типа:
   – Играй гениально! У меня сердце болит от твоей игры.

Раннее замужество

   К моим девятнадцати годам я уже успела выскочить замуж. Именно не выйти, а выскочить. Все друзья отговаривали меня от такого поспешного решения. Но я, к сожалению, всегда и во всем была и, наверное, остаюсь максималисткой, и первое же чувство приняла за «вечную любовь». И испортила человеку жизнь, причем хорошему человеку. Мой первый муж для многих женщин был бы идеальным мужем. Добрый, внимательный, любящий, что еще нужно? Правда, очень ревнив. Стоило мне сесть за столик во ВГИКе к своим ребятам по курсу, у него тут же портилось настроение, он ничего не говорил мне, да этого и не нужно было. Настроение портилось и у меня. И все же… мы любили друг друга и были почти счастливы целых полтора года.
 
   Мужу
 
Я голову твою держала на коленях,
И плавал запах леса и цветов.
Земля держала нас законом притяженья,
Но нет закона
Выше, чем любовь.
Случилось чудо, мы могли летать,
И плавать в воздухе, и растворяться,
И гриву облаков любимого ласкать,
В поток волос душистых устремляться.
 
16 июня 1969 года
   И совсем другие стихи, полные юношеской нетерпимости – ему же.
 
Отпусти меня в ясную даль.
Не хочу больше быть в тесноте,
И угрюмости стен и печаль мою
Отдаю за бесценок тебе.
Мне не нужно отвернутых лиц,
Безучастьем, безверьем пропитанных,
Убаюкивающих мертвецов, ясновидящих,
В меру упитанных…
Я прорвусь сквозь завесу теней,
Обретя себя в яростном свете,
Ускакав на лихом скакуне,
Растворившись с мечтой на рассвете.
 
12.11.1970. Репино
 
Страданье – искупленье зла
Прожитых дней, ушедших вех
И жизни всей…
Как дань природе, одарившей на
Разорение себя —
И страсть, и муку породившей,
И поглотившей всю себя.
 
24 февраля. Репино
   В этих пропитанных болью строчках выливалась трагедия моего юношеского миропонимания. Вспыхнула яркой звездой другая любовь и поглотила все…
 
   A.T.
 
Как мне глаза твои увидеть,
Как мне почувствовать твой вздох
На расстоянии, не увидеть
 
 
Твоих неразрешенных снов,
С какою силою связаться..?
Преодолеть пространство дней,
Предстать. И кинуться в объятья
Судьбы и мудрости твоей.
 
   Как-то Андрей Арсеньевич мне сказал: «Настоящая любовь не бывает безответной, иначе она не настоящая».
   Звонок. Пригласила к себе Лариса Ефимовна Шепитько. Иду с радостью. Идти недалеко, дома рядом. Пришла, встречают Элем Климов, муж Ларисы, и Андрей. Это он попросил Ларису позвать меня в гости. Сели за стол, немного выпили, читали стихи. Вышли с Андреем в соседнюю комнату. Я села в кресло. Он долго на меня смотрел, потом быстро ко мне подошел, неожиданно встал на колени и уткнул свое лицо в мои. Признался, что любит меня уже целый год, нежно и преданно. Я сняла с себя цепочку с моим знаком зодиака – Тельцом, которую подарил мне мой отец, и надела на него, и еще вручила Андрею самую дорогую для меня иконку Владимирской Божьей матери. Эта иконка всегда висела над моей кроватью.
   Сели за стол. Выпили немного коньяку. А в висках стучало: что дальше? Уйти к себе я уже не могла… Верно почувствовав мое настроение, Лариса Ефимовна пригласила меня в свою спальню. Она говорила откровенно, пытаясь оградить меня от несчастья. Тепло говорила о моем муже: «Ты еще не в том возрасте, когда можешь оценить хороших людей», – эта фраза запомнилась мне навсегда. «И у Андрея, и у тебя чувства пройдут, он несвободен, так же, как и ты».
   Андрей поставил пластинку Баха, музыку из «Соляриса», которую я так любила. Я прошла в ванную комнату. В зеркале я увидела свое лицо, лицо Хари – женщины, которая любила, но у которой не было ни единого шанса на счастье с любимым, ни единого… И чтобы спасти его от безумия… взгляд мой упал на оставленное лезвие бритвы… чтобы спасти всех нас от безумия… нужно уйти, немедленно уйти из жизни. Я схватила бритву и рубанула себя по венам, боль заставила меня прийти в себя… Где я? В доме у Ларисы… нет, нет… только не здесь… Продолжая сжимать рукой лезвие бритвы, я выбралась из ванны, закрыв длинным рукавом свою раненую руку.
   – Мне нужно идти.
   – Сейчас? – спросил Андрей Арсеньевич. – Но почему сейчас?..
   – Мы только начали ужинать… – весело сказал Элем Климов и взял меня за руку. Предательская кровь хлынула на ковер. – Это что еще такое? – нахмурился Элем…
   – Ну, началось, – схватился за голову Андрей. – Кому и что ты хочешь доказать?.. Это же несерьезно…
   Последние его слова затмили мой разум. Пограничное состояние, вызванное мучительными съемками, переживания вспыхнувшей любви… Нет, это было серьезно. Серьезней не бывает. И я рубанула бритвой по венам так, что фонтан крови взметнулся к стене и обрызгал ее – боли я уже не почувствовала… Климов отпустил мне весомую и вполне заслуженную оплеуху, вырвав лезвие, Лариса немедленно завязала руку полотенцем. Они что-то обсуждали, но я уже не могла их слышать… Дальше я видела происходившее как бы со стороны. Зима… мы идем по ночной Москве, везде сугробы, куда-то делся Андрей, я стала его звать… яростно, с болью… Он появился, прижав меня к себе, так мы дошли до врача…
   Я по-прежнему не чувствовала боли… И тогда, когда накладывали шов на локтевом сгибе… Позже я узнала от врача, что это было пограничное состояние разума… еще немного – и безумие…
   Дома узнали обо всем, прочтя мой дневник. Мой муж тоже прочел, он попытался поговорить со мной, но я не дала. Так, мгновенно, он стал для меня чужим… Больше всех негодовала бабушка… Как я посмела покуситься на свою жизнь… Она любила меня всей душой, всем сердцем и восприняла мой поступок как предательство…
   Да так оно и было. Теперь, взрослая, я понимаю: почти еще детей толкает к суициду максимализм. И временное безумие, очень опасное. Своим поведением я могла сразу погубить многих: Тарковского, Ларису, Климова, мою семью… Сейчас почти всех участников этих событий нет в живых. Но я прошу у них прощения.
   Мое жалкое человеческое сознание, цепляясь за жизнь, искало выхода и нашло. Я решила креститься. Тайно. В советское время крещение могло привести к концу карьеры. Ведь нужно было предъявлять паспорт, и это тут же становилось известно «инстанциям».
   А где взять крестик? Его просто негде было купить, в советское время они не продавались, так же как и Евангелие. Я обратилась за помощью к Ипполиту Новодережкину. Он был художником у моего отца на картине «Судьба человека», работал с Тарковским над «Рублевым». Он внял моим мольбам и приготовил маленькую формочку для креста, я отдала ему свое золотое колечко – и вскоре крестик был готов. Для крещения я выбрала храм в Переделкине. Эту церковь я очень любила. На кладбище рядом покоились Борис Пастернак и Корней Чуковский.
   Ипполит Новодережкин и стал моим крестным отцом. Рыжеволосый священник с добрыми глазами совершил таинство. Для взрослых в храме была купель-бассейн, я вошла в него, сама три раза окунулась и прочитала молитву. После миропомазания причастилась…
   Не знаю, что все это значило для моей души, но и сегодня считаю, что это был самый правильный шаг к спасению.
   А пока сами собой слагались пропитанные болью строки.
 
Мне снился голос твой, и слезы
Текли из сном одетых глаз.
Всё разрешающие грезы,
Все разрушающий соблазн…
 
Апрель, 1972 год
   За окном шел густой мокрый снег.
   – Я всем приношу несчастье, – тихо сказал Андрей. – И тебе!
   За этими словами была безысходная боль и ответственность за людей, которые верили и шли за ним. Тем временем Госкино начало свою атаку на «Солярис».
   Фильм получил 32 замечания, и вот уже полгода его не выпускали на экран, даже на премьерный показ. Я пыталась возразить, убедить Андрея, что главное счастье – это сама работа, но он не дал мне говорить.
   – Почему, почему они так меня ненавидят?
   Художник и работодатели. Вечен их конфликт. Кинорежиссер, обреченный на кинопроизводство, полностью зависит от работодателей. Не участь долгого лежания фильма «на полке» так волновала Тарковского, а многолетнее ожидание нового дела.
   И все-таки премьера состоялась: вначале в малых залах «Мосфильма», а затем в Доме кино. На один из просмотров пришел Сергей Федорович Бондарчук. Очень часто впечатление от фильма усиливается или уменьшается от того, с кем ты находишься рядом во время просмотра. В этот день со мной впервые смотрели фильм Донатас Банионис и мой отец. После первых же моих сцен отец крепко сжал мою руку и тихо произнес:
   – Хорошо.
   Тарковский, словно проверяя самого себя, вглядывался в мокрые от слез лица Донатаса и Сергея Федоровича. Это был какой-то странный и счастливый для меня день. После просмотра отец обнял Тарковского и поблагодарил за те чувства, которые вошли в него вместе с «Солярисом». Они шли по длинным мосфильмовским коридорам. Может быть, это наивно и не нужно, но мне всегда хотелось соединить тех, чье творчество я любила. Мне было больно от сознания, что всегда находятся люди, несущие ложь, сплетни, плетущие интриги, настраивающие художников друг против друга. Это они «сочувствовали гению Тарковского» и внушали, что все у него «украл Герасимов» и использовал в своих фильмах. Как будто можно украсть душу…
   Тарковский был раним и внушаем, многолетние невзгоды усиливали его болезненную подозрительность, на которой ловко играли прилипшие к его судьбе люди.