Страница:
Второй способ пополнения национального языкового арсенала напрямую связан с конкретной экономической, политической или культурной исторической ситуацией, в которой в разное время находится страна и ее народ – носитель языка. В России таких заметных периодов было несколько. Впервые древний праславянский язык серьезно пополнился новыми словами в период христианизации Руси, когда вместе с первыми переводами Библии и церковными службами в русский язык пришли греческие, а затем и церковнославянские словообразования. Через несколько веков русский язык почувствовал на себе мощное воздействие тюркских языков, связанное с татаро-монгольским нашествием и позднее – с непосредственной близостью влиятельной Оттоманской империи. В XVI веке, в так называемое Смутное время, на Русь хлынул заметный поток слов из польского языка. В XVIII веке с началом петровских преобразований русский язык обогатился экономическими, морскими и военными терминами из нидерландского и немецкого языков. Одновременно русский грамматический словарь начал пополняться французскими и итальянскими словами из области культуры и быта. Процесс этот непрерывен, он имеет ярко выраженный перманентный характер. Например, в настоящее время русский язык испытывает серьезное влияние англицизмов.
К огорчению современных последователей небезызвестного адмирала Шишкова, ратующих за стерильную чистоту русского языка, абсолютное большинство заимствованных слов носит не замещающий, как им кажется, а дополняющий характер. Еще древние римляне говорили: «Rem verbe seguentur», что означает: «Слова следуют за вещами». Английское слово «киллер» появилось в русском языке вовсе не потому, что в нем не было слова «убийца». Просто в современной России появились представители нового социально-криминального явления, условно обозначавшиеся двумя словами «наемный убийца». Язык, всегда тяготеющий к словарной лапидарности, отказался от двухсловной дефиниции и предпочел более лаконичный вариант, предложенный английским языком. При этом английский язык ничего не потерял, а русский – продолжил короткий до того синонимический ряд к понятию «убийца» еще одним словом. Пользователям отечественных словарей хорошо известно, что чем длиннее синонимический ряд, тем богаче, ярче, выразительнее и разнообразнее родной язык. Синонимы придают языку тонкие смысловые оттенки, окрашивают речь дополнительными нюансами эмоциональных или стилистических красок. Уже один тот факт, что полных синонимов, то есть двух или нескольких слов, абсолютно тождественных друг другу, не бывает по определению, говорит в пользу исключительной ценности длинных синонимических рядов. Если внимательно вслушаться в два современных русских слова: «учитель» и «преподаватель», то при всем внешнем сходстве понятий, ими обозначаемых, легко заметить разницу в определении вроде бы одной и той же профессии. А ведь эту разницу можно было и безвозвратно утратить, откажись в свое время русский язык добавить к исконно русскому «преподаватель» греческое слово «учитель». Подобных примеров много.
Кроме словообразовательных практик и внешних заимствований, у языка есть еще один мощный источник пополнения лексических запасов, расширения и обогащения словарных фондов; этот резерв – внутренний. Условно его можно отнести к устной низовой культуре, которая включает в себя местные диалекты, народные говоры, профессиональный жаргон, молодежный сленг, студенческое арго, «блатную музыку» и прочие подобные лексические пласты языковой народной культуры. К этому ряду следует отнести и городской фольклор.
Количественно степень участия городского фольклора в создании общенационального словника не столь велика. Примеров попадания фольклорных образований в академические словари не так много. Гораздо большее участие принимает фольклор в отображении языковых процессов, происходящих в обществе, в их комментировании и осмыслении. Романтические легенды о появлении в языке тех или иных новых лексем, убийственные анекдоты об их неумелом использовании в русской вербальной практике, блестящие опыты осмеяния труднопроизносимых и вовсе непроизносимых открытий советского канцелярско-бюрократического языка являют собой бесценные примеры подлинно ревностного отношения народа к своему языку, к его сохранению и обогащению.
Особенно богатый материал на эту тему содержится в топонимическом своде Петербурга и Ленинградской области, в котором многие современные официальные названия местных географических и административных реалий в прошлом представляли собой простонародные, русифицированные или искаженные варианты иноязычных или труднопроизносимых русских старинных топонимов. Извилистые пути их эволюционного, а порой и революционного развития прослеживаются в старинных преданиях и легендах, дошедших до нас из глубины трехсотлетней истории Петербурга. Но не только. Полуграмотные петровские солдаты и безграмотные мужики, согнанные со всей страны на строительство новой столицы, легко поигрывая доставшимися им от финских и шведских аборигенов Невского края незнакомыми географическими названиями, не только превращали Купсино в Купчино, Уллялу в Ульянку или Сарское Село в Царское. Они не только оставили прекрасные легенды о купцах и купчих крепостях, о молочнице Саре и красавице Ульяне, справно варившей уху, но и стали создателями и соавторами современного Топонимического словаря.
В словарной лексике есть примеры появления и так называемых именных слов, то есть слов, образованных от имени или фамилии конкретного исторического персонажа. Как правило, такие словообразования имеют фольклорное происхождение. Их этимологическое значение трудно переоценить, так как многие из таких слов для современного читателя давно уже потеряли свою смысловую связь со своим происхождением. Особенно когда этимология легко поддается многовариантному толкованию, как, например, в слове «кутузка». Его можно возвести и к древнерусскому слову «кут» в значении «угол», «каморка», и к фамилии генерал-губернатора Петербурга П.В. Голенищев а-Кутузов а, который якобы первым изобрел новый способ предварительного изолирования подозреваемых преступников при полицейских управах. Ценность такой этимологии остается бесспорной, даже если она признается вульгарной, как это снисходительно называется в строгом научном сообществе.
Язык – это тонкая и легкоранимая знаковая система. Она не терпит грубого внешнего вмешательства, нарушающего внутренние и хорошо отлаженные механизмы словообразования. Что получается в случае пренебрежения этим неписаным законом, ярко изобразил в своем провидческом романе «1984» Джордж Оруэлл.
В нем для обозначения языка тоталитарного общества, изуродованного партийной идеологией, он предложил выразительный термин «новояз», образованный по известному принципу создания аббревиатур. Это была пародия на новый советский язык с его трескучей риторикой и высокопарной демагогией в изображении фантастических коммунистических химер. С тех пор как роман увидел свет, удачно найденный термин вошел в широкое употребление и даже приобрел расширительное значение. Новоязом стали называть всякий нелепый искусственный язык, созданный вопреки его естественным нормам возникновения и развития.
Но еще задолго до Оруэлла петербургский городской фольклор живо откликнулся на неизлечимую страсть большевиков к аббревиатурам, грубо внедряемым в повседневную жизнь населения независимо от того, согласуются они с вербальными законами правильного произношения или уродуют и коверкают язык, нанося непоправимый вред врожденной грамотной речи. С убийственной беспощадностью фольклор предложил такие деаббревиации насаждаемых сверху немыслимых сокращений, от которых, очень может быть, до сих пор ворочаются в гробу или поеживаются в одном из кругов ада их неуемные создатели.
Опасность, если можно так выразиться, аббревиатизации языка состояла еще и в том, что она распространялась на такую священную область языкознания, как собственное имя, сакральный характер которого не подвергался сомнению в течение долгих тысячелетий. Новые революционные имена, создаваемые по образу и подобию аббревиатур, позволяли с помощью одной-двух букв зашифровывать в новообразованной именной конструкции идеологизированную информацию в таком количестве, что счастливые обладатели нового коммунистического имени порой не выдерживали ее тяжести и либо искали возможность отказаться от него, либо всю жизнь стеснялись его партийного происхождения. Видимо, не зря аббревиатуру СССР в народной, низовой культуре расшифровывали: «Страна Сумасшедших Сокращений Речи». Только в лакейском болезненном сознании партийных холуев могли родиться такие шедевры извращенной психики, как РОЖБЛЕН (РОЖденный Быть ЛЕНинцем) или ЛОРИКЭРИК (Ленин, Октябрьская Революция, Индустриализация, Коллективизация, Электрификация, Радиофикация И Коммунизм). Поистине, сон разума рождает чудовищ. Единственно, что можно добавить к этой испанской народной мудрости, так это то, что чудовища, рожденные безумием, в конце концов набрасываются на своих создателей. Мы знаем многие имена, от которых в приказном порядке приходилось отказываться только потому, что в них были зашифрованы имена революционных деятелей, провинившихся перед партией. Подробнее мы об этом расскажем в соответствующей главе настоящего очерка.
Можно привести еще более выразительные примеры убийственного сарказма городского фольклора. Так, ленинградцы превратили в аббревиатуру название знаменитого линкора «Парижская коммуна», и в просторечии его называли не иначе как «Пар коммуны».
Возможности фольклора практически неограниченны. Иногда достаточно одной буквы, чтобы не только изменить смысл сказанного, но и создать новое слово. В ответ на высокопарный призыв ослепленного коммунистической пропагандой Маяковского считать, что «Ленин и теперь живее всех живых!» фольклор предложил свой вариант лозунга. Он не только оспаривал поэтическую метафору «трибуна революции», умело внедренную партийными функционерами в массовое сознание и готовую вот-вот материализоваться в новую религию, но и создавал иное видение огромной проблемы: «Ленин и теперь лживее всех лживых!» А создать новое видение проблемы – это значит дать людям надежду на ее решение.
2
К огорчению современных последователей небезызвестного адмирала Шишкова, ратующих за стерильную чистоту русского языка, абсолютное большинство заимствованных слов носит не замещающий, как им кажется, а дополняющий характер. Еще древние римляне говорили: «Rem verbe seguentur», что означает: «Слова следуют за вещами». Английское слово «киллер» появилось в русском языке вовсе не потому, что в нем не было слова «убийца». Просто в современной России появились представители нового социально-криминального явления, условно обозначавшиеся двумя словами «наемный убийца». Язык, всегда тяготеющий к словарной лапидарности, отказался от двухсловной дефиниции и предпочел более лаконичный вариант, предложенный английским языком. При этом английский язык ничего не потерял, а русский – продолжил короткий до того синонимический ряд к понятию «убийца» еще одним словом. Пользователям отечественных словарей хорошо известно, что чем длиннее синонимический ряд, тем богаче, ярче, выразительнее и разнообразнее родной язык. Синонимы придают языку тонкие смысловые оттенки, окрашивают речь дополнительными нюансами эмоциональных или стилистических красок. Уже один тот факт, что полных синонимов, то есть двух или нескольких слов, абсолютно тождественных друг другу, не бывает по определению, говорит в пользу исключительной ценности длинных синонимических рядов. Если внимательно вслушаться в два современных русских слова: «учитель» и «преподаватель», то при всем внешнем сходстве понятий, ими обозначаемых, легко заметить разницу в определении вроде бы одной и той же профессии. А ведь эту разницу можно было и безвозвратно утратить, откажись в свое время русский язык добавить к исконно русскому «преподаватель» греческое слово «учитель». Подобных примеров много.
Кроме словообразовательных практик и внешних заимствований, у языка есть еще один мощный источник пополнения лексических запасов, расширения и обогащения словарных фондов; этот резерв – внутренний. Условно его можно отнести к устной низовой культуре, которая включает в себя местные диалекты, народные говоры, профессиональный жаргон, молодежный сленг, студенческое арго, «блатную музыку» и прочие подобные лексические пласты языковой народной культуры. К этому ряду следует отнести и городской фольклор.
Количественно степень участия городского фольклора в создании общенационального словника не столь велика. Примеров попадания фольклорных образований в академические словари не так много. Гораздо большее участие принимает фольклор в отображении языковых процессов, происходящих в обществе, в их комментировании и осмыслении. Романтические легенды о появлении в языке тех или иных новых лексем, убийственные анекдоты об их неумелом использовании в русской вербальной практике, блестящие опыты осмеяния труднопроизносимых и вовсе непроизносимых открытий советского канцелярско-бюрократического языка являют собой бесценные примеры подлинно ревностного отношения народа к своему языку, к его сохранению и обогащению.
Особенно богатый материал на эту тему содержится в топонимическом своде Петербурга и Ленинградской области, в котором многие современные официальные названия местных географических и административных реалий в прошлом представляли собой простонародные, русифицированные или искаженные варианты иноязычных или труднопроизносимых русских старинных топонимов. Извилистые пути их эволюционного, а порой и революционного развития прослеживаются в старинных преданиях и легендах, дошедших до нас из глубины трехсотлетней истории Петербурга. Но не только. Полуграмотные петровские солдаты и безграмотные мужики, согнанные со всей страны на строительство новой столицы, легко поигрывая доставшимися им от финских и шведских аборигенов Невского края незнакомыми географическими названиями, не только превращали Купсино в Купчино, Уллялу в Ульянку или Сарское Село в Царское. Они не только оставили прекрасные легенды о купцах и купчих крепостях, о молочнице Саре и красавице Ульяне, справно варившей уху, но и стали создателями и соавторами современного Топонимического словаря.
В словарной лексике есть примеры появления и так называемых именных слов, то есть слов, образованных от имени или фамилии конкретного исторического персонажа. Как правило, такие словообразования имеют фольклорное происхождение. Их этимологическое значение трудно переоценить, так как многие из таких слов для современного читателя давно уже потеряли свою смысловую связь со своим происхождением. Особенно когда этимология легко поддается многовариантному толкованию, как, например, в слове «кутузка». Его можно возвести и к древнерусскому слову «кут» в значении «угол», «каморка», и к фамилии генерал-губернатора Петербурга П.В. Голенищев а-Кутузов а, который якобы первым изобрел новый способ предварительного изолирования подозреваемых преступников при полицейских управах. Ценность такой этимологии остается бесспорной, даже если она признается вульгарной, как это снисходительно называется в строгом научном сообществе.
Язык – это тонкая и легкоранимая знаковая система. Она не терпит грубого внешнего вмешательства, нарушающего внутренние и хорошо отлаженные механизмы словообразования. Что получается в случае пренебрежения этим неписаным законом, ярко изобразил в своем провидческом романе «1984» Джордж Оруэлл.
В нем для обозначения языка тоталитарного общества, изуродованного партийной идеологией, он предложил выразительный термин «новояз», образованный по известному принципу создания аббревиатур. Это была пародия на новый советский язык с его трескучей риторикой и высокопарной демагогией в изображении фантастических коммунистических химер. С тех пор как роман увидел свет, удачно найденный термин вошел в широкое употребление и даже приобрел расширительное значение. Новоязом стали называть всякий нелепый искусственный язык, созданный вопреки его естественным нормам возникновения и развития.
Но еще задолго до Оруэлла петербургский городской фольклор живо откликнулся на неизлечимую страсть большевиков к аббревиатурам, грубо внедряемым в повседневную жизнь населения независимо от того, согласуются они с вербальными законами правильного произношения или уродуют и коверкают язык, нанося непоправимый вред врожденной грамотной речи. С убийственной беспощадностью фольклор предложил такие деаббревиации насаждаемых сверху немыслимых сокращений, от которых, очень может быть, до сих пор ворочаются в гробу или поеживаются в одном из кругов ада их неуемные создатели.
Опасность, если можно так выразиться, аббревиатизации языка состояла еще и в том, что она распространялась на такую священную область языкознания, как собственное имя, сакральный характер которого не подвергался сомнению в течение долгих тысячелетий. Новые революционные имена, создаваемые по образу и подобию аббревиатур, позволяли с помощью одной-двух букв зашифровывать в новообразованной именной конструкции идеологизированную информацию в таком количестве, что счастливые обладатели нового коммунистического имени порой не выдерживали ее тяжести и либо искали возможность отказаться от него, либо всю жизнь стеснялись его партийного происхождения. Видимо, не зря аббревиатуру СССР в народной, низовой культуре расшифровывали: «Страна Сумасшедших Сокращений Речи». Только в лакейском болезненном сознании партийных холуев могли родиться такие шедевры извращенной психики, как РОЖБЛЕН (РОЖденный Быть ЛЕНинцем) или ЛОРИКЭРИК (Ленин, Октябрьская Революция, Индустриализация, Коллективизация, Электрификация, Радиофикация И Коммунизм). Поистине, сон разума рождает чудовищ. Единственно, что можно добавить к этой испанской народной мудрости, так это то, что чудовища, рожденные безумием, в конце концов набрасываются на своих создателей. Мы знаем многие имена, от которых в приказном порядке приходилось отказываться только потому, что в них были зашифрованы имена революционных деятелей, провинившихся перед партией. Подробнее мы об этом расскажем в соответствующей главе настоящего очерка.
Можно привести еще более выразительные примеры убийственного сарказма городского фольклора. Так, ленинградцы превратили в аббревиатуру название знаменитого линкора «Парижская коммуна», и в просторечии его называли не иначе как «Пар коммуны».
Возможности фольклора практически неограниченны. Иногда достаточно одной буквы, чтобы не только изменить смысл сказанного, но и создать новое слово. В ответ на высокопарный призыв ослепленного коммунистической пропагандой Маяковского считать, что «Ленин и теперь живее всех живых!» фольклор предложил свой вариант лозунга. Он не только оспаривал поэтическую метафору «трибуна революции», умело внедренную партийными функционерами в массовое сознание и готовую вот-вот материализоваться в новую религию, но и создавал иное видение огромной проблемы: «Ленин и теперь лживее всех лживых!» А создать новое видение проблемы – это значит дать людям надежду на ее решение.
2
Первыми иноязычными словами, с которыми в начале XVIII века столкнулись петровские гвардейцы, едва ступив на топкие берега Приневья, были финские. Нева, Ладога, Лахта, Вуокса, Охта, Кавголово, Лемболово, Дудерово, Пулково, Лигово и многие другие географические и административные названия существовали задолго до появления на карте Ингерманландии русско-немецко-голландского топонима Санкт-Питер-Бурх. Иногда мы об этом даже не подозреваем. Например, кажущееся вполне русским название речки Карповка на самом деле является русифицированной формой финского топонима Корпийоки, что переводится как «лесная речка».
Угро-финские племена пришли сюда за тысячи лет до Христианской эры. Движимые инстинктом выживания и в поисках лучших земель для расселения, они покинули отчие места в предгорьях Алтая, преодолели Уральский хребет и осели на равнинах
Северо-Восточной низменности европейского континента. На пути своего длительного следования они оставляли языковые меты в виде многочисленных названий географических реалий, временных стоянок, а затем и выбранных мест для оседлого проживания.
Славяне пришли сюда значительно позже, однако им хватило мудрости не менять сложившийся веками топонимический свод Приневского края. Правда, в народе непривычные для русского слуха и труднопроизносимые фонетические конструкции подверглись трансформации. Их старались русифицировать, приспособить к понятной обыденной речи, сделать более близкими по звучанию к исконно русским словам. При этом, как бы оправдываясь за невольное вмешательство в естественные законы словообразования, народ создавал легенды, объясняющие возникающие языковые изменения. Сегодня эти легенды представляют собой уникальный арсенал так называемой вульгарной, или народной, этимологии. Она ни в коем случае не отменяет и не замещает научных представлений о происхождении тех или иных древних топонимов, но без нее эти представления выглядят довольно пресными, если не сказать, вообще несъедобными, как русские щи без крупицы экзотической приправы или щепотки поваренной соли.
Так, например, хорошо известная по старинным финским и шведским географическим картам финская деревушка Аутов о вошла в русские словари в своем русифицированном варианте как Автово. Согласно городскому фольклору, это название родилось в 1824 году, после страшного наводнения, затопившего и разорившего чуть ли не половину города. Объезжая наиболее пострадавшие места, Александр I разговорился с толпой разоренных крестьян. Он спросил, что потеряли они от наводнения. «Все, батюшка, все погибло! Вот у афтова домишко весь унесло и с рухлядью, и с животом, а у афтова двух коней, четырех коров затопило, у афтова…» – «Хорошо, хорошо, – нетерпеливо прервал царь, – это все у Афтова, а у других что погибло?» Тогда-то и объяснили императору, что старик употреблял слово «афтово» вместо «этого». Александр искренне рассмеялся и приказал выстроить нынешнюю красивую деревню и назвать ее Афтово. Затем уже это название приобрело современное написание.
То же можно сказать и об историческом районе Петербурга Ульянка, названном будто бы, по одной легенде, по имени некой Ульяны, которую встретил на местной дороге Петр I, а по другой, по тому же имени, но принадлежавшему другой Ульяне. Как мы уже знаем, она варила такую уху, что на нее съезжались гастрономические гурманы со всего Петербурга. Хотя на самом деле Ульянка, как мы уже знаем, – это всего лишь искаженный вариант финского топонима Улляла.
Любопытна судьба другого финского топонима: Siestar. В переводе он означает «черная смородина». Так древние угро-финские племена за характерный цвет воды называли живописную речку, некогда служившую государственной границей между Финляндией и Россией, а затем Советским Союзом. На берегу финской Siestar Петр I основал промышленный городок с оружейным заводом и назвал Сестрорецком, то есть городом на реке Сестре. Уж очень походило звучание финского топонима на русское слово «сестра».
Кроме этимологических словников, финским присутствием отмечены и русские фразеологические словари. Например, добродушное ругательство «чухна парголовская» и сегодня напоминает о преимущественно компактном проживании финнов на территории Петербурга и области. Чухнами называли представителей древнего финно-угорского племени чудь, одним из районов расселения которых была деревня, давным-давно названная по финскому имени Парко. Название этого племени сохранилось и в известном гидрониме «Чудское озеро».
Парголово было одним из многочисленных звеньев сложившегося в дореволюционные годы так называемого Финского пояса Петербурга, обитатели которого долгое время успешно справлялись с задачей обеспечения петербуржцев молочными продуктами. Поэтический образ охтенки-молочницы навеян Пушкину именно этим финским промыслом. Репутация финских поставщиков и качество их товаров были в Петербурге исключительно высоки. Русские производители этой же продукции, расхваливая покупателям свой товар, намеренно коверкали родной язык и выкрикивали «молоко», «масло», «мясо» с заметным финским акцентом. Современные петербургские финны утверждают, что и пословица «Почем фунт лиха?» этимологически восходит к финскому слову liho, что в переводе означает «мясо». Пригородные финны в избытке завозили его на питерские рынки и фунтами продавали горожанам. Фунт мяса стоил не так дешево, и финское liho со временем трансформировалось в русское «лихо», что по-русски означает «беду» или «несчастье».
Взаимопроникновение двух языковых культур не раз обыгрывалось в фольклоре. Вот один из анекдотов.
Наконец, голландцы постоянно напоминают о себе широко известным фразеологизмом, окрашенным на российской почве в откровенно вульгарные тона. Давняя дефиниция моряка, прибывшего из Голландии: «Herr aus Holland», в переводе означает всего лишь «господин из Голландии». Попав в русский язык, дефиниция прижилась, но расцвела уже в новом качестве. Первая часть этой лексической конструкции, созвучная с названием двадцать третьей буквы славянской кириллицы «х», утратила мягкость своего голландского выговора и стала в отечественном варианте произноситься твердо: «хер», а вся лексема в русской транскрипции превратилась в расхожее ругательство.
Степень немецкого вмешательства в состав и структуру русского языка, судя по городскому фольклору, невелика, несмотря на широкие и весьма эффективные экономические, политические и межчеловеческие связи между двумя народами – немецким и русским. Этому есть причины. Сама этимология слова «немец», восходящая к древнеславянскому понятию «немой», «непонятно говорящий», говорит об осторожном, недоверчивом отношении вообще ко всем пришлым людям. Немцами называли в Древней Руси чужих пришельцев. Не зря Петр I, затеявший непонятные простому люду реформы, противоречащие традициям и обычаям отцов и дедов, в народе ассоциировался или с врагом человечества «антихристом», или с «немчином», засланным на Святую Русь. По некоторым легендам, о которых мы уже говорили, он считался «лефортовым сыном», подброшенным москвичам из немецкой, Лефортовой слободы. Преодолеть этот страх перед «чужим» было непросто.
Основания для беспокойства были серьезные. Ситуация тяготела к развитию. При Павле I солдат, переодетых в новую форму, сшитую по немецкому образцу, презрительно называли «русс а ля прусс». Согласно легендам, Николая I «залечил до смерти» лейб-медик немец Манд. Императрицу Александру Федоровну, супругу Николая II, уроженку Германии и немку по крови, считали немецкой шпионкой, и солдаты на фронте отказывались брать награды из ее рук.
Кто-то подсчитал, что к началу Первой мировой войны немецкие фамилии имели более 15 % офицеров русской армии и около 30 % членов Государственного совета. На этом фоне даже Николай II выглядел русским, что называется, на все сто процентов. Сохранился анекдот, как Николай Александрович в сопровождении свиты шел по Красной площади к помосту, с которого собирался зачитать москвичам манифест об объявлении войны Германии.
Тем не менее в топонимических словарях Петербурга есть напоминание и о немецком языке. Так, по одной из легенд, название исторического района Коломна произошло от немецкого слова Colonie, в переводе означающее «селение». После Второй мировой войны на углу Невского проспекта и улицы Рубинштейна открылось первое в Ленинграде современное кафе-автомат. Ленинградцам кафе полюбилось, и они прозвали его за быстроту обслуживания «Американкой» и «Пулеметом». Но качество пищи было настолько отвратительным, что название «Пулемет» сразу же приобрело второй смысл и трансформировалось в идиому «Пуля в живот». Отсюда было недалеко и до второго названия – «Гастрит».
Но есть и легенда, опровергающая эту версию и предлагающая свой вариант происхождения названия кафе. Согласно ему, первыми кафе-автомат облюбовали для своих встреч демобилизованные офицеры, вернувшиеся в 1945 году из Германии. Между собой они называли кафе «Гаштетом» – от немецкого «ресторанчик». И только много позже, уже при новом поколении постоянных посетителей этого кафе, «Гаштет» превратился в «Гастрит».
В сравнении с немецким, французскому языку повезло больше. Он сохранился в городском фольклоре, что называется, в чистом виде. Так, известную и влиятельную в светских кругах княгиню Наталью Петровну Голицыну, ставшую прототипом главной героини пушкинской повести «Пиковая дама», в Петербурге за глаза называли La princesse Moustache (от французского moustache – усы), чаще, чем по-русски: «Княгиня усатая». В молодости она слыла красавицей, но к старости обросла усами и приобрела весьма непривлекательную внешность.
Музыкальный павильон в Павловском парке в кругах питерских меломанов был широко известен как Salon de musigue, хотя простой народ пользовался русским каламбуром, построенным по законам звукового соответствия: «Соленый мужик».
В XVIII веке в узком Тюремном переулке существовал крупнейший в столице картежный притон. Здесь проигрывались казенные деньги и личные состояния, игроки стрелялись и сходили с ума. Скандалы, грозившие закрытием притона, следовали один за другим, но каждый раз влиятельным игрокам удавалось их замять. Картежники стояли насмерть и готовы были скорее погибнуть, как древние спартанцы в легендарном Фермопильском ущелье, нежели лишиться своего игорного дома. С тех пор в Петербурге Тюремный переулок стали называть по-французски Le passage des Thermopyies.
В начале XX века в Петербурге был открыт Народный дом Николая II, который пользовался среди петербуржцев необыкновенной популярностью. Он считался образцом современной архитектуры. Его изображения часто появлялись в специальной и массовой литературе. Среди петербургских филокартистов бытует легенда о том, как однажды в Стокгольме была заказана партия открыток с изображением этого дома. Из-за досадной ошибки иностранного переводчика в надписи на открытке слово «народный» было переведено как «публичный». Тираж открыток прибыл в Кронштадт, где при досмотре с ужасом обнаружили прекрасно отпечатанный текст: «Публичный дом императора Николая II». Вся партия якобы тут же была уничтожена.
Это был не единственный курьез, связанный с буквальным переводом названия «Народный дом». Однажды, во время визита в Петербург французских военных кораблей, в Народном доме был устроен прием в честь моряков дружественного государства. На другой день во всех французских газетах появились крупные заголовки: «Reception dans la maison publique de Saint Petersbourg», что в переводе на русский язык означало: «Прием в публичном доме Санкт-Петербурга».
Впрочем, чужие языки таили в себе и политические опасности. Однажды их удалось избежать исключительно с помощью изящного лингвистического приема. За неделю до начала Первой мировой войны в Петербург с официальным визитом прибыл президент Французской Республики Раймон Пуанкаре. Ему устроили пышную встречу, в обязательную программу которой входило исполнение «Марсельезы» – мятежного марша восставших марсельцев, ставшего государственным гимном Франции. И, чтобы скрыть от русских исполнителей свободолюбивый текст революционной песни, пришлось прибегнуть к маленькой хитрости. К нотам, выданным музыкантам, был приложен невинный текст с бессмысленным набором русских слов: «Алена салом нос потри…», имитирующим бессмертные слова французского гимна: «Вперед, сыны отечества…» («Alons, enfants de la Patrie…»). С помощью такой мнемонической уловки будто бы было легче запомнить ритм марсельского марша и при этом не заразиться опасными идеями от подлинного текста.
Обращение к оригинальным текстам, минуя услуги переводчиков, придавали городскому фольклору не только некоторую пикантность, но и окрашивали его благородной патиной интеллектуального блеска, тем более когда это касалось фразеологических конструкций с использованием подлинных латинских крылатых выражений, дошедших до нас через века и тысячелетия. Так, знаменитое донесение Юлия Цезаря римскому сенату о победе над понтийским царем «Veni, vidi, vici» («Пришел, увидел, победил») стало смысловой частью пародийного двустишия, посвященного петербургскому ресторану «Вена»:
Угро-финские племена пришли сюда за тысячи лет до Христианской эры. Движимые инстинктом выживания и в поисках лучших земель для расселения, они покинули отчие места в предгорьях Алтая, преодолели Уральский хребет и осели на равнинах
Северо-Восточной низменности европейского континента. На пути своего длительного следования они оставляли языковые меты в виде многочисленных названий географических реалий, временных стоянок, а затем и выбранных мест для оседлого проживания.
Славяне пришли сюда значительно позже, однако им хватило мудрости не менять сложившийся веками топонимический свод Приневского края. Правда, в народе непривычные для русского слуха и труднопроизносимые фонетические конструкции подверглись трансформации. Их старались русифицировать, приспособить к понятной обыденной речи, сделать более близкими по звучанию к исконно русским словам. При этом, как бы оправдываясь за невольное вмешательство в естественные законы словообразования, народ создавал легенды, объясняющие возникающие языковые изменения. Сегодня эти легенды представляют собой уникальный арсенал так называемой вульгарной, или народной, этимологии. Она ни в коем случае не отменяет и не замещает научных представлений о происхождении тех или иных древних топонимов, но без нее эти представления выглядят довольно пресными, если не сказать, вообще несъедобными, как русские щи без крупицы экзотической приправы или щепотки поваренной соли.
Так, например, хорошо известная по старинным финским и шведским географическим картам финская деревушка Аутов о вошла в русские словари в своем русифицированном варианте как Автово. Согласно городскому фольклору, это название родилось в 1824 году, после страшного наводнения, затопившего и разорившего чуть ли не половину города. Объезжая наиболее пострадавшие места, Александр I разговорился с толпой разоренных крестьян. Он спросил, что потеряли они от наводнения. «Все, батюшка, все погибло! Вот у афтова домишко весь унесло и с рухлядью, и с животом, а у афтова двух коней, четырех коров затопило, у афтова…» – «Хорошо, хорошо, – нетерпеливо прервал царь, – это все у Афтова, а у других что погибло?» Тогда-то и объяснили императору, что старик употреблял слово «афтово» вместо «этого». Александр искренне рассмеялся и приказал выстроить нынешнюю красивую деревню и назвать ее Афтово. Затем уже это название приобрело современное написание.
То же можно сказать и об историческом районе Петербурга Ульянка, названном будто бы, по одной легенде, по имени некой Ульяны, которую встретил на местной дороге Петр I, а по другой, по тому же имени, но принадлежавшему другой Ульяне. Как мы уже знаем, она варила такую уху, что на нее съезжались гастрономические гурманы со всего Петербурга. Хотя на самом деле Ульянка, как мы уже знаем, – это всего лишь искаженный вариант финского топонима Улляла.
Любопытна судьба другого финского топонима: Siestar. В переводе он означает «черная смородина». Так древние угро-финские племена за характерный цвет воды называли живописную речку, некогда служившую государственной границей между Финляндией и Россией, а затем Советским Союзом. На берегу финской Siestar Петр I основал промышленный городок с оружейным заводом и назвал Сестрорецком, то есть городом на реке Сестре. Уж очень походило звучание финского топонима на русское слово «сестра».
Кроме этимологических словников, финским присутствием отмечены и русские фразеологические словари. Например, добродушное ругательство «чухна парголовская» и сегодня напоминает о преимущественно компактном проживании финнов на территории Петербурга и области. Чухнами называли представителей древнего финно-угорского племени чудь, одним из районов расселения которых была деревня, давным-давно названная по финскому имени Парко. Название этого племени сохранилось и в известном гидрониме «Чудское озеро».
Парголово было одним из многочисленных звеньев сложившегося в дореволюционные годы так называемого Финского пояса Петербурга, обитатели которого долгое время успешно справлялись с задачей обеспечения петербуржцев молочными продуктами. Поэтический образ охтенки-молочницы навеян Пушкину именно этим финским промыслом. Репутация финских поставщиков и качество их товаров были в Петербурге исключительно высоки. Русские производители этой же продукции, расхваливая покупателям свой товар, намеренно коверкали родной язык и выкрикивали «молоко», «масло», «мясо» с заметным финским акцентом. Современные петербургские финны утверждают, что и пословица «Почем фунт лиха?» этимологически восходит к финскому слову liho, что в переводе означает «мясо». Пригородные финны в избытке завозили его на питерские рынки и фунтами продавали горожанам. Фунт мяса стоил не так дешево, и финское liho со временем трансформировалось в русское «лихо», что по-русски означает «беду» или «несчастье».
Взаимопроникновение двух языковых культур не раз обыгрывалось в фольклоре. Вот один из анекдотов.
Приехал чухна на Пасху в Петербург и по совету русских приятелей пошел в церковь. «Ну, как, – спросили его приятели, когда тот вернулся. – Понравилось?» – «Понравилось-то, понравилось, только вот ничего не понял». – «?..» – «Выходит поп и кричит: „Крестовский остров!“ А толпа ему хором отвечает: „Васильевский остров!» Русские хохочут над простодушным финном, которому в восклицаниях «Христос Воскрес!» и «Воистину Воскрес!» слышатся названия питерских островов. Финн не понимает, но тоже смеется.Хронологически Голландию можно считать второй европейской страной, пополнившей петербургский лексикон новыми словарными единицами. В Голландии Петр I еще до основания Петербурга учился корабельному делу. Голландские корабли первыми доставили чужеземные товары в Петербург. От Голландии в основном нам достались термины кораблестроения и судоходства. Но не только. Следы голландского присутствия сохранились в современном Петербурге в виде топонимов «Голландский дом», как называют здание голландской церкви на Невском проспекте дом № 20, «Голландский квартал» – квартал вокруг него. Кроме того, в Петербурге есть Новая Голландия – островок в устье Мойки, превращенный Петром I в склады для хранения и сушки корабельного леса по новой для того времени голландской технологии.
Наконец, голландцы постоянно напоминают о себе широко известным фразеологизмом, окрашенным на российской почве в откровенно вульгарные тона. Давняя дефиниция моряка, прибывшего из Голландии: «Herr aus Holland», в переводе означает всего лишь «господин из Голландии». Попав в русский язык, дефиниция прижилась, но расцвела уже в новом качестве. Первая часть этой лексической конструкции, созвучная с названием двадцать третьей буквы славянской кириллицы «х», утратила мягкость своего голландского выговора и стала в отечественном варианте произноситься твердо: «хер», а вся лексема в русской транскрипции превратилась в расхожее ругательство.
Степень немецкого вмешательства в состав и структуру русского языка, судя по городскому фольклору, невелика, несмотря на широкие и весьма эффективные экономические, политические и межчеловеческие связи между двумя народами – немецким и русским. Этому есть причины. Сама этимология слова «немец», восходящая к древнеславянскому понятию «немой», «непонятно говорящий», говорит об осторожном, недоверчивом отношении вообще ко всем пришлым людям. Немцами называли в Древней Руси чужих пришельцев. Не зря Петр I, затеявший непонятные простому люду реформы, противоречащие традициям и обычаям отцов и дедов, в народе ассоциировался или с врагом человечества «антихристом», или с «немчином», засланным на Святую Русь. По некоторым легендам, о которых мы уже говорили, он считался «лефортовым сыном», подброшенным москвичам из немецкой, Лефортовой слободы. Преодолеть этот страх перед «чужим» было непросто.
Основания для беспокойства были серьезные. Ситуация тяготела к развитию. При Павле I солдат, переодетых в новую форму, сшитую по немецкому образцу, презрительно называли «русс а ля прусс». Согласно легендам, Николая I «залечил до смерти» лейб-медик немец Манд. Императрицу Александру Федоровну, супругу Николая II, уроженку Германии и немку по крови, считали немецкой шпионкой, и солдаты на фронте отказывались брать награды из ее рук.
Кто-то подсчитал, что к началу Первой мировой войны немецкие фамилии имели более 15 % офицеров русской армии и около 30 % членов Государственного совета. На этом фоне даже Николай II выглядел русским, что называется, на все сто процентов. Сохранился анекдот, как Николай Александрович в сопровождении свиты шел по Красной площади к помосту, с которого собирался зачитать москвичам манифест об объявлении войны Германии.
Собралась толпа. Один мужик спрашивает соседа: «Кто это?» – «Граф Фредерикс». – «А энтот?» – «Граф Бенкендорф». – «А этот?» – «Барон Корф». – «А энтот?»Нельзя сказать, что немцев в России не жаловали. В Петербурге с давних времен сохранилась идиома «Василеостровский немец». Она стала символом добропорядочности, трудолюбия, благополучия и солидности. Когда кого-то хотели похвалить, так и говорили: «Какой-то весь насквозь добротный, на иностранный лад, вроде Василеостровского немца». И все же к ним относились настороженно.
– «Фон Грюнвальд». – «А энтот?» – «Флигель-адъютант Дрентельн». – «Ишь ты, сколько немцев в плен забрал. Да только зачем энто он их с собой возит?»
Тем не менее в топонимических словарях Петербурга есть напоминание и о немецком языке. Так, по одной из легенд, название исторического района Коломна произошло от немецкого слова Colonie, в переводе означающее «селение». После Второй мировой войны на углу Невского проспекта и улицы Рубинштейна открылось первое в Ленинграде современное кафе-автомат. Ленинградцам кафе полюбилось, и они прозвали его за быстроту обслуживания «Американкой» и «Пулеметом». Но качество пищи было настолько отвратительным, что название «Пулемет» сразу же приобрело второй смысл и трансформировалось в идиому «Пуля в живот». Отсюда было недалеко и до второго названия – «Гастрит».
Но есть и легенда, опровергающая эту версию и предлагающая свой вариант происхождения названия кафе. Согласно ему, первыми кафе-автомат облюбовали для своих встреч демобилизованные офицеры, вернувшиеся в 1945 году из Германии. Между собой они называли кафе «Гаштетом» – от немецкого «ресторанчик». И только много позже, уже при новом поколении постоянных посетителей этого кафе, «Гаштет» превратился в «Гастрит».
В сравнении с немецким, французскому языку повезло больше. Он сохранился в городском фольклоре, что называется, в чистом виде. Так, известную и влиятельную в светских кругах княгиню Наталью Петровну Голицыну, ставшую прототипом главной героини пушкинской повести «Пиковая дама», в Петербурге за глаза называли La princesse Moustache (от французского moustache – усы), чаще, чем по-русски: «Княгиня усатая». В молодости она слыла красавицей, но к старости обросла усами и приобрела весьма непривлекательную внешность.
Музыкальный павильон в Павловском парке в кругах питерских меломанов был широко известен как Salon de musigue, хотя простой народ пользовался русским каламбуром, построенным по законам звукового соответствия: «Соленый мужик».
В XVIII веке в узком Тюремном переулке существовал крупнейший в столице картежный притон. Здесь проигрывались казенные деньги и личные состояния, игроки стрелялись и сходили с ума. Скандалы, грозившие закрытием притона, следовали один за другим, но каждый раз влиятельным игрокам удавалось их замять. Картежники стояли насмерть и готовы были скорее погибнуть, как древние спартанцы в легендарном Фермопильском ущелье, нежели лишиться своего игорного дома. С тех пор в Петербурге Тюремный переулок стали называть по-французски Le passage des Thermopyies.
В начале XX века в Петербурге был открыт Народный дом Николая II, который пользовался среди петербуржцев необыкновенной популярностью. Он считался образцом современной архитектуры. Его изображения часто появлялись в специальной и массовой литературе. Среди петербургских филокартистов бытует легенда о том, как однажды в Стокгольме была заказана партия открыток с изображением этого дома. Из-за досадной ошибки иностранного переводчика в надписи на открытке слово «народный» было переведено как «публичный». Тираж открыток прибыл в Кронштадт, где при досмотре с ужасом обнаружили прекрасно отпечатанный текст: «Публичный дом императора Николая II». Вся партия якобы тут же была уничтожена.
Это был не единственный курьез, связанный с буквальным переводом названия «Народный дом». Однажды, во время визита в Петербург французских военных кораблей, в Народном доме был устроен прием в честь моряков дружественного государства. На другой день во всех французских газетах появились крупные заголовки: «Reception dans la maison publique de Saint Petersbourg», что в переводе на русский язык означало: «Прием в публичном доме Санкт-Петербурга».
Впрочем, чужие языки таили в себе и политические опасности. Однажды их удалось избежать исключительно с помощью изящного лингвистического приема. За неделю до начала Первой мировой войны в Петербург с официальным визитом прибыл президент Французской Республики Раймон Пуанкаре. Ему устроили пышную встречу, в обязательную программу которой входило исполнение «Марсельезы» – мятежного марша восставших марсельцев, ставшего государственным гимном Франции. И, чтобы скрыть от русских исполнителей свободолюбивый текст революционной песни, пришлось прибегнуть к маленькой хитрости. К нотам, выданным музыкантам, был приложен невинный текст с бессмысленным набором русских слов: «Алена салом нос потри…», имитирующим бессмертные слова французского гимна: «Вперед, сыны отечества…» («Alons, enfants de la Patrie…»). С помощью такой мнемонической уловки будто бы было легче запомнить ритм марсельского марша и при этом не заразиться опасными идеями от подлинного текста.
Обращение к оригинальным текстам, минуя услуги переводчиков, придавали городскому фольклору не только некоторую пикантность, но и окрашивали его благородной патиной интеллектуального блеска, тем более когда это касалось фразеологических конструкций с использованием подлинных латинских крылатых выражений, дошедших до нас через века и тысячелетия. Так, знаменитое донесение Юлия Цезаря римскому сенату о победе над понтийским царем «Veni, vidi, vici» («Пришел, увидел, победил») стало смысловой частью пародийного двустишия, посвященного петербургскому ресторану «Вена»: