Иван Федорович Плотников,
доктор исторических наук,
профессор Уральского государственного университета,
заслуженный деятель науки РФ,
академик Академии гуманитарных наук,
гвардии подполковник (в отставке),
инвалид Великой Отечественной войны II группы
Моя предвоенно-военная юность
Вспоминать о предвоенных годах, о самой войне 1941-1945-го и горько, и одновременно сладко. Горько - потому, что это воспоминания о трудных, тяжких временах, а сладко - потому, что это была детская, юношеская пора, которая уже никогда больше не повторится. На детские годы легли отсветы малых войн на востоке и западе страны, а юность уже опалило пламя большой войны, Отечественной. Все слилось в нераздельное целое: детство, юность, учеба, труд, война... Приступая к воспоминаниям о своем участии в Великой Отечественной войне, хочу начать несколько издалека - рассказать, как складывалась моя жизнь и жизнь моих родителей накануне ее, в какой рос атмосфере, с каким мироощущением и умонастроением встретил обрушившуюся на страну беду.
* * *
Сначала скажу о родителях. Родина моей матери, Агриппины Евсеевны, в девичестве Останиной,- село Байки, что в Караидельском районе Башкирии, на севере этой республики. Ее предки переселились в предгорья Урала с Ярославщины где-то в XVII веке. Что же касается русского волостного села Байки, в дооктябрьский период в Бирском уезде Уфимской губернии оно было широко известно как весьма крупное, торгово-купеческое, с многоземельным крестьянством. В 20-30-е годы это село было районным, пока по чьей-то затее не был выстроен на голом месте районный "городок" - преимущественно за счет сноса "кулацких" домов в тех же Байках и перевозки их через горы за 6 километров ("городком" этим стало село Караидель на одноименной реке, что значит "Черная река", - так по-башкирски именуется Уфа, в отличие от реки Белой - Ак-Идель). Отец мой, Плотников Федор Николаевич, родом был из соседнего, Аскинского района, из деревни Королево. По преданиям и историческим источникам, деревню основали старообрядцы, поддержавшие в конце 1773 - начале 1774 года восстание Е. И. Пугачева под Кунгуром и бежавшие от преследования властей в отдаленный, необжитой еще район (кстати, много было старообрядцев и в Байках). Отец был участником Первой мировой, а потом гражданской войны (участвовал в знаменитом краснопартизанском рейде В. К. Блюхера), затем - комбат в 30-й Краснознаменной дивизии, одно время - член компартии. Несмотря на все это, идти против воли родных не стал, когда в жены ему предложили незнакомую байкинку: староверка - к староверу.
Родился я в Королево 4 сентября 1925 года. Через года полтора мы переехали на станцию Хребет, что близ южноуральского города Златоуста. Отец, ставший железнодорожником, отправил нас с матерью через год обратно в Королево, сказав, что скоро вернется туда, будет вновь крестьянствовать. Да вот так и не вернулся, завел новую семью, так и не разведясь официально с моей матерью. Как выдвиженец, в начале 30-х годов учился на курсах Пермского строительного техникума, работал в Аскино (заведовал стройотделом исполкома Совета), потом - в Уфе. Всего лишь несколько раз приезжал к нам в Байки, куда мы переселились с матерью уже в 1928 году. Практически никак нам не помогал. Да и трудно ему было это делать: болел, на шее была новая семья, советско-партийную карьеру делать не стал, хотя и мог, предпочел должность рабочего-железнодорожника. Тихо-кухонно ругал большевистскую власть ("Мы кровь проливали, а тут в нее всякая нечисть пролезла, всех мордуют, жизни нет, все обещанное - обман"), когда И. В. Сталин ликвидировал "красногвардейско-партизанские комиссии", лишив их бывших членов некоторых имевшихся, очень скромных по сравнению с номенклатурными, льгот.
Детство мое проходило в крайней бедности. Кормились огородом, молоком коровы. Мать из религиозных соображений (но и по своеобразным стихийно-идейным) в "коммунию", колхоз "безбожных" большевиков, вступать наотрез отказалась. Во время повальной коллективизации в зиму 1930/31 года ее двое суток продержали под арестом, принуждая написать заявление,- все равно отказалась. В итоге ее все же выпустили, но потом душили налогами, даже, помнится, потребовали сдать центнер зерна, хотя пашни никакой у нас не было (хлеб выменивали на картошку). "Безбожная", "насильная" власть ей претила всю жизнь, но в разговорах о ней была осторожной, более открытой становилась лишь с несколькими соседками, знакомыми - единомышленницами; по острым вопросам они перешептывались. Помнится, никто из них друг на друга не доносил.
На моих глазах совершалось раскулачивание: в зимнюю стужу изгоняли массу людей, взрослых с детьми, из своих домов, разрешая, помимо одежды на себе, брать только узлы; на санях отправляли на железнодорожную станцию за 70 километров, оттуда - в Сибирь. В числе раскулаченных был и мой двоюродный дядя, бывший солдат и красный партизан. Раскулачили его за то, что обзавелся двумя лошадьми, молотилкой (которой, кстати, бесплатно пользовались и другие) и не вступал в колхоз. Завывание в плаче женщин и детей, сочувствие одних односельчан, злорадство других в предвкушении скорого вселения в освободившиеся избы - все это остается в памяти на всю жизнь, как самый дурной сон!
Пишу об этом главным образом потому, что пришлось расти, формироваться как человеку, а потом и как специалисту в сложнейших условиях, с чувством борющихся в душе противоречий, с ощущением раздвоения личности. Это и тогда, и потом ощущать в себе и вокруг себя было крайне мучительно. С одной стороны, ежедневное, ежечасное, отовсюду наплывающее внушение, что под руководством большевистской партии Ленина - Сталина страна, мы все идем к самому справедливому обществу, "мечте человечества" - коммунизму, вот надо только поднапрячься, сокрушить врагов (внутри и вне страны) - и все будет в порядке; незнание нами, молодыми, положения людей и состояния экономики в дореволюционной России, будто бы "лапотной" и обреченной на извечное отставание, а также положения в западных странах, где простой народ якобы живет в нищете, и все хуже и хуже. С другой стороны, ощущение безудержной, беззастенчивой лжи если не о богатой, то об обеспеченной, свободной, счастливой жизни советских людей, о справедливом распределении благ (при наличии скрытых кормушек не только для элиты, но и для местной, районной номенклатуры). Воровство, злоупотребления и мордование людей властями, репрессии чудовищных масштабов, в обоснованность и надобность которых при всех усилиях трудно было поверить. На моих глазах в клубе были арестованы два парня, выкрикнувшие, чтобы выключили радиорепродуктор, из которого доносилась какая-то казенная речь, мешавшая слушать патефонную пластинку. Потом, как выяснилось, их расстреляли. Так было! Я, как и многие мои сверстники (немало из них и сейчас носят на демонстрациях и митингах портреты Сталина, голосуют за коммунистов, пусть сколько-то и эволюционировавших), про себя (хотя даже и про себя-то - тайно) то верил в большевизм и коммунизм, возможность построения самоуправляющегося общества без власти, насилия, достигшего полного "разумного" материального достатка (жизнь по - потребности - для всех и каждого), то сомневался и в большевистской политике, и в реальности коммунизма, в возможности вырастания его из общества насилия, доносов, страха, явной несправедливости и практически массовой бедности, технологической отсталости.
Безысходность в повседневной жизни скрашивалась в детстве разве что радостями в играх, шалостями, рыбалкой и книгочтением.
Книги, увиденные в раннем детстве, с красочными картинками, в которых загадочные знаки-буквы вдруг начинали, у взрослых, говорить, покорили меня. Научившись читать, я брал их где только мог - в библиотеках, у знакомых. Читал обычно ночами, пока мама не отбирала книжку и не тушила керосиновую лампу. Покоренный книгой, я на всю жизнь стал библиофилом. И уже с детства, чтобы покупать книги, подрабатывал в каникулы. Причем не как-нибудь: лет с 13 работал на подноске кирпичей в бригаде каменщиков; став постарше, в 14-15 лет, был пастушком-погонщиком у гуртоправа (мы перегоняли огромное стадо от Байков до станции Янаул, на мясокомбинат). Заработок получался приличным, так что к уходу в армию скопил библиотечку. Рано увлекся стихосложением, что в сельской детской и юношеской среде, даже читающей, в отличие от городской, было тогда редкостью (в школе и на селе было у меня прозвание Ваня-поэт). Так вот, писал и в школьную, и в сельсоветскую, "взрослую", стенгазету стихи - и об обыденном, и о событийном, в русле общей тональности, хотя и не мог заставить себя восславлять "великого Сталина". Писал и о горечах жизни, редко показывая это близким. Причем по-прежнему мучился: справедлив ли я в оценке нашего общества, партии, ее курса и действий? А вдруг я чего-то все же не понимаю, может, трудности, запугивание и репрессии - исторически необходимы и в будущем все изменится? Раздвоение личности, одним словом.
Что-то у меня изредка выплескивалось и на людях - в школе, классе. Помню, осенью 1940 года нарвался на проработку директора и парторга школы за реплику во время необычного урока по истории - с приглашением раненого (или больного) красноармейца-односельчанина, прибывшего из Прибалтики. Он сбивчиво, с помощью учительницы-активистки Л. Прилуцкой рассказывал о "добровольном" одновременном присоединении к нашему государству Эстонии, Латвии и Литвы. А перед этим мне довелось услышать простодушно-доверительный рассказ другого красноармейца об оккупации этих стран, к которой специально готовили войска, о двойственном отношении к торжествам там, о начале действий "лесных братьев" и т. д. На уроке у меня и вырвалось: "Ну что вы говорите, эти же страны просто присэсээрили!" Спасла от исключения из школы отменная учеба и, думаю, нежелание руководства школы выносить сор из избы. К тому времени школьное руководство как-то попривыкло к моим упорным отказам от вступления в пионеры, потом - в комсомол. Вроде бы относили все это к индивидуализму, а не к проявлениям "конфронтационности". Влияло и то, что отец мой был в прошлом партизаном - блюхеровцем (а еще до того красногвардейцем отряда тех мест под командованием З. К. Шорохова), командиром, какое-то время - советским функционером, а также его одно-два выступления в школе во время редких наездов к нам с матерью.
Таким, в таком состоянии, умонастроении застала меня, 15-летнего школьника, Великая Отечественная война. С ее же началом настроение в пользу существующей власти у меня резко усилилось. И потому, что вслед за обращением к "братьям и сестрам" И. В. Сталина 3 июля 1941 года сразу изменился весь тон, а во многом и характер официальной пропаганды, постановка воспитательной работы в школе, отношение к церкви и верующим, и потому, что обжигала сердце нестерпимая боль за Родину, оказавшуюся в тягчайшем положении, на краю гибели - потери независимости, причем из-за нападения страны с еще "худшим" политическим режимом. Теплилась надежда (и не у одного только меня - у миллионов!), что спасение независимости страны, наша победа в войне заставят коммунистическую власть, оказавшуюся в предотвращении национальной беды столь позорно-бездарной, изменить свою политику, что она "помягчеет", сблизится с народом, перестанет игнорировать его волю, традиции, зачеркивать и искажать многовековую историю России.
Попутно вспоминается мне, как в 1952 году, будучи аспирантом и фронтовиком, в одном из нескончаемых наших вечерних разговоров с коллегами я как-то рассказал, что моя "крамола" идет с детства, то угасая, то, как сейчас, по окончании войны, вновь нарастая. Меня и очень многих удручало то, что ожидаемых изменений в политике партии после войны практически не произошло; тоталитарный режим сохранялся, коммунистическая трескотня вновь усиливалась, жизнь едва-едва улучшалась, хотя зарубежный мир, даже страны, потерпевшие поражение, приходили в норму, материальный уровень, достаток людей росли. Аспиранты реагировали на откровение по-разному: один из них, мой пожизненный единомышленник, сказанное воспринял с пониманием, а вот другой решил пригрозить, что пойдет "сообщать". Но его устыдили - не пошел. Между прочим, столкновения с этим вторым коллегой, угрозы с его стороны донести были неоднократными. Сейчас он живет в Москве (на поселение в которую затратил годы), на пенсии, по мировоззрению, как и прежде, коммунистичен, но не переработал и на коммунизм, мало что сделал и в науке. Как-то я спросил его: "Ты же мой ровесник, если такой коммунист, патриот режима, то почему же на фронте-то и в армии вообще не был?" Отвечал: "Я был болен..."
* * *
Итак, грянула война, жестокая и тяжкая.
Несколько слов о той поре, когда военные тяготы на фронте и в тылу, реальная угроза смерти явились испытанием человеческих характеров, моральных или, как принято было десятилетиями говорить, морально-политических устоев. Мужская половина населения, вернее, те мужчины, которые могли и должны были браться за оружие, разделились на патриотов родной страны и "уклонистов" трусов, шкурников и негодяев. Причем в городе, где люди меньше знают друг друга, это было не так заметно, как в деревне, где все и всё на виду. Кроме того, в сельской местности жила и живет традиция, своего рода негласная "гражданская обязанность" знать по возможности всех односельчан, и достичь этого даже при минимальной общительности было не трудно. Вот и получалось, что в деревнях и селах все друг друга знали и знали друг о друге многое, почти всё. В ту военную пору здесь много говорили и о тех, кто ушел на фронт, особенно если добровольно и рано ("Семья у него большая, жена плакала - убивалась, а ушел"; "Такой хулиган, на все ему было наплевать, а вот тоже ушел"; "Тихий был такой, вроде бы всего пугался, а ушел и, говорят, храбро воюет, вот орденом наградили" и т. п. и т. д.), говорили и о тех, кто уклонялся от мобилизации, скрываясь в землянке в лесной глухомани, или симулируя с помощью медикаментов и знахарских средств тяжелый недуг перед прохождением комиссии в военкомате, или устраиваясь на военный завод, дававший "бронь". В числе последних, к примеру, был директор нашей средней школы И. Ф. Пастухов - известный в районе коммунистический оратор, командир запаса, который преподавал у нас историю и вел военную подготовку. Таким вот оказался наш сверхтребовательный воспитатель советского патриотизма...
Страшно трудными были военные школьные месяцы - более чем полуголодные, проходившие не столько в учебе, сколько в сельхозтруде (до войны мы только в каникулы и в весенне-осенние выходные дни работали в колхозе). Летом 41-го, после 9-го класса, я отправился в райцентр, в Караидель, и стал учеником ремонтных рабочих и комбайнера в МТС. Поднаторел в ремесле, был горд, что не только научился изготавливать, нарезать болты и гайки, производить сварочные работы, но и с пользой копался с мастером в моторах. Жил в семье родственников, получивших вскоре похоронку на своего главу. Потом уговорили и назначили меня помощником комбайнера на уборку. Работал с августа по сентябрь в одном из колхозов, в 8 километрах от Байков. Во второй половине сентября пришлось из МТС почти что сбежать, ссылаясь на начавшийся учебный год в школе и прочее. И было от чего: в МТС почти за два месяца работы ученика-"волонтера" ни разу не накормили, обещали лишь денежную выплату "потом", на которую мы с матерью так надеялись. Скудные продукты приходилось понедельно приносить из дома, хозяйка что-то варила, этим и кормился (когда работали в колхозах, ученическую ватагу кормили все же обедом). Правда, во время комбайнерства выдавали продукты от колхоза, в котором мы трудились, но их едва хватало для мало-мальского восстановления физических сил и для отправки хотя бы небольшой их части матери. За обещанными деньгами осенью ходил несколько раз в райцентр, однажды - с матерью: там сначала обещали какую-то выплату, но в конце концов заявили, что денег нет и не будет. Хотя штатники, дирекция их имели, сам директор был толстячком... - с началом войны продолжалось то же, что было при "победившем социализме" до нее. (Это же примерно, кстати говоря, происходит и ныне при бандитско-рыночной "демократии", элита которой мало чем отличается от прежней - такая же алчная, бессовестно-вороватая и мало что умеющая. Но теперь, правда, есть надежда, что мы все-таки встанем на цивилизованный путь развития, хотя и очень нескоро.)
Спасал нашу семью, как и миллионы других сельчан тогда, огород, кой-какое подворье и достаточно щедрые "дары природы", включая не только грибы, ягоды, но и подзаборную крапиву. Всему голова была, конечно, картошка. В 41-м коровы с матерью мы, помнится, уже лишились, осталась коза. Так что второго стакана молока за едой не было.
Было тяжело, плохо, но, пожалуй, не столько от каждодневных трудностей, а от самого положения, принижающего, унижающего твое человеческое достоинство. Причем начавшаяся война как-то все это приглушала, морально-патриотически воздействовала на сознание: всем ведь, почти всем сейчас трудно, надо потерпеть, а потом уж...
В средней школе с началом войны и эвакуации появились преподаватели из Ленинграда, Москвы, Киева, Кировограда, среди которых оказался даже один доцент - Гречишников. Учебный процесс существенно изменился в лучшую сторону. В июне 1942 года я окончил школу - на год раньше сверстников, поскольку при поступлении в нее, как умеющий читать и писать, был продвинут на класс выше. Окончил ее с аттестатом отличника (дореволюционная практика выдачи медалей возобновилась позднее). Мне было 16 лет. Что, как, куда? Ехать в город, поступать в какой-то вуз, скажем, в Уфе, где тогда проживал отец, не намеревался. Хотя учителя, близкие советовали именно так сделать: "Примут тебя в любой вуз без экзаменов, в армию по состоянию здоровья не возьмут, можешь этим воспользоваться". Против вуза и моего отъезда в город высказалась мать: "Пропаду я одна-то, да и помочь тебе в учебе не смогу!"
О состоянии здоровья поясню. В раннем детстве я переболел диатезом (золотухой) глаз, уже по возвращении с матерью в Королево. Врача, медпункта в деревне не было, до райцентра было далековато. Лечить стали поздно, да, видимо, и неквалифицированно. Глаза болели, светобоязнь была невероятной. Я полгода сидел за плотной занавесью в углу кровати. Со временем вышел оттуда, стал вновь привыкать к свету. Это длилось долго - годы. Смотрел прищурившись, исподлобья, и боже упаси - взглянуть в сторону солнца. Главный результат болезни - на правый глаз почти полностью ослеп: не мог различить черты лица собеседника, прочесть текст. Очки уже не помогали. Неважно видел и левым глазом, была близорукость, лишь к зрелым годам она стала сменяться дальнозоркостью. К этому времени в правом глазу наступила уже полная тьма. Вся жизнь - с одним видящим, часто воспаляющимся глазом, при безумной тяге к книге, знаниям, а потом и к письму. И все это при включенной даже в солнечную погоду настольной лампе! Такая уж моя участь.
Несмотря на это, горел я в ту пору фронтом, как многие - не скажу, что все,- юноши, которых 22 июня, тот трагический воскресный день, заставил не только содрогнуться, но и всколыхнул в них чувство патриотизма. Часть ребят, окончивших школу раньше меня, поступили в военные училища или просто ушли в формирующиеся части, на фронт. Надобно отметить, что среди молодежи тех лет, у лучшей ее части, тяга к военному образованию, особенно на селе, была исключительно большой. Сказывались в этом дореволюционные традиции, но прежде всего - целенаправленная советская пропаганда и милитаризация общественной жизни и сознания людей (начиная с октябрятско-пионерского возраста). Да и соображения материального порядка сельскому парню, его родителям подсказывали: путь в жизнь, к "карьере" - через военное училище, где "поят-кормят, одевают", а потом и "деньги большие платят".
Всё вместе - и эти обстоятельства, и чувство патриотизма - подтолкнуло меня к решению пойти во что бы то ни стало в какое-то военное училище. Думал: и хочу, и могу поступить, ибо желаю послужить Родине, и вижу все-таки, вижу, ведь не совсем слепой! Перед выпуском из школы вступил в комсомол. И сам уже того желал, и подсказывали, что иначе в училище, особенно престижное, просто не примут. Летом 1942 года попытался поступить в Пермское морское авиатехническое училище, в основном в связи с предоставившейся возможностью выехать туда с "оказией" бесплатно. Но получил там отказ, ибо несколько запоздал, и из-за 16-летнего возраста: "Не положено!" На медкомиссии и не был. Мать была против моего добровольного ухода в армию. А потом, когда я через полгода уже отправлялся служить и она узнала от ребят или их родителей, что меня и не брали было, намечали к комиссованию, а я этим не воспользовался,- плакала навзрыд, горько попрекала. И причитала: "А вдруг там не возьмут - так хоть пешком возвращайся домой" (из Казахстана-то!). Потом как-то полууспокоилась, провожала, как все матери,- несчастные, многострадальные русские матери!
В январе 1943 года поступил во 2-е Бердичевское военно-пехотное училище, находившееся по эвакуации с Украины в Северном Казахстане Актюбинске. Поступить удалось лишь потому, что при прохождении медицинской комиссии в своем райцентре все врачи размещались в большом клубном зале и нас, юношей, запускали туда в адамовой одежде по два добрых десятка. В этой благоприятной обстановке вместо меня к окулисту подошел мой товарищ с отменным зрением, Саша Чистяков, впоследствии погибший. Я стоял в стороне и с волнением наблюдал за ним. У старого врача за два месяца до того я уже был в такой же обстановке, пытался поступить в Свердловское пехотное училище (тогда шел набор в него), но мне именно из-за этого врача было отказано. Тогда мне и моему однокласснику Меньшикову с сильной общей близорукостью было предписано отправиться на комиссию к окулисту в Уфу (не симулянты ли мы!), но я не поехал - видно, все и забылось. Проверив зрение Чистякова, врач сел за стол, взялся за медицинскую карточку, посмотрел-посмотрел на прежнюю запись, снова проверил зрение мнимого Плотникова и, пожав плечами, внес исправление. Часто вспоминая этот эпизод в своей жизни, я до сих пор испытываю естественное чувство неловкости. Но, учитывая характер того времени, мой поступок, вероятно, можно понять.
С большой группой сверстников, среди которых, помимо меня, не было никого с законченным средним образованием, отправился по наикрепчайшему морозу санным путем за 70 километров на станцию Щучье Озеро, что на Свердловско-Казанской железнодорожной линии. Оттуда поехали в товарном вагоне - "телятнике", как принято было говорить. Не скоро, окольным путем через Казань, Куйбышев, Оренбург - прибыли в степной Актюбинск. Очень волновался, ожидая новой медицинской комиссии, но надеялся, что в случае "разоблачения" могу рассчитывать на "списание" хотя бы в линейную часть, на отправку на фронт, ибо фактически уже стал военнослужащим. Однако все обошлось, ибо медосмотра проводить не стали, приглашались мы лишь на беседу в мандатную комиссию, после которой состоялось зачисление и распределение по учебным батальонам. Я оказался в пулеметном батальоне, в первой его роте.
Шел месяц за месяцем изнурительной, но интересной военной и политической командирской подготовки. (Об условиях нашего быта может дать представление хотя бы то, что стекол в некоторых окнах казармы не было, да и фанеры не хватало; ложились спать на нары, накрываясь матрацами, а утром подчас стряхивали с них снег.) Все у меня было благополучно, но лишь до мая, когда курсанты училища выходили на государственные экзамены и переведены были в летний лагерь. В июне во время учебных стрельб, которые из-за экономии боеприпасов все откладывались и проводились ограниченно, и было обнаружено, что я не очень-то хорошо вижу мишень левым глазом, а правым вообще не вижу ее. И стрелял я необычно. Винтовка сконструирована для заряжания и стрельбы с правого плеча. Так вот, я ее заряжал справа, правой рукой, а затем переводил налево, прикладывал к левому плечу, целился левым глазом. После выстрела опять перекладывал винтовку направо, и все повторялось вновь. С пулеметом "максимом" дело было несколько проще, а вот с ручным Дегтярева - точно так же, как с винтовкой. Так в дальнейшем я действовал и на фронте. Если враг был близко, цель мне была видна хорошо, я стрелял достаточно метко - рука, что называется, была твердой, прицеливание и нажим на спусковой крючок были отработаны. Тогда же, в Актюбинске, все закончилось моим отчислением из училища перед самым его окончанием (срок обучения составлял менее полугода). Но обучение в училище было учтено, и мне присвоили звание старшего сержанта.
На фронт (Юго-Западный, командующий - генерал Р. Я. Малиновский) с маршевой ротой я прибыл в середине июня, в район станции Поворино, что на востоке Воронежской области, где наш эшелон попал под сильную бомбежку, после которой мне довелось впервые провожать носилки с убитыми и ранеными парнями, с которыми я только что ехал, разговаривал... Зачислен был в пулеметную (все же!) роту 266-го гвардейского стрелкового полка 88-й гвардейской стрелковой дивизии 28-го гвардейского стрелкового корпуса 8-й ордена Ленина гвардейской (бывшая 62-я) легендарной армии, которой командовал генерал-полковник, в дальнейшем маршал Советского Союза В. И. Чуйков. В просторечии (а частью и в литературе) эту армию именовали Сталинградской.
Дух Сталинграда, величайшей битвы на Волге, еще свежо и остро витал над полком, его солдатами и командирами, проявлялся в каждом бою и атаке. Правда, это было у опытных, у "старичков". В полку же оказалось и очень много необстрелянных молодых солдат, подобных мне. Но и школа - фронт, и класс - гвардейский полк быстро научили, "обстреляли". Свистящей пуле уже не кланялся: она ведь уже пролетела! Поистине солдатами не рождаются - ими становятся!
доктор исторических наук,
профессор Уральского государственного университета,
заслуженный деятель науки РФ,
академик Академии гуманитарных наук,
гвардии подполковник (в отставке),
инвалид Великой Отечественной войны II группы
Моя предвоенно-военная юность
Вспоминать о предвоенных годах, о самой войне 1941-1945-го и горько, и одновременно сладко. Горько - потому, что это воспоминания о трудных, тяжких временах, а сладко - потому, что это была детская, юношеская пора, которая уже никогда больше не повторится. На детские годы легли отсветы малых войн на востоке и западе страны, а юность уже опалило пламя большой войны, Отечественной. Все слилось в нераздельное целое: детство, юность, учеба, труд, война... Приступая к воспоминаниям о своем участии в Великой Отечественной войне, хочу начать несколько издалека - рассказать, как складывалась моя жизнь и жизнь моих родителей накануне ее, в какой рос атмосфере, с каким мироощущением и умонастроением встретил обрушившуюся на страну беду.
* * *
Сначала скажу о родителях. Родина моей матери, Агриппины Евсеевны, в девичестве Останиной,- село Байки, что в Караидельском районе Башкирии, на севере этой республики. Ее предки переселились в предгорья Урала с Ярославщины где-то в XVII веке. Что же касается русского волостного села Байки, в дооктябрьский период в Бирском уезде Уфимской губернии оно было широко известно как весьма крупное, торгово-купеческое, с многоземельным крестьянством. В 20-30-е годы это село было районным, пока по чьей-то затее не был выстроен на голом месте районный "городок" - преимущественно за счет сноса "кулацких" домов в тех же Байках и перевозки их через горы за 6 километров ("городком" этим стало село Караидель на одноименной реке, что значит "Черная река", - так по-башкирски именуется Уфа, в отличие от реки Белой - Ак-Идель). Отец мой, Плотников Федор Николаевич, родом был из соседнего, Аскинского района, из деревни Королево. По преданиям и историческим источникам, деревню основали старообрядцы, поддержавшие в конце 1773 - начале 1774 года восстание Е. И. Пугачева под Кунгуром и бежавшие от преследования властей в отдаленный, необжитой еще район (кстати, много было старообрядцев и в Байках). Отец был участником Первой мировой, а потом гражданской войны (участвовал в знаменитом краснопартизанском рейде В. К. Блюхера), затем - комбат в 30-й Краснознаменной дивизии, одно время - член компартии. Несмотря на все это, идти против воли родных не стал, когда в жены ему предложили незнакомую байкинку: староверка - к староверу.
Родился я в Королево 4 сентября 1925 года. Через года полтора мы переехали на станцию Хребет, что близ южноуральского города Златоуста. Отец, ставший железнодорожником, отправил нас с матерью через год обратно в Королево, сказав, что скоро вернется туда, будет вновь крестьянствовать. Да вот так и не вернулся, завел новую семью, так и не разведясь официально с моей матерью. Как выдвиженец, в начале 30-х годов учился на курсах Пермского строительного техникума, работал в Аскино (заведовал стройотделом исполкома Совета), потом - в Уфе. Всего лишь несколько раз приезжал к нам в Байки, куда мы переселились с матерью уже в 1928 году. Практически никак нам не помогал. Да и трудно ему было это делать: болел, на шее была новая семья, советско-партийную карьеру делать не стал, хотя и мог, предпочел должность рабочего-железнодорожника. Тихо-кухонно ругал большевистскую власть ("Мы кровь проливали, а тут в нее всякая нечисть пролезла, всех мордуют, жизни нет, все обещанное - обман"), когда И. В. Сталин ликвидировал "красногвардейско-партизанские комиссии", лишив их бывших членов некоторых имевшихся, очень скромных по сравнению с номенклатурными, льгот.
Детство мое проходило в крайней бедности. Кормились огородом, молоком коровы. Мать из религиозных соображений (но и по своеобразным стихийно-идейным) в "коммунию", колхоз "безбожных" большевиков, вступать наотрез отказалась. Во время повальной коллективизации в зиму 1930/31 года ее двое суток продержали под арестом, принуждая написать заявление,- все равно отказалась. В итоге ее все же выпустили, но потом душили налогами, даже, помнится, потребовали сдать центнер зерна, хотя пашни никакой у нас не было (хлеб выменивали на картошку). "Безбожная", "насильная" власть ей претила всю жизнь, но в разговорах о ней была осторожной, более открытой становилась лишь с несколькими соседками, знакомыми - единомышленницами; по острым вопросам они перешептывались. Помнится, никто из них друг на друга не доносил.
На моих глазах совершалось раскулачивание: в зимнюю стужу изгоняли массу людей, взрослых с детьми, из своих домов, разрешая, помимо одежды на себе, брать только узлы; на санях отправляли на железнодорожную станцию за 70 километров, оттуда - в Сибирь. В числе раскулаченных был и мой двоюродный дядя, бывший солдат и красный партизан. Раскулачили его за то, что обзавелся двумя лошадьми, молотилкой (которой, кстати, бесплатно пользовались и другие) и не вступал в колхоз. Завывание в плаче женщин и детей, сочувствие одних односельчан, злорадство других в предвкушении скорого вселения в освободившиеся избы - все это остается в памяти на всю жизнь, как самый дурной сон!
Пишу об этом главным образом потому, что пришлось расти, формироваться как человеку, а потом и как специалисту в сложнейших условиях, с чувством борющихся в душе противоречий, с ощущением раздвоения личности. Это и тогда, и потом ощущать в себе и вокруг себя было крайне мучительно. С одной стороны, ежедневное, ежечасное, отовсюду наплывающее внушение, что под руководством большевистской партии Ленина - Сталина страна, мы все идем к самому справедливому обществу, "мечте человечества" - коммунизму, вот надо только поднапрячься, сокрушить врагов (внутри и вне страны) - и все будет в порядке; незнание нами, молодыми, положения людей и состояния экономики в дореволюционной России, будто бы "лапотной" и обреченной на извечное отставание, а также положения в западных странах, где простой народ якобы живет в нищете, и все хуже и хуже. С другой стороны, ощущение безудержной, беззастенчивой лжи если не о богатой, то об обеспеченной, свободной, счастливой жизни советских людей, о справедливом распределении благ (при наличии скрытых кормушек не только для элиты, но и для местной, районной номенклатуры). Воровство, злоупотребления и мордование людей властями, репрессии чудовищных масштабов, в обоснованность и надобность которых при всех усилиях трудно было поверить. На моих глазах в клубе были арестованы два парня, выкрикнувшие, чтобы выключили радиорепродуктор, из которого доносилась какая-то казенная речь, мешавшая слушать патефонную пластинку. Потом, как выяснилось, их расстреляли. Так было! Я, как и многие мои сверстники (немало из них и сейчас носят на демонстрациях и митингах портреты Сталина, голосуют за коммунистов, пусть сколько-то и эволюционировавших), про себя (хотя даже и про себя-то - тайно) то верил в большевизм и коммунизм, возможность построения самоуправляющегося общества без власти, насилия, достигшего полного "разумного" материального достатка (жизнь по - потребности - для всех и каждого), то сомневался и в большевистской политике, и в реальности коммунизма, в возможности вырастания его из общества насилия, доносов, страха, явной несправедливости и практически массовой бедности, технологической отсталости.
Безысходность в повседневной жизни скрашивалась в детстве разве что радостями в играх, шалостями, рыбалкой и книгочтением.
Книги, увиденные в раннем детстве, с красочными картинками, в которых загадочные знаки-буквы вдруг начинали, у взрослых, говорить, покорили меня. Научившись читать, я брал их где только мог - в библиотеках, у знакомых. Читал обычно ночами, пока мама не отбирала книжку и не тушила керосиновую лампу. Покоренный книгой, я на всю жизнь стал библиофилом. И уже с детства, чтобы покупать книги, подрабатывал в каникулы. Причем не как-нибудь: лет с 13 работал на подноске кирпичей в бригаде каменщиков; став постарше, в 14-15 лет, был пастушком-погонщиком у гуртоправа (мы перегоняли огромное стадо от Байков до станции Янаул, на мясокомбинат). Заработок получался приличным, так что к уходу в армию скопил библиотечку. Рано увлекся стихосложением, что в сельской детской и юношеской среде, даже читающей, в отличие от городской, было тогда редкостью (в школе и на селе было у меня прозвание Ваня-поэт). Так вот, писал и в школьную, и в сельсоветскую, "взрослую", стенгазету стихи - и об обыденном, и о событийном, в русле общей тональности, хотя и не мог заставить себя восславлять "великого Сталина". Писал и о горечах жизни, редко показывая это близким. Причем по-прежнему мучился: справедлив ли я в оценке нашего общества, партии, ее курса и действий? А вдруг я чего-то все же не понимаю, может, трудности, запугивание и репрессии - исторически необходимы и в будущем все изменится? Раздвоение личности, одним словом.
Что-то у меня изредка выплескивалось и на людях - в школе, классе. Помню, осенью 1940 года нарвался на проработку директора и парторга школы за реплику во время необычного урока по истории - с приглашением раненого (или больного) красноармейца-односельчанина, прибывшего из Прибалтики. Он сбивчиво, с помощью учительницы-активистки Л. Прилуцкой рассказывал о "добровольном" одновременном присоединении к нашему государству Эстонии, Латвии и Литвы. А перед этим мне довелось услышать простодушно-доверительный рассказ другого красноармейца об оккупации этих стран, к которой специально готовили войска, о двойственном отношении к торжествам там, о начале действий "лесных братьев" и т. д. На уроке у меня и вырвалось: "Ну что вы говорите, эти же страны просто присэсээрили!" Спасла от исключения из школы отменная учеба и, думаю, нежелание руководства школы выносить сор из избы. К тому времени школьное руководство как-то попривыкло к моим упорным отказам от вступления в пионеры, потом - в комсомол. Вроде бы относили все это к индивидуализму, а не к проявлениям "конфронтационности". Влияло и то, что отец мой был в прошлом партизаном - блюхеровцем (а еще до того красногвардейцем отряда тех мест под командованием З. К. Шорохова), командиром, какое-то время - советским функционером, а также его одно-два выступления в школе во время редких наездов к нам с матерью.
Таким, в таком состоянии, умонастроении застала меня, 15-летнего школьника, Великая Отечественная война. С ее же началом настроение в пользу существующей власти у меня резко усилилось. И потому, что вслед за обращением к "братьям и сестрам" И. В. Сталина 3 июля 1941 года сразу изменился весь тон, а во многом и характер официальной пропаганды, постановка воспитательной работы в школе, отношение к церкви и верующим, и потому, что обжигала сердце нестерпимая боль за Родину, оказавшуюся в тягчайшем положении, на краю гибели - потери независимости, причем из-за нападения страны с еще "худшим" политическим режимом. Теплилась надежда (и не у одного только меня - у миллионов!), что спасение независимости страны, наша победа в войне заставят коммунистическую власть, оказавшуюся в предотвращении национальной беды столь позорно-бездарной, изменить свою политику, что она "помягчеет", сблизится с народом, перестанет игнорировать его волю, традиции, зачеркивать и искажать многовековую историю России.
Попутно вспоминается мне, как в 1952 году, будучи аспирантом и фронтовиком, в одном из нескончаемых наших вечерних разговоров с коллегами я как-то рассказал, что моя "крамола" идет с детства, то угасая, то, как сейчас, по окончании войны, вновь нарастая. Меня и очень многих удручало то, что ожидаемых изменений в политике партии после войны практически не произошло; тоталитарный режим сохранялся, коммунистическая трескотня вновь усиливалась, жизнь едва-едва улучшалась, хотя зарубежный мир, даже страны, потерпевшие поражение, приходили в норму, материальный уровень, достаток людей росли. Аспиранты реагировали на откровение по-разному: один из них, мой пожизненный единомышленник, сказанное воспринял с пониманием, а вот другой решил пригрозить, что пойдет "сообщать". Но его устыдили - не пошел. Между прочим, столкновения с этим вторым коллегой, угрозы с его стороны донести были неоднократными. Сейчас он живет в Москве (на поселение в которую затратил годы), на пенсии, по мировоззрению, как и прежде, коммунистичен, но не переработал и на коммунизм, мало что сделал и в науке. Как-то я спросил его: "Ты же мой ровесник, если такой коммунист, патриот режима, то почему же на фронте-то и в армии вообще не был?" Отвечал: "Я был болен..."
* * *
Итак, грянула война, жестокая и тяжкая.
Несколько слов о той поре, когда военные тяготы на фронте и в тылу, реальная угроза смерти явились испытанием человеческих характеров, моральных или, как принято было десятилетиями говорить, морально-политических устоев. Мужская половина населения, вернее, те мужчины, которые могли и должны были браться за оружие, разделились на патриотов родной страны и "уклонистов" трусов, шкурников и негодяев. Причем в городе, где люди меньше знают друг друга, это было не так заметно, как в деревне, где все и всё на виду. Кроме того, в сельской местности жила и живет традиция, своего рода негласная "гражданская обязанность" знать по возможности всех односельчан, и достичь этого даже при минимальной общительности было не трудно. Вот и получалось, что в деревнях и селах все друг друга знали и знали друг о друге многое, почти всё. В ту военную пору здесь много говорили и о тех, кто ушел на фронт, особенно если добровольно и рано ("Семья у него большая, жена плакала - убивалась, а ушел"; "Такой хулиган, на все ему было наплевать, а вот тоже ушел"; "Тихий был такой, вроде бы всего пугался, а ушел и, говорят, храбро воюет, вот орденом наградили" и т. п. и т. д.), говорили и о тех, кто уклонялся от мобилизации, скрываясь в землянке в лесной глухомани, или симулируя с помощью медикаментов и знахарских средств тяжелый недуг перед прохождением комиссии в военкомате, или устраиваясь на военный завод, дававший "бронь". В числе последних, к примеру, был директор нашей средней школы И. Ф. Пастухов - известный в районе коммунистический оратор, командир запаса, который преподавал у нас историю и вел военную подготовку. Таким вот оказался наш сверхтребовательный воспитатель советского патриотизма...
Страшно трудными были военные школьные месяцы - более чем полуголодные, проходившие не столько в учебе, сколько в сельхозтруде (до войны мы только в каникулы и в весенне-осенние выходные дни работали в колхозе). Летом 41-го, после 9-го класса, я отправился в райцентр, в Караидель, и стал учеником ремонтных рабочих и комбайнера в МТС. Поднаторел в ремесле, был горд, что не только научился изготавливать, нарезать болты и гайки, производить сварочные работы, но и с пользой копался с мастером в моторах. Жил в семье родственников, получивших вскоре похоронку на своего главу. Потом уговорили и назначили меня помощником комбайнера на уборку. Работал с августа по сентябрь в одном из колхозов, в 8 километрах от Байков. Во второй половине сентября пришлось из МТС почти что сбежать, ссылаясь на начавшийся учебный год в школе и прочее. И было от чего: в МТС почти за два месяца работы ученика-"волонтера" ни разу не накормили, обещали лишь денежную выплату "потом", на которую мы с матерью так надеялись. Скудные продукты приходилось понедельно приносить из дома, хозяйка что-то варила, этим и кормился (когда работали в колхозах, ученическую ватагу кормили все же обедом). Правда, во время комбайнерства выдавали продукты от колхоза, в котором мы трудились, но их едва хватало для мало-мальского восстановления физических сил и для отправки хотя бы небольшой их части матери. За обещанными деньгами осенью ходил несколько раз в райцентр, однажды - с матерью: там сначала обещали какую-то выплату, но в конце концов заявили, что денег нет и не будет. Хотя штатники, дирекция их имели, сам директор был толстячком... - с началом войны продолжалось то же, что было при "победившем социализме" до нее. (Это же примерно, кстати говоря, происходит и ныне при бандитско-рыночной "демократии", элита которой мало чем отличается от прежней - такая же алчная, бессовестно-вороватая и мало что умеющая. Но теперь, правда, есть надежда, что мы все-таки встанем на цивилизованный путь развития, хотя и очень нескоро.)
Спасал нашу семью, как и миллионы других сельчан тогда, огород, кой-какое подворье и достаточно щедрые "дары природы", включая не только грибы, ягоды, но и подзаборную крапиву. Всему голова была, конечно, картошка. В 41-м коровы с матерью мы, помнится, уже лишились, осталась коза. Так что второго стакана молока за едой не было.
Было тяжело, плохо, но, пожалуй, не столько от каждодневных трудностей, а от самого положения, принижающего, унижающего твое человеческое достоинство. Причем начавшаяся война как-то все это приглушала, морально-патриотически воздействовала на сознание: всем ведь, почти всем сейчас трудно, надо потерпеть, а потом уж...
В средней школе с началом войны и эвакуации появились преподаватели из Ленинграда, Москвы, Киева, Кировограда, среди которых оказался даже один доцент - Гречишников. Учебный процесс существенно изменился в лучшую сторону. В июне 1942 года я окончил школу - на год раньше сверстников, поскольку при поступлении в нее, как умеющий читать и писать, был продвинут на класс выше. Окончил ее с аттестатом отличника (дореволюционная практика выдачи медалей возобновилась позднее). Мне было 16 лет. Что, как, куда? Ехать в город, поступать в какой-то вуз, скажем, в Уфе, где тогда проживал отец, не намеревался. Хотя учителя, близкие советовали именно так сделать: "Примут тебя в любой вуз без экзаменов, в армию по состоянию здоровья не возьмут, можешь этим воспользоваться". Против вуза и моего отъезда в город высказалась мать: "Пропаду я одна-то, да и помочь тебе в учебе не смогу!"
О состоянии здоровья поясню. В раннем детстве я переболел диатезом (золотухой) глаз, уже по возвращении с матерью в Королево. Врача, медпункта в деревне не было, до райцентра было далековато. Лечить стали поздно, да, видимо, и неквалифицированно. Глаза болели, светобоязнь была невероятной. Я полгода сидел за плотной занавесью в углу кровати. Со временем вышел оттуда, стал вновь привыкать к свету. Это длилось долго - годы. Смотрел прищурившись, исподлобья, и боже упаси - взглянуть в сторону солнца. Главный результат болезни - на правый глаз почти полностью ослеп: не мог различить черты лица собеседника, прочесть текст. Очки уже не помогали. Неважно видел и левым глазом, была близорукость, лишь к зрелым годам она стала сменяться дальнозоркостью. К этому времени в правом глазу наступила уже полная тьма. Вся жизнь - с одним видящим, часто воспаляющимся глазом, при безумной тяге к книге, знаниям, а потом и к письму. И все это при включенной даже в солнечную погоду настольной лампе! Такая уж моя участь.
Несмотря на это, горел я в ту пору фронтом, как многие - не скажу, что все,- юноши, которых 22 июня, тот трагический воскресный день, заставил не только содрогнуться, но и всколыхнул в них чувство патриотизма. Часть ребят, окончивших школу раньше меня, поступили в военные училища или просто ушли в формирующиеся части, на фронт. Надобно отметить, что среди молодежи тех лет, у лучшей ее части, тяга к военному образованию, особенно на селе, была исключительно большой. Сказывались в этом дореволюционные традиции, но прежде всего - целенаправленная советская пропаганда и милитаризация общественной жизни и сознания людей (начиная с октябрятско-пионерского возраста). Да и соображения материального порядка сельскому парню, его родителям подсказывали: путь в жизнь, к "карьере" - через военное училище, где "поят-кормят, одевают", а потом и "деньги большие платят".
Всё вместе - и эти обстоятельства, и чувство патриотизма - подтолкнуло меня к решению пойти во что бы то ни стало в какое-то военное училище. Думал: и хочу, и могу поступить, ибо желаю послужить Родине, и вижу все-таки, вижу, ведь не совсем слепой! Перед выпуском из школы вступил в комсомол. И сам уже того желал, и подсказывали, что иначе в училище, особенно престижное, просто не примут. Летом 1942 года попытался поступить в Пермское морское авиатехническое училище, в основном в связи с предоставившейся возможностью выехать туда с "оказией" бесплатно. Но получил там отказ, ибо несколько запоздал, и из-за 16-летнего возраста: "Не положено!" На медкомиссии и не был. Мать была против моего добровольного ухода в армию. А потом, когда я через полгода уже отправлялся служить и она узнала от ребят или их родителей, что меня и не брали было, намечали к комиссованию, а я этим не воспользовался,- плакала навзрыд, горько попрекала. И причитала: "А вдруг там не возьмут - так хоть пешком возвращайся домой" (из Казахстана-то!). Потом как-то полууспокоилась, провожала, как все матери,- несчастные, многострадальные русские матери!
В январе 1943 года поступил во 2-е Бердичевское военно-пехотное училище, находившееся по эвакуации с Украины в Северном Казахстане Актюбинске. Поступить удалось лишь потому, что при прохождении медицинской комиссии в своем райцентре все врачи размещались в большом клубном зале и нас, юношей, запускали туда в адамовой одежде по два добрых десятка. В этой благоприятной обстановке вместо меня к окулисту подошел мой товарищ с отменным зрением, Саша Чистяков, впоследствии погибший. Я стоял в стороне и с волнением наблюдал за ним. У старого врача за два месяца до того я уже был в такой же обстановке, пытался поступить в Свердловское пехотное училище (тогда шел набор в него), но мне именно из-за этого врача было отказано. Тогда мне и моему однокласснику Меньшикову с сильной общей близорукостью было предписано отправиться на комиссию к окулисту в Уфу (не симулянты ли мы!), но я не поехал - видно, все и забылось. Проверив зрение Чистякова, врач сел за стол, взялся за медицинскую карточку, посмотрел-посмотрел на прежнюю запись, снова проверил зрение мнимого Плотникова и, пожав плечами, внес исправление. Часто вспоминая этот эпизод в своей жизни, я до сих пор испытываю естественное чувство неловкости. Но, учитывая характер того времени, мой поступок, вероятно, можно понять.
С большой группой сверстников, среди которых, помимо меня, не было никого с законченным средним образованием, отправился по наикрепчайшему морозу санным путем за 70 километров на станцию Щучье Озеро, что на Свердловско-Казанской железнодорожной линии. Оттуда поехали в товарном вагоне - "телятнике", как принято было говорить. Не скоро, окольным путем через Казань, Куйбышев, Оренбург - прибыли в степной Актюбинск. Очень волновался, ожидая новой медицинской комиссии, но надеялся, что в случае "разоблачения" могу рассчитывать на "списание" хотя бы в линейную часть, на отправку на фронт, ибо фактически уже стал военнослужащим. Однако все обошлось, ибо медосмотра проводить не стали, приглашались мы лишь на беседу в мандатную комиссию, после которой состоялось зачисление и распределение по учебным батальонам. Я оказался в пулеметном батальоне, в первой его роте.
Шел месяц за месяцем изнурительной, но интересной военной и политической командирской подготовки. (Об условиях нашего быта может дать представление хотя бы то, что стекол в некоторых окнах казармы не было, да и фанеры не хватало; ложились спать на нары, накрываясь матрацами, а утром подчас стряхивали с них снег.) Все у меня было благополучно, но лишь до мая, когда курсанты училища выходили на государственные экзамены и переведены были в летний лагерь. В июне во время учебных стрельб, которые из-за экономии боеприпасов все откладывались и проводились ограниченно, и было обнаружено, что я не очень-то хорошо вижу мишень левым глазом, а правым вообще не вижу ее. И стрелял я необычно. Винтовка сконструирована для заряжания и стрельбы с правого плеча. Так вот, я ее заряжал справа, правой рукой, а затем переводил налево, прикладывал к левому плечу, целился левым глазом. После выстрела опять перекладывал винтовку направо, и все повторялось вновь. С пулеметом "максимом" дело было несколько проще, а вот с ручным Дегтярева - точно так же, как с винтовкой. Так в дальнейшем я действовал и на фронте. Если враг был близко, цель мне была видна хорошо, я стрелял достаточно метко - рука, что называется, была твердой, прицеливание и нажим на спусковой крючок были отработаны. Тогда же, в Актюбинске, все закончилось моим отчислением из училища перед самым его окончанием (срок обучения составлял менее полугода). Но обучение в училище было учтено, и мне присвоили звание старшего сержанта.
На фронт (Юго-Западный, командующий - генерал Р. Я. Малиновский) с маршевой ротой я прибыл в середине июня, в район станции Поворино, что на востоке Воронежской области, где наш эшелон попал под сильную бомбежку, после которой мне довелось впервые провожать носилки с убитыми и ранеными парнями, с которыми я только что ехал, разговаривал... Зачислен был в пулеметную (все же!) роту 266-го гвардейского стрелкового полка 88-й гвардейской стрелковой дивизии 28-го гвардейского стрелкового корпуса 8-й ордена Ленина гвардейской (бывшая 62-я) легендарной армии, которой командовал генерал-полковник, в дальнейшем маршал Советского Союза В. И. Чуйков. В просторечии (а частью и в литературе) эту армию именовали Сталинградской.
Дух Сталинграда, величайшей битвы на Волге, еще свежо и остро витал над полком, его солдатами и командирами, проявлялся в каждом бою и атаке. Правда, это было у опытных, у "старичков". В полку же оказалось и очень много необстрелянных молодых солдат, подобных мне. Но и школа - фронт, и класс - гвардейский полк быстро научили, "обстреляли". Свистящей пуле уже не кланялся: она ведь уже пролетела! Поистине солдатами не рождаются - ими становятся!