Страница:
Девочки смущённо засмеялись.
– В самом деле, Таня, глупо, – сказала Лида.
– Нет, папа, ты не так понял нас, – заспорила Таня. – Конечно, глупо красить, но это просто интересно, понимаешь, интересно. Праздничность настроения создаётся…
– Ну, милая моя, праздничность настроения создаётся радостью. А тут чему радоваться? Христос воскрес?! Так вы в него не верите. Предоставьте уж старухам праздновать его воскрешение.
Я начинаю понимать, откуда идут эти веяния. Среди наших знакомых есть одна верующая старушка. Она иногда заходит в надежде, что ей перепадёт чашка чаю. Сын, спившийся художник-декоратор, не в состоянии обеспечить матери спокойную старость. Приходит она, маленькая, вся какая-то чистенькая (морщинки на лице и те кажутся чистенькими), и на мой вопрос: «Как поживаете, Марья Павловна?» – неизменно отвечает, постно поджав губы: «Ничего, живу… Господа бога не буду гневить…»
Но вдруг морщинки на лице её распускаются, маленькие чёрные глазки становятся лукавыми. Она склоняется ко мне всем своим лёгким старушечьим телом и по секрету сообщает сногсшибательную новость, назвав фамилию нашего знакомого:
– Сынка-то ейного вчера окрестили…
– Как! И он позволил?!
– И-и-и, Марь Васильевна, да он и про дело-то не знает! Да и сама тоже… Ушли в свой университет, а мы с тёщей-то и того… Собрали мальчишку будто гулять, вышли из дому да прямо в церкву, а там батюшка уже ждал с купелью. Пришли мама с папой домой, а деточка-то крещёная… Хи-хи-хи!
Мне становится не по себе. Ведь дело не ограничивается только крещением. Малыша таскают в церковь все те же бабушки и нянюшки. Моя знакомая, жена известного в городе архитектора, привела ко мне однажды свою трёхлетнюю дочурку; у няни был выходной, а у родителей оказалась срочная работа. Я с удовольствием оставила девочку у себя, и мы занялись разглядыванием картинок. Увидев толпу на одной из них, девочка сказала:
– Как в церкви…
– А ты разве была в церкви?
– Была! С няней.
– Что же ты там видела?
– Все видела… Только бога, – она так и сказала «бога», – не видела… – И, подумав немного, добавила: – Он куда-то ушёл…
Когда в «пасхальную ночь» видишь старушек, валом валящих в церковь, думаешь: «Молитесь, поститесь, служите панихиды за упокой и молебны за здравие живущих, но не трогайте детей, не пытайтесь их подчинить тлетворному влиянию!»
Конечно, особенно опасаться за детей нечего. И дети теперь пошли не те, и действительность наша лучший агитатор, но не слишком ли мы самоуспокаиваемся, полагаясь на то, что дети сами разберутся, что к чему.
«Враг не дремлет» – об этом достаточно убедительно говорит активизация сектантства и, редкие правда, случаи, когда, казалось бы, самый обыкновенный парень после окончания школы вдруг решает идти в духовную академию. Все мы смотрим на него, как на «спятившего», но, в конце концов, в церкви-то машут кадилами не одни столетние старцы, есть там люди, выросшие в наше, советское время.
Всё это заставляет глубоко задуматься, и я внимательно приглядываюсь к детям, всегда готовая отразить малейшую опасность. Но думая о детях, я в то же время стараюсь проанализировать своё собственное поведение, свои переживания, связанные с религией. Пытаюсь понять, почему же для меня в детстве эта проблема была мучительной и сложной. И что помогло мне разрешить её?
Воспитывалась я под двойным влиянием. С одной стороны, отец – умный, волевой человек, убеждённый атеист, с другой стороны, мать – мягкая, сердечная жён щина, сама получившая строгое религиозное воспитание (она была дочерью священника). Я металась между ними двумя, склоняясь то к неверию, то к религиозному экстазу.
Помню великопостный вечер накануне моей первой исповеди. Я лежала с мамой на её постели, и мы припоминали все мои прегрешения. Грехов у меня оказалось много: показала тёте язык, обидела бабушку, подралась с соседним мальчишкой, без разрешения залезла ложкой в банку с вареньем, наступила кошке на хвост и так далее и тому подобное. Я чувствовала себя великой грешницей и обливалась слезами искреннего раскаяния. С трепетом ждала я следующего дня, чтобы исповедаться в своих грехах перед батюшкой, а через него покаяться в них и перед богом.
Наконец этот день наступил. В пустынной церкви – тихий голос священника, робкие ответы исповедовавшихся. Говели мы всей школой, и ждать пришлось долго. Но вот я и ещё несколько девочек поднялись на клирос и подошли к отцу Петру, законоучителю школы. Он склонил наши головы. воедино, накрыл епитрахилью и усталым голосом заученно спросил:
– Не играли ли в карты?
– Грешны, батюшка, – смиренным хором ответили девочки.
– Не пили ли вина?
– Грешны, батюшка…
– Не прелюбодействовали ли вы?
– Грешны, батюшка…
Я молчала, ибо карт в руках не держала, они беспощадно изгонялись у нас из дому, вина никогда не пробовала и даже не знала его вкуса. Так могла ли я вместе со всеми твердить: «Грешны, батюшка?!» Конечно нет, но отчаяние теснило мне грудь, ведь бог не слышал меня…
Домой я пришла в таком состоянии, что отец и мать перепугались. Из моих бессвязных, прерываемых рыданиями слов они поняли, что я терзаюсь новыми грехами, которые прибавились к моим прежним, ведь я не сказала «нет», когда меня спросили, не прелюбодействовала ли я.
Как мне показалось, отец закашлялся, чтобы подавить смех, и поспешил разгладить усы, а мама смущённо сказала:
– Но тебе следовало, Маша, всё-таки сказать «нет!».
– Да разве меня было бы слышно, когда они хором: «Грешны, батюшка!» – рыдая ответила я. – Все равно бог меня не услышал бы!
Сейчас кажется забавной та слепая вера во всемогущество бога, которая жила во мне в детстве. Но вера эта рано поколебалась, подвергшись серьёзным испытаниям. Лет до десяти моим любимым писателем был Гоголь. Я буквально зачитывалась им. Особенно мне нравилась «Ночь перед рождеством». Оксана была для меня идеалом женской красоты. Я страстно хотела походить на неё. Десятки раз я перечитывала описание её прелестей, с книгой в руках бежала к зеркалу, чтобы, сравнив, убедиться, что я чуточку похожа на эту обворожительную красавицу. Но увы… Где же эти чёрные брови дугой, карие очи, приятная усмешка, прожигавшая душу, тёмные косызмеи? Из зеркала смотрела на меня безбровая девочка с серыми задумчивыми глазами, с вихорками коротко остриженных волос. Тяжелехонько вздохнув, я отходила от зеркала. Но я не сдавалась. Я загорелась желанием исправить ошибку природы. На помощь приходила мамина аптечка. Чего только не испробовала я на своих бровях, чтобы сделать их чёрными и густыми! Я смазывала их валерьянкой, каплями датского короля и даже желудочными каплями. Чернее от этого они не стали… Вычитав в каком-то романе фразу: «Она была безброва, как и все северные красавицы», – я несколько утешилась, но с отсутствием косы долго не могла примириться. Я даже дерзнула обратиться к богу со своей просьбой о косе. В самом деле, что стоило ему, всемогущему, всеблагому, исполнить моё желание? Ведь он бы мог сделать это за одну ночь!
«Господи! Сделай так, чтобы я была красивой… Пусть завтра у меня будет коса. Ты добрый, хороший, ты можешь сделать это… Прошу тебя! Я буду всегда послушной, буду помогать всем бедным и не буду больше задавать вопросов отцу Петру…»
Об отце Петре я упомянула перед богом не случайно. Начитавшись в отцовской библиотеке книжек о развитии животного и растительного мира, я как-то на уроке закона божьего, когда отец Пётр рассказывал о сотворении мира в семь дней, огорошила его вопросом:
– А сколько миллионов лет длился день шестой? Отец Пётр, красный от гнева, посадил меня на место, пригрозив, что «о подвохе безбожника через дщерь неразумную доведёт до сведения властей предержащих, дабы впредь не было повадно». Ничего не поняв из его туманной отповеди, я села на место, искренне недоумевая, почему мой вопрос поверг батюшку в такое негодование. Зато дома отец вволю посмеялся, когда я рассказала о случившемся.
– Так, – сказал он весело, потирая руки. – Тактаки и спросила? Сколько миллионов лет? Молодец, Маша!
… Помолившись о косе, я уснула в уверенности, в убеждённости, что бог не останется глух к моей мольбе и что завтра к утру коса до колен у меня будет. Когда я проснулась на другой день, первым моим движением было ощупать голову. Но под рукой по-прежнему были лишь жестковатые вихорки…
Ещё один случай сыграл большую роль в крушении моей веры. В наш посёлок приехал архиерей. Это было событие огромной важности для маленького заводского посёлка. С раннего утра вся площадь перед церковью была запружена народом, съехавшимся из окрестных деревень. После обедни, отслуженной самим архиереем, в церковь был открыт доступ желающим приложиться к руке владыки. Целый день под палящими лучами солнца простояла я в веренице верующих, трепетно ожидая чуда. Слова «архиерей» и «бог» были для меня синонимами. Владыка, глядя поверх голов, тупо ткнул в мои губы маленькую сухую руку. Я замешкалась. Он нетерпеливо повёл плечом и взглянул на следующего. Под напором идущих сзади я вынуждена была отойти к выходу. Так вот ради чего я томилась целый день! Какого чуда ждала я? Может быть, я хотела облить слезами раскаяния руки владыки? А может, мне надо было видеть его всепонимающие глаза, его тихую всепрощающую улыбку? Вместо этого – нетерпеливый, устало-равнодушный взмах руки, мгновенное прикосновение суховатой кожи к губам. Разочарование было полное. Дома отец встретил смешком:
– Ну, как? Сподобилась, богомолка?! Хо-ро-шо! Он, может быть, перед этим в уборной был и рук наверняка не вымыл! Божья благодать!
Слова отца были для меня ушатом холодной воды.
Помня о том, какое действие производили на меня слова папы, старавшегося всячески развенчать в моих глазах святых отцов церкви, я следую его примеру и рассказываю детям о ряде случаев из своей жизни, когда я воочию могла убедиться в том, что иной раз кроется под уважительным словом «батюшка».
В школе 2-й ступени мы с сестрой Надей учились в десяти километрах от дома, в большом селе Очере, где снимали «залу» у одинокой старушки. Вторую половину дома хозяйка сдавала местному батюшке, отцу Евгению, у которого была куча ребятишек и жена с большим животом и вечно заплаканными глазами.
Сам батюшка, весёлый, с масляными глазками и рыжей бородкой, похожей на подвязанную мочалку, был постоянно «навеселе». И мы с Надей больше всего боялись встретиться с ним на лестнице. Широко расставив свои ручищи, покрытые рыжим пухом, он ловил которую-нибудь из нас и, прижав к стене, похохатывая, щекотал. Мы стали бояться выходить на лестницу, подозревая, что отец Евгений подкарауливал нас. Пришлось рассказать обо всём хозяйке, и с тех пор, она стала провожать нас. Стояла на площадке лестницы и ждала, пока мы не скроемся в парадной двери.
На страстной неделе после службы в церкви батюшка так напился, что еле на ногах держался. Он вошёл в «залу», где мы с Надей мыли окна, несколько мгновений стоял покачиваясь, наблюдая за сестрой, которая, встав на стул, протирала стекла, и вдруг, сделав в её сторону два-три неверных шага, рухнул на колени перед нею, обнимая и целуя её босые ноги.
Надя заплакала, закричала. Я тоже. На крик наш прибежали матушка и хозяйка. Вдвоём они оттащили отца Евгения и под руки увели его упирающегося на другую половину дома.
После этого случая отец нашёл нам другую квартиру. Так был сорван ещё один покров со святой церкви.
После окончания школы я была назначена учительствовать в село. Здесь я встретила свою подругу по школе, с которой не виделась года три. Мы обе обрадовались этой встрече, и Сима пригласила меня к себе.
– Только не знаю, Маша, – в странном смущении сказала она, – удобно ли тебе будет? Ведь ты, наверное, комсомолка, а мой отец – священник, брат – дьякон, а сама я… пеку просфоры…
Я в изумлении смотрела на подругу. Никогда ранее я не слышала от неё, что она дочь священника. Было Симе лет двадцать, не больше. Но тёмный платок, скорбно поджатые губы и какой-то обречённый взгляд (Сима и школу-то бросила из-за того, что у неё было неблагополучно с лёгкими!) делали её старше.
После того как она сказала мне об отце-священнике, мне неудобно уже было отказаться от приглашения. Это значило обидеть Симу, а она мне казалась и без того такой несчастной.
Не без трепета вступила я в большой поповский дом. Верх его был отведён под спальни, а низ, довольно мрачный и неприглядный, – под всякого рода чуланы, кухню и столовую.
Едва мы вошли в кухню, как Сима бросилась к квашне и стала сбивать тесто, вылезавшее из неё. Квашня была большая, и Симе с её впалой грудью и слабыми руками нелегко было справиться с ней.
В кухню вошёл её отец. Сима познакомила нас. Отец Сергий был высокий костистый старик с такими же обречёнными, как у дочери, глазами. Чёрная ряса болталась на нём.
– Ты, Серафима, ещё одну квашню поставь, – сказал он глухим голосом. – Завтра Покров… Сама знаешь, как просфоры нужны будут.
Сказав это, отец Сергий удалился к себе, наверх. А Сима, покорно вздохнув, принялась ставить ещё одну квашню.
– Вот так и живу, Маша: из кухни да чулана не вылезаю…
На Симе, помимо просфор, лежала ещё и вся остальная работа по дому: стирка, уборка, приготовление еды. В хозяйстве были лошадь, две коровы, куры.
Да, нелегко жилось Симе в доме отца. Недаром у неё был такой измождённый вид.
За столом, во время чая, я имела возможность познакомиться с остальными членами «святого семейства». Брат Симы, отец дьякон, был здоровым красивым парнем лет двадцати семи. Он то и дело пощипывал свою недавно отпущенную бородку. «Дьяконица» была под стать ему: полная, темноглазая, светлокосая, она держала на коленях младенца с перетянутыми ручками и ножками и кормила его грудью.
За столом между «святыми отцами» зашёл спор о том, в какой деревне выгоднее отслужить завтрашнюю обедню. В самом селе церковь была занята под клуб.
Отец Сергий настаивал на одной деревне, а отец дьякон – на другой:
– Чего нам, батя, соваться туда? Кто туда придёт? Одни старухи! Заранее можно сказать, что никакой выручки не будет!
Отец Сергий крякнул, дьякон взглянул на меня и осёкся. Попы переглянулись между собой и замолчали.
А мне было нестерпимо стыдно, точно я увидела «голыми» этих «бессребреников».
Была, к моему удивлению, в церкви и Лида. И когда я выразила своё неодобрение по поводу этого, она умоляюще сказала:
– Ну, мамочка, всё же были там! И, оживлённая, продолжала рассказывать дальше:
– Ты представляешь, мамочка, как там всё было интересно! Пышно, торжественно! Вся церковь была залита огнями: перед иконами горели свечи и вверху сверкала хрустальная люстра. А ризы на священниках были, как золотые… Как только невеста вошла в церковь, хор грянул…
– Хватит! – недовольно прервала я Лиду. – Ты так расписываешь, что, чего доброго, и наша Оля захочет венчаться!
– Ну, уж этого-то вы от меня не дождётесь! – отзывается возмущённая Оля. Поведение сестры ей кажется непростительным.
Церковь не случайно обставляет свои богослужения торжественно, пышно. Она знает, как подействовать на души прихожан.
С детства запомнилась мне какая-то особенная, полная глубокого смысла тишина церкви, в которой гулко разносились даже полушёпотом сказанные слова. Красивое печальное пение на хорах, скорбные, потемневшие лики святых, колеблющееся пламя свечей перед ними, запах ладана – все это действовало на воображение…
У меня нет оснований опасаться за Лиду, восторженный рассказ её о венчании подруги не больше не меньше, как дань впечатлительности, но всё же я считаю необходимым рассеять эти её представления о храме божьем.
И случай к этому скоро представился.
Однажды мы проходили с Лидой мимо маленькой церквушки, о которой я знала все от той же Марии Павловны, что там разыгралась недавно скандальная история: члены церковного совета не поделили между собой выручки. Из церкви доносилось пение, там кого-то отпевали.
– Давай зайдём! – неожиданно для Лиды сказала я.
Она удивлённо вскинула на меня глаза, не понимая, подшучиваю ли я над ней, намекая на участие в свадьбе подруги, или мне в самом деле хочется посмотреть на отличившихся «батюшек».
Мы вошли в церковь и увидели такую картину.
Представьте себе небольшую кладбищенскую церковь. Никаких клиросов, никаких люстр. Аналои покрыты самой обычной клеёнкой, а ведь им положено сверкать богатыми ризами. Так было когда-то даже в нашей маленькой церквушке. Вправо от входа сооружено нечто вроде помоста. На нём грубо сколоченный стол, за которым сидит дядька с опухшим от пьянства лицом и льёт из воска свечи, те самые свечи, которые, по глубокому убеждению верующих, столь угодны богу. Тут же на помосте стоит поганое ведро с воткнутым в него веником.
За вторым столом, чуть поодаль, сидит женщина – казначей и пьёт чай из жестяного чайника. Перед ней лежат счёты. И пока идёт отпевание, она щёлкает костяшками, словно аккомпанируя возгласам священника.
Никакой пышности, никакой торжественности, никаких покровов. Все предельно оголено.
– Не церковь, а обыкновенная артель «Бытуслуги»! – с оттенком удивления и разочарования сказала Лида, когда мы вышли с нею на воздух.
А я подумала, что Лида по существу правильно определила. Церковь всегда была таковой по сути, сопровождая человека на всём его жизненном пути: крестины, свадьба, панихида.
О ЛЮБВИ, ТЫЧИНКАХ И ПЕСТИКАХ
– В самом деле, Таня, глупо, – сказала Лида.
– Нет, папа, ты не так понял нас, – заспорила Таня. – Конечно, глупо красить, но это просто интересно, понимаешь, интересно. Праздничность настроения создаётся…
– Ну, милая моя, праздничность настроения создаётся радостью. А тут чему радоваться? Христос воскрес?! Так вы в него не верите. Предоставьте уж старухам праздновать его воскрешение.
Я начинаю понимать, откуда идут эти веяния. Среди наших знакомых есть одна верующая старушка. Она иногда заходит в надежде, что ей перепадёт чашка чаю. Сын, спившийся художник-декоратор, не в состоянии обеспечить матери спокойную старость. Приходит она, маленькая, вся какая-то чистенькая (морщинки на лице и те кажутся чистенькими), и на мой вопрос: «Как поживаете, Марья Павловна?» – неизменно отвечает, постно поджав губы: «Ничего, живу… Господа бога не буду гневить…»
Но вдруг морщинки на лице её распускаются, маленькие чёрные глазки становятся лукавыми. Она склоняется ко мне всем своим лёгким старушечьим телом и по секрету сообщает сногсшибательную новость, назвав фамилию нашего знакомого:
– Сынка-то ейного вчера окрестили…
– Как! И он позволил?!
– И-и-и, Марь Васильевна, да он и про дело-то не знает! Да и сама тоже… Ушли в свой университет, а мы с тёщей-то и того… Собрали мальчишку будто гулять, вышли из дому да прямо в церкву, а там батюшка уже ждал с купелью. Пришли мама с папой домой, а деточка-то крещёная… Хи-хи-хи!
Мне становится не по себе. Ведь дело не ограничивается только крещением. Малыша таскают в церковь все те же бабушки и нянюшки. Моя знакомая, жена известного в городе архитектора, привела ко мне однажды свою трёхлетнюю дочурку; у няни был выходной, а у родителей оказалась срочная работа. Я с удовольствием оставила девочку у себя, и мы занялись разглядыванием картинок. Увидев толпу на одной из них, девочка сказала:
– Как в церкви…
– А ты разве была в церкви?
– Была! С няней.
– Что же ты там видела?
– Все видела… Только бога, – она так и сказала «бога», – не видела… – И, подумав немного, добавила: – Он куда-то ушёл…
Когда в «пасхальную ночь» видишь старушек, валом валящих в церковь, думаешь: «Молитесь, поститесь, служите панихиды за упокой и молебны за здравие живущих, но не трогайте детей, не пытайтесь их подчинить тлетворному влиянию!»
Конечно, особенно опасаться за детей нечего. И дети теперь пошли не те, и действительность наша лучший агитатор, но не слишком ли мы самоуспокаиваемся, полагаясь на то, что дети сами разберутся, что к чему.
«Враг не дремлет» – об этом достаточно убедительно говорит активизация сектантства и, редкие правда, случаи, когда, казалось бы, самый обыкновенный парень после окончания школы вдруг решает идти в духовную академию. Все мы смотрим на него, как на «спятившего», но, в конце концов, в церкви-то машут кадилами не одни столетние старцы, есть там люди, выросшие в наше, советское время.
Всё это заставляет глубоко задуматься, и я внимательно приглядываюсь к детям, всегда готовая отразить малейшую опасность. Но думая о детях, я в то же время стараюсь проанализировать своё собственное поведение, свои переживания, связанные с религией. Пытаюсь понять, почему же для меня в детстве эта проблема была мучительной и сложной. И что помогло мне разрешить её?
Воспитывалась я под двойным влиянием. С одной стороны, отец – умный, волевой человек, убеждённый атеист, с другой стороны, мать – мягкая, сердечная жён щина, сама получившая строгое религиозное воспитание (она была дочерью священника). Я металась между ними двумя, склоняясь то к неверию, то к религиозному экстазу.
Помню великопостный вечер накануне моей первой исповеди. Я лежала с мамой на её постели, и мы припоминали все мои прегрешения. Грехов у меня оказалось много: показала тёте язык, обидела бабушку, подралась с соседним мальчишкой, без разрешения залезла ложкой в банку с вареньем, наступила кошке на хвост и так далее и тому подобное. Я чувствовала себя великой грешницей и обливалась слезами искреннего раскаяния. С трепетом ждала я следующего дня, чтобы исповедаться в своих грехах перед батюшкой, а через него покаяться в них и перед богом.
Наконец этот день наступил. В пустынной церкви – тихий голос священника, робкие ответы исповедовавшихся. Говели мы всей школой, и ждать пришлось долго. Но вот я и ещё несколько девочек поднялись на клирос и подошли к отцу Петру, законоучителю школы. Он склонил наши головы. воедино, накрыл епитрахилью и усталым голосом заученно спросил:
– Не играли ли в карты?
– Грешны, батюшка, – смиренным хором ответили девочки.
– Не пили ли вина?
– Грешны, батюшка…
– Не прелюбодействовали ли вы?
– Грешны, батюшка…
Я молчала, ибо карт в руках не держала, они беспощадно изгонялись у нас из дому, вина никогда не пробовала и даже не знала его вкуса. Так могла ли я вместе со всеми твердить: «Грешны, батюшка?!» Конечно нет, но отчаяние теснило мне грудь, ведь бог не слышал меня…
Домой я пришла в таком состоянии, что отец и мать перепугались. Из моих бессвязных, прерываемых рыданиями слов они поняли, что я терзаюсь новыми грехами, которые прибавились к моим прежним, ведь я не сказала «нет», когда меня спросили, не прелюбодействовала ли я.
Как мне показалось, отец закашлялся, чтобы подавить смех, и поспешил разгладить усы, а мама смущённо сказала:
– Но тебе следовало, Маша, всё-таки сказать «нет!».
– Да разве меня было бы слышно, когда они хором: «Грешны, батюшка!» – рыдая ответила я. – Все равно бог меня не услышал бы!
Сейчас кажется забавной та слепая вера во всемогущество бога, которая жила во мне в детстве. Но вера эта рано поколебалась, подвергшись серьёзным испытаниям. Лет до десяти моим любимым писателем был Гоголь. Я буквально зачитывалась им. Особенно мне нравилась «Ночь перед рождеством». Оксана была для меня идеалом женской красоты. Я страстно хотела походить на неё. Десятки раз я перечитывала описание её прелестей, с книгой в руках бежала к зеркалу, чтобы, сравнив, убедиться, что я чуточку похожа на эту обворожительную красавицу. Но увы… Где же эти чёрные брови дугой, карие очи, приятная усмешка, прожигавшая душу, тёмные косызмеи? Из зеркала смотрела на меня безбровая девочка с серыми задумчивыми глазами, с вихорками коротко остриженных волос. Тяжелехонько вздохнув, я отходила от зеркала. Но я не сдавалась. Я загорелась желанием исправить ошибку природы. На помощь приходила мамина аптечка. Чего только не испробовала я на своих бровях, чтобы сделать их чёрными и густыми! Я смазывала их валерьянкой, каплями датского короля и даже желудочными каплями. Чернее от этого они не стали… Вычитав в каком-то романе фразу: «Она была безброва, как и все северные красавицы», – я несколько утешилась, но с отсутствием косы долго не могла примириться. Я даже дерзнула обратиться к богу со своей просьбой о косе. В самом деле, что стоило ему, всемогущему, всеблагому, исполнить моё желание? Ведь он бы мог сделать это за одну ночь!
«Господи! Сделай так, чтобы я была красивой… Пусть завтра у меня будет коса. Ты добрый, хороший, ты можешь сделать это… Прошу тебя! Я буду всегда послушной, буду помогать всем бедным и не буду больше задавать вопросов отцу Петру…»
Об отце Петре я упомянула перед богом не случайно. Начитавшись в отцовской библиотеке книжек о развитии животного и растительного мира, я как-то на уроке закона божьего, когда отец Пётр рассказывал о сотворении мира в семь дней, огорошила его вопросом:
– А сколько миллионов лет длился день шестой? Отец Пётр, красный от гнева, посадил меня на место, пригрозив, что «о подвохе безбожника через дщерь неразумную доведёт до сведения властей предержащих, дабы впредь не было повадно». Ничего не поняв из его туманной отповеди, я села на место, искренне недоумевая, почему мой вопрос поверг батюшку в такое негодование. Зато дома отец вволю посмеялся, когда я рассказала о случившемся.
– Так, – сказал он весело, потирая руки. – Тактаки и спросила? Сколько миллионов лет? Молодец, Маша!
… Помолившись о косе, я уснула в уверенности, в убеждённости, что бог не останется глух к моей мольбе и что завтра к утру коса до колен у меня будет. Когда я проснулась на другой день, первым моим движением было ощупать голову. Но под рукой по-прежнему были лишь жестковатые вихорки…
Ещё один случай сыграл большую роль в крушении моей веры. В наш посёлок приехал архиерей. Это было событие огромной важности для маленького заводского посёлка. С раннего утра вся площадь перед церковью была запружена народом, съехавшимся из окрестных деревень. После обедни, отслуженной самим архиереем, в церковь был открыт доступ желающим приложиться к руке владыки. Целый день под палящими лучами солнца простояла я в веренице верующих, трепетно ожидая чуда. Слова «архиерей» и «бог» были для меня синонимами. Владыка, глядя поверх голов, тупо ткнул в мои губы маленькую сухую руку. Я замешкалась. Он нетерпеливо повёл плечом и взглянул на следующего. Под напором идущих сзади я вынуждена была отойти к выходу. Так вот ради чего я томилась целый день! Какого чуда ждала я? Может быть, я хотела облить слезами раскаяния руки владыки? А может, мне надо было видеть его всепонимающие глаза, его тихую всепрощающую улыбку? Вместо этого – нетерпеливый, устало-равнодушный взмах руки, мгновенное прикосновение суховатой кожи к губам. Разочарование было полное. Дома отец встретил смешком:
– Ну, как? Сподобилась, богомолка?! Хо-ро-шо! Он, может быть, перед этим в уборной был и рук наверняка не вымыл! Божья благодать!
Слова отца были для меня ушатом холодной воды.
Помня о том, какое действие производили на меня слова папы, старавшегося всячески развенчать в моих глазах святых отцов церкви, я следую его примеру и рассказываю детям о ряде случаев из своей жизни, когда я воочию могла убедиться в том, что иной раз кроется под уважительным словом «батюшка».
В школе 2-й ступени мы с сестрой Надей учились в десяти километрах от дома, в большом селе Очере, где снимали «залу» у одинокой старушки. Вторую половину дома хозяйка сдавала местному батюшке, отцу Евгению, у которого была куча ребятишек и жена с большим животом и вечно заплаканными глазами.
Сам батюшка, весёлый, с масляными глазками и рыжей бородкой, похожей на подвязанную мочалку, был постоянно «навеселе». И мы с Надей больше всего боялись встретиться с ним на лестнице. Широко расставив свои ручищи, покрытые рыжим пухом, он ловил которую-нибудь из нас и, прижав к стене, похохатывая, щекотал. Мы стали бояться выходить на лестницу, подозревая, что отец Евгений подкарауливал нас. Пришлось рассказать обо всём хозяйке, и с тех пор, она стала провожать нас. Стояла на площадке лестницы и ждала, пока мы не скроемся в парадной двери.
На страстной неделе после службы в церкви батюшка так напился, что еле на ногах держался. Он вошёл в «залу», где мы с Надей мыли окна, несколько мгновений стоял покачиваясь, наблюдая за сестрой, которая, встав на стул, протирала стекла, и вдруг, сделав в её сторону два-три неверных шага, рухнул на колени перед нею, обнимая и целуя её босые ноги.
Надя заплакала, закричала. Я тоже. На крик наш прибежали матушка и хозяйка. Вдвоём они оттащили отца Евгения и под руки увели его упирающегося на другую половину дома.
После этого случая отец нашёл нам другую квартиру. Так был сорван ещё один покров со святой церкви.
После окончания школы я была назначена учительствовать в село. Здесь я встретила свою подругу по школе, с которой не виделась года три. Мы обе обрадовались этой встрече, и Сима пригласила меня к себе.
– Только не знаю, Маша, – в странном смущении сказала она, – удобно ли тебе будет? Ведь ты, наверное, комсомолка, а мой отец – священник, брат – дьякон, а сама я… пеку просфоры…
Я в изумлении смотрела на подругу. Никогда ранее я не слышала от неё, что она дочь священника. Было Симе лет двадцать, не больше. Но тёмный платок, скорбно поджатые губы и какой-то обречённый взгляд (Сима и школу-то бросила из-за того, что у неё было неблагополучно с лёгкими!) делали её старше.
После того как она сказала мне об отце-священнике, мне неудобно уже было отказаться от приглашения. Это значило обидеть Симу, а она мне казалась и без того такой несчастной.
Не без трепета вступила я в большой поповский дом. Верх его был отведён под спальни, а низ, довольно мрачный и неприглядный, – под всякого рода чуланы, кухню и столовую.
Едва мы вошли в кухню, как Сима бросилась к квашне и стала сбивать тесто, вылезавшее из неё. Квашня была большая, и Симе с её впалой грудью и слабыми руками нелегко было справиться с ней.
В кухню вошёл её отец. Сима познакомила нас. Отец Сергий был высокий костистый старик с такими же обречёнными, как у дочери, глазами. Чёрная ряса болталась на нём.
– Ты, Серафима, ещё одну квашню поставь, – сказал он глухим голосом. – Завтра Покров… Сама знаешь, как просфоры нужны будут.
Сказав это, отец Сергий удалился к себе, наверх. А Сима, покорно вздохнув, принялась ставить ещё одну квашню.
– Вот так и живу, Маша: из кухни да чулана не вылезаю…
На Симе, помимо просфор, лежала ещё и вся остальная работа по дому: стирка, уборка, приготовление еды. В хозяйстве были лошадь, две коровы, куры.
Да, нелегко жилось Симе в доме отца. Недаром у неё был такой измождённый вид.
За столом, во время чая, я имела возможность познакомиться с остальными членами «святого семейства». Брат Симы, отец дьякон, был здоровым красивым парнем лет двадцати семи. Он то и дело пощипывал свою недавно отпущенную бородку. «Дьяконица» была под стать ему: полная, темноглазая, светлокосая, она держала на коленях младенца с перетянутыми ручками и ножками и кормила его грудью.
За столом между «святыми отцами» зашёл спор о том, в какой деревне выгоднее отслужить завтрашнюю обедню. В самом селе церковь была занята под клуб.
Отец Сергий настаивал на одной деревне, а отец дьякон – на другой:
– Чего нам, батя, соваться туда? Кто туда придёт? Одни старухи! Заранее можно сказать, что никакой выручки не будет!
Отец Сергий крякнул, дьякон взглянул на меня и осёкся. Попы переглянулись между собой и замолчали.
А мне было нестерпимо стыдно, точно я увидела «голыми» этих «бессребреников».
* * *
Лида была приглашена на свадьбу знакомой девушки. Пришла она домой восторженная, полная впечатлений. Но одно обстоятельство, которое выявилось из её рассказа, заставило меня насторожиться. Оказывается, молодые венчались в церкви. Настояла на этом невеста, она и слышать не хотела о том, чтобы ограничиться загсом. И жених (комсомолец!) не нашёл в себе достаточно мужества и стойкости, чтобы отказать любимой.Была, к моему удивлению, в церкви и Лида. И когда я выразила своё неодобрение по поводу этого, она умоляюще сказала:
– Ну, мамочка, всё же были там! И, оживлённая, продолжала рассказывать дальше:
– Ты представляешь, мамочка, как там всё было интересно! Пышно, торжественно! Вся церковь была залита огнями: перед иконами горели свечи и вверху сверкала хрустальная люстра. А ризы на священниках были, как золотые… Как только невеста вошла в церковь, хор грянул…
– Хватит! – недовольно прервала я Лиду. – Ты так расписываешь, что, чего доброго, и наша Оля захочет венчаться!
– Ну, уж этого-то вы от меня не дождётесь! – отзывается возмущённая Оля. Поведение сестры ей кажется непростительным.
Церковь не случайно обставляет свои богослужения торжественно, пышно. Она знает, как подействовать на души прихожан.
С детства запомнилась мне какая-то особенная, полная глубокого смысла тишина церкви, в которой гулко разносились даже полушёпотом сказанные слова. Красивое печальное пение на хорах, скорбные, потемневшие лики святых, колеблющееся пламя свечей перед ними, запах ладана – все это действовало на воображение…
У меня нет оснований опасаться за Лиду, восторженный рассказ её о венчании подруги не больше не меньше, как дань впечатлительности, но всё же я считаю необходимым рассеять эти её представления о храме божьем.
И случай к этому скоро представился.
Однажды мы проходили с Лидой мимо маленькой церквушки, о которой я знала все от той же Марии Павловны, что там разыгралась недавно скандальная история: члены церковного совета не поделили между собой выручки. Из церкви доносилось пение, там кого-то отпевали.
– Давай зайдём! – неожиданно для Лиды сказала я.
Она удивлённо вскинула на меня глаза, не понимая, подшучиваю ли я над ней, намекая на участие в свадьбе подруги, или мне в самом деле хочется посмотреть на отличившихся «батюшек».
Мы вошли в церковь и увидели такую картину.
Представьте себе небольшую кладбищенскую церковь. Никаких клиросов, никаких люстр. Аналои покрыты самой обычной клеёнкой, а ведь им положено сверкать богатыми ризами. Так было когда-то даже в нашей маленькой церквушке. Вправо от входа сооружено нечто вроде помоста. На нём грубо сколоченный стол, за которым сидит дядька с опухшим от пьянства лицом и льёт из воска свечи, те самые свечи, которые, по глубокому убеждению верующих, столь угодны богу. Тут же на помосте стоит поганое ведро с воткнутым в него веником.
За вторым столом, чуть поодаль, сидит женщина – казначей и пьёт чай из жестяного чайника. Перед ней лежат счёты. И пока идёт отпевание, она щёлкает костяшками, словно аккомпанируя возгласам священника.
Никакой пышности, никакой торжественности, никаких покровов. Все предельно оголено.
– Не церковь, а обыкновенная артель «Бытуслуги»! – с оттенком удивления и разочарования сказала Лида, когда мы вышли с нею на воздух.
А я подумала, что Лида по существу правильно определила. Церковь всегда была таковой по сути, сопровождая человека на всём его жизненном пути: крестины, свадьба, панихида.
О ЛЮБВИ, ТЫЧИНКАХ И ПЕСТИКАХ
Детской любви посвящено немало страниц в творчестве многих замечательных писателей. Николенька Иртеньев Льва Толстого, Том Сойер Марка Твена, Никита Алексея Толстого из повести «Детство Никиты» – вот они маленькие герои, чьи любовные муки заставляют нас и грустить, и смеяться, и вспоминать собственное детство.
Разве не комична фигура Тома Сойера, стоящего на голове перед девочкой в кружевных панталончиках? Но как она дорога и близка нам! И как же дико бывает слышать, когда говорят:
«Любовь в двенадцать лет! Да вы шутите?!»
Или, что ещё хуже, когда ханжески восклицают!
«Двенадцать лет, и любовная записка! Боже, какой разврат! Ну и детки нынче пошли!»
Только пошляки, ханжи и лицемеры, лишённые чистого, целомудренного отношения к интимным сторонам человеческой жизни, могут усмотреть в симпатии, возникшей между мальчиком и девочкой, что-то зазорное, гадкое, приписать ей то, что для неё глубоко чуждо.
Эти люди не в состоянии понять, что любовь – огромный стимул в совершенствовании ребёнка. Ему хочется быть смелым, умным, красивым.
О детской и юношеской любви почти ничего не говорится в педагогике. Это своего рода «запретная зона». Недаром А. С. Макаренко как-то шутя сказал: Во все времена и у всех народов педагоги ненавидели любовь.
О какой угодно любви мы говорим с детьми: о любви к учителям, к родителям, к животным, но только не о любви, как таковой.
Почему это происходит? Вероятно, потому, что мы знаем, что физиологическую основу любви составляет половое влечение, и нам неприятно, более того, страшно распространить это положение на собственного сына, которому нет ещё и пятнадцати лет. Вот почему мы уходим от трудного вопроса и, подобно страусам, прячем голову под крыло.
Но мы часто забываем о том, что если любовь и взрослого человека в большинстве своём не сводится к голой физиологии, то тем меньше опасений должно быть за юношескую любовь. Юношеской любви свойственна приподнятость, романтичность, мечтательность. В ней преобладают восхищение, нежность, душевный трепет и окрылённость.
Своё влечение юноша или девушка осознают совсем не так, как взрослые люди, и не мирятся с тем, когда взрослые люди, навязывая им свой половой опыт, срывают покровы с интимной сущности отношений, опошляя, унижая юное чувство.
В том, что юношеской, а тем более детской любви свойственны чистота и целомудрие, я могу судить по себе. Насколько я помню, в детстве и ранней юности я постоянно была влюблена. Способствовало ли этому слишком раннее чтение романов (к десяти годам я прочла всего Вальтера Скотта, графа Салиаса) или моё пристальное внимание к людям открыло мне сокровенные стороны человеческих отношений? Не знаю, только муки любви и ревности терзали меня постоянно.
Начались они, кажется, когда я была в классе четвёртом начальной школы, а может быть, даже чуточку раньше. «Объектом» моей любви был славный мальчик с ласковым прозвищем Зайчик, которое ему было дано за серую гимназическую курточку.
Когда меня вызывали к доске, я старалась написать предложение красивее, решить задачу быстрее, потому что «он» смотрел; ответить урок без запинки, потому что «он» слушал. На парте я всё время вертелась, то и дело оглядываясь назад, где сидел Зайчик. Он тоже глаз не сводил с нашей парты. Но каково же было моё разочарование и горе, когда, вбежав вслед за ним в раздевалку, я увидела, как он целовал шубку моей подруги, сидевшей на одной парте со мною.
С тех пор я, подобно бледной тени, всюду следовала за «изменником». Выходил ли он на перемене из класса – я бежала в Коридор, раздавался ли звонок на урок – я спешила занять своё место на парте, чтобы взглянуть на него, когда он будет проходить мимо. Сладкая грусть сжимала моё сердце, на глаза то и дело навёртывались слезы.
Моё состояние не прошло незамеченным. Однажды, когда я сломя голову ринулась в коридор, боясь упустить Зайчика, дорогу мне преградил другой мальчик. Он упёрся ногой в косяк двери, чтобы я не могла пройти, а потом вдруг убрал ногу и сказал с презрением;
– Да уж иди, иди к нему!
Вспыхнув от смущения, что моя тайна разгадана, я окинула ревнивца уничтожающим взглядом и гордо прошла мимо.
Вот, оказывается, какие драмы разыгрываются даже в начальной школе, а мы-то, взрослые, и не подозреваем об этом!
Конечно, в моей «любви» сказалось стремление следовать тому, что описывалось в романах. И в ней было больше игры воображения, чем подлинного чувства.
В то же лето я снова влюбилась. На сей раз в мальчика года на три старше меня, больного плевритом. Мальчик перенёс тяжёлую операцию и ходил несколько скривившись на бок. Ему мешала трубочка, вставленная между рёбер. Так как ему нельзя было резвиться, бегать, как его здоровым сверстникам, он целые дни сидел над книгами или за пяльцами. Его мать, учительница той же школы, где работала мама, приносила иногда показать изделия сына: коврики, диванные подушечки, сумочки. Мама любовалась, ахала и говорила назидательно:
– Вот мальчик, а какие тонкие, художественные работы выполняет! А вы чулка толком не заштопаете! Невесты!
Увлечение пяльцами, столь необычное для мальчика, трубочка в боку покорили меня. Мне, двенадцатилетней девочке, нравилось и то, что при встрече на улице Виктор здоровался со мной, как со взрослой. Левой рукой он чуть придерживал бок, а правой приподнимал фуражку. Чёрные глаза его смотрели на меня печально и строго.
Началась мучительная пора для меня. Сколько раз стукнет калитка в доме напротив, где жил мальчик, столько же раз я должна была выглянуть в окно: «Он!» Калитка хлопала весь день, входили и выходили люди. Я же целый день только и делала, что кидалась то к одному окну, то к другому. Стала рассеянна, отвечала невпопад. Наконец маме это надоело:
– Маша! И чего ты мечешься от окна к окну?! Иди-ка лучше прополи морковь…
Я шла в огород, полола ненавистную морковь, но и за работой продолжала думать «о нём», о том, как при встрече он, здороваясь со мной, приподнимет фуражку и печальный, и тихий пройдёт мимо…
С начала учебного года у нас в пятом классе появился новый ученик, москвич, Саша Иванов. Он был в гимназической форме, говорил очень на «а» и в первый же день поразил весь класс своим благородством.
Едва Анна Ивановна, учительница истории, вошла в наш класс, как ей прямо в щеку шлёпнулся бумажный шарик.
– Встаньте, кто сделал это!
Все сидели, опустив глаза, никто не хотел выдать товарища, хотя все знали, что сделал это Николай К. Знала это, вероятно, и Анна Ивановна, так как она пристально смотрела на него. А он сидел на своей парте жалкий, красный, низко пригнувшись, втянув голову в плечи.
– Кто сделал это? – твёрже повторила учительница. Снова молчание и снова все взгляды на К.
– Я не начну урока, пока виновный не сознаётся! – И Анна Ивановна, решительно захлопнув журнал, сделала шаг к двери.
Саша Иванов поднялся с места и, глядя не мигая в глаза учительницы, твёрдо, точно стараясь внушить ей, сказал:
– Это сделал я, нечаянно. Пра-а-шу извинить меня…
– После урока зайдёте к директору, – сдержанно сказала Анна Ивановна и уже совсем сухо добавила:
– И вы, К., тоже зайдёте…
Урок прошёл кое-как. Все были взбудоражены и еле дождались звонка с урока, чтобы обсудить случившееся. Все нашли, что «новичок» как нельзя лучше проучил этого жалкого трусишку Кольку К. Все девочки моментально влюбились в Сашу Иванова. Надо ли говорить, что и я была в том числе. Герой с трубочкой под мышкой, умевший вышивать такие красивые коврики, померк в моих глазах. Его вытеснил «благородный разбойник» (пора увлечения Шиллером!) Саша Иванов.
Разве не комична фигура Тома Сойера, стоящего на голове перед девочкой в кружевных панталончиках? Но как она дорога и близка нам! И как же дико бывает слышать, когда говорят:
«Любовь в двенадцать лет! Да вы шутите?!»
Или, что ещё хуже, когда ханжески восклицают!
«Двенадцать лет, и любовная записка! Боже, какой разврат! Ну и детки нынче пошли!»
Только пошляки, ханжи и лицемеры, лишённые чистого, целомудренного отношения к интимным сторонам человеческой жизни, могут усмотреть в симпатии, возникшей между мальчиком и девочкой, что-то зазорное, гадкое, приписать ей то, что для неё глубоко чуждо.
Эти люди не в состоянии понять, что любовь – огромный стимул в совершенствовании ребёнка. Ему хочется быть смелым, умным, красивым.
О детской и юношеской любви почти ничего не говорится в педагогике. Это своего рода «запретная зона». Недаром А. С. Макаренко как-то шутя сказал: Во все времена и у всех народов педагоги ненавидели любовь.
О какой угодно любви мы говорим с детьми: о любви к учителям, к родителям, к животным, но только не о любви, как таковой.
Почему это происходит? Вероятно, потому, что мы знаем, что физиологическую основу любви составляет половое влечение, и нам неприятно, более того, страшно распространить это положение на собственного сына, которому нет ещё и пятнадцати лет. Вот почему мы уходим от трудного вопроса и, подобно страусам, прячем голову под крыло.
Но мы часто забываем о том, что если любовь и взрослого человека в большинстве своём не сводится к голой физиологии, то тем меньше опасений должно быть за юношескую любовь. Юношеской любви свойственна приподнятость, романтичность, мечтательность. В ней преобладают восхищение, нежность, душевный трепет и окрылённость.
Своё влечение юноша или девушка осознают совсем не так, как взрослые люди, и не мирятся с тем, когда взрослые люди, навязывая им свой половой опыт, срывают покровы с интимной сущности отношений, опошляя, унижая юное чувство.
В том, что юношеской, а тем более детской любви свойственны чистота и целомудрие, я могу судить по себе. Насколько я помню, в детстве и ранней юности я постоянно была влюблена. Способствовало ли этому слишком раннее чтение романов (к десяти годам я прочла всего Вальтера Скотта, графа Салиаса) или моё пристальное внимание к людям открыло мне сокровенные стороны человеческих отношений? Не знаю, только муки любви и ревности терзали меня постоянно.
Начались они, кажется, когда я была в классе четвёртом начальной школы, а может быть, даже чуточку раньше. «Объектом» моей любви был славный мальчик с ласковым прозвищем Зайчик, которое ему было дано за серую гимназическую курточку.
Когда меня вызывали к доске, я старалась написать предложение красивее, решить задачу быстрее, потому что «он» смотрел; ответить урок без запинки, потому что «он» слушал. На парте я всё время вертелась, то и дело оглядываясь назад, где сидел Зайчик. Он тоже глаз не сводил с нашей парты. Но каково же было моё разочарование и горе, когда, вбежав вслед за ним в раздевалку, я увидела, как он целовал шубку моей подруги, сидевшей на одной парте со мною.
С тех пор я, подобно бледной тени, всюду следовала за «изменником». Выходил ли он на перемене из класса – я бежала в Коридор, раздавался ли звонок на урок – я спешила занять своё место на парте, чтобы взглянуть на него, когда он будет проходить мимо. Сладкая грусть сжимала моё сердце, на глаза то и дело навёртывались слезы.
Моё состояние не прошло незамеченным. Однажды, когда я сломя голову ринулась в коридор, боясь упустить Зайчика, дорогу мне преградил другой мальчик. Он упёрся ногой в косяк двери, чтобы я не могла пройти, а потом вдруг убрал ногу и сказал с презрением;
– Да уж иди, иди к нему!
Вспыхнув от смущения, что моя тайна разгадана, я окинула ревнивца уничтожающим взглядом и гордо прошла мимо.
Вот, оказывается, какие драмы разыгрываются даже в начальной школе, а мы-то, взрослые, и не подозреваем об этом!
Конечно, в моей «любви» сказалось стремление следовать тому, что описывалось в романах. И в ней было больше игры воображения, чем подлинного чувства.
В то же лето я снова влюбилась. На сей раз в мальчика года на три старше меня, больного плевритом. Мальчик перенёс тяжёлую операцию и ходил несколько скривившись на бок. Ему мешала трубочка, вставленная между рёбер. Так как ему нельзя было резвиться, бегать, как его здоровым сверстникам, он целые дни сидел над книгами или за пяльцами. Его мать, учительница той же школы, где работала мама, приносила иногда показать изделия сына: коврики, диванные подушечки, сумочки. Мама любовалась, ахала и говорила назидательно:
– Вот мальчик, а какие тонкие, художественные работы выполняет! А вы чулка толком не заштопаете! Невесты!
Увлечение пяльцами, столь необычное для мальчика, трубочка в боку покорили меня. Мне, двенадцатилетней девочке, нравилось и то, что при встрече на улице Виктор здоровался со мной, как со взрослой. Левой рукой он чуть придерживал бок, а правой приподнимал фуражку. Чёрные глаза его смотрели на меня печально и строго.
Началась мучительная пора для меня. Сколько раз стукнет калитка в доме напротив, где жил мальчик, столько же раз я должна была выглянуть в окно: «Он!» Калитка хлопала весь день, входили и выходили люди. Я же целый день только и делала, что кидалась то к одному окну, то к другому. Стала рассеянна, отвечала невпопад. Наконец маме это надоело:
– Маша! И чего ты мечешься от окна к окну?! Иди-ка лучше прополи морковь…
Я шла в огород, полола ненавистную морковь, но и за работой продолжала думать «о нём», о том, как при встрече он, здороваясь со мной, приподнимет фуражку и печальный, и тихий пройдёт мимо…
С начала учебного года у нас в пятом классе появился новый ученик, москвич, Саша Иванов. Он был в гимназической форме, говорил очень на «а» и в первый же день поразил весь класс своим благородством.
Едва Анна Ивановна, учительница истории, вошла в наш класс, как ей прямо в щеку шлёпнулся бумажный шарик.
– Встаньте, кто сделал это!
Все сидели, опустив глаза, никто не хотел выдать товарища, хотя все знали, что сделал это Николай К. Знала это, вероятно, и Анна Ивановна, так как она пристально смотрела на него. А он сидел на своей парте жалкий, красный, низко пригнувшись, втянув голову в плечи.
– Кто сделал это? – твёрже повторила учительница. Снова молчание и снова все взгляды на К.
– Я не начну урока, пока виновный не сознаётся! – И Анна Ивановна, решительно захлопнув журнал, сделала шаг к двери.
Саша Иванов поднялся с места и, глядя не мигая в глаза учительницы, твёрдо, точно стараясь внушить ей, сказал:
– Это сделал я, нечаянно. Пра-а-шу извинить меня…
– После урока зайдёте к директору, – сдержанно сказала Анна Ивановна и уже совсем сухо добавила:
– И вы, К., тоже зайдёте…
Урок прошёл кое-как. Все были взбудоражены и еле дождались звонка с урока, чтобы обсудить случившееся. Все нашли, что «новичок» как нельзя лучше проучил этого жалкого трусишку Кольку К. Все девочки моментально влюбились в Сашу Иванова. Надо ли говорить, что и я была в том числе. Герой с трубочкой под мышкой, умевший вышивать такие красивые коврики, померк в моих глазах. Его вытеснил «благородный разбойник» (пора увлечения Шиллером!) Саша Иванов.