Наум Александрович Синдаловский
Очерки петербургской мифологии, или Мы и городской фольклор

От автора

 
   Как бы парадоксально это ни звучало, мы все находимся во власти легенд и мифов. Хотим мы этого или не хотим. Верим в эти легенды и мифы или признаем их досужей выдумкой. Власть эта всесильна, потому что покоится на мощном фундаменте художественного образа. Так, благодаря блестящей пушкинской метафоре: «На берегу пустынных волн», мы уверены, что наш город возник на абсолютно пустом, необжитом месте, хотя известно, что только на территории исторического Петербурга до его основания находилось более сорока различных рыбачьих, крестьянских, военных слобод, хуторов, ферм, деревень и иных поселений. Представление об Отечественной войне 1812 года в нашем массовом сознании сложилось исключительно по роману Льва Николаевича Толстого «Война и мир», хотя официальная историография до сих пор предъявляет немало серьезных претензий великому писателю: одно он исказил, другое отобразил не так, а третье просто выдумал. Талантливый художник-реалист Константин Флавицкий с необыкновенной легкостью убедил нас в том, что несчастная «претендентка» на русский престол княжна Елизабет Тараканова погибла в каземате Петропавловской крепости во время страшного петербургского наводнения. Хотя историческая реальность совсем иная: в 1775 году – году ее смерти – никакого серьезного подъема воды в Петербурге отмечено не было, а скончалась Тьмутараканская княжна от скоротечной чахотки, подхваченной в нечеловеческих условиях каменного заточения.
   Подобные примеры можно множить и множить, вплоть до легенд и мифов Великой Отечественной войны, внедренных в наше сознание насквозь идеологизированными романами и кинофильмами эпохи пресловутого социалистического реализма. Но что говорить о Новом времени, если вся современная европейская цивилизация проросла на хорошо удобренной почве античной и христианской мифологии, сохраненной в потемках тысячелетий только благодаря единственному в то время способу передачи информации – изустному пересказу зафиксированных в совокупной памяти поколений старинных легенд и преданий. Роль низовой, фольклорной культуры в то время была исключительно высокой. Официальная историография в значительной степени следовала за ней: она фиксировала фольклорные сведения, почерпнутые из устных источников, выдавая их за подлинные, реальные события истории. Официальная историография была вторична. Как заметил однажды Томас Манн, народные сказания становились впоследствии «прошедшим через многие поколения прекраснословием, закрепленным позднее в виде хроники».
   Может быть, в том числе эта вторичность сыграла с официальной историей недобрую шутку. В какой-то момент историография утратила нравственное здоровье – заболела тремя неизлечимыми недугами, каждый из которых неизбежно вел к летальному исходу: или говорила полуправду, или умалчивала, или вообще лгала. На фоне этой лжи, полуправды или умолчания рождались легенды. Это диктовалось естественной необходимостью цивилизационного движения. Общество нуждалось в интерпретации тех или иных событий, явлений или обстоятельств, происходивших вокруг и требовавших объяснений, в то время как официальная информация о них либо отсутствовала, либо была искажена. Эту общественную обязанность взвалила на себя низовая, народная культура.
   Однако именно это привело низовую культуру в драматические, а то и вообще трагические противоречия с власть предержащими. Как правило, взгляды на одни и те же события официальной историографии и фольклора не совпадали. Чаще всего фольклор предлагал другую, параллельную историю, отличную от той, что была канонизирована и хрестоматизирована на всех уровнях всеобуча от начального школьного образования до обязательных политзанятий в красных уголках цехов, колхозов и проектных институтов. Признать право фольклора на собственное мнение было невозможно, и он был приравнен к диссидентству, несовместимому с социалистическим образом жизни. Правом на существование обладал только героический былинный фольклор да песни и частушки о счастливой колхозной жизни. Нелицеприятной фразеологии, спорной легенде, острому анекдоту места в той строго регламентированной жизни места не было. Я помню, как автору этих строк ответили в ленинградском издательстве на предложение издать книгу о городском фольклоре: «Что вы, мы строим коммунизм, а вы нам предлагаете какие-то байки». Книга надолго легла в стол. Но даже через пятнадцать лет, когда уже после падения советской власти она была издана, некоторые рецензенты в лучших традициях советской доносительской критики уничижительно называли подлинные шедевры городской низовой культуры байками и, скрываясь за двусмысленными псевдонимами, кликушески вопрошали: «А не придумал ли все это сам Синдаловский?»
   Справедливости ради следует сказать, что и до революции петербургский городской фольклор особенно не жаловали. Этому были внешне весьма логичные, но, к сожалению, ошибочные исторические объяснения. Считалось, что город, выросший мгновенно и на пустом месте по монаршей воле одного сумасшедшего, город, не имеющий ни корней, ни обычаев, ни традиций, не мог по определению иметь собственного городского фольклора. Сегодня это расхожее в свое время утверждение удалось опровергнуть. Только в моей картотеке насчитывается около 12 тысяч единиц петербургского городского фольклора, отмеченного обязательной петербургской географической, топонимической, исторической или иной метой, то есть не универсального, а исключительно петербургского, узнаваемого. И, надо надеяться, что до тех пор, пока между людьми существует вербальный способ общения, этот источник низовой культуры не иссякнет.
   В отличие от официальной историографии, фольклор не претендует на истину в последней инстанции. Он ни на чем не настаивает, ни к чему не призывает и ничему не противоречит. Он лишь оттеняет реальные исторические факты, делает их более яркими и выразительными. И, что особенно важно, более запоминающимися. В сложнейшем физиологическом процессе сохранения в человеческой памяти полученной в течение всей жизни информации фольклор выполняет важнейшую роль некоего опорного сигнала, с помощью которого можно при необходимости мгновенно извлечь из этого бездонного кладезя необходимые сведения и воспользоваться ими.
   Впрочем, у этой медали есть и своя оборотная сторона. Фольклору достаточно присущи многочисленные неудобные для истории свойства. Например, он летуч, то есть он может неожиданно появиться и мгновенно исчезнуть, если не будет вовремя зафиксирован письменно. Он появляется и бытует в социальных кругах, и потому трудно уловим, если не быть во всех этих социальных кругах одновременно и не присутствовать при его возникновении. И, пожалуй, самое главное. Фольклор более привлекателен по форме и более запоминаем по содержанию, нежели официальная история. А это, казалось бы, положительное качество может легко превратиться в свою противоположность. Неумелая и чрезмерная эксплуатация фольклора может привести к такому опасному явлению, как мифологизация истории, что в свою очередь может привести к ее фальсификации. Эту опасность можно избежать, используя проверенные временем безотказные рецепты. В богатом речевом наборе русских языковых идеоматических конструкций есть такие надежные грамматические обороты, как «якобы», «как будто», «как утверждает фольклор», «как говорят в народе» и так далее, которые позволяют отделить фольклор от исторической реальности, легенду от вымысла или выдумки, а правду от мифа или сказки. Использование подобных фигур речи никогда не бывает избыточным, поскольку они лишь подчеркивают уважительное отношение фольклора к фактам и сведениям научной историографии.
   Городской фольклор занимает свое определенное место в пространстве литературных урочищ Петербурга. Понятийные словари толкуют слово «урочище» как «часть территории, отличной от окружающей местности, например, болото или лесной массив». Это мистическим образом совпадает как с исторической географией Петербурга, так и с рождением первых известных нам образцов петербургского городского фольклора. Петербург вырос среди «лесов и топи блат», и его фольклор был рожден из пены лесных болот в дремучих зарослях болотной тины.
   Первая петербургская легенда обязана своим происхождением аборигенам этого края – угро-финским племенам, задолго до славян расселившимся в приневском крае. Она рассказывает о том, что на таком топком болоте город построить было нельзя, потому что болото «проглатывало» дом за домом. И только Петр I, ассоциировавшийся в народе со сказочным богатырем, сумел обхитрить болото. Он простер над ним свою могучую длань, выстроил на ней весь город и целиком опустил его на землю, болото проглотить его не смогло. И город остался цел.
   Первая петербургская поговорка родилась из первого петербургского анекдота о царском шуте Ивашке Балакиреве, которого однажды спросил Петр: «Скажи, шут, что говорят в народе о моем городе?» – «А что говорят, – ответил шут, – с одной стороны море, с другой – горе, с третьей – мох, а с четвертой – ох». Ивашка, как и следовало ожидать, получил за такой дерзкий ответ несколько увесистых ударов знаменитой царской дубинкой, но пословица осталась. Отсюда и пошла вся питерская фразеология, которая сегодня только в нашем собрании насчитывает более 1200 единиц.
   В контексте предлагаемых очерков понятие «урочище» приобрело расширенное значение. В известном смысле Петербург давно уже стал территорией, отличной от многих других. За три столетия петербургской истории по его территории прошли все три века русской культуры – Золотой, Серебряный и Железный. Судьбы как высокой, художественной литературы, так и низовой, народной, были одинаковы. Среди петербургских адресов русской литературы Золотого и Серебряного веков особое место занимает Петропавловская крепость. Здесь отбывали заключение Радищев, Рылеев, Достоевский, Писарев, Чернышевский, Горький и многие другие, менее известные деятели литературы. Художники, актеры, композиторы такой «чести» никогда не удостаивались. А в Железный ленинско-сталинский век за анекдот, рассказанный на коммунальной кухне или на писательской тусовке, можно было поплатиться карьерой, судьбой или в одночасье превратиться в безликую лагерную пыль.
   Переживаемый нами сегодняшний период культуры еще не назван. Но мы знаем, что это одновременно и век высвобождения художественной творческой энергии, и век второго рождения и реабилитации петербургского городского фольклора. Образуя богатый пласт устной культуры, еще далеко не познанный и не исследованный, городской фольклор, по праву равного, соседствует с высокой, художественной литературой. Он придает ей инерцию, украшает ее, дарит ей подробности, способные проявиться только с помощью коллективного зрения, и являет вместе с нею единый уникальный петербургский текст, которым мы все так дорожим и гордимся.
   Все предлагаемые читателям настоящей книги очерки, в ряду других произведений автора, в 2009–2012 годах были опубликованы в петербургском литературно-художественном журнале «Нева». Благодаря очерку «Фантастический мир гоголевского фольклора, или От носа Гоголя к гоголевскому, Носу££», автор стал лауреатом премии журнала «Нева» «За лучшую публикацию 2009 года» в номинации «Критика и эссеистика».
   В основу вступительного слова «От автора» легло мое выступление на пленарном заседании, посвященном открытию петербургского фестиваля «Петербургский текст: литературные урочища», произнесенное 1 октября 2011 года в актовом зале Всероссийского музея A.C. Пушкина.

Кровное родство, или Куда уходят корни петербургского интернационализма

1

   Большие и малые ручейки, широкие реки и бурные потоки европейских миграционных процессов докатились до ее восточных пределов – допетровской Руси – рано. Постоянные войны и Крестовые походы, социальные и политические революции, страшная инквизиция и чудовищные эпидемии, голод и неурожаи сгоняли наиболее активную, пассионарную часть населения Европы с насиженных мест в поисках хлеба, работы или службы, богатства или славы и приключений. Неизвестная безграничная Русь, занесенная глубокими снегами и заросшая непроходимыми лесами, будоражила воображение и манила таинственными возможностями и невероятными перспективами. Для многих из них Россия стала второй родиной, а для их многочисленных потомков – первой, а то и вообще единственной.
   Семейные легенды и народные предания донесли до нас известнейшие имена русских политических, государственных, общественных и культурных деятелей, происхождение которых уходит в далекую историю Западной и Центральной Европы. Среди них были ремесленники и лекари, строители и актеры, воины и коронованные особы. Достаточно напомнить о династии Романовых, правивших в России более 300 лет, с 1613 по 1917 год.
   На Руси род Романовых считался одним из самых древних и почтенных. Между тем родословная этой славной фамилии не дает основания однозначно сказать, куда ведут ее корни. По одним «достоверным» преданиям, Романовы происходили «из литвы», по другим, не менее «достоверным», «из прусс», то есть «из немцев».
   Если верить фольклору, в последней четверти XIII века некий князь Прусский по имени Гланда Камбила Дивонович приехал в Россию и в 1287 году «принял святое крещение с именем Ивана». Постепенно прусский Камбила стал называться по-русски – Кобыла. В летописях за 1347 год под такой фамилией известен приближенный великого князя Симеона Иоанновича некий боярин Андрей. Смена фамилии на Руси была делом привычным. Чаще фамилии присваивались по имени или прозвищу отца. Так, сын боярина Андрея – Федор – имел прозвище Кошка, а его дети числились в летописях уже Кошкиными. В XVI веке потомок того самого «прусса» боярин Никита Романович принял фамилию Романов – по имени отца, окольничего Романа Захарьина-Юрьева. Никита Романович был дедом первого царя из этого рода – Михаила Федоровича, а Михаил Федорович – дедом Петра I. Может быть, именно поэтому, как свидетельствует фольклор, в народе национальность Петра I, самого известного и наиболее почитаемого и любимого русского императора, вызывала самые невероятные подозрения. Были ли у народа для этого основания?
   Известно, что матерью Петра I была вторая жена царя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, дочь рязанского дворянина Кирилла Полиевктовича Нарышкина. Если верить молве, род Нарышкиных происходил от крымского татарина Нарышки, выехавшего в Москву в 1463 году. Однако, по другим преданиям, Нарышкины происходят от некоего богемского дворянина по фамилии Нарисци, который владел городом Егру, или Егеру, на границе Богемии и Германии. Косвенным образом это подтверждается родовым гербом Нарышкиных, «во многом напоминающим герб этого города». Историкам это известно из Жалованной грамоты, выданной в подтверждение благородного происхождения дворян Нарышкиных. А такое происхождение необходимо было доказать фактом владения их далекими предками городами или землями на той родине, откуда они прибыли.
   Энергичный, деятельный, стремительный Петр не вписывался в традиционные представления Москвы о царе, выглядел чужаком, белой вороной. Такими чужаками у степенных москвичей слыли немцы из Лефортовской слободы. Уж не немец ли и сам Петр? И рождались легенды о том, что Петр вовсе и не сын тишайшего царя Алексея Михайловича, а отпрыск самого Лефорта. Будто бы государь Алексей Михайлович угрожающе говаривал своей жене, царице Наталье: «Если не родишь сына, учиню тебе озлобление». Об этом знали дворовые люди. И когда родилась у царицы дочь, а у Лефорта в это же время – сын, то, страшась государева гнева, втайне от царя, младенцев обменяли. Тот Лефортов сын царствует на Руси и доныне. Да ведь оно и видно: государь жалует иностранцев и всегда добрее к ним, чем к русским.
   Но если и не верилось кому-то в историю с подменой младенцев, то тут же предлагалась другая, более правдоподобная, по мнению рассказчиков, легенда. Мол, во время поездки в Швецию царь Петр был пленен и там «закладен в столб», а на Руси вместо него был выпущен немчин, который и царствует ныне. И как же этому не поверить, если, возвратившись из-за границы в Москву накануне нового, 1699 года, царь не заехал в Кремль, не поклонился чудотворным мощам православных святых, не побывал у гробов своих родителей в Архангельском соборе, а сразу полетел в Немецкую слободу, где всю ночь пировал у Лефорта. Одно слово – немчин, поговаривали, крестясь, обыватели. А если и не немчин, то Антихрист. И город его новый на финских болотах – город Антихриста, потому что на таком топком гибельном болоте невозможно построить большой город. Видать, говорили люди, строил его Антихрист и не иначе как целиком на небе, а уж затем опустил на болото – иначе оно поглотило бы город дом за домом. И женился Петр не на русской боярыне, как положено православным государям, а на «ливонской пленнице», названной после крещения Екатериной.
   Екатерина была дочерью литовского крестьянина Самуила Скавронского и молочницы из прибалтийского местечка Ринген недалеко от Мариенбурга. Ее подлинное имя – Марта. В трехлетием возрасте то ли потому, что осталась сиротой, то ли по какой-то иной причине она была отдана на воспитание местному пастору. До встречи с русским царем Марта успела пройти короткий, извилистый и непростой путь по дорогам Северной войны. Будучи в услужении у ливонского пастора, вышла замуж за шведского драгуна, попала в плен к русским, работала портомоей в солдатском обозе, пока однажды не была замечена командующим русскими войсками графом Б.П. Шереметевым. У Шереметева ее отобрал Александр Данилович Меншиков, у которого и увидел ее однажды Петр I. Забрал к себе, и с тех пор они уже никогда не расставались. При переходе в православие она получила имя Екатерина и отчество Алексеевна, от своего крестного отца – царевича Алексея Петровича. Однако в фольклоре так и осталась с прозвищем Чухонка Маланья. От брака Петра и Екатерины родилась императрица Елизавета Петровна.
   Брак Петра и Екатерины был последним неравнородным браком в истории царей из династии Романовых. В допетровской Руси невест для высокородных наследников престола выбирали среди дочерей бояр и служилых людей высокого и благородного дворянского происхождения. Так была выбрана первая жена и для Петра I. Ею стала дочь окольничего Федора Лопухина – Евдокия. Брак оказался неудачным. В конце концов, Петр отставил ее от себя и заточил в монастырь. Тогда же зародилась традиция равнородных царственных браков. А поскольку в России равных царствующим Романовым не было по определению, претенденток выбирали из других царских родов, иноземных. Как правило, выбор падал на многочисленные германские герцогства.
   Первой «жертвой» этой традиции стал сын Петра I от Евдокии Лопухиной, царевич Алексей. В жены ему выбрали принцессу Шарлоту-Христину-Софию Брауншвейг-Вольфенбюттельскую. Жизнь Шарлоты сложилась трагически. Она умерла через десять дней после рождения сына, ставшего впоследствии императором Петром II. Но традиция устояла. Через несколько лет для своего племянника Петра Федоровича, объявленного наследником престола, императрица Елизавета Петровна выбрала в жены немецкую принцессу Софию-Фредерику-Августу Ангальт-Цербстскую.
   При переходе в православие София-Фредерика-Августа была названа Екатериной. Екатерина происходила одновременно из герцогского – по отцу и княжеского – по матери старинных, но небогатых германских родов. Правда, есть две легенды. По одной из них, отцом будущей русской императрицы был Иван Иванович Бецкой, внебрачный сын князя Ивана Юрьевича Трубецкого, получивший в наследство его усеченную фамилию. Во время путешествия по Европе он будто бы познакомился с будущей матерью Софии-Фредерики-Августы и влюбился в нее. В результате их интимной связи на свет и появилась будущая императрица. Но это только легенда, скорее всего имеющая официальное происхождение. Так хотелось обнаружить в Екатерине II хоть каплю русской крови! Согласно еще одной, совсем уж маловероятной легенде, по материнской линии Екатерина II происходит от самого великого князя Ярослава Ярославовича Тверского, брата Александра Невского. Так что крови в ней перемешано много – и немецкой, и русской, и польской, и литовской, и датской.
   Между тем в России Екатерину II не без оснований считали самой русской императрицей и с любовью называли: «Немецкой матью русского Отечества». Как утверждал остроумный Петр Андреевич Вяземский, русский Петр I хотел сделать нас немцами, а немка Екатерина II – русскими. Насколько близок к истине был Вяземский, мы знаем. Верила в это и Екатерина, стараясь по возможности как можно реже вспоминать о своем немецком происхождении. Согласно одному из преданий, однажды императрице стало плохо, и доктора прописали пустить ей кровь. После этой процедуры на вопрос: «Как здоровье, Ваше величество?» – она будто бы ответила: «Теперь лучше. Последнюю немецкую кровь выпустила». Хотя, конечно, в фольклоре сохранились и другие свидетельства. По одному из ядовитых анекдотов, Екатерина так полюбила свою новую русскую родину, что ежедневно, просыпаясь по утрам, надевала сапоги и ходила вокруг кровати, приговаривая: «Айн, цвай, драй… Айн, цвай, драй…»
   Преувеличенный интерес к составу собственной крови сохранялся в царской семье и в дальнейшем. Это и понятно. От этого во многом зависела легитимность обладания Романовыми русским троном, особенно в глазах простого народа, который с подозрением относился к иноземцам во власти. Для умиротворения общественного мнения, казалось, достаточно было даже половины русской крови. Считается, что император Павел I, вступивший на русский престол 6 ноября 1796 года, был сыном императрицы Екатерины II и императора Петра III. Однако этот факт официальной биографии Павла Петровича едва ли не с самого его рождения опровергается не только фольклором и многочисленными свидетельствами современников, но и прозрачными намеками самой Екатерины. По одной из легенд, младенец появился на свет вообще мертвым, и его тогда же будто бы заменили родившимся в тот же день в деревне Котлы под Ораниенбаумом чухонским ребенком. Для сохранения тайны все семейство этого мальчика, а заодно и крестьяне Котлов вместе с пастором, «всего около 20 душ», на другой же день в сопровождении солдат были сосланы на Камчатку, а деревню Котлы снесли и землю распахали.
   Согласно другим легендам, отцом Павла I был юный красавец Сергей Салтыков. Кстати сказать, императором Александром III это обстоятельство с откровенным удовлетворением воспринималось за благо. В жилах Сергея Салтыкова текла отчасти татарская кровь, однако его нельзя было на этом основании назвать иноземцем, в отличие от Петра III.
   Хорошо понимая нужды государства и остро чувствуя настроения народа, Александр III сделал основой своего царствования мощную идею русификации страны. Это отвечало самым сокровенным желаниям русского народа. Пример подавал лично, за что получил характеристику «самого русского царя». Едва взойдя на престол, Александр III, согласно одной легенде, вызвал к себе в кабинет несколько особенно доверенных лиц и, оглядываясь по сторонам, не подслушивает ли кто, попросил откровенно сказать ему «всю правду»: чей сын Павел I? «Скорее всего, отцом императора Павла Петровича был граф Салтыков», – ответили ему. «Слава тебе, Господи, – воскликнул Александр III, истово перекрестившись, – значит, во мне есть хоть немножко русской крови». Не принималось в расчет даже то, что Петр III был сыном дочери Петра I цесаревны Анны и герцога Голштейн-Готторпского Карла Фридриха, а камергер Сергей Салтыков происходил из татар. Достаточно было того, что Петр III был внуком Петра I, а что касается татарской родословной Салтыкова, то на это вообще не обращали внимания. Сказывалось многовековое совместное существование двух народов в границах одного государства.
   По официальным данным, в самом Александре III было всего 1/64 русской крови и 63/64 – немецкой. И к этой 1/64-й Александр относился исключительно ревностно. Сохранилось предание о том, как однажды императору представляли членов штаба одного из армейских корпусов. Когда седьмой по счету прозвучала фамилия Козлов, император не удержался от восклицания: «Наконец-то!» Все остальные фамилии были немецкого происхождения, начинались на «фон» или имели окончания «гейм» и «бах». Это монаршее «Наконец-то!» передавалось в Петербурге из уст в уста.
   Последний русский царь Николай II был женат на дочери великого герцога Гессен-Дармштадтского Алисе-Виктории-Елене-Луизе-Беатрисе, при переходе в православие нареченной Александрой Федоровной. На родине ее с любовью величали «Солнечным лучом» или «Солнышком». Но в России ее не любили и называли «Гессенской мухой», или «Немецкой царицей». От этого брака родились четыре дочери и один сын. Если даже не считать безнадежно больного царевича Алексея, то можно легко представить себе, сколько могло бы родиться замечательных детей от этих прекрасных царственных девочек древнего благородного происхождения, если бы не трагедия 1918 года, разыгравшаяся в свердловском доме Ипатьева, где вся без исключения семья Романовых была безжалостно расстреляна большевиками вместе с детьми и слугами.