Страница:
Но в тот далекий день Андрей был открыт и счастлив единочувствованием, пониманием, таким редким для него приятием его труда. Мы остановились на лестничной площадке. Отец с тревогой спросил меня:
– Что же ты будешь играть после такой роли? Я не знаю таких ролей.
– А я знаю! – выдохнула я.
Тарковский улыбнулся, и, приняв это как одобрение, я произнесла:
– Вам нужно снимать вместе фильм по роману Достоевского «Униженные и оскорбленные».
Еще не придя в себя от гипноза-просмотра «Соляриса», отец закивал головой.
– Да, это было бы прекрасно, прекрасно.
Тарковский улыбнулся и сказал:
– Можно и не по роману, можно снять фильм о самом Достоевском.
Канны
Встреча с Бурляевым
Из дневника
Феллини и Тарковский
Сорренто
– Что же ты будешь играть после такой роли? Я не знаю таких ролей.
– А я знаю! – выдохнула я.
Тарковский улыбнулся, и, приняв это как одобрение, я произнесла:
– Вам нужно снимать вместе фильм по роману Достоевского «Униженные и оскорбленные».
Еще не придя в себя от гипноза-просмотра «Соляриса», отец закивал головой.
– Да, это было бы прекрасно, прекрасно.
Тарковский улыбнулся и сказал:
– Можно и не по роману, можно снять фильм о самом Достоевском.
Канны
К маю 1971 года фильм «Солярис» был отобран для участия в конкурсном показе Каннского кинофестиваля. Знаменитая набережная французского курорта – Круазетт – встретила нашу маленькую делегацию разноголосицей отдыхающей публики и толпами зевак. Тарковский выискивал в толпе интересные типажи, радовался всему необычному, яркому. «Посмотрите, как он счастлив!» – неожиданно восклицал Андрей Арсеньевич. Его взор выхватил из потока машин хрупкий старый велосипедик и восседающего на нем, как на троне, пятидесятилетнего мужчину с шапкой светлых вьющихся волос. Круглое лицо его обрамляла широченная русая борода, увитая полевыми васильками, он смело лавировал в сплошном потоке машин и во весь голос пел песню.
Наступил конкурсный день. Еще утром журналистам по радио было сообщено, что вечером зрителям будет показан фильм «Солярис» Андрея Тарковского – основного претендента на главный приз фестиваля.
Выйдя из отеля, мы увидели, что огромное число машин и толпы людей загораживают подъезд к просмотровому залу, и решили пробираться пешком. Неожиданно пролился светлый грибной дождь. Единственный смокинг Андрея и мое вечернее платье оказались под угрозой. Впереди, куда ни кинь взгляд, шевелилась толпа. Положение становилось критическим – мы явно опаздывали. Помощь пришла неожиданно, со стороны принцессы Монако. Как только бесчисленные зрители увидели машину с принцессой, они невольно расступились, и мы, взявшись за руки, побежали.
Наверное, это были наши самые счастливые мгновения, пережитые вместе. На душе было легко, как бывает только в светлом сне, казалось, еще мгновение – и мы полетим или превратимся сами в сверкающие капли дождя. Мы бежали, как дети, не для того, чтобы куда-то успеть, мы бежали, чтобы продлились эти мгновения полного счастья. К началу церемонии мы успели.
В зале рассаживалась чопорная публика, нас усадили на балконе, откуда просматривался весь зал. Перед началом демонстрации фильма мы встали – Тарковский, Банионис и я. Раздались вежливые жидкие хлопки. Просмотр начался, и вместе с ним начались наши муки. Мы с ужасом прислушивались к дыханию зала: поймут ли, не покажется ли наш фильм чересчур длинным, скучным, ненужным. И действительно, первую часть публика смотрела не очень внимательно. Единственный раз аплодисменты отметили страшный образ бесконечного туннеля дороги будущего. Но со второй части началась магия воздействия картины, и мы все это почувствовали. И снова на экране моя героиня защищает любимого. «Но я становлюсь человеком и чувствую нисколько не меньше, чем вы, поверьте, я… я люблю его, я – человек!» Неожиданно раздался смех в зрительном зале, потом хохот, шум, возня. У меня оборвалось сердце. Только после показа мы узнали, что группа гошистов, проникнув на просмотр советской картины, решила таким образом сорвать показ, и, пока их не вывела полиция, юнцы продолжали бесчинствовать. После окончания фильма раздались дружные овации и началась основная пытка. Нас окружила плотная толпа журналистов и фотокорреспондентов. «Терпи», – прошептал мне Андрей Арсеньевич. Почти теряя сознание, поддерживаемая Тарковским и Банионисом, я кожей ощущала натиск людских волн, едва сдерживаемый полицией. Журналисты дружно кричали: «Смайл! Улыбнись!» – и гоняли нас по лестнице вверх и вниз.
Фильму присудили Специальный приз международного Каннского кинофестиваля. Он назывался «Гран-при спесьяль де жюри» – «Большой специальный приз жюри». Мне казалось, что Тарковский будет счастлив одержанной победой, но я ошиблась. Он был удручен, обижен, как ребенок, что фильму не дали первую премию, обвинял жюри в явной подтасовке. Доброжелательный бизнесмен Сергей Гамбаров объяснял Тарковскому, что так бывает почти всегда на Каннском фестивале: первую премию дают только коммерческому фильму, а вторую получали в свое время Антониони, Феллини… Андрей не хотел слушать объяснений, мучительно переживая эту, как он считал, несправедливость.
Сергей Гамбаров, долгое время живший во Франции, был главным инициатором приглашения нашей картины в Канны, он опекал ранимого Тарковского. Сергей пригласил нас с Андреем в самый известный ресторан. Его стены украшали фотографии победителей Каннского фестиваля, и тут же на стенах были их автографы. Мы тоже расписались. И подняли бокалы шампанского за наш фильм… Андрей наклонился над ухом Гамбарова и сказал по-французски: «С’еst ma femme». («Это моя женщина». – Прим. ред.) Сергей посмотрел на меня, неловко улыбнулся, и в глазах его я заметила слезы.
К концу нашего пребывания во Франции мы узнали, что «Солярис» получил еще Приз протестантской и католической церквей, и это немного успокоило Тарковского. В дни фестиваля я видела, как к Андрею Арсеньевичу льнут эмигранты. Его приглашали в частные дома, открыто заявляли, что поддержат его творчество, если он останется во Франции. Тарковский отвечал на эти предложения корректно, никого не обижая, с юмором, тревожно вглядываясь в лица эмигрантов. «Бедные, бедные, – говорил он, – лишить себя всего». Одна эмигрантка, услышав наш разговор, воскликнула: «Вы не можете себе представить, как за семь лет изменился язык, есть слова, которые мне неизвестны». И заплакала. Позже я спросила Тарковского, что за семь лет могло измениться в русском языке? «Многое, – ответил он, – очень многое. Ведь живой язык вечно дополняется, видоизменяется, нам это незаметно, а люди, вырванные из языковой сферы, это ощущают».
В аэропорту мы немного задержались, чтобы купить духи, вбежали, запыхавшись, в салон самолета и увидели красные, возбужденные лица сопровождавших нас в поездке людей. «Они решили, что мы остались», – тихонько смеялся Тарковский. «Как это – остались?» – ужаснулась я от такого предположения. «А так. Они думают, что я могу остаться. Абсурд. Я не смог бы ни жить, ни работать здесь, на Западе. Только дома, – и, неожиданно переключившись на полет, Тарковский с ужасом произнес: – Лучше б на телеге везли, честное слово. Человек не летает и не должен этого делать».
В аэропорту нас встречала Лариса Тарковская с маленьким Андрюшей на руках. Андрей поцеловал сына и обернулся ко мне… Глазами попрощался и… всё.
Наступил конкурсный день. Еще утром журналистам по радио было сообщено, что вечером зрителям будет показан фильм «Солярис» Андрея Тарковского – основного претендента на главный приз фестиваля.
Выйдя из отеля, мы увидели, что огромное число машин и толпы людей загораживают подъезд к просмотровому залу, и решили пробираться пешком. Неожиданно пролился светлый грибной дождь. Единственный смокинг Андрея и мое вечернее платье оказались под угрозой. Впереди, куда ни кинь взгляд, шевелилась толпа. Положение становилось критическим – мы явно опаздывали. Помощь пришла неожиданно, со стороны принцессы Монако. Как только бесчисленные зрители увидели машину с принцессой, они невольно расступились, и мы, взявшись за руки, побежали.
Наверное, это были наши самые счастливые мгновения, пережитые вместе. На душе было легко, как бывает только в светлом сне, казалось, еще мгновение – и мы полетим или превратимся сами в сверкающие капли дождя. Мы бежали, как дети, не для того, чтобы куда-то успеть, мы бежали, чтобы продлились эти мгновения полного счастья. К началу церемонии мы успели.
В зале рассаживалась чопорная публика, нас усадили на балконе, откуда просматривался весь зал. Перед началом демонстрации фильма мы встали – Тарковский, Банионис и я. Раздались вежливые жидкие хлопки. Просмотр начался, и вместе с ним начались наши муки. Мы с ужасом прислушивались к дыханию зала: поймут ли, не покажется ли наш фильм чересчур длинным, скучным, ненужным. И действительно, первую часть публика смотрела не очень внимательно. Единственный раз аплодисменты отметили страшный образ бесконечного туннеля дороги будущего. Но со второй части началась магия воздействия картины, и мы все это почувствовали. И снова на экране моя героиня защищает любимого. «Но я становлюсь человеком и чувствую нисколько не меньше, чем вы, поверьте, я… я люблю его, я – человек!» Неожиданно раздался смех в зрительном зале, потом хохот, шум, возня. У меня оборвалось сердце. Только после показа мы узнали, что группа гошистов, проникнув на просмотр советской картины, решила таким образом сорвать показ, и, пока их не вывела полиция, юнцы продолжали бесчинствовать. После окончания фильма раздались дружные овации и началась основная пытка. Нас окружила плотная толпа журналистов и фотокорреспондентов. «Терпи», – прошептал мне Андрей Арсеньевич. Почти теряя сознание, поддерживаемая Тарковским и Банионисом, я кожей ощущала натиск людских волн, едва сдерживаемый полицией. Журналисты дружно кричали: «Смайл! Улыбнись!» – и гоняли нас по лестнице вверх и вниз.
Фильму присудили Специальный приз международного Каннского кинофестиваля. Он назывался «Гран-при спесьяль де жюри» – «Большой специальный приз жюри». Мне казалось, что Тарковский будет счастлив одержанной победой, но я ошиблась. Он был удручен, обижен, как ребенок, что фильму не дали первую премию, обвинял жюри в явной подтасовке. Доброжелательный бизнесмен Сергей Гамбаров объяснял Тарковскому, что так бывает почти всегда на Каннском фестивале: первую премию дают только коммерческому фильму, а вторую получали в свое время Антониони, Феллини… Андрей не хотел слушать объяснений, мучительно переживая эту, как он считал, несправедливость.
Сергей Гамбаров, долгое время живший во Франции, был главным инициатором приглашения нашей картины в Канны, он опекал ранимого Тарковского. Сергей пригласил нас с Андреем в самый известный ресторан. Его стены украшали фотографии победителей Каннского фестиваля, и тут же на стенах были их автографы. Мы тоже расписались. И подняли бокалы шампанского за наш фильм… Андрей наклонился над ухом Гамбарова и сказал по-французски: «С’еst ma femme». («Это моя женщина». – Прим. ред.) Сергей посмотрел на меня, неловко улыбнулся, и в глазах его я заметила слезы.
К концу нашего пребывания во Франции мы узнали, что «Солярис» получил еще Приз протестантской и католической церквей, и это немного успокоило Тарковского. В дни фестиваля я видела, как к Андрею Арсеньевичу льнут эмигранты. Его приглашали в частные дома, открыто заявляли, что поддержат его творчество, если он останется во Франции. Тарковский отвечал на эти предложения корректно, никого не обижая, с юмором, тревожно вглядываясь в лица эмигрантов. «Бедные, бедные, – говорил он, – лишить себя всего». Одна эмигрантка, услышав наш разговор, воскликнула: «Вы не можете себе представить, как за семь лет изменился язык, есть слова, которые мне неизвестны». И заплакала. Позже я спросила Тарковского, что за семь лет могло измениться в русском языке? «Многое, – ответил он, – очень многое. Ведь живой язык вечно дополняется, видоизменяется, нам это незаметно, а люди, вырванные из языковой сферы, это ощущают».
В аэропорту мы немного задержались, чтобы купить духи, вбежали, запыхавшись, в салон самолета и увидели красные, возбужденные лица сопровождавших нас в поездке людей. «Они решили, что мы остались», – тихонько смеялся Тарковский. «Как это – остались?» – ужаснулась я от такого предположения. «А так. Они думают, что я могу остаться. Абсурд. Я не смог бы ни жить, ни работать здесь, на Западе. Только дома, – и, неожиданно переключившись на полет, Тарковский с ужасом произнес: – Лучше б на телеге везли, честное слово. Человек не летает и не должен этого делать».
В аэропорту нас встречала Лариса Тарковская с маленьким Андрюшей на руках. Андрей поцеловал сына и обернулся ко мне… Глазами попрощался и… всё.
Явись, пророк души моей!
Ты мне откроешь жизнь людей,
И страсть, и муки вдохновенья,
Прорвешь усталость серых дней,
Откроешь тайну Воскресенья,
Весь смысл природы с дня творенья…
Огнем заменишь жизни тленье
И бросишь яростно в костер
Вселенских бурь, безумств прозренья
Пройдя сквозь гордость отрешенья,
И в мыслях не найдя покор
Судьбе, природе, жизни целой…
Узрев твой облик на земле
И обретя тебя в себе,
Я жизни цвет отдам тебе.
Апрель, 1972 год
Встреча с Бурляевым
С Николаем Бурляевым нас познакомил кинематограф. Снимаясь у Ларисы Шепитько в фильме «Ты и я» в городе Норильске, я увидела фильм «Мама вышла замуж» режиссера Мельникова, где роль строптивого и трогательного подростка блестяще сыграл Николай Бурляев. Всем, кто видел фильм, запомнился момент, когда в магазине на последние гроши Колин герой покупает 75 граммов колбасы, а милая девушка-продавщица спрашивает у него: «Вам кусочком или порезать?».
– Куском! – отвечает ей голодный, как волк, парень.
Господи, как мне захотелось пригреть этого строптивого худого мальчишку и, главное, накормить досыта.
Позже, снимаясь в «Солярисе» у Тарковского, я увидела Колю в «Рублеве», в роли колокольных дел мастера, для меня этот образ и сам Коля навсегда слились с образом Тарковского. А Николай, увидев меня в «Солярисе» в момент просмотра фильма, неожиданно заявил своему другу Василию Ливанову: «Эта женщина будет со мной».
А вот реальная наша встреча произошла в Киеве на съемках картины «Как закалялась сталь», где нам было предложено сняться в главных ролях.
Конечно, главной темой для разговоров был кинематограф и Тарковский.
Николай только что снялся в фильме Алексея Баталова «Игрок» по Ф.М. Достоевскому. А я ему рассказывала, что однажды Андрей Тарковский, вспомнив о Николае, вдруг сказал: «Конечно, Бурляев должен был бы сниматься у меня в роли “Подростка”, по Достоевскому». Эту идею подхватил Вадим Юсов, который очень хорошо к Коле относится.
– Вряд ли бы это допустила Лариса Павловна, – заметил Николай.
Как мы позже выяснили, много было сделано, чтобы разрушить дружбу Тарковского и Бурляева. Наши отношения развивались бурно, и очень скоро Николай стал для меня очень близким и дорогим человеком. Готовясь к фильму, мы оба должны были хорошо освоить верховую езду. Под Киев был переведен Алабинский конный полк, который в свое время создал мой отец специально для съемок «Войны и мира».
Однажды Николай предложил мне конную прогулку. Конечно, мне хотелось выглядеть романтично. Я надела белоснежную тонкую кофточку и обвязала волосы алым шифоновым шарфом, который обязан был развеваться, как у лихой наездницы. Правда, на лошади я сидела достаточно редко, только на занятиях во ВГИКе, но Коле, конечно, об этом не сообщила.
Нам дали хороших лошадок – семилеток, и мы выехали в чистое поле. Попробовали идти легкой рысцой. Хорошо. Весна, степь, ковыль – красотища. Мой алый шарфик развевается на ветру, рядом смелый джигит… а тут… коровы идут.
Моя лошадь, испугавшись коров, метнулась в сторону. Левая нога тут же соскочила со стремени и… лошадь в галоп, а я сижу на ней безвольным кульком и совершенно ей не управляю. В моей голове пронеслось: «Если она на этом же галопе внесет меня в конюшню… мне конец. Совсем недавно я видела разбитую голову солдатика, которого вот так же внесла в конюшню лошадь, значит, необходимо соскочить с лошади… страшно». Перед глазами – копыта и земля, потому что я уже вишу вниз головой где-то под пузом лошади. Боковым зрением я увидела речку. Мелькнула мысль: «У воды лошадь может остановиться», но натянуть повод не удается, и вот он, еще один косогор, я отпускаю повод и лечу куда-то. Больно стукаюсь о твердую землю, потом еще и качусь куда-то вниз и – всё… покой и отдаленные крики солдатиков: «Актриса разбилась, актриса разбилась»… А я лежу и думаю, про кого это они кричат? Вскоре надо мной появилось испуганное Колино лицо. Он осторожно поднял меня с земли. Переломов не было, только ушибы и ссадины. Но на кого была похожа романтическая всадница! Изорванная, вся в крови белая кофточка, синяки и подтеки на лице, и довершал все это хозяйство истерзанный в клочья воздушный шарфик.
Наступил день съемок. Коля должен был скакать впереди, а за ним весь полк, потом падать с лошади и лежать под копытами бегущих лошадей. Как я все это выдержала – не знаю. Коля скакал несколько дублей впереди полка, впереди вихря из лошадей и людей. Даже близко нельзя было подойти к этому единому, мощному организму конной атаки – срывало головные уборы. Все, что попадалось под копыта, вдребезги разлеталось. Но это не самое страшное… А вот когда Колю положили на землю и прогнали перед его лицом в полевом галопе лошадей… Повторить это, видимо, было трудно, потому что все эти кадры остались в фильме «Как закалялась сталь», несмотря на то что Колю Бурляева сняли с роли Павла Корчагина. Пришла разнарядка сверху, из ЦК партии: рефлексирующего героя Достоевского не снимать в главных ролях социальных героев. Утвердили Конкина. Я без Бурляева сниматься отказалась, и мы оба ушли с картины. Перед отъездом заглянули еще раз к Сергею Параджанову, Колиному другу. Двери квартиры Параджанова никогда и ни от кого не закрывались. Просто толкнешь – и входишь.
– Ох, как ты мне понравилась в «Солярисе», – говорил Параджанов, – и фильм очень, очень хорош, я его посмотрел на корабле…
Оказалось, Параджанов посмотрел «Солярис» на стареньком проекторе, заряженном узкой черно-белой пленкой, что не помешало впечатлению. Коля пел под гитару свою песню, посвященную расставанию с первой женой Натальей Варлей: «Я люблю тебя всю, всю, всю, ты мое божество…». В ней был отголосок недавней трагедии, потерянной любви… Параджанов слушал Колю внимательно, даже восторженно. Гостям он непременно что-то дарил. Вот и мне он вручил полотняную гуцульскую рубашку, расшитую бисером, и домотканую юбку.
Мы уехали на съемки другой картины, в Ленинград. Там были возмущены тем, что Колю сняли с главной роли какой-то разнарядкой сверху. Но… начали снимать – и опять письмо-«указивка» из Госкино о том, что Бурляева нельзя снимать в главной роли. Позже мы узнали, что в эту же группу «рефлексирующих» актеров попали Ролан Быков, Инна Чурикова, Станислав Любшин и еще кто-то. В общем, я опять вслед за Колей ушла с картины. На последние гроши мы отправились к Колиным знакомым в Кижи, жили в простом деревянном доме, ели простую кашу, много думали, мечтали, переплывали в лодке с острова на остров и читали вслух «Фауста» Гёте.
Беспокоили нас только крысы. Выходя ночью из своих нор, они бегали по нашему земляному полу. Тогда я брала керосиновую лампу и, наклонясь над норой, приказывала «Крыс, выходи». Но они были трусливее меня и не появлялись.
Каждый из нас вел свой дневник. Однажды, описывая очередной день, Коля внимательно посмотрел на меня и сказал:
– Знаешь, на кого ты сейчас похожа?
– На кого?
– На Христа!
– На распятого? – улыбнулась я.
– На живого, – буркнул он.
Мы много говорили о творчестве, и Коля любил повторять: «Я хочу подставить тебе свои крылья, и мы вместе будем летать».
– Куском! – отвечает ей голодный, как волк, парень.
Господи, как мне захотелось пригреть этого строптивого худого мальчишку и, главное, накормить досыта.
Позже, снимаясь в «Солярисе» у Тарковского, я увидела Колю в «Рублеве», в роли колокольных дел мастера, для меня этот образ и сам Коля навсегда слились с образом Тарковского. А Николай, увидев меня в «Солярисе» в момент просмотра фильма, неожиданно заявил своему другу Василию Ливанову: «Эта женщина будет со мной».
А вот реальная наша встреча произошла в Киеве на съемках картины «Как закалялась сталь», где нам было предложено сняться в главных ролях.
Конечно, главной темой для разговоров был кинематограф и Тарковский.
Николай только что снялся в фильме Алексея Баталова «Игрок» по Ф.М. Достоевскому. А я ему рассказывала, что однажды Андрей Тарковский, вспомнив о Николае, вдруг сказал: «Конечно, Бурляев должен был бы сниматься у меня в роли “Подростка”, по Достоевскому». Эту идею подхватил Вадим Юсов, который очень хорошо к Коле относится.
– Вряд ли бы это допустила Лариса Павловна, – заметил Николай.
Как мы позже выяснили, много было сделано, чтобы разрушить дружбу Тарковского и Бурляева. Наши отношения развивались бурно, и очень скоро Николай стал для меня очень близким и дорогим человеком. Готовясь к фильму, мы оба должны были хорошо освоить верховую езду. Под Киев был переведен Алабинский конный полк, который в свое время создал мой отец специально для съемок «Войны и мира».
Однажды Николай предложил мне конную прогулку. Конечно, мне хотелось выглядеть романтично. Я надела белоснежную тонкую кофточку и обвязала волосы алым шифоновым шарфом, который обязан был развеваться, как у лихой наездницы. Правда, на лошади я сидела достаточно редко, только на занятиях во ВГИКе, но Коле, конечно, об этом не сообщила.
Нам дали хороших лошадок – семилеток, и мы выехали в чистое поле. Попробовали идти легкой рысцой. Хорошо. Весна, степь, ковыль – красотища. Мой алый шарфик развевается на ветру, рядом смелый джигит… а тут… коровы идут.
Моя лошадь, испугавшись коров, метнулась в сторону. Левая нога тут же соскочила со стремени и… лошадь в галоп, а я сижу на ней безвольным кульком и совершенно ей не управляю. В моей голове пронеслось: «Если она на этом же галопе внесет меня в конюшню… мне конец. Совсем недавно я видела разбитую голову солдатика, которого вот так же внесла в конюшню лошадь, значит, необходимо соскочить с лошади… страшно». Перед глазами – копыта и земля, потому что я уже вишу вниз головой где-то под пузом лошади. Боковым зрением я увидела речку. Мелькнула мысль: «У воды лошадь может остановиться», но натянуть повод не удается, и вот он, еще один косогор, я отпускаю повод и лечу куда-то. Больно стукаюсь о твердую землю, потом еще и качусь куда-то вниз и – всё… покой и отдаленные крики солдатиков: «Актриса разбилась, актриса разбилась»… А я лежу и думаю, про кого это они кричат? Вскоре надо мной появилось испуганное Колино лицо. Он осторожно поднял меня с земли. Переломов не было, только ушибы и ссадины. Но на кого была похожа романтическая всадница! Изорванная, вся в крови белая кофточка, синяки и подтеки на лице, и довершал все это хозяйство истерзанный в клочья воздушный шарфик.
Наступил день съемок. Коля должен был скакать впереди, а за ним весь полк, потом падать с лошади и лежать под копытами бегущих лошадей. Как я все это выдержала – не знаю. Коля скакал несколько дублей впереди полка, впереди вихря из лошадей и людей. Даже близко нельзя было подойти к этому единому, мощному организму конной атаки – срывало головные уборы. Все, что попадалось под копыта, вдребезги разлеталось. Но это не самое страшное… А вот когда Колю положили на землю и прогнали перед его лицом в полевом галопе лошадей… Повторить это, видимо, было трудно, потому что все эти кадры остались в фильме «Как закалялась сталь», несмотря на то что Колю Бурляева сняли с роли Павла Корчагина. Пришла разнарядка сверху, из ЦК партии: рефлексирующего героя Достоевского не снимать в главных ролях социальных героев. Утвердили Конкина. Я без Бурляева сниматься отказалась, и мы оба ушли с картины. Перед отъездом заглянули еще раз к Сергею Параджанову, Колиному другу. Двери квартиры Параджанова никогда и ни от кого не закрывались. Просто толкнешь – и входишь.
– Ох, как ты мне понравилась в «Солярисе», – говорил Параджанов, – и фильм очень, очень хорош, я его посмотрел на корабле…
Оказалось, Параджанов посмотрел «Солярис» на стареньком проекторе, заряженном узкой черно-белой пленкой, что не помешало впечатлению. Коля пел под гитару свою песню, посвященную расставанию с первой женой Натальей Варлей: «Я люблю тебя всю, всю, всю, ты мое божество…». В ней был отголосок недавней трагедии, потерянной любви… Параджанов слушал Колю внимательно, даже восторженно. Гостям он непременно что-то дарил. Вот и мне он вручил полотняную гуцульскую рубашку, расшитую бисером, и домотканую юбку.
Мы уехали на съемки другой картины, в Ленинград. Там были возмущены тем, что Колю сняли с главной роли какой-то разнарядкой сверху. Но… начали снимать – и опять письмо-«указивка» из Госкино о том, что Бурляева нельзя снимать в главной роли. Позже мы узнали, что в эту же группу «рефлексирующих» актеров попали Ролан Быков, Инна Чурикова, Станислав Любшин и еще кто-то. В общем, я опять вслед за Колей ушла с картины. На последние гроши мы отправились к Колиным знакомым в Кижи, жили в простом деревянном доме, ели простую кашу, много думали, мечтали, переплывали в лодке с острова на остров и читали вслух «Фауста» Гёте.
Беспокоили нас только крысы. Выходя ночью из своих нор, они бегали по нашему земляному полу. Тогда я брала керосиновую лампу и, наклонясь над норой, приказывала «Крыс, выходи». Но они были трусливее меня и не появлялись.
Каждый из нас вел свой дневник. Однажды, описывая очередной день, Коля внимательно посмотрел на меня и сказал:
– Знаешь, на кого ты сейчас похожа?
– На кого?
– На Христа!
– На распятого? – улыбнулась я.
– На живого, – буркнул он.
Мы много говорили о творчестве, и Коля любил повторять: «Я хочу подставить тебе свои крылья, и мы вместе будем летать».
Из дневника
5 августа 1972 г.
Я верю этому хрупкому, нежному детскому лицу, этим мудрым, светлым и печальным глазам, этой незащищенной светлой душе.
Как бережно и откровенно вывел меня мой Николушка из тупика страданий, сделавшихся привычкой. Бережно мы начинаем постигать глубину наших отношений, необычность и схожесть наших отдельных жизней, в стремлении к Богу и Истине, к прорыву через наше временное пребывание здесь, на земле, к бесконечности. Мы живем в почти библейски простом жилище, где все просто и натурально – земляной пол, дощатая кровать, простой деревенский стол и скамейки. Пять дней из этого кровавого года, где было больно и хотелось страдать. Я не видела ничего впереди, кроме страдания, а радость и счастье казались невозможными и даже кощунственно ненужными. И вот она – гармония счастья. То, что даже не грезилось, дано мне и будет со мною всегда, пусть только в прошлом.
Все здесь просто и искренне. Люди, с которыми легко общаться и так же легко не общаться. 3 августа Коле исполнилось 26 лет. Его день рождения мы провели тихо, спокойно, как все дни здесь.
Электричества у нас нет. Вечером светит коптилка или свеча. Когда мы ее зажигаем, на бревенчатых стенах появляются наши тени.
Просыпаемся от криков чаек.
Я знаю, нам уготована жизнь непростая и всего будет много, но даже за эти прекрасные счастливые дни я не буду жалеть о покинутом мною скупом мире, дающем так мало душе. У меня еще будет время оценить прошлое, а пока я хочу жить настоящим.
– Машенька с подругами в Турции…
– Да, я знаю, Ваня с Юлей в Египте, – отдыхают дети. А ты?
– Я тоже отдыхаю, на даче.
– Ну, пока! Здоровья всем вам!
Вот так, почувствовал на расстоянии, что о нем, о нас вспоминаю? А сыну нашему, Ванюше Бурляеву, уже 27 лет. Мы с Николаем были примерно его ровесники, когда встретили друг друга. Припомнились его стихи той поры:
В то время когда наши с Колей фильмы шли во всем мире, завоевывали призы на международных фестивалях, собирая валюту, на которую госкиношные сынки ездили в Африку охотиться на львов, герои «Соляриса» и «Рублева» должны были жить в пустой квартире без крошки хлеба. Но тут – помощь сверху, подтверждающая необыкновенную притягательную силу Коли Бурляева. Он где-то познакомился с монахом, тот, видимо, почувствовал, что Коля нуждается. И помог. Не только деньгами. Он подарил ему крест – необычный, старинный золотой крест. Вот так мы и продержались. И надумали снова пойти учиться вместе – теперь уже режиссуре. Двадцать рублей стипендии, а мне даже сорок – училась на «отлично» – нам хватало. Да еще были подарки Госкино в виде зарубежных поездок: у меня – с «Солярисом», у Коли – с «Игроком».
В то время что есть деньги, что их нет – переживалось не так остро. У всех были обеспеченные государством жилье, лечение, образование. Займи у соседа 10–20 рублей и живи. Денег у всех было мало, вещей и того меньше, но жили как-то без страха за завтрашний день.
Может быть, социализм больше напоминал несколько искаженную христианскую общину, где все было общее и ничье. Но раз ничье, значит, и не твое, что вело к безответственности. Для истинной общины необходима духовная и душевная зрелость общества… А когда она будет?
Если мы с Колей и не были явными диссидентами, то варились именно в этой среде. Мы читали запрещенные книги: Мандельштама, Набокова, Цветаеву, «Доктора Живаго» Пастернака. Мы пели запрещенные песни, с удовольствием слушали нашего Галича-Нелегалича и ходили на Таганку.
Я верю этому хрупкому, нежному детскому лицу, этим мудрым, светлым и печальным глазам, этой незащищенной светлой душе.
Как бережно и откровенно вывел меня мой Николушка из тупика страданий, сделавшихся привычкой. Бережно мы начинаем постигать глубину наших отношений, необычность и схожесть наших отдельных жизней, в стремлении к Богу и Истине, к прорыву через наше временное пребывание здесь, на земле, к бесконечности. Мы живем в почти библейски простом жилище, где все просто и натурально – земляной пол, дощатая кровать, простой деревенский стол и скамейки. Пять дней из этого кровавого года, где было больно и хотелось страдать. Я не видела ничего впереди, кроме страдания, а радость и счастье казались невозможными и даже кощунственно ненужными. И вот она – гармония счастья. То, что даже не грезилось, дано мне и будет со мною всегда, пусть только в прошлом.
Все здесь просто и искренне. Люди, с которыми легко общаться и так же легко не общаться. 3 августа Коле исполнилось 26 лет. Его день рождения мы провели тихо, спокойно, как все дни здесь.
Электричества у нас нет. Вечером светит коптилка или свеча. Когда мы ее зажигаем, на бревенчатых стенах появляются наши тени.
Просыпаемся от криков чаек.
Я знаю, нам уготована жизнь непростая и всего будет много, но даже за эти прекрасные счастливые дни я не буду жалеть о покинутом мною скупом мире, дающем так мало душе. У меня еще будет время оценить прошлое, а пока я хочу жить настоящим.
Эти Колины стихи появились потом, по воспоминаниям. А вот мои, не прочитанные ему тогда:
…Они с порожка бани ярой
В Онегу кувыркались парой
И плавали на острова,
Где гнулась сочная трава…
7 августа
Записываю эти воспоминания 8 августа 2004 года. Как будто почувствовав это, Николай позвонил мне из Болгарии, спросил, как там Маша и Ваня, наши дети.
Онега дышит влажным сном,
Расправив воды под луной.
Уснул на острове наш дом,
Природой царствует покой.
5 августа 1972 года
– Машенька с подругами в Турции…
– Да, я знаю, Ваня с Юлей в Египте, – отдыхают дети. А ты?
– Я тоже отдыхаю, на даче.
– Ну, пока! Здоровья всем вам!
Вот так, почувствовал на расстоянии, что о нем, о нас вспоминаю? А сыну нашему, Ванюше Бурляеву, уже 27 лет. Мы с Николаем были примерно его ровесники, когда встретили друг друга. Припомнились его стихи той поры:
…Вернулись домой в совершенно пустую Колину квартиру в Нагатине. В Москве горел торф, из-за дыма порой нельзя было разглядеть друг друга на улице. После кристальной чистоты Онежского озера и Кижей нам это казалось чудовищным. А люди ничего не замечали. Адольф Гуревич, начальник актерского отдела «Мосфильма», за то, что я посмела уйти с двух картин, лишил меня зарплаты. Денег осталось 20 рублей. Моя мама Колю еще не признавала, ведь я оставила первого мужа, так что жить стало не на что.
…Сгорело лето,
В лесу так тихо.
Бредем тропою.
Немного солнца.
Вороны… Ветер…
Да мы с тобою.
Вечерний вызвезд
Пленён до срока
Голубизною.
Вдыхаю запах
Смолы и хвои
С твоих ладоней.
В то время когда наши с Колей фильмы шли во всем мире, завоевывали призы на международных фестивалях, собирая валюту, на которую госкиношные сынки ездили в Африку охотиться на львов, герои «Соляриса» и «Рублева» должны были жить в пустой квартире без крошки хлеба. Но тут – помощь сверху, подтверждающая необыкновенную притягательную силу Коли Бурляева. Он где-то познакомился с монахом, тот, видимо, почувствовал, что Коля нуждается. И помог. Не только деньгами. Он подарил ему крест – необычный, старинный золотой крест. Вот так мы и продержались. И надумали снова пойти учиться вместе – теперь уже режиссуре. Двадцать рублей стипендии, а мне даже сорок – училась на «отлично» – нам хватало. Да еще были подарки Госкино в виде зарубежных поездок: у меня – с «Солярисом», у Коли – с «Игроком».
В то время что есть деньги, что их нет – переживалось не так остро. У всех были обеспеченные государством жилье, лечение, образование. Займи у соседа 10–20 рублей и живи. Денег у всех было мало, вещей и того меньше, но жили как-то без страха за завтрашний день.
Может быть, социализм больше напоминал несколько искаженную христианскую общину, где все было общее и ничье. Но раз ничье, значит, и не твое, что вело к безответственности. Для истинной общины необходима духовная и душевная зрелость общества… А когда она будет?
Если мы с Колей и не были явными диссидентами, то варились именно в этой среде. Мы читали запрещенные книги: Мандельштама, Набокова, Цветаеву, «Доктора Живаго» Пастернака. Мы пели запрещенные песни, с удовольствием слушали нашего Галича-Нелегалича и ходили на Таганку.
Феллини и Тарковский
«Солярис» закупили многие страны. Премьера была и в Италии. Тарковский любил Италию. «Они – как наши. – Это была высшая оценка итальянцам. – И у них душа нараспашку». В Риме мы пошли на просмотр новой картины Федерико Феллини «Амаркорд». Мы сидели в небольшом полупустом зале, где показывали удивительно земной шедевр Феллини. Тарковский смеялся, иногда восхищенно восклицал или бурно возражал, словно сам создал эту картину и теперь пытается ее подправить. «Вот так никогда не режь кадр», – неожиданно сказал он мне. По этой реплике я поняла, что Тарковский знает, что я учусь на режиссерском факультете. «Он режет сам себя», – громко возмущался Тарковский, вызывая удивленные взгляды итальянских зрителей. Но фильм ему очень понравился. Через день Федерико Феллини пригласил нас к себе в офис. Он принял Тарковского тепло, по-братски. Весело рассказывал нам о своих новых замыслах, связанных с фильмом «Казанова».
– Я смотрел твой фильм, Андрей, не весь, конечно, он очень длинный, но то, что я видел, это гениально, – сказал Феллини.
– Длинный фильм? – возмутился Тарковский. – А у тебя что – много коротких фильмов? А я смотрел их все до конца!
– Не переживай, я знаю: ты и я, мы – гении! – улыбнулся Феллини. – Вы, русские, вообще гениальный народ. Как вы ухитряетесь снимать свои фильмы? О чем? У вас же ни о чем нельзя снимать! Я бы не снял у вас ни одной своей картины, потому что все мои картины о проститутках.
– А почему ты перестал занимать в своих картинах профессиональных актеров? – поинтересовался Тарковский.
– Дорого, – ответил маэстро, – и потом, я не знаю, как у вас, но у нас «звезды», заключающие контракт, могут диктовать, что и как снимать режиссеру. И даже сколько должно быть в картине крупных планов.
– Да, вы, итальянцы, гениальный народ, я бы так не смог, – парировал Тарковский.
– И я не смог, поэтому и снимаю вместо актеров… – Феллини протянул Андрею Арсеньевичу кипу фотографий, отобранных для «Казановы», – удивительные типажи. – Они ведь у меня даже текст не говорят, – улыбнулся Феллини, – я их прошу считать: раз, два, три… а потом, во время тонировки, подкладываю любой текст, какой мне нужно. Трудно сейчас снимать фильмы, – неожиданно сказал он, – денег нет, прокатчики горят на моих фильмах; трудно, брат, но мы с тобой, конечно, – гении…
Вечером Феллини пригласил нас в ресторан. К нашему столу приблизилась полная шестидесятилетняя женщина.
– Ну что, опять привел гостей, Федерико? – неожиданно фамильярно обратилась она к мастеру. – Ну, а сам что будешь есть?
– Ой, будто ты не знаешь, кашу, конечно, мою кашу, – ответил Феллини.
– Так я и думала, – произнесла женщина и царственно удалилась.
– Когда-то, в юности, я был так беден, что у меня часто не хватало денег расплатиться даже за обед, – рассказал нам Феллини, – и Тереза кормила меня. С тех пор я стал известным режиссером, а она – владелицей одного из лучших ресторанов в Риме, но мы по-прежнему играем в эту игру: я – нищий Федерико, а она – моя благодетельница.
– Отличный, добрый, умный мужик, – отозвался Тарковский о Феллини, когда мы с ним попрощались. – И картины у него такие же, как и он сам.
– Я смотрел твой фильм, Андрей, не весь, конечно, он очень длинный, но то, что я видел, это гениально, – сказал Феллини.
– Длинный фильм? – возмутился Тарковский. – А у тебя что – много коротких фильмов? А я смотрел их все до конца!
– Не переживай, я знаю: ты и я, мы – гении! – улыбнулся Феллини. – Вы, русские, вообще гениальный народ. Как вы ухитряетесь снимать свои фильмы? О чем? У вас же ни о чем нельзя снимать! Я бы не снял у вас ни одной своей картины, потому что все мои картины о проститутках.
– А почему ты перестал занимать в своих картинах профессиональных актеров? – поинтересовался Тарковский.
– Дорого, – ответил маэстро, – и потом, я не знаю, как у вас, но у нас «звезды», заключающие контракт, могут диктовать, что и как снимать режиссеру. И даже сколько должно быть в картине крупных планов.
– Да, вы, итальянцы, гениальный народ, я бы так не смог, – парировал Тарковский.
– И я не смог, поэтому и снимаю вместо актеров… – Феллини протянул Андрею Арсеньевичу кипу фотографий, отобранных для «Казановы», – удивительные типажи. – Они ведь у меня даже текст не говорят, – улыбнулся Феллини, – я их прошу считать: раз, два, три… а потом, во время тонировки, подкладываю любой текст, какой мне нужно. Трудно сейчас снимать фильмы, – неожиданно сказал он, – денег нет, прокатчики горят на моих фильмах; трудно, брат, но мы с тобой, конечно, – гении…
Вечером Феллини пригласил нас в ресторан. К нашему столу приблизилась полная шестидесятилетняя женщина.
– Ну что, опять привел гостей, Федерико? – неожиданно фамильярно обратилась она к мастеру. – Ну, а сам что будешь есть?
– Ой, будто ты не знаешь, кашу, конечно, мою кашу, – ответил Феллини.
– Так я и думала, – произнесла женщина и царственно удалилась.
– Когда-то, в юности, я был так беден, что у меня часто не хватало денег расплатиться даже за обед, – рассказал нам Феллини, – и Тереза кормила меня. С тех пор я стал известным режиссером, а она – владелицей одного из лучших ресторанов в Риме, но мы по-прежнему играем в эту игру: я – нищий Федерико, а она – моя благодетельница.
– Отличный, добрый, умный мужик, – отозвался Тарковский о Феллини, когда мы с ним попрощались. – И картины у него такие же, как и он сам.
Сорренто
Вид ночного Неаполя с самолета поразителен. Город кажется хрустальным из-за обилия огоньков и огней. В самолете меня усадили с отцом. Впервые летим вместе. Говорили о невозможности снимать в наше время честную картину о современности.
– Даже для тебя это невозможно? – спросила я.
– Для меня особенно…
– Но почему? Тебя все уважают, ценят.
Сергей Федорович иронично улыбнулся:
– И ненавидят, пока тихо…
К нам подошел Тарковский с вином, предложил выпить. Я отказалась. Улучив мгновение, Андрей наклонился и прошептал:
– Не защищайся, все хорошо…
Утром проснулась от шума. Спала плохо, во сне видела Андрея, гостиницу во Франции.
Проснулась с ощущением летнего дождя.
В Италии поразительно высокое небо. Приехали в Помпеи. Музей в Помпеях уникален. Окаменевшие останки мгновенно погибших от извержения Везувия людей. Одна единая фигура так и застыла, сжав горло. Влюбленная пара, застигнутая стихией.
23 сентября, суббота
Первый официальный день фестиваля. Когда еще будешь в такой компании: Ростоцкий, Смоктуновский, Тарковский, Бондарчук, Герасимов, Шукшин с женой, Храбровицкий, Голубкина, Вия Артмане, Озеров, Сизов, Гайдай, Ильенко, Володина, Банионис и еще многие-многие артисты и режиссеры! Но чувствую себя почти одиноко, нет моего Николушки. Италия меня покорила. Ароматный воздух, пение птиц, лошади, украшенные от хвоста до ушей. Сорренто – в чаше гор, и только с одной стороны – Средиземное море. От французского курорта отличается улочками, полными простого люда, и почти цыганской жизнью. Наш фестиваль бойкотируют и правые, и левые, хотя внешне все прилично. Изредка звонят колокола, но их заглушает рев машин.
И вот, наконец, вся наша артистическая громада двинулась по улицам Сорренто. Импульсивные итальянцы кричали «браво», мне кричали «тре бель». Вошли в фестивальный зал, везде репортеры.
24 сентября
Узнали о смерти Бориса Ливанова. Рак и глубокий инфаркт. Бедный Вася, сейчас с ним Николай, он поддержит друга в тяжелый момент. Вспомнились Колины слова: «Вместе с этим человеком уходит целая эпоха». Андрей Тарковский специально на моих глазах отчаянно ухаживает за Г. и при этом кидает на меня пристальные взоры, наконец, он не выдержал и во время обеда пригласил меня за их столик, стоявший совсем рядом с нашим. Я отказалась. Тогда он встал, подошел ко мне, взял мою сумочку, чтобы перенести ее на другое место, но я отказалась с ним идти, он от растерянности уронил сумку, и тогда состоялся наш диалог.
– Не суетись, Андрей…
Он сел на свое место и, глядя на меня, произнес:
– Это самый грустный день в моей жизни…
Я показала ему глазами на Г. и ответила:
– Не думаю. Уж если говорить правду, то всегда…
– Я тебя обожаю и всегда защищаю…
К нашему разговору невольно подключились Г. и И. Они тоже предлагали мне сесть за их столик.
– Она не хочет… – обиженно протянул Андрей.
Принесли бульон, я еле отхлебнула несколько ложек, сжало горло, почувствовала подступающие слезы и, не выдержав, встала и ушла под возглас Андрея:
– Даже для тебя это невозможно? – спросила я.
– Для меня особенно…
– Но почему? Тебя все уважают, ценят.
Сергей Федорович иронично улыбнулся:
– И ненавидят, пока тихо…
К нам подошел Тарковский с вином, предложил выпить. Я отказалась. Улучив мгновение, Андрей наклонился и прошептал:
– Не защищайся, все хорошо…
Из дневника
22 сентября 1972 г., пятницаУтром проснулась от шума. Спала плохо, во сне видела Андрея, гостиницу во Франции.
Проснулась с ощущением летнего дождя.
В Италии поразительно высокое небо. Приехали в Помпеи. Музей в Помпеях уникален. Окаменевшие останки мгновенно погибших от извержения Везувия людей. Одна единая фигура так и застыла, сжав горло. Влюбленная пара, застигнутая стихией.
23 сентября, суббота
Первый официальный день фестиваля. Когда еще будешь в такой компании: Ростоцкий, Смоктуновский, Тарковский, Бондарчук, Герасимов, Шукшин с женой, Храбровицкий, Голубкина, Вия Артмане, Озеров, Сизов, Гайдай, Ильенко, Володина, Банионис и еще многие-многие артисты и режиссеры! Но чувствую себя почти одиноко, нет моего Николушки. Италия меня покорила. Ароматный воздух, пение птиц, лошади, украшенные от хвоста до ушей. Сорренто – в чаше гор, и только с одной стороны – Средиземное море. От французского курорта отличается улочками, полными простого люда, и почти цыганской жизнью. Наш фестиваль бойкотируют и правые, и левые, хотя внешне все прилично. Изредка звонят колокола, но их заглушает рев машин.
И вот, наконец, вся наша артистическая громада двинулась по улицам Сорренто. Импульсивные итальянцы кричали «браво», мне кричали «тре бель». Вошли в фестивальный зал, везде репортеры.
24 сентября
Узнали о смерти Бориса Ливанова. Рак и глубокий инфаркт. Бедный Вася, сейчас с ним Николай, он поддержит друга в тяжелый момент. Вспомнились Колины слова: «Вместе с этим человеком уходит целая эпоха». Андрей Тарковский специально на моих глазах отчаянно ухаживает за Г. и при этом кидает на меня пристальные взоры, наконец, он не выдержал и во время обеда пригласил меня за их столик, стоявший совсем рядом с нашим. Я отказалась. Тогда он встал, подошел ко мне, взял мою сумочку, чтобы перенести ее на другое место, но я отказалась с ним идти, он от растерянности уронил сумку, и тогда состоялся наш диалог.
– Не суетись, Андрей…
Он сел на свое место и, глядя на меня, произнес:
– Это самый грустный день в моей жизни…
Я показала ему глазами на Г. и ответила:
– Не думаю. Уж если говорить правду, то всегда…
– Я тебя обожаю и всегда защищаю…
К нашему разговору невольно подключились Г. и И. Они тоже предлагали мне сесть за их столик.
– Она не хочет… – обиженно протянул Андрей.
Принесли бульон, я еле отхлебнула несколько ложек, сжало горло, почувствовала подступающие слезы и, не выдержав, встала и ушла под возглас Андрея: