Страница:
«Покойся с миром, Илья! В этой стране, где фашистам потворствует власть, ты бы точно угодил за решетку, как наши друзья-антифашисты Максим и Владислав, которым впаяли по три года за драку с бонхедами. Боны, по наущению ментов, настрочили заявление, и вместо того чтобы наказать бонов, засудили антифашистов! Это в стране, которая свернула голову Гитлеру. Больно и стыдно. Говорю всем, кто еще не двинулся от кремлевской пропаганды: думай головой, а не ботинком! Мочи фашню!»
«Яроссиянин, мулат. Моя мама русская, папа африканец. Я никогда не был за границей. Кто я такой? Для расистов и скинов – черножопый, для тех, кто меня знает, я настоящий русский, подобно Пушкину, патриот, носитель культуры. Москва – мой родной город, НИЧЕГО ДРУГОГО У МЕНЯ ПРОСТО НЕТ. Моя мама и все ее родственники в нескольких поколениях москвичи и русские, но мне это не помогает: меня били и резали, ведь скинам все равно, русский я или нет».
«Нацисты – нелюди. Низшее звено в цепи эволюции. Кто тут русский? В Москве 5 процентов коренных жителей, в России половина имеет монгольские, татарские, киргизские, казахские, белорусские, украинские (куда же без них), еврейские и так далее корни. Сотни лет жили в мире, а теперь какие-то сопливые подонки решают, кто достоин жить, а кто – нет. Идеология, млять! В сорок первом таких «идеологов» мой незабвенный дедушка оставлял в сыром торфе гнить…»
«Скины – это психически больные люди. По сути, они не знают, с кем борются… Им просто нечем занять себя, а власть это использует в своих целях».
«Ненавидеть можно отдельного человека. Можно государство. Можно даже общество или организацию. Но ненавидеть народ? Это все равно что какой-нибудь чукча тебя острогой проткнет за то, что вы его землю завоевали. Полный бред».
И тут тоже был обозначен счетчик прочтений – 2011.
– Так.. – Стыров отодвинул бумаги. – Ну, излагай, старший лейтенант. Пока – старший.
– Не понял, товарищ полковник, – покраснел Петренко. – Это не наше! Сами понимаете.
– Я-то понимаю, а вот ты, похоже, не очень. Авторы известны?
– Ищем. С таким постами, сами знаете, с домашних компов не выходят. Из интернет-клубов, кафе. Как найдешь?
– А почему все это до сих пор в открытом доступе?
– Так форумы же, пиши что хочешь. Была бы у нас законодательная база, тогда бы мы любого к ногтю, а так…
– Потому и нет законодательной базы, что в стране черт знает что творится. Где там твои хакерышмакеры? Сайты Пентагона пацаны взламывают, а мы у себя в городе навести порядок не можем?
– Да это и не питерские сайты, товарищ полковник! Московские!
– А компромат – питерский? Ловко! Может, мне тебя в столицу послать? Сам же говорил, нет разницы, откуда сайты крушить.
– Даете добро – сделаем, – мрачно буркнул Петренко. – Только бесполезное это занятие.
– Почему же? – ехидно осведомился Стыров.
– Да потому что новый хай поднимется, нас же и обвинят.
– А ты сделай так, чтоб не нас обвинили.
Дальше шли распечатки со скинхедовскими призывами «мочить чурок», подробные рассказы об акциях, хвастовство победами над инородцами. По количеству последний блок значительно превосходил предыдущие.
– Это что, все за последний месяц?
– Как с ума посходили, – пожал плечами Петренко.
– А потом мы все вместе удивляемся: чего это Запад нас и в хвост и в гриву?…
– Да это вообще, может, сетевые скины.
– Кто-кто? – насторожился Стыров. – Что за новая поросль у нас образовалась?
– Да я вам докладывал, когда дело Ропцева обсуждали, ну, того, который в синагоге погром учинил. Сетевики – это и не скины вовсе, а так, мечтатели. Сидят у компов и выдумывают себе всякие подвиги. Типа, крутые, типа, каждый день чурок мочат, а на самом деле инвалиды убогие. Как Ропцев. Ну, какой он скинхед? Полудебил, да еще слепой на один глаз.
– Ну да, – кивнул Стыров. – Мы на этих, как ты говоришь, сетевиков плюем с высокой колокольни. А они, нахваставшись в Интернете, выходят на улицы. Хорошо, если синагогу крушат, а если в Смольный прорвутся?
– Да кто их туда пустит? – вздохнул Петренко. – А хорошо было бы… а еще лучше – сразу в Госдуму или в Кремль!
– Размечтался! – осадил его начальник. – Иди работай. Нужна помощь москвичей – организуем. Но чтобы этого говна, – он брезгливо указал на разбросанные по столу листки, – я больше не видал!
Интернет был постоянной больной мозолью полковника, как, впрочем, и многих, вернее, подавляющего большинства его коллег. С одной стороны, конечно, он открывал потрясающие возможности, но с другой… Насколько было бы проще и спокойнее работать, если б не существовало этой Всемирной паутины!
Как там у коллеги Скалозуба? «Уж коли зло пресечь, собрать все книги бы да сжечь!» Эх, брат полковник, вздохнул Стыров, что бы ты интересно сказал по поводу Интернета?
Кстати, насчет Смольного и Госдумы мысль Петренко очень здрава. Очень. Кто знает, не придется ли воспользоваться?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
«Яроссиянин, мулат. Моя мама русская, папа африканец. Я никогда не был за границей. Кто я такой? Для расистов и скинов – черножопый, для тех, кто меня знает, я настоящий русский, подобно Пушкину, патриот, носитель культуры. Москва – мой родной город, НИЧЕГО ДРУГОГО У МЕНЯ ПРОСТО НЕТ. Моя мама и все ее родственники в нескольких поколениях москвичи и русские, но мне это не помогает: меня били и резали, ведь скинам все равно, русский я или нет».
«Нацисты – нелюди. Низшее звено в цепи эволюции. Кто тут русский? В Москве 5 процентов коренных жителей, в России половина имеет монгольские, татарские, киргизские, казахские, белорусские, украинские (куда же без них), еврейские и так далее корни. Сотни лет жили в мире, а теперь какие-то сопливые подонки решают, кто достоин жить, а кто – нет. Идеология, млять! В сорок первом таких «идеологов» мой незабвенный дедушка оставлял в сыром торфе гнить…»
«Скины – это психически больные люди. По сути, они не знают, с кем борются… Им просто нечем занять себя, а власть это использует в своих целях».
«Ненавидеть можно отдельного человека. Можно государство. Можно даже общество или организацию. Но ненавидеть народ? Это все равно что какой-нибудь чукча тебя острогой проткнет за то, что вы его землю завоевали. Полный бред».
И тут тоже был обозначен счетчик прочтений – 2011.
– Так.. – Стыров отодвинул бумаги. – Ну, излагай, старший лейтенант. Пока – старший.
– Не понял, товарищ полковник, – покраснел Петренко. – Это не наше! Сами понимаете.
– Я-то понимаю, а вот ты, похоже, не очень. Авторы известны?
– Ищем. С таким постами, сами знаете, с домашних компов не выходят. Из интернет-клубов, кафе. Как найдешь?
– А почему все это до сих пор в открытом доступе?
– Так форумы же, пиши что хочешь. Была бы у нас законодательная база, тогда бы мы любого к ногтю, а так…
– Потому и нет законодательной базы, что в стране черт знает что творится. Где там твои хакерышмакеры? Сайты Пентагона пацаны взламывают, а мы у себя в городе навести порядок не можем?
– Да это и не питерские сайты, товарищ полковник! Московские!
– А компромат – питерский? Ловко! Может, мне тебя в столицу послать? Сам же говорил, нет разницы, откуда сайты крушить.
– Даете добро – сделаем, – мрачно буркнул Петренко. – Только бесполезное это занятие.
– Почему же? – ехидно осведомился Стыров.
– Да потому что новый хай поднимется, нас же и обвинят.
– А ты сделай так, чтоб не нас обвинили.
Дальше шли распечатки со скинхедовскими призывами «мочить чурок», подробные рассказы об акциях, хвастовство победами над инородцами. По количеству последний блок значительно превосходил предыдущие.
– Это что, все за последний месяц?
– Как с ума посходили, – пожал плечами Петренко.
– А потом мы все вместе удивляемся: чего это Запад нас и в хвост и в гриву?…
– Да это вообще, может, сетевые скины.
– Кто-кто? – насторожился Стыров. – Что за новая поросль у нас образовалась?
– Да я вам докладывал, когда дело Ропцева обсуждали, ну, того, который в синагоге погром учинил. Сетевики – это и не скины вовсе, а так, мечтатели. Сидят у компов и выдумывают себе всякие подвиги. Типа, крутые, типа, каждый день чурок мочат, а на самом деле инвалиды убогие. Как Ропцев. Ну, какой он скинхед? Полудебил, да еще слепой на один глаз.
– Ну да, – кивнул Стыров. – Мы на этих, как ты говоришь, сетевиков плюем с высокой колокольни. А они, нахваставшись в Интернете, выходят на улицы. Хорошо, если синагогу крушат, а если в Смольный прорвутся?
– Да кто их туда пустит? – вздохнул Петренко. – А хорошо было бы… а еще лучше – сразу в Госдуму или в Кремль!
– Размечтался! – осадил его начальник. – Иди работай. Нужна помощь москвичей – организуем. Но чтобы этого говна, – он брезгливо указал на разбросанные по столу листки, – я больше не видал!
Интернет был постоянной больной мозолью полковника, как, впрочем, и многих, вернее, подавляющего большинства его коллег. С одной стороны, конечно, он открывал потрясающие возможности, но с другой… Насколько было бы проще и спокойнее работать, если б не существовало этой Всемирной паутины!
Как там у коллеги Скалозуба? «Уж коли зло пресечь, собрать все книги бы да сжечь!» Эх, брат полковник, вздохнул Стыров, что бы ты интересно сказал по поводу Интернета?
Кстати, насчет Смольного и Госдумы мысль Петренко очень здрава. Очень. Кто знает, не придется ли воспользоваться?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В верхнюю часть окна, прозрачную, в отличие от всей остальной, матовой, видны корявая голая ветка какого-то дерева и кусок неба. Ветка – черная. Небо – серое. Сколько Ваня в окно ни смотрит, картинка не меняется. Будто на грязном, мятом клочке бумаги кто-то пробовал расписать засохшую пасту шариковой ручки, чиркал-чиркал, наконец добился, чтоб проявился цвет, и на радости размахнулся через весь лист вот этим рваным зигзагом.
Ваня ни о чем не думает. В голове такая же серая муть, как за далеким стеклом. Лишь иногда жестким болезненным росчерком эту муть вспарывает мысль о руке. И исчезает. Поэтому Ваня никак не может осмыслить: как это – у него нет руки? Он скашивает глаза на простыню, толсто перебинтованную культю под ней, тормозит взглядом на локте: вот он, топырится, как всегда, только почему-то ниже ничего нет. Это и называется – нет руки? Но он же ее чувствует! Шевелит пальцами. Сжимает их в кулак. Это больно, очень больно, но Ваня проделывает знакомые движения еще и еще, чтобы удостовериться: все в порядке, а слова врача о том, что ему ампутировали руку, шутка. Или бред. Или такая страшилка. Так пугают детей, когда стараются отучить их от каких-нибудь плохих привычек.
Правда, простыня там, где Ваня двигает рукой, отчего-то остается гладкой и неподвижной. Он стал плохо видеть? Надо бы с этим разобраться…
Хорошо бы еще выяснить, от чего его пытаются отвадить таким странным образом, как маленького, но на это Ваниного разумения уже не хватает. Серая муть в голове густеет, превращаясь в вязкий кисель, кисель становится клеем, который наглухо схватывается внутри головы, вмертвую сковывая и без того вялые мысли.
Врач – грузин. Или армянин? Или азер? Ваня так и не научился разбираться в их отличиях. Вот Костыль, тот определяет национальность на раз. И Костыль никогда бы не позволил, чтоб его лечил какой-то черножопый. А Ваню никто не спросил. И теперь этот чурка запросто заходит к нему в палату, проверяет пульс, заглядывает в глаза, светя в самые мозги каким-то специальным зеркальцем. И разговаривает с ним каким-то особенным тоном, как с малахольным или слабоумным. Издевается. Тварь нерусская.
Впрочем, ни на злость, ни на ненависть у Вани сейчас сил не хватает. Ругательные слова возникают в голове по привычке. Будто он снова среди своих, а там иначе говорить нельзя. По большому счету ему все равно, кто его лечит. Лишь бы поскорее отпустили. Как только он сможет встать, тут же уйдет домой. К Катьке и Бимке.
– Ну что, Иван… – Снова тот самый.
Черные глаза, черные густые брови, синеватая от проступающей щетины кожа, узкогубый рот, растянутый в противной улыбке.
«Понаехали! – привычно думает Ваня. – Нигде от них нет покоя! Даже в больнице, и тут – они! Русскому человеку плюнуть некуда – в чурку попадешь… Бить их надо! Бить и гнобить! Чтобы канали обратно в свой чуркистан!»
– Как мы себя чувствуем? – Врач прикладывает прохладную ладонь ко лбу. – Не падает жар, никак не падает. Да, рано мы тебя из реанимации в палату перевели, рано…
Ваня хочет дернуться, чтобы сбросить с лица ненавистную руку, но сил не хватает.
– Ничего. Ты парень молодой, сильный, выкарабкаешься! – Черный улыбается. – Только захотеть надо. Помоги нам, Иван, и себе тоже. Из-за руки так расстраиваешься? Согласен, неприятно. Но пойми, у нас выбора не было! Сепсис начался. Сейчас главное – локоть сохранить. А потом сообразим тебе протез. Знаешь, какие классные протезы в Германии делают? Никто и не догадается, что руки нет…
Черный еще что-то бормочет, поглаживая Ваню по здоровому плечу. Красивая молоденькая медсестра в зеленой шапочке подносит два шприца.
– Спи, набирайся сил. – Жало иголки хитро впивается в кожу. – Напугал ты нас всех! Кровь у тебя очень редкая, я думал, только мне так не повезло. Хорошо еще, что нашли, а то пришлось бы на прямое переливание идти! Представь, я бы операцию тебе делал и одновременно кровь давал! Вот бы был цирк! – Врач смеется. И так, смеясь, вкатывает еще один укол.
Ваня молчит. О чем ему говорить с этим чуркой? Ишь, как стелется! И глаза – добрые, ласковые. Научился притворяться, ничего не скажешь. Все они, сволочи, без мыла в жопу влезают, порода такая. И почему их в больницу допускают? Русских лечить доверяют? Заговор. Жидомасоны поганые. Что он сейчас сказал? Делал Ване операцию? Он? Значит, и руку отрезал он? Этот черножопый?
У Вани будто молния взрывается в голове, осветив то, что до этой минуты оставалось скрытым и неясным. Вот она, разгадка! Вот почему у него больше нет руки… Конечно! Ее отрезал этот, черный. Воспользовался Ваниной беспомощностью и…
– Тварь… – выплевывает Ваня комок ненависти в близкое встревоженное лицо. – Убью…
– Ну, спи, – поднимается доктор, будто и не услыхав Ваниных слов. Оборачивается к медсестре: – Глаз не спускать! Кровь на анализ возьмите и температуру мерьте каждый час. Не нравится мне его состояние. Как бы не пришлось ампутировать локоть…
Сквозь красное горячее марево Ваня вполне слышит эти слова и ясно понимает опасность, от них исходящую. Только вот постоять за себя не может. Этот чурка вколол ему что-то такое, что совсем лишает сил…
Мать осторожно, одним пальцем, гладит Ваню по плечу. Лицо у нее как-то странно заострилось, будто все морщинки обвели темным карандашом, усилив и углубив, а глаза, наоборот, стали какими-то выпуклыми, на розовых яблоках прорезалась набухшая сетка сосудов, и сами глаза из ярко-синих стали блеклыми и размытыми.
Мать изо всех сил старается улыбаться, будто такая уж большая радость видеть беспомощного сына с оттяпанной рукой. Ване это материно лицемерие неприятно, он прикрывает глаза и поворачивает голову набок. Чтоб не видеть.
– Сыночка, как ты?
– Нормально. – Голос куда-то пропал. Ваня пробовал сегодня подозвать медсестру, пить очень хотелось. А ничего не вышло. Будто горло кто-то пережал ровно посередке. Шею напрягаешь, а вместо звука – сип. Поэтому Ваня не говорит, просто шевелит губами, но мать все понимает.
– Болит что-нибудь? Ох, прости… – Валентина спохватывается, понимая, что сморозила глупость. – Катюшка тебе привет передавала, все со мной просилась.
– Чего не взяла? – еще одно шевеление губами. Вот кого бы Ваня хотел сейчас увидеть, так это сестричку. Потрепал бы ее сейчас за пухлую щечку. Взъерошил мягкие кудряшки. У него даже рука зачесалась от приятности ощущений. Та самая, несуществующая.
– Так не пускают же к тебе никого. В коридоре милиционер стоит, я у следователя едва разрешение выпросила. Следователь, он немолодой такой, хороший, понимающий. Ты ему расскажи всю правду, Вань, он поможет.
Валентина честно, как может, пытается отработать добытое с таким трудом разрешение на свидание с сыном. После обморока, в который она хлопнулась прямо в прокуратуре – позор-то какой! – Зорькин сказал, что допустит ее к подследственному, если она уговорит сына сделать чистосердечное признание.
«Конечно уговорю!» – уверила она. А сама счастливо подумала: лишь только Ванюша расскажет все честно-откровенно, как оно было на самом деле, то есть истинную правду, что он никого не убивал, то из больницы его отпустят прямо домой, а уж там они как-нибудь вместе справятся. В конце концов, рука – не голова. И без ног люди живут, и без рук, всякое случается. Не один же он на белом свете! А вместе любую беду одолеть можно.
– Сыночка, следователь говорит, что ты должен чистосердечно все рассказать. Ну, кто там был, кто дрался. Ты ведь просто мимо проходил, но все видел? Вот и надо разъяснить как да что. А то ведь ребята эти, которых сейчас в милицию забрали, все на тебя сваливают. Ты, когда бредил, наверное, наговорил чего, как мне тогда в подвале. Я же тогда тоже тебе поверила, чуть с ума не сошла. Вот и следователь тоже. И татуировка на руке. Когда ты ее сделал? Я и не видела. Следователь говорит, что две восьмерки – это «Хайль, Гитлер!». Вроде символ скинхедов. Значит, и ты – скинхед! Додуматься ж надо! Даже я сначала поверила… Уж потом дома сообразила, что это никакие ни восьмерки, а инициалы твои – Ваня Ватрушев, ВВ. Похоже на восьмерки. Но не восьмерки! Следователь ведь не знает, что твоя настоящая фамилия Ватрушев, а не Баязитов, вот и не понял…
Ваня молчит. Даже если б вдруг прорезался голос, что тут скажешь? Тем более матери. Последние сто лет о чем они с ней разговаривали? «Есть будешь?» Или: «Хлеба купил?» Ну, еще про Катьку спросить может. И раньше-то особо не общались, а после смерти отчима, когда мать снова на вторую работу пошла… Да и о чем базарить? Что квартплату опять повысили? Или яйца подорожали? Что она в жизни понимает? Кудахчет, как курица. То на Катьку ни с того ни с сего наорет, то разревется без повода. Истеричка.
Сам того не ожидая, он все время размышлял о словах приятеля. И чем больше думал, тем больше мрачнел.
В том, что скинхеды группируются Москве и Питере, ничего удивительного. Именно тут больше всего приезжих. А кто такие приезжие? В основном люди, недовольные жизнью на родине. Слюнтяи и слабаки никуда не поедут, так и останутся дома, ныть и жаловаться, а те, кто посильнее и понастырнее, выдвигаются в поисках лучшей жизни. Лучшая жизнь просто так не дается, потому – напор и агрессия.
Отлично помнилось время детства и юности, да и студенческие годы тоже. Тогда в Питере ни азербайджанцев, ни таджиков практически не было. Совершенно русский город. А потом задымился Кавказ, захаркала кровью Средняя Азия. Казалось, далеко, непонятно и поэтому – почти – неправда, а на деле получилось рукой подать. Его родственники – семья двоюродного брата – съехали из обустроенной квартиры на Серебристом бульваре только потому, что всю лестничную клетку скупили азербайджанцы. У них, в соседней пятиэтажке, весь четвертый подъезд – цыгане. Сначала приехала одна семья, потом перетащили родственников. Все по закону, не подкопаешься, а сколько раз ему соседи жаловались, что по двору не пройти, страшно…
Эти приезжие по одному и не селятся, все стараются кучно, по-родственному. С одной стороны – правильно, жить в чужом городе в одиночку не слишком радостно, вот они и создают мини-колонии. Но оттуда взялась эта взаимная ненависть? Не было ведь ее раньше! Зависть? Слабого к сильному? Удачливого к неудачникам? Тогда возникает вопрос: кто есть кто? Кто слабый? Тот, кто безропотно меняет квартиру, оказавшись среди «чурок», или сами «чурки», вынужденные в чужой стране локтями и зубами отвоевывать себе пространство? Как сказал умный Рогов, «налицо конфликт культур». Каких культур? Культура у них была одна на всех, общая, советская, многонациональная. Еще со школы Зорькин помнил, что на шестой части суши зародилась совершенно новая формация – единая историческая общность «советский народ».
Тот самый, который сейчас друг друга ненавидит и убивает…
Уголовные дела, запрошенные из архива, озадачили Зорькина еще больше. Вот, например, двойное нападение на азербайджанцев в Приморском районе. Двадцать подростков убили шестидесятилетнего торговца овощами. Били руками, ногами, железными прутьями. Добивали просто ножами. Весь процесс снимался на видео. Для отчета? Никто не вступился, никто убийц не остановил. На следующий день они же напали на другого азербайджанца, этого убивать не стали, вырезали кресты на ладонях и отпустили, чтоб всем свои руки показал…
Нападавшие подростки были скинхедами. Милиция отнесла оба эти преступления в разряд бытовых, и причину отыскали вескую: азербайджанцы обвешивали местных бабушек и втюхивали гнилой товар.
Ага, вот и официальная статистика. Апрель. В Москве – около тысячи скинхедов, в Питере – столько же. Стоп. Апрель?
Но именно в апреле, Зорькин это отлично помнил, вся пресса вопила о том, что в день рождения Гитлера скины намереваются учинить массовые беспорядки. И цифры звучали: от пяти до пятнадцати тысяч бритоголовых собираются выйти на улицы Москвы, чтобы захватить почты, вокзалы, банки. Они тогда в прокуратуре очень потешались над этим! Кто-то даже предложил подогнать на помощь столице крейсер «Аврора». А потом еще больше изумлялись, когда узнали, что москвичи в самом деле перепугались, ибо вывели-таки на правый бой со скинами больше двадцати тысяч милиционеров!
Что же получается, никак не мог сообразить Зорькин, где правда? Если скинов тысяча, то зачем выводить двадцать тысяч? А если их столько, сколько насчитала пресса, то…
Хорошо спланированная провокация? Кем? Для чего? А у них в Питере то самое знаменитое шествие по проспекту Просвещения… Надо бы поднять материалы и поговорить с Митрофановым, вроде он тогда курировал расследование.
Олег Митрофанов был его учеником, из тех, у кого ему, учителю, не зазорно было бы и поучиться. Олег давно занимал отдельный кабинет с секретаршей. Последнее время ходили слухи, что его забирают в Генеральную прокуратуру.
Митрофанов принял его сразу же. Сам вышел в приемную:
– Петр Максимыч, вот неожиданность, проходи!
Зорькина немного кольнуло это барское «проходи», но за то время, что раздевался, так и не припомнилось, переходили они на «ты» или нет.
– Олег Вячеславович, – официально обратился Зорькин, – як вам по делу.
– Какие дела, Максимыч? – Митрофанов уже доставал из шкафа коньяк и рюмки. – Ведь ты у меня первый раз? А я каждый день вспоминаю, как ты меня уму-разуму учил.
– А вот теперь сам на учебу пришел. – Зорькин отодвинул коньяк: – Не пью на работе.
– Так уже шесть, – хохотнул Митрофанов, – море на замке!
– Нет, – повторил Зорькин. Пить с начальством, пусть даже выбившимся из собственных учеников, он не любил, да и не умел. – Як вам за консультацией. Дело мне поручили…
– Знаю, Максимыч. Дело несложное, но есть шанс прославиться! – Олег подмигнул. – Это по моей рекомендации. Сколько можно тебя, одного из лучших работников, в черном теле держать? Да и чин пора менять!
– Спасибо. – Зорькин покраснел. Чтоб его собственный ученик вот так, в лоб, намекал ему на его незавидное положение и оказывал покровительство… – Вы же погром на Просвещения курировали?
– Курировал погром? – Митрофанов расхохотался. – Максимыч, ты только нигде больше этого не говори, ладно? А то меня в фашисты запишут.
– Извините, – смешался визитер, – я тут недавно со специалистом встречался, он говорит, что у нас в Питере самая большая концентрация бонхедов, – Зорькин щегольнул новым словом, внимательно отслеживая реакцию Митрофанова, у того даже мускул не дрогнул – видно, и сам все знал, – и вполне могут начаться погромы.
– Вот она, старая школа, – довольно откинулся в кресле хозяин кабинета, – глубоко копаешь, Максимыч. Оно тебе надо? Неужто без социологов не разберешься? Убийца есть, жертва есть. Пиши обвинительное – и вперед! А насчет погромов не опасайся и консультанта своего успокой. Погромы – штука дорогостоящая. С чего им вдруг начинаться? Кто денег-то даст?
– А что, есть такие, кто дает?
– Максимыч…
– Олег, скажи, – Зорькин от услышанного даже забылся и тоже перешел на «ты», – а дорого стоит погром организовать?
– По-разному. Что такое погром? Массовые беспорядки, которые сопровождаются хулиганскими действиями, разрушением материальных ценностей, иногда и человеческими жертвами. С бухты-барахты такое не происходит. Ключевое слово тут – «массы». А массам надо врага в лицо представить, объяснить, почему именно этого врага надо громить. То есть необходима серьезная идеологическая подготовка. Это одиночкам не под силу. Нужны серьезные организации со штатом специалистов, аналитики, психологи, идеологи, представители спецслужб, наконец. Ты же профи, сам знаешь, сколько народу обеспечивает один-единственный одиночный теракт. Мы, когда шахида раскручивали, ну, помнишь, в метро взорвать себя пытался, выяснили, что в группе обеспечения было 14 человек, а сопровождали его на акцию восемь. А ты говоришь – погромы. ..
– Ты меня успокоил, Олег, – поднялся Зорькин, видя, что Митрофанов то и дело поглядывает на часы. – Я и сам примерно так же рассуждаю. Скажи мне напоследок: правда, что у нас этих «коричневых» больше, чем в Москве?
– Максимыч, – хозяин кабинета поднялся, явно провожая гостя, – не грузись. Кто такие скины? Помойка! Отбросы общества. Ну откуда их может быть много? Одно плохо – есть, понимаешь, в их деятельности некоторая романтика: борьба за идею, псевдопатриотизм. На это подростки легко клюют. А вот чтобы неповадно было, чтобы каждый знал, что у нас в Питере фашизм не пройдет, мы всякий маленький фактик обязаны вытаскивать на суд общественности. Потому и дело тебе поручили, чтоб ты раскрутил как полагается, а мы организуем показательный процесс. И впаяем этому бритоголовому на всю катушку. Чтоб все остальные уяснили, кто в доме хозяин. Политика, Максимыч, куда деваться?
Мать снова вытирает красные глаза. Вон как натерла, аж красные мешки напухли! Сейчас притащится зареванная домой, напугает Катьку. Сестренка всегда очень огорчается, когда мать плачет. Она вообще самая добрая на свете, Катюшка! Так что надо мать успокоить.
– Я не молчу, – выдавливает натужное шипение Ваня. – Иди домой.
Он ее не любит. Ну, то есть любит, наверное, только плохо понимает, как можно любить взрослую тетку. Катьку, маленькую, одно дело, он ее, считай, вырастил. Или Алку, так это вообще другая любовь. Взрослая. Это уже секс. А мать – как? Иногда, конечно, ее бывает жалко, но это разве любовь? Когда любят – скучают. Вот он про Алку как вспомнит, сразу член встает. И охота тут же ее обнять, завалить… Алка ему даже ночами снится. Так он по ней тоскует. Или Катюшку день не видит – уже соскучился. А Бимку? Прямо дождаться не может, как с занятий прибежит и псину за мягкие уши потреплет.
К матери ничего такого Ваня не испытывал. Никогда. Нет, может, раньше он ее и любил, давно, в детстве, когда она его тоже любила, еще до отчима. Маленькие ведь все любят родителей. А родители – детей. Было у него такое с матерью или не было? Сейчас и не вспомнить.
Он вообще плохо помнит раннее детство. Только круглосуточный садик, где все время дуло и Ваня сильно мерз. Еще память хорошо сохранила длинный коридор в их первой коммуналке. Комната у них там была – одна кровать, они с матерью даже спали вместе, зато коридор – что тебе переулок под окном. Длиннющий, темный. Но в переулке хоть по вечерам горели фонари, а у них в квартире – одна мелкая лампочка, чтоб только лоб не расшибить об коробки и шкафы, углами которых коридорище ершился. Как динозавр с острыми горбами на спине.
Полный свет зажигали лишь по воскресеньям, когда собиралась вся квартира. Тогда сосед, бородатый и суровый, как его звали, Ваня не помнил, он еще разговаривал так странно, не как все остальные, Ваня даже плохо понимал, вытаскивал в коридор чудесный трехколесный велосипед, красный, блестящий, усаживал на него толстую девочку Лейлу, в розовом платье и белых гольфах, и любовался, как дочь криво, то и дело врезаясь в стенки, колесит по коридору от комнаты до кухни.
– Вах! – хлопал в ладоши сосед. – Вах, умница! Вах, красавица!
Из всей огромной квартиры Ване не вспоминались ни другие взрослые, ни дети, хотя народу было очень много, но толстую девочку Лейлу и ее отца он видел будто сейчас. И еще остро ощущалось собственное болезненное, до слез, до дрожи в коленках, желание прокатиться на этом велосипеде. Он приоткрывал дверь и восторженно следил за сверкающим чудом, пока мать не втаскивала его внутрь, шипя и ругаясь.
Лейлин отец как-то уловил эту детскую мечту и предложил: хочешь прокатиться? Садись!
Ваня быстро-быстро закивал головой и ринулся к велосипеду, но мать, перехватив его поперек туловища, поволокла в комнату, по пути больно шлепая по попе и приговаривая: «Нельзя! Нельзя! Никогда к ним не подходи!» Ваня горько плакал, не понимая, за что его наказывают и почему не дают прокатиться на трехколесном чуде.
Та давняя обида на мать, как ни странно, живет в нем до сих пор.
Потом, позже, Ваня сообразил, что мать просто дико боялась Лейлиного отца, огромного, черного, бородатого. Она вообще боялась всех, кто отличался от них самих – белоголовых и курносых.
Ваня ни о чем не думает. В голове такая же серая муть, как за далеким стеклом. Лишь иногда жестким болезненным росчерком эту муть вспарывает мысль о руке. И исчезает. Поэтому Ваня никак не может осмыслить: как это – у него нет руки? Он скашивает глаза на простыню, толсто перебинтованную культю под ней, тормозит взглядом на локте: вот он, топырится, как всегда, только почему-то ниже ничего нет. Это и называется – нет руки? Но он же ее чувствует! Шевелит пальцами. Сжимает их в кулак. Это больно, очень больно, но Ваня проделывает знакомые движения еще и еще, чтобы удостовериться: все в порядке, а слова врача о том, что ему ампутировали руку, шутка. Или бред. Или такая страшилка. Так пугают детей, когда стараются отучить их от каких-нибудь плохих привычек.
Правда, простыня там, где Ваня двигает рукой, отчего-то остается гладкой и неподвижной. Он стал плохо видеть? Надо бы с этим разобраться…
Хорошо бы еще выяснить, от чего его пытаются отвадить таким странным образом, как маленького, но на это Ваниного разумения уже не хватает. Серая муть в голове густеет, превращаясь в вязкий кисель, кисель становится клеем, который наглухо схватывается внутри головы, вмертвую сковывая и без того вялые мысли.
Врач – грузин. Или армянин? Или азер? Ваня так и не научился разбираться в их отличиях. Вот Костыль, тот определяет национальность на раз. И Костыль никогда бы не позволил, чтоб его лечил какой-то черножопый. А Ваню никто не спросил. И теперь этот чурка запросто заходит к нему в палату, проверяет пульс, заглядывает в глаза, светя в самые мозги каким-то специальным зеркальцем. И разговаривает с ним каким-то особенным тоном, как с малахольным или слабоумным. Издевается. Тварь нерусская.
Впрочем, ни на злость, ни на ненависть у Вани сейчас сил не хватает. Ругательные слова возникают в голове по привычке. Будто он снова среди своих, а там иначе говорить нельзя. По большому счету ему все равно, кто его лечит. Лишь бы поскорее отпустили. Как только он сможет встать, тут же уйдет домой. К Катьке и Бимке.
– Ну что, Иван… – Снова тот самый.
Черные глаза, черные густые брови, синеватая от проступающей щетины кожа, узкогубый рот, растянутый в противной улыбке.
«Понаехали! – привычно думает Ваня. – Нигде от них нет покоя! Даже в больнице, и тут – они! Русскому человеку плюнуть некуда – в чурку попадешь… Бить их надо! Бить и гнобить! Чтобы канали обратно в свой чуркистан!»
– Как мы себя чувствуем? – Врач прикладывает прохладную ладонь ко лбу. – Не падает жар, никак не падает. Да, рано мы тебя из реанимации в палату перевели, рано…
Ваня хочет дернуться, чтобы сбросить с лица ненавистную руку, но сил не хватает.
– Ничего. Ты парень молодой, сильный, выкарабкаешься! – Черный улыбается. – Только захотеть надо. Помоги нам, Иван, и себе тоже. Из-за руки так расстраиваешься? Согласен, неприятно. Но пойми, у нас выбора не было! Сепсис начался. Сейчас главное – локоть сохранить. А потом сообразим тебе протез. Знаешь, какие классные протезы в Германии делают? Никто и не догадается, что руки нет…
Черный еще что-то бормочет, поглаживая Ваню по здоровому плечу. Красивая молоденькая медсестра в зеленой шапочке подносит два шприца.
– Спи, набирайся сил. – Жало иголки хитро впивается в кожу. – Напугал ты нас всех! Кровь у тебя очень редкая, я думал, только мне так не повезло. Хорошо еще, что нашли, а то пришлось бы на прямое переливание идти! Представь, я бы операцию тебе делал и одновременно кровь давал! Вот бы был цирк! – Врач смеется. И так, смеясь, вкатывает еще один укол.
Ваня молчит. О чем ему говорить с этим чуркой? Ишь, как стелется! И глаза – добрые, ласковые. Научился притворяться, ничего не скажешь. Все они, сволочи, без мыла в жопу влезают, порода такая. И почему их в больницу допускают? Русских лечить доверяют? Заговор. Жидомасоны поганые. Что он сейчас сказал? Делал Ване операцию? Он? Значит, и руку отрезал он? Этот черножопый?
У Вани будто молния взрывается в голове, осветив то, что до этой минуты оставалось скрытым и неясным. Вот она, разгадка! Вот почему у него больше нет руки… Конечно! Ее отрезал этот, черный. Воспользовался Ваниной беспомощностью и…
– Тварь… – выплевывает Ваня комок ненависти в близкое встревоженное лицо. – Убью…
– Ну, спи, – поднимается доктор, будто и не услыхав Ваниных слов. Оборачивается к медсестре: – Глаз не спускать! Кровь на анализ возьмите и температуру мерьте каждый час. Не нравится мне его состояние. Как бы не пришлось ампутировать локоть…
Сквозь красное горячее марево Ваня вполне слышит эти слова и ясно понимает опасность, от них исходящую. Только вот постоять за себя не может. Этот чурка вколол ему что-то такое, что совсем лишает сил…
Мать осторожно, одним пальцем, гладит Ваню по плечу. Лицо у нее как-то странно заострилось, будто все морщинки обвели темным карандашом, усилив и углубив, а глаза, наоборот, стали какими-то выпуклыми, на розовых яблоках прорезалась набухшая сетка сосудов, и сами глаза из ярко-синих стали блеклыми и размытыми.
Мать изо всех сил старается улыбаться, будто такая уж большая радость видеть беспомощного сына с оттяпанной рукой. Ване это материно лицемерие неприятно, он прикрывает глаза и поворачивает голову набок. Чтоб не видеть.
– Сыночка, как ты?
– Нормально. – Голос куда-то пропал. Ваня пробовал сегодня подозвать медсестру, пить очень хотелось. А ничего не вышло. Будто горло кто-то пережал ровно посередке. Шею напрягаешь, а вместо звука – сип. Поэтому Ваня не говорит, просто шевелит губами, но мать все понимает.
– Болит что-нибудь? Ох, прости… – Валентина спохватывается, понимая, что сморозила глупость. – Катюшка тебе привет передавала, все со мной просилась.
– Чего не взяла? – еще одно шевеление губами. Вот кого бы Ваня хотел сейчас увидеть, так это сестричку. Потрепал бы ее сейчас за пухлую щечку. Взъерошил мягкие кудряшки. У него даже рука зачесалась от приятности ощущений. Та самая, несуществующая.
– Так не пускают же к тебе никого. В коридоре милиционер стоит, я у следователя едва разрешение выпросила. Следователь, он немолодой такой, хороший, понимающий. Ты ему расскажи всю правду, Вань, он поможет.
Валентина честно, как может, пытается отработать добытое с таким трудом разрешение на свидание с сыном. После обморока, в который она хлопнулась прямо в прокуратуре – позор-то какой! – Зорькин сказал, что допустит ее к подследственному, если она уговорит сына сделать чистосердечное признание.
«Конечно уговорю!» – уверила она. А сама счастливо подумала: лишь только Ванюша расскажет все честно-откровенно, как оно было на самом деле, то есть истинную правду, что он никого не убивал, то из больницы его отпустят прямо домой, а уж там они как-нибудь вместе справятся. В конце концов, рука – не голова. И без ног люди живут, и без рук, всякое случается. Не один же он на белом свете! А вместе любую беду одолеть можно.
– Сыночка, следователь говорит, что ты должен чистосердечно все рассказать. Ну, кто там был, кто дрался. Ты ведь просто мимо проходил, но все видел? Вот и надо разъяснить как да что. А то ведь ребята эти, которых сейчас в милицию забрали, все на тебя сваливают. Ты, когда бредил, наверное, наговорил чего, как мне тогда в подвале. Я же тогда тоже тебе поверила, чуть с ума не сошла. Вот и следователь тоже. И татуировка на руке. Когда ты ее сделал? Я и не видела. Следователь говорит, что две восьмерки – это «Хайль, Гитлер!». Вроде символ скинхедов. Значит, и ты – скинхед! Додуматься ж надо! Даже я сначала поверила… Уж потом дома сообразила, что это никакие ни восьмерки, а инициалы твои – Ваня Ватрушев, ВВ. Похоже на восьмерки. Но не восьмерки! Следователь ведь не знает, что твоя настоящая фамилия Ватрушев, а не Баязитов, вот и не понял…
Ваня молчит. Даже если б вдруг прорезался голос, что тут скажешь? Тем более матери. Последние сто лет о чем они с ней разговаривали? «Есть будешь?» Или: «Хлеба купил?» Ну, еще про Катьку спросить может. И раньше-то особо не общались, а после смерти отчима, когда мать снова на вторую работу пошла… Да и о чем базарить? Что квартплату опять повысили? Или яйца подорожали? Что она в жизни понимает? Кудахчет, как курица. То на Катьку ни с того ни с сего наорет, то разревется без повода. Истеричка.
* * *
Не зря когда-то Петр Зорькин считался лучшим следователем в городе. Несмотря на злость и раздражение, душившие его после памятной встречи с одноклассником, папочку, собранную им, он внимательно изучил, а после запросил множество всяких разных документов из архива прокуратуры и милиции.Сам того не ожидая, он все время размышлял о словах приятеля. И чем больше думал, тем больше мрачнел.
В том, что скинхеды группируются Москве и Питере, ничего удивительного. Именно тут больше всего приезжих. А кто такие приезжие? В основном люди, недовольные жизнью на родине. Слюнтяи и слабаки никуда не поедут, так и останутся дома, ныть и жаловаться, а те, кто посильнее и понастырнее, выдвигаются в поисках лучшей жизни. Лучшая жизнь просто так не дается, потому – напор и агрессия.
Отлично помнилось время детства и юности, да и студенческие годы тоже. Тогда в Питере ни азербайджанцев, ни таджиков практически не было. Совершенно русский город. А потом задымился Кавказ, захаркала кровью Средняя Азия. Казалось, далеко, непонятно и поэтому – почти – неправда, а на деле получилось рукой подать. Его родственники – семья двоюродного брата – съехали из обустроенной квартиры на Серебристом бульваре только потому, что всю лестничную клетку скупили азербайджанцы. У них, в соседней пятиэтажке, весь четвертый подъезд – цыгане. Сначала приехала одна семья, потом перетащили родственников. Все по закону, не подкопаешься, а сколько раз ему соседи жаловались, что по двору не пройти, страшно…
Эти приезжие по одному и не селятся, все стараются кучно, по-родственному. С одной стороны – правильно, жить в чужом городе в одиночку не слишком радостно, вот они и создают мини-колонии. Но оттуда взялась эта взаимная ненависть? Не было ведь ее раньше! Зависть? Слабого к сильному? Удачливого к неудачникам? Тогда возникает вопрос: кто есть кто? Кто слабый? Тот, кто безропотно меняет квартиру, оказавшись среди «чурок», или сами «чурки», вынужденные в чужой стране локтями и зубами отвоевывать себе пространство? Как сказал умный Рогов, «налицо конфликт культур». Каких культур? Культура у них была одна на всех, общая, советская, многонациональная. Еще со школы Зорькин помнил, что на шестой части суши зародилась совершенно новая формация – единая историческая общность «советский народ».
Тот самый, который сейчас друг друга ненавидит и убивает…
Уголовные дела, запрошенные из архива, озадачили Зорькина еще больше. Вот, например, двойное нападение на азербайджанцев в Приморском районе. Двадцать подростков убили шестидесятилетнего торговца овощами. Били руками, ногами, железными прутьями. Добивали просто ножами. Весь процесс снимался на видео. Для отчета? Никто не вступился, никто убийц не остановил. На следующий день они же напали на другого азербайджанца, этого убивать не стали, вырезали кресты на ладонях и отпустили, чтоб всем свои руки показал…
Нападавшие подростки были скинхедами. Милиция отнесла оба эти преступления в разряд бытовых, и причину отыскали вескую: азербайджанцы обвешивали местных бабушек и втюхивали гнилой товар.
Ага, вот и официальная статистика. Апрель. В Москве – около тысячи скинхедов, в Питере – столько же. Стоп. Апрель?
Но именно в апреле, Зорькин это отлично помнил, вся пресса вопила о том, что в день рождения Гитлера скины намереваются учинить массовые беспорядки. И цифры звучали: от пяти до пятнадцати тысяч бритоголовых собираются выйти на улицы Москвы, чтобы захватить почты, вокзалы, банки. Они тогда в прокуратуре очень потешались над этим! Кто-то даже предложил подогнать на помощь столице крейсер «Аврора». А потом еще больше изумлялись, когда узнали, что москвичи в самом деле перепугались, ибо вывели-таки на правый бой со скинами больше двадцати тысяч милиционеров!
Что же получается, никак не мог сообразить Зорькин, где правда? Если скинов тысяча, то зачем выводить двадцать тысяч? А если их столько, сколько насчитала пресса, то…
Хорошо спланированная провокация? Кем? Для чего? А у них в Питере то самое знаменитое шествие по проспекту Просвещения… Надо бы поднять материалы и поговорить с Митрофановым, вроде он тогда курировал расследование.
Олег Митрофанов был его учеником, из тех, у кого ему, учителю, не зазорно было бы и поучиться. Олег давно занимал отдельный кабинет с секретаршей. Последнее время ходили слухи, что его забирают в Генеральную прокуратуру.
Митрофанов принял его сразу же. Сам вышел в приемную:
– Петр Максимыч, вот неожиданность, проходи!
Зорькина немного кольнуло это барское «проходи», но за то время, что раздевался, так и не припомнилось, переходили они на «ты» или нет.
– Олег Вячеславович, – официально обратился Зорькин, – як вам по делу.
– Какие дела, Максимыч? – Митрофанов уже доставал из шкафа коньяк и рюмки. – Ведь ты у меня первый раз? А я каждый день вспоминаю, как ты меня уму-разуму учил.
– А вот теперь сам на учебу пришел. – Зорькин отодвинул коньяк: – Не пью на работе.
– Так уже шесть, – хохотнул Митрофанов, – море на замке!
– Нет, – повторил Зорькин. Пить с начальством, пусть даже выбившимся из собственных учеников, он не любил, да и не умел. – Як вам за консультацией. Дело мне поручили…
– Знаю, Максимыч. Дело несложное, но есть шанс прославиться! – Олег подмигнул. – Это по моей рекомендации. Сколько можно тебя, одного из лучших работников, в черном теле держать? Да и чин пора менять!
– Спасибо. – Зорькин покраснел. Чтоб его собственный ученик вот так, в лоб, намекал ему на его незавидное положение и оказывал покровительство… – Вы же погром на Просвещения курировали?
– Курировал погром? – Митрофанов расхохотался. – Максимыч, ты только нигде больше этого не говори, ладно? А то меня в фашисты запишут.
– Извините, – смешался визитер, – я тут недавно со специалистом встречался, он говорит, что у нас в Питере самая большая концентрация бонхедов, – Зорькин щегольнул новым словом, внимательно отслеживая реакцию Митрофанова, у того даже мускул не дрогнул – видно, и сам все знал, – и вполне могут начаться погромы.
– Вот она, старая школа, – довольно откинулся в кресле хозяин кабинета, – глубоко копаешь, Максимыч. Оно тебе надо? Неужто без социологов не разберешься? Убийца есть, жертва есть. Пиши обвинительное – и вперед! А насчет погромов не опасайся и консультанта своего успокой. Погромы – штука дорогостоящая. С чего им вдруг начинаться? Кто денег-то даст?
– А что, есть такие, кто дает?
– Максимыч…
– Олег, скажи, – Зорькин от услышанного даже забылся и тоже перешел на «ты», – а дорого стоит погром организовать?
– По-разному. Что такое погром? Массовые беспорядки, которые сопровождаются хулиганскими действиями, разрушением материальных ценностей, иногда и человеческими жертвами. С бухты-барахты такое не происходит. Ключевое слово тут – «массы». А массам надо врага в лицо представить, объяснить, почему именно этого врага надо громить. То есть необходима серьезная идеологическая подготовка. Это одиночкам не под силу. Нужны серьезные организации со штатом специалистов, аналитики, психологи, идеологи, представители спецслужб, наконец. Ты же профи, сам знаешь, сколько народу обеспечивает один-единственный одиночный теракт. Мы, когда шахида раскручивали, ну, помнишь, в метро взорвать себя пытался, выяснили, что в группе обеспечения было 14 человек, а сопровождали его на акцию восемь. А ты говоришь – погромы. ..
– Ты меня успокоил, Олег, – поднялся Зорькин, видя, что Митрофанов то и дело поглядывает на часы. – Я и сам примерно так же рассуждаю. Скажи мне напоследок: правда, что у нас этих «коричневых» больше, чем в Москве?
– Максимыч, – хозяин кабинета поднялся, явно провожая гостя, – не грузись. Кто такие скины? Помойка! Отбросы общества. Ну откуда их может быть много? Одно плохо – есть, понимаешь, в их деятельности некоторая романтика: борьба за идею, псевдопатриотизм. На это подростки легко клюют. А вот чтобы неповадно было, чтобы каждый знал, что у нас в Питере фашизм не пройдет, мы всякий маленький фактик обязаны вытаскивать на суд общественности. Потому и дело тебе поручили, чтоб ты раскрутил как полагается, а мы организуем показательный процесс. И впаяем этому бритоголовому на всю катушку. Чтоб все остальные уяснили, кто в доме хозяин. Политика, Максимыч, куда деваться?
* * *
– Ванечка, ну что ты все молчишь и молчишь?Мать снова вытирает красные глаза. Вон как натерла, аж красные мешки напухли! Сейчас притащится зареванная домой, напугает Катьку. Сестренка всегда очень огорчается, когда мать плачет. Она вообще самая добрая на свете, Катюшка! Так что надо мать успокоить.
– Я не молчу, – выдавливает натужное шипение Ваня. – Иди домой.
Он ее не любит. Ну, то есть любит, наверное, только плохо понимает, как можно любить взрослую тетку. Катьку, маленькую, одно дело, он ее, считай, вырастил. Или Алку, так это вообще другая любовь. Взрослая. Это уже секс. А мать – как? Иногда, конечно, ее бывает жалко, но это разве любовь? Когда любят – скучают. Вот он про Алку как вспомнит, сразу член встает. И охота тут же ее обнять, завалить… Алка ему даже ночами снится. Так он по ней тоскует. Или Катюшку день не видит – уже соскучился. А Бимку? Прямо дождаться не может, как с занятий прибежит и псину за мягкие уши потреплет.
К матери ничего такого Ваня не испытывал. Никогда. Нет, может, раньше он ее и любил, давно, в детстве, когда она его тоже любила, еще до отчима. Маленькие ведь все любят родителей. А родители – детей. Было у него такое с матерью или не было? Сейчас и не вспомнить.
Он вообще плохо помнит раннее детство. Только круглосуточный садик, где все время дуло и Ваня сильно мерз. Еще память хорошо сохранила длинный коридор в их первой коммуналке. Комната у них там была – одна кровать, они с матерью даже спали вместе, зато коридор – что тебе переулок под окном. Длиннющий, темный. Но в переулке хоть по вечерам горели фонари, а у них в квартире – одна мелкая лампочка, чтоб только лоб не расшибить об коробки и шкафы, углами которых коридорище ершился. Как динозавр с острыми горбами на спине.
Полный свет зажигали лишь по воскресеньям, когда собиралась вся квартира. Тогда сосед, бородатый и суровый, как его звали, Ваня не помнил, он еще разговаривал так странно, не как все остальные, Ваня даже плохо понимал, вытаскивал в коридор чудесный трехколесный велосипед, красный, блестящий, усаживал на него толстую девочку Лейлу, в розовом платье и белых гольфах, и любовался, как дочь криво, то и дело врезаясь в стенки, колесит по коридору от комнаты до кухни.
– Вах! – хлопал в ладоши сосед. – Вах, умница! Вах, красавица!
Из всей огромной квартиры Ване не вспоминались ни другие взрослые, ни дети, хотя народу было очень много, но толстую девочку Лейлу и ее отца он видел будто сейчас. И еще остро ощущалось собственное болезненное, до слез, до дрожи в коленках, желание прокатиться на этом велосипеде. Он приоткрывал дверь и восторженно следил за сверкающим чудом, пока мать не втаскивала его внутрь, шипя и ругаясь.
Лейлин отец как-то уловил эту детскую мечту и предложил: хочешь прокатиться? Садись!
Ваня быстро-быстро закивал головой и ринулся к велосипеду, но мать, перехватив его поперек туловища, поволокла в комнату, по пути больно шлепая по попе и приговаривая: «Нельзя! Нельзя! Никогда к ним не подходи!» Ваня горько плакал, не понимая, за что его наказывают и почему не дают прокатиться на трехколесном чуде.
Та давняя обида на мать, как ни странно, живет в нем до сих пор.
Потом, позже, Ваня сообразил, что мать просто дико боялась Лейлиного отца, огромного, черного, бородатого. Она вообще боялась всех, кто отличался от них самих – белоголовых и курносых.