Страница:
В одну из таких железнодорожных колонн волею судьбы и попала Марта с сестрой…
Жили в вагоне теплушке, на многоярусных, наспех сколоченных нарах. В теплушке была раздвижная дверь с поперечным брусом, у которого на малых станциях любили толпиться сирые попутчицы, жадно разглядывая новую местность и редких людей, свободе которых завидовали всей силой своей несчастной души. Марта почти не спускалась со своего топчана. Она наблюдала за жизнью в теплушке сверху, а внешний мир открывался ей через продушину, что оказалась рядом с её местом. Пока ехали долгими темными полями, Марта заставляла себя отдыхать, но как только вдали синел лес, она съеживалась, превращаясь телом, душой в дерево, а потом в сталь, которые выдержат многое…
«Страшно, надо привыкнуть, я привыкну…»
Служба «трудармейцев» приравнивалась к военной, и потому девушкам надлежало забыть о каких-то поблажках. На войне нет разделений на мужчин и женщин. Они утешали себя мыслью, что на фронте ведь много страшнее.
На станциях их снимали с поезда, считали-пересчитывали, кормили, тесно сажали по грузовикам и везли в лес. Грузовик так страшно трясло, раскачивало, что легко было вывалиться. Женщины вцеплялись друг в дружку, вскрикивали. Оказавшись на грани, они страшились потерять единственное, что осталось – жизнь.
Женщины валили вековые деревья, рубили сучья, тягали бревна, распиливали их по строго выверенным размерам, вязали тросами к трактору. Трудармейки смиренно относились к своей участи и добросовестно трудились.
…Сколько было этих станций, деревенек, речек, банек по черному… Сколько съедено хлеба, мисок супа, выпито чая… Не сосчитать!
Трудно было, давила безысходность, страх того, каким будет их завтра, мысли, как там мама… Но молодость брала своё. Вот и свет появился в глазах, а улыбка все чаще озаряла лица сестер. Даже через месяц, когда наряду со всеми за свой ударный и прилежный труд получили на руки первые в жизни несколько сотен, они замыслили купить плотную американскую гимнастерку, что видели как-то на базаре, и пошить плотное добротное платье. Перспектива такого события окрыляла.
В выходной, когда взрослые женщины отсыпались, молодежь отпрашивалась погулять по городку, где останавливался поезд. Мысль: сбежать и не вернуться совсем – не допускалась даже внутри себя. Самодисциплина была выше многих установленных порядков. И потому, начальство, проинструктировав для порядка, отпускало девок погулять. На одной из таких прогулок Марта с сестрой заприметили фотоателье, влетели туда и запечатлелись на память. Оплатили карточку заранее, и вот уж переволновались, что не успеют её получить на руки. Фотограф заверял, что не обманет, перешлет по почте, оставьте, мол, только адрес. Сестры лишь переглянулись, и радость как-то разом схлынула с лиц. …Но успели, карточку получили! Чудные они на ней получились… Вроде в жизни совсем не такие… Замечательнее всего смотрелась тугая коса Марты, которую та намеренно перекинула вперед. Вот будет матери радость, когда она получит этот плохонький снимок и увидит, что дочки несмотря ни на что блюдут себя в чистоте и порядке.
Письмо полетело адресату.
А коса и правда была длинная, толстая…много-много ниже пояса. Ухаживать за такими волосами и в прежней жизни было непросто, а уж как тут…и говорить нечего. Но сестры старались сохранить красоту Марты и, не сговариваясь, решили, что в этом остаток их былого благополучия, а может и будущее счастье. В этом цеплянии за соломинку будто сосредоточился весь смысл их теперешней жизни. Как ни уставали за день, сестра перед сном обязательно расчесывала волосы огрызком гребешка. А выпавшие, чтобы не расстраивать Марту, скатывала в шарик и прятала в карман, чтобы потом незаметно выбросить. Она мазала волосы керосином, чтобы не дай бог не завелась вошь… Приберегла бутылочку с уксусом, чтобы ополоснуть их после хозяйственного мыла. Закрыла собой сестру, когда к ней, температурившей, прислали врача, а тот достал ножницы, чтобы остричь наголо. Заподозрил тиф.
– Выхожу! Сама выхожу, только не стригите! – молила сестра.
Врач махнул рукой, бросил порошки и ушел. Какое, мол, моё дело, всё равно выпадут.
Сестра то ли всю ночь шептала ей что-то по-немецки, а может напевала колыбельную, Марта не понимала. Она потела, металась в бреду, звала маму, потом брата, и очнулась от сильной пощечины.
– Ромку только не зови! Выжить нам надо, Марта, слышишь? Выжить! И маму потом найти.
– Да, да, хорошо, майне либе швестер…
Утром она поднялась как ни в чем ни бывало. Правда, очень хотела есть. И хоть стеснялась, но благодарно приняла от сестры её порцию хлеба. Но не наелась всё равно. Вот тут и навалилась слабость. Слава богу, от работы на сегодня отстранили, оставили спать.
…Марта спала, но голод не утихал, а напротив – усиливался. Он ей снился. Голод виделся сухим дремучим древом с тонкими и колкими ветками. Он хватал её ими, хлестал, обвивая… Было больно и нестерпимо обидно.
«За что бьешь? Мне и так плохо…» – пыталась прокричать ему Марта.
Но голос гасила безысходная тоска, имя которой – смирение. И вновь, зажмись и терпи. Даже во сне.
…Но, было бы неправильным, если не случилось чуда, и Марта бы окончательно не выздоровела. А где же ему случиться, если не в том же самом сне?..
Спит Марта и видит, как по перрону бегает обеспокоенная мама, выискивая кого-то в людях. Может быть, её?
«Мама, мама! Вот же я!» – кричит Марта изо всех сил.
Но та не слышит, не видит, не находит… Тут к ней приближается старый фотограф, что снимал Ромку, устанавливает на треножнике свой аппарат, ласково берет маму за локоток и предлагает заглянуть в объектив. Мама соглашается, припадает глазом… Несколько секунд ничего не происходит. И вдруг: вскрик, вспышка, вылетает птичка… И вот уже мама кормит Марту из котелка густым наваристым супом, отламывает от белого батона большие ломти и вроде как нечаянно целует ей руку… Чудо, но Марта наелась так, что не в силах проглотить больше ни ложечки. Она радуется, смеется, жмется к маме. А тут и война заканчивается. И снова всё хорошо.
Поезд качнуло.
И только теперь Марта напугалась: а где же сестра?! Она в страхе глянула в котёлок и облегченно выдохнула. Супа там еще до краев, будто не ела. Но мама куда-то исчезла, и сестры не найти…
Качнуло еще сильнее.
Марта с трудом разлепила глаза. В теплушке тихо, все спят. Только сестра сидит рядом и напряженно всматривается в лицо.
– Ты где была?.. – с трудом разжимая спекшиеся губы, спросила Марта. – Мама приходила… Война кончилась.
Сестра смолчала. Но почуяла, поняла, что глаза сестры смотрят дальше. Она видит мир, где нет усталости и непрестанной борьбы на выживание. Она видит победу, маму… И не надо её разубеждать!
Ровный свет лился у Марты из-под ресниц, не оставляя ни тени сомнения, что вскоре всё поменяется. И непременно к лучшему.
Эта вера, эта тяга к жизни помогли Марте подняться. У одной сестры не хватило бы для этого сил.
Прошло несколько месяцев. И так же нежданно-негаданно, как когда-то подсадили в вагон, их с сестрой неожиданно высадили на какой-то станции, передали на руки новому начальству, а вагон покатил дальше.
Вот так они приехали в город Краснокамск.
Наваждение
Чайки еще немного покружили над водой и, прокричав ей что-то эмоциональное, дружно, как сговорились, повернули к берегу. На первом же, ожидавшем их фонарном столбе, они, было, разместились удобно, но заняться привычными делами не получилось. Если бы чайки могли, они, наверно, вздрогнули от неожиданности. В предрассветной темноте зарождавшегося утра вырисовался одинокий силуэт. Птицы беспардонно уставились на человека, примостившегося на бульварной скамейке. Появление столь раннего незваного гостя их насторожило, удивило, взбудоражило. И никак не порадовало. Мало того, что эти люди снуют денно и нощно, так и на законное время, выходит, покусились. Всё как-то не так, нечестно, неладно…
Дела-а-а…
От несправедливости, а может потому, что о берег неожиданно разбилась волна, рассыпав каскадом холодные капли, чайки принялись исступленно кричать, бить крыльями. Человек будто вышел из оцепенения и внимательно посмотрел на беспокойных птиц. Но вновь, отчуждённый, затуманенный, о чём-то надолго задумался. Затем услышал шум нарастающего прибоя, поёжился, представив какой в этот час может быть вода в море.
Само же море виделось чёрным, грозным, волнительно бесконечным… Без горизонта.
Ветер потешился с волнами и срывался теперь на суше. Он затянул свою воющую мелодию в кронах старых деревьев, и стало совсем тоскливо.
Человек будто прирос к месту, и, казалось, не может теперь ступить ни шагу. Но, нет. Он коротко махнул чайкам. То ли приветствуя их, то ли прощаясь с ними… Тяжело поднялся со скамейки и пошел с бульвара прочь. В сторону спящего города.
«Бог ты мой, сколько же лет прошло. Целый век прошёл. …Нет, нет, это всего лишь наваждение, – сказал он себе. А в глубине заблестевших влагой глаз стала заметной усталая мудрость, что наготове и к всепрощению, и к снисходительности. – А сейчас домой и спать. Спать…спать… В одну реку нельзя дважды…»
Да, это всего лишь наваждение, навеянное памятью, что хранит в глубине душа, и иногда её же тревожит.
Увы, время показало: память не остановить. Её возможно лишь притупить, но не погасить вовсе…
Сердце, рождённое для любви, верно держит этот настрой. Не правда ли?..
Всходило солнце. И хотелось во все глаза смотреть на чудо зарождающегося дня.
Что – то тёпленькое, что – то доселе надёжно укутанное просыпалось в душе.
Человек шёл, и будто кто-то выстукивал в его голове слова, а затем складывал эти пронзительные слова в строки, в которых всё, вплоть до сокровенных мыслей, до искренности, до беспощадной боли, не пряталось в подтексте, а рвалось наружу…
Дела-а-а…
От несправедливости, а может потому, что о берег неожиданно разбилась волна, рассыпав каскадом холодные капли, чайки принялись исступленно кричать, бить крыльями. Человек будто вышел из оцепенения и внимательно посмотрел на беспокойных птиц. Но вновь, отчуждённый, затуманенный, о чём-то надолго задумался. Затем услышал шум нарастающего прибоя, поёжился, представив какой в этот час может быть вода в море.
Само же море виделось чёрным, грозным, волнительно бесконечным… Без горизонта.
Ветер потешился с волнами и срывался теперь на суше. Он затянул свою воющую мелодию в кронах старых деревьев, и стало совсем тоскливо.
Человек будто прирос к месту, и, казалось, не может теперь ступить ни шагу. Но, нет. Он коротко махнул чайкам. То ли приветствуя их, то ли прощаясь с ними… Тяжело поднялся со скамейки и пошел с бульвара прочь. В сторону спящего города.
«Бог ты мой, сколько же лет прошло. Целый век прошёл. …Нет, нет, это всего лишь наваждение, – сказал он себе. А в глубине заблестевших влагой глаз стала заметной усталая мудрость, что наготове и к всепрощению, и к снисходительности. – А сейчас домой и спать. Спать…спать… В одну реку нельзя дважды…»
Да, это всего лишь наваждение, навеянное памятью, что хранит в глубине душа, и иногда её же тревожит.
Увы, время показало: память не остановить. Её возможно лишь притупить, но не погасить вовсе…
Сердце, рождённое для любви, верно держит этот настрой. Не правда ли?..
Всходило солнце. И хотелось во все глаза смотреть на чудо зарождающегося дня.
Что – то тёпленькое, что – то доселе надёжно укутанное просыпалось в душе.
Человек шёл, и будто кто-то выстукивал в его голове слова, а затем складывал эти пронзительные слова в строки, в которых всё, вплоть до сокровенных мыслей, до искренности, до беспощадной боли, не пряталось в подтексте, а рвалось наружу…
Извиняешь меня. Прощаешь.
Каждым словом… Ты словно знаешь,
Что за каждой моей ошибкой —
Горизонт грезит грёзой зыбкой.
Чайки плачут и ветер стонет,
А душа – ничего не помнит.
Ни обид, ни предательств частых.
Помнит, глупая, только счастье.
Только брег, только град на бреге
И Любовь в отлюбившем веке…
Век прошёл. За его чертою
Чайки плачут и ветер воет.[6]
Они и она
…Так для чего же мне тем поздним вечером понадобилось выходить на балкон?.. Честно, и не вспомню. А-а-а, может быть, повесить белье, или снять. Скорее, снять. А на улице всё-таки ночь. Тёмная, плотная, освещенная лишь блеклым светом окон в доме напротив. Это там, внизу, фонари, фары машин, подсвеченные рекламы, а у нас на верхних этажах, ближе к звездам, в это время своя жизнь. Краем глаза отмечаю светящийся молоденький полумесяц. Когда-то мама обратила внимание на то, как он разворачивается в небе. Сейчас висит буковкой «С». Точно, и вечер уже на «с» – «старый». Мы никогда не задумываемся, не подсчитываем, сколько мыслей, чувств, ощущений проносится в нас за один только миг…
Меж цветов крутой домострой —
снова голуби вьют гнездо.
Рядом крона шумит листвой,
но, наверно, не то, не то —
красота, лепота нужна,
чтобы краски и запах роз.
Для чего, ну скажи, жена,
нам под занавес орнитоз?
Прямо в комнате хрип и щелк,
сизым облаком птичий гам,
крылья резвые, словно шелк,
шелестят по глазам, губам.
Голубь горлинку бьёт хвостом,
чем ни птичьей семьи тиран —
вот и здесь не любовь, а стон,
вот и здесь не любовь – дурман.
А цветы все пышней, пышней
укрывают гнездо собой…
И не знаю я, что важней —
жизни крик или наш покой.[7]
И вот, я, умиротворенная, довольная вечером, отодвигаю занавесь, отворяю дверь и выхожу на балкон. Первый шаг и… в этот момент перед глазами промелькнула быстрая шумная тень. Содрогнулась, перепугалась до смерти, одномоментно понимая, что так вспархивают птицы.
Птица? Откуда она здесь?
Но вместо ответа кто-то летает и летает над моей головой. Шумно, тревожно бьет крыльями. Я и днём боюсь их…
В паническом страхе ретируюсь назад. Стучит сердце, стучит в голове…
Теперь я боюсь балкона.
Но этой ситуации боюсь еще больше. Ищу и не нахожу объяснения. Мгновение назад, полная романтики, я теперь в совершенно иных, малоприятных чувствах и переживаниях. Задевает вопрос: мне теперь не выйти на свой балкон? И сразу найдены тысячи причин почему мне туда надо именно сейчас! Почти распустилась, раскинулась белым цветом акация. А я ведь так люблю, прижавшись к балконному поручню, согнуться пополам и всматриваться в этот белый ковер. Помню, знаю, как пахнут эти волшебные цветы… Я увижу, увижу их даже ночью! Так что же, мне теперь не выйти на балкон? Не выйти! Я больше сама туда не хочу. Вспомнилось, как бились крылья над головой… Не зайду больше!!! …Да, а как же цветы? Где теперь вешать белье? И я ведь только собралась намывать балкон после холодов. Теперь у всех будут чистота и порядок, а у нас… Да ладно, кто его увидит кроме нас? Я же и увижу. И каждый раз буду видеть, знать, помнить и корить себя. Да, это я умею. Ведь помню всегда про гору глажки… Ладно, на выходные разберемся.
До выходных еще долгих четыре дня. Целая жизнь!
Наутро этот фрагмент начисто стерся из памяти. Вечером я тем более ничего не помнила.
Стрелы, перья, щелк, треск… Вместо вскрика сдавленный хрип.
На этот раз удивило другое. Отчего вроде бы пережитый страх накрывает полнее? Шум крыльев громче, тревожнее. Птица мечется, бьется о решетку. Слышно, не видно. Удар по виску чуть не лишает дара речи. Вновь заполошно бьется сердце. Я спелената этим загадочным происшествием… Правда, на этот раз, мне много страшнее. Не показалось и впредь не забудется. Значит, это никуда не денется, останется мне. Событие, что казалось невероятным, на самом деле абсолютно правдоподобно. Во что я позволяю себя вовлечь? Утром, когда светло, а значит, не так страшно, не забыть посмотреть, что же там такое…
Помню. Помню всю ночь.
Утром, скорее, к стеклу.
Не зная, где и что искать, обвожу глазами пространство, но ничего не вижу. Взбадриваю себя, внушаю, что войти туда совсем не страшно.
Птица летит прямо в лицо. Успеваю увернуться, присесть.
Голубь.
Голубь облетает свое пространство, кружит. Но стоило мне привстать, вылетает, садится на выступ соседнего балкона и пристально всматривается. В меня. А я в него.
Он здесь живет.
Он здесь живет, а я пришла и нарушила его покой. Да, но балкон-то мой! Грожу ему, даю понять, чтобы больше не совался. Голубь замер и смотрит вглубь, поверх меня. Понимаю, что надо обернуться. Оборачиваюсь и вижу прутики, веточки, высоко, на самой верхней полке. Проносится мысль: там пустая коробка, старая сумка, больше ничего.
Ничего себе…Когда же он успел?!
Сейчас выброшу прутики, и на этом всё. История сейчас закончится. Но впечатление такое, что это только начало. Раннее солнце, отражаясь в стеклах соседнего дома, весело ликует. А у нас пока тень. Подставляю стул и, перебарывая себя, тяну веточку. Но тут же судорожно отстраняюсь, соскакиваю со стула и прямиком в комнату. Укрываться от этого ужаса! Плотнее, плотнее закрыть дверь!
Голубь угнездился. А там, в веточках, крохотные белые шарики…
Господи, когда он успел и с этим? Эх, не он, а она! У нас – она. И скоро будут они. Куда ж теперь выгонять? Я не смогу…
Да, а цветы, а белье? И главное – я их боюсь!!! Боюсь так, что стынет внутри. Кому бы пожаловаться?.. Кому бы пожаловаться?.. Кто воспримет всерьез? Кто поймет, как мне страшно?
… … …
К концу недели мы привыкли друг к другу. А что, хомяк, белый кот и на балконе теперь…семейная птица. Наверно, так бывает?
Голубка больше не вспархивала, а спокойно наблюдала, как я хозяйствую, и, будто что-то понимая, грязи не разводила. Но и не, что задевало, не угощалась. Игнорировала хлеб, воду, пшенку, гречку, семечки, кусочки мяса. Я уж разволновалась, как бы ни померла усердная мамаша.
…Как-то услышала, – она поёт.
Угу, вот еще песен нам не хватало. Подошла к стеклу (я теперь часто к нему подходила). Перед глазами картина. Двое. И поет не она, а ей. Поют, подкармливают, оглаживают перышки… А, заметив меня, товарищ этот крылатый принимает воинственную позу. Грудь вперед, и смотрит, смотрит. Были бы брови, точно б нахмурил. Угу, давай, выломай мне стекло.
Теперь их двое… Хотя, чего это я. Столько их было с самого начала.
…Голубь ухаживал за голубкой, любил. Угощения не касался тоже, приносил что-то своё. Мы уж шутили, это они просто не хотят обременять нас лишний раз… В общем, мы ужились.
…И тут, похоже, кто-то, наконец, понял, как мне было страшно и как мне всё это не нужно…
Кто-то понял, не зная еще, что мы ужились.
…Около семи вечера начало происходить что-то странное. Похоже, пошел дождь. Непривычный гвалт, ощущение такое, что кто-то дерётся насмерть. Кричат птицы. Вероятнее всего, дело касается меня? В мгновенье ока оказываюсь на балконе и вижу…большую сизую ворону.
Ворона сидит на перекладине, похлопывает крыльями, смотрит в самые глаза и злобно поругивается. Что-то выговаривает именно мне. Выдав продолжительную тираду, улетает.
Голубей нет. Нет гнезда. Много перьев, веточек, прутиков. О шариках я даже не думаю. Мне потом сказали, что их унесли.
Дождь всё-таки пошел. По карнизу соседнего дома неторопливо прогуливается ворона, не боится промокнуть. У нее блестящие, черного жемчуга глаза.
Сама!
Очерствеет ли сердце, если ему изменяет счастье? Или же сокроет свою печаль так глубоко, что только душа будет догадываться, и временами плакать.
Туман, туман – заморское сукно.
Накрыла землю шапка-невидимка.
Скрипит колодец, светится окно —
пятном размытым. Звякнул цепью Динго.
Шаги подруги во дворе слышны —
похожи так на медленные мысли.
Не два ведра – две полные луны
серёжками бренчат на коромысле.
Не вижу их, и чувствую вину.
А мир живёт созвучием движений.
Он мне сейчас доступен в глубину
высоких чувств и прожитых мгновений
всем человечеством – давным-давно.
И никакой прогресс его не стронет.
Скрипит колодец, светится окно,
и диск луны в густом тумане тонет.[8]
Но как-нибудь, расстроенная и всё еще нахмуренная душа непременно задаст сердцу вопрос: «Послушай, а не предпочтительнее ли жить покойно, не ведая ни счастья, ни печали?»
Сердце посмотрит на неё в упор, и та поймет, что она, конечно же, могла задать этот вопрос, но вряд ли вправе рассчитывать на ответ, который бы её устроил.
«…Я никогда и ничего не прошу, но улыбкой от сердца к сердцу получаю то, с чем нам потом приходится жить…»
«Да, но не велика ли расплата…»
«Так неужели тебе хотелось за всю жизнь не встретить никаких преград? Не верю…»
«Правильно. Не верь».
Застенчиво обнявшись, они согласились, что мир надо воспринимать таким, каков есть. Любить, терпеть, волноваться и ждать во всю мощь отпущенных Господом сил. Делать именно то, что нужно, и именно так, как нужно.
…На грани возможного и невозможного… Это когда не постичь сути одним только воображением, тут важно, чтобы примешалось чувство. Так было и, надеюсь, будет.
…Вечером пронзило ужасное понимание: забыто всё, что ты мне говорил. Забыто всё, что было с нами. Отныне, я не помнила ничего.
Кто и почему так нежданно, без спроса и согласия, лишил дорогой памяти? Страшно, неправильно, несправедливо! Я так не хотела!
Глухой нотой заходится сердце, и пустеет душа. Не затаить бы серьезной обиды на сей странный факт. Как всё вернуть по своим изначальным местам?
В полусвет, в полутьму, в стёртость красок и складки у губ – не хочу, не пойду. Там жить невозможно. Оглохшими нотами не сделать концерта, а играть в легкой пьеске, и стряхивать крошки с сукна.
…Уходящее время. Эта жизнь в полусне. В жарком воздухе, в стылом пространстве – мысль тягуча, вязка. А ведь родом из сказки…
Они выберут жёлтый, и, почти не дыша, разукрасят неуютный пейзаж. А в рихтовке дождя, не расплющив последнюю каплю, попытаются вновь удержать… И не будет подсказки. Она вспомнит! Сама!
Дурман, дурман – холодное вино.
Сокрыла мысли времени картина.
Скрипит повозка, крутится кино —
кусок размылся. Тёмная витрина.
Слова родные в памяти слышней, —
Они навеют правильные мысли.
Конечно, если действовать скорей,
В поступке будет много больше смысла…
Услышу и почувствую. Приду.
Мир оживёт в созвучьях и биеньях.
Мне всё сейчас доступно. В тишину
добавлю горстку понятых значений.
По-прежнему. Стихи. Цветы. Конверт.
Давно твоя пора – быть у штурвала.
Скрипит перо, кружа вовсю сюжет…
Поймешь, что я впервые написала?
Кот Тарас
Манеры в стихах,
Повадки в характере,
И мурлыканье.
Появляется
И исчезает, как тень.
Хвост, лапки, усы —
Хорошо воспитанный
Котик в рыженькой шубке.
Посмотрит в глаза.
Кошке – беда, отрада.
Пропадает, тонет…
Кот независим,
Пушист, слажён, ухожен.
Он сам по себе.
Кот Тарас влюбился. Он сидел во дворе, напротив второго подъезда, уставившись на окна второго этажа.
Второй подъезд…второй этаж… совпадение.
По ту сторону окна, уткнувшись носом в холодное стекло, сидела белая миленькая кошечка. Нежная, в меру пушистая, она похлопывала густыми ресницами, наблюдая, как валивший снег безжалостно засыпает треугольную фигурку с волнительно подрагивающим хвостом. Самые красивые снежинки не осыпались, а задерживались на кисточках ушей и искусно провисали на тонких усах.
Кошечка невольно залюбовалась, подметив, как белый цвет удачно гармонирует с его рыжей шубой.
«Роскошный Кот. Мне никогда с таким не подружиться»… – подумала она грустно.
«Роскошная Кошечка. Откуда она, такая? Отчего, я её раньше никогда здесь не видел»? – Разволновался Тарас.
Он, холеный выкормленный Кот, сидел на снегу и не ощущал холода. Наоборот, его горячие розовые подушечки то и дело протапливали плотный наст, и ему приходилось пересаживаться.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента