После завтрака курильщики мчались на перекур. Подгоняли медленно жующих, т.к. вертухай не давал огня, пока не будут сданы все ложки. За ложками следили ревностно, как если бы они были из серебра, иногда, сбиваясь в счете, поднимали переполох.
К этому времени уже приходили дневные сестры, в коридоре начинали мелькать врачи. Менялись дежурные сестры и няньки. Ровно в 9 часов у врачей начиналась "пятиминутка", после которой, примерно в половине десятого устраивался обход. В дни комиссий, обычно по понедельникам и вторникам, обход оттягивался на полчаса-час.
После обхода зеки занимались кто чем хотел. Тех, что ходили на трудотерапию, вертухай уводил на работу, Остальные читали, бродили по отделению, в "шумной" палате стучали в домино. Не разрешалось только лежать в одежде поверх постели; если ты хотел лечь, нужно было разобрать постель. В это же время водили, кого нужно, на различные исследования и беседы.
В час дня был обед. Всегда из трех блюд. На первое - борщ, рассольник, гороховый суп. Однажды дали прекрасную уху из нотатении. На второе бывали котлеты, тефтели или сардельки, иногда лапшевник с мясом или солянка. На третье - полкружки компота из сухофруктов.
После обеда устраивался "тихий час" на 1,5 часа. На это время выключалось радио, не разрешалось бродить по палатам и курить. Лично я эти полтора часа всегда спал.
После "тихого часа" продолжалось то же, что до обеда, то есть битие баклуш. Часам к пяти вечера возвращались зеки с трудотерапии.
Ужин устраивался в шесть вечера, и перед ним тоже можно было получить личные продукты. Подавали опять кашу, картофельное пюре с селедкой или винегрет, а также чай или молоко. Натиральщикам паркета и всем, заслужившим это какой-нибудь работой на благо отделения, во время ужина выдавалось дополнительное питание в виде молока, оставшихся от обеда второго или компота.
Перед отбоем вечером раздавали лекарства, для этого сами зеки шли в процедурную.
В 22 часа в палатах гасили свет - отбой. Курильщики, правда, если вертухай попадался добрый и давал огонька, еще долго скользили по одному в уборную. Но постепенно все засыпали. Скрывалась куда-то (укладывалась на покой в сестринской) медсестра. Задремывали в неудобных позах, сидя на своих пожарных ящиках, няньки. Один вертухай долго еще поскрипывал сапогами по коридору, но в конце концов и он прикимаривал на табуретке, прислонившись к шкафам напротив туалета.
Институт Дураков засыпал...
УЧИТЕЛЬ ИЗ ТАШКЕНТА
Этот человек привлек меня не только близостью возраста, но и своей затравленностью, подчиненным положением в палате. Травили его все: и зеки, и няньки. То и дело слышалось:
- Каменецкий, жрать хочешь? (зеки)
- Каменецкий, это ты опять сухари разложил? (няньки)
Круглолицый, полный, одышливый мужчина лет 50-ти. Лицо красное, размазанное, с восточными чертами, и я поначалу принял его за узбека. Тем более, что он был из Ташкента и говорил по-русски с акцентом. Позже выяснилось, что он не узбек, а еврей, и даже не какой-нибудь бухарский, а украинский, из-под Житомира. Но ребенком был увезен в Среднюю Азию и там "обузбечился".
Я пошел на сближение с ним сразу после непонятного исчезновения Виктора Матвеева. Конечно, было бы интересней общаться с одностатейником, но Иван Радиков отпугивал своей недружелюбной настороженностью. Каменецкий же привлекал интеллигентным видом, он был мягок и общителен, всем своим обликом он как бы просил у меня дружбы и защиты.
- Сразу видно, что вы из интеллигенции и образованный человек, говорил он мне. - Здесь ведь такие люди, такие люди! Я так устал, и в тюрьме, и здесь.
Я спросил, за что он сидит.
- Ах, не спрашивайте меня! Это такая травма! Такая травма! Я до сих пор не могу прийти в себя...
Меня потряс его рассказ о тех жутких условиях, в которых он сидел в КПЗ в Бухаре. То была старая эмирская тюрьма с камерами-ямами, где надзиратель разглядывал заключенных сверху через решетку и опускал им, как зверям, пищу на палке. Потом Каменецкого везли в наручниках на самолете в Москву... В Бутырке его так травили в камере, что он пытался повеситься, оторвав полосу от матрацного мешка. Сняли... Ему и здесь, в институте, в отличие от остальных зеков, была выдана одна простыня вместо двух. Видимо, в деле имелась пометка о склонности к руконаложению. Поэтому в отделении Каменецкому не выдавали даже таких предметов, как расческа или очки, и он брал их "на прокат" у меня. Еще няньки постоянно следили, чтобы полотенце у него не валялось на койке или под подушкой, как у других зеков, а висело расправленным на спинке кровати, т.е. все время находилось на виду.
В конце концов, отвечая на мои осторожные расспросы, Каменецкий рассказал, что сидит за убийство. Он работал завучем в производственно-техническом училище в Ташкенте. Однажды у него в гостях был директор училища. Выпивали. Директор каким-то образом оскорбил жену Каменецкого, тот, вскипев, схватил подвернувшийся молоток и...
- Это было ужасно, Виктор Александрович! Я до сих пор не могу вспоминать без дрожи. Это такая травма!..
И он, закрывая лицо ладонями, трясся в беззвучном плаче.
Молодые зеки весело травили Каменецкого. Просто потому, видимо, что видели его мягкотелость, беззащитность. И потому, что он был старше и слабее их. Ну и, конечно, за то, что был еврей... Видимо, изголодавшись в тюрьме, он ел теперь много и жадно, а после обеда подбирал оставшиеся на столе кусочки белого хлеба и сушил их на отопительных батареях. Мне он объяснял это тем, что подсушенный хлеб менее кислотен, а у него больной желудок. Каменецкий собирал сухарики в мешочек и по ночам грыз их в постели, потешая зеков. И няньки ругали его постоянно, сбрасывая хлеб с радиаторов.
А еще Каменецкий храпел... Ох, горе в тюрьме храпящим! И хлестнут сапогом по лицу, и рот тряпкой заткнут...
А еще у бедняги (больной желудок, возраст, малоподвижная жизнь) постоянно пучило кишечник и по ночам непроизвольно отходили газы... Этого зеки и вовсе не могли пережить. Требовали убрать его - в коридор, "к параше". А няньки, вместо того, чтобы заступиться, подогревали страсти.
- Ну ты и пер... сегодня, Каменецкий! - громогласно, на всю палату заявила однажды Анна Николаевна, нянька, работавшая в институте свыше 30 лет. - Так пер..., что меня ветром чуть из палаты не выносило!
Кажется, я был единственный, кто попытался защитить Каменецкого. Хоть и не могу сказать, что удачно. Он, однако, с тех пор проникся ко мне особенным расположением.
Борис Евсеевич страстно хотел признания его невменяемым. "Не вынесу я лагеря, Виктор Александрович", - признавался он мне. Его лечащим врачом был некий Геннадий Николаевич, молодой человек с выпученными, рачьими глазами и свисающей сзади богемной гривкой волос. Каменецкий лебезил перед ним невозможно. Встречаясь в коридоре, например, сгибался в поясном поклоне:
- Здравствуйте, Геннадий Николаевич!
- Здравствуйте, Каменецкий. Только мы с вами, кажется, сегодня уже здоровались.
- Ну и что же, Геннадий Николаевич. Мне просто приятно с вами еще раз поздороваться.
Он мог и в третий раз отвесить поклон. Порой так и стоял в коридоре специально караулил врача.
Каменецкий знал о моей статье, относился сочувственно. Рассказывал, что в Ташкенте, где лежал на предварительном обследовании в гражданской психбольнице, уже встречался с одним инакомыслящим, журналистом, совершенно здоровым человеком, конечно. Сочувствовал и ему, и мне.
Однажды вдруг спросил, знаю ли я, когда и в связи с чем была введена в Кодекс статья 190-1, раньше ведь была одна 70-я. Я не знал точно.
- Это в связи с крымскими татарами... Их надо было судить за различные мирные выступления, демонстрации, а 70-я статья уж больно жесткая, до семи лет. Вы слышали что-нибудь о крымских татарах, Виктор Александрович?
Господи, я ли не слышал! Но ему сказал:
- Да не очень, Борис Евсеевич. Что они там натворили?
И он ... начал просвещать меня. И о крымских татарах рассказал, об их борьбе за возвращение в Крым, и о судах над ними. И о генерале Григоренко, их отважном заступнике, помещенном за свои выступления в спецпсихбольницу в г. Черняховске. Я только диву давался осведомленности моего собеседника. И конечно, сам потянулся навстречу. Вскоре мы уже смело говорили о Солженицыне, Сахарове, о т.н. демократическом движении в СССР. Круг наших бесед был широк. После того, как я узнал, что Каменецкий - еврей и сочувствует движению евреев за выезд в Израиль, я проникся к нему чуть ли не братскими чувствами. И конечно, был все более и более откровенен. В свою очередь и он, узнав, что я, как выразился бы Витя Яцунов, "волоку" в проблемах еврейства, оттаял беспредельно.
Так и говорили мы - взахлеб, радуясь друг другу, говорили, прогуливаясь по коридору или сидя попеременно то на его, то на моей койке. Говорили о ленинградском процессе самолетчиков, и уже я, призабыв осторожность, демонстрировал ему свою осведомленность, пересказывал информацию "Хроники текущих событий", содержание последнего слова обвиняемых... Сколько раз во время этих бесед ловил я опять на себе ощупывающие взгляды нянек. Иногда мне казалось даже, что няньки стараются подслушивать, и видя это, мы обрывали разговор.
- Как хорошо, что я встретил вас, - говорил мне Борис Евсеевич. - Что значит образованный культурный человек!
Как-то Каменецкий попросил у меня бумаги и карандаш... Геннадий Николаевич предложил ему изложить письменно всю историю преступления, все подробности, детали. Охарактеризовать убитого... Рассказать, какие козни он раньше строил Каменецкому, а теперь его родственники будто бы строят жене... Каменецкий охотно взялся за эту работу и несколько дней прилежно, закусив губу, корпел за столом над листом бумаги. Исписанные листы клал в карман халата и так ходил по отделению. Мне очень хотелось прочесть его произведение, но попросить было неловко, не решился.
Однажды после обеда (это было числа 23-24 января) Каменецкого вдруг вызвали к врачу. Он вышел, а через несколько минут вдруг повторилось то же, что с Виктором Матвеевым: вошла нянька и стала собирать постель моего нового друга. А меня будто обухом по голове ударило, уж на этот раз сомнений быть не могло: из-за меня! И что за рок такой: со вторым человеком сдруживаюсь второго отнимают тут же, открыто, грубо.
Правда, Каменецкий, в отличие от Матвеева, не исчез бесследно, он просто был перемещен в спецотделение ("бокс"), в котором содержались какие-то особо опасные, как утверждала местная молва, - политические, изменники, иностранцы...
А вот я ошибся! Уж не говорю, что опозорился, опростоволосился, сел в калошу... Очень не хочется, просто стыдно рассказывать. Но, наверное, надо.
Причиной перевода Каменецкого был, оказывается, был тот же беспокойный "дух", "злой мальчик" отделения - Витя Яцунов. Однажды, стоя рядом с Каменецким у столика сестры, выдающей продукты зеков, хранящиеся в холодильнике, он увидел торчащие из кармана соседа листы бумаги. Я же говорил, что Каменецкий писал свою исповедь для Геннадия Николаевича. Ну, Яцунов и подшутил - вытащил листки незаметно. Естественно, прочел в палате. И что бы вы подумали?
Фантастика!
Вовсе никакой не учитель был наш бедный, испуганный, затравленный Борис Евсеевич Каменецкий. И никого он не убивал, не было никакой 102 статьи... Ничего не было. Все сочинил, напел мне в доверчивые уши этот простоватый и жалкий на вид человек.
Б.Е.Каменецкий ни много ни мало был с т а р ш и м с л е д о в а т е л е м п о о с о б о в а ж н ы м д е л а м прокуратуры Узбекской ССР! Сел (бывают и такие фантастические случаи) за... клевету на Главного прокурора Узбекской СССР! Нет, не та "клевета", что у меня, здесь имеется в виду "клевета" частная, клевета как оскорбление личности, та, что наказывается по 130-й статье УК РСФСР. Что ж, видимо, не поделили что-то два паука, и тот, который поглавнее, упек малого.
А я ему - как единомышленнику - о Сахарове взахлеб! Сколько "Хроник" пересказал! В скольких преступлениях власти изобличил! И ведь находил понимание, сочувствие, сам слушал - про евреев да татар. А! Понимаю теперь, откуда он про последних знал так много. Ведь все татарские процессы в основном проходили в Ташкенте и других узбекских городах. Может быть, этот самый Каменецкий их и организовывал? Следствия вел? А может, и к делу самого П.Г.Григоренко руку приложил? Его ведь в Ташкенте арестовали и там мучили полгода...
Прокурору, следователю, вообще "всякому "менту" - в тюрьме не жизнь. Понятно, что боясь расправы со стороны уголовников, он и сочинил душераздирающую историю об убийстве начальника, оскорбившего жену. И все развешивали уши, я в том числе. А когда выкрали у него разоблачающие листки, он, естественно, тут же сообщил об этом врачам (может быть, любимцу своему Геннадию Николаевичу), и те незамедлительно убрали Каменецкого из палаты, спасая от "гнева народного".
Вот какая история приключилась со мной... "Ведь бывают же такие промашки" - как поет Александр Галич.
А все-таки. Как доверительно слушал меня Борис Евсеевич! А уж как сомкнулись на родственной почве сионизма!.. Ей-богу, не часто такого собеседника найдешь!
БИТВА ЗА АВТОРУЧКУ
Ежедневно, в начале десятого утра, как я уже рассказывал, проходил врачебный обход. По понедельникам, после комиссии, его вел Яков Лазаревич Ландау, в другие дни, по очереди, - рядовые врачи, хотя Ландау тоже присутствовал. Ведущий обход шел по палатам первым, останавливаясь возле кроватей и задавая заключенным вопросы. Остальные врачи стояли в сторонке. Процедура была чисто формальная, консилиумов и споров у постелей не возникало. Обычно всем задавались одни и те же вопросы:
- Ну, как дела?
Или:
- Жалобы есть?
Поскольку не разъяснялось, какие жалобы имеются в виду: медицинские (на здоровье) или режимные, - я всегда задавал один и тот же вопрос:
- Когда мне будет выдана авторучка?
Сначала Ландау, прикрываясь своей фальшивой улыбочкой, вежливо разъяснял, что это - по усмотрению лечащего врача. (Л.И.Табакова почему-то бывала на обходах редко.) Потом стал говорить лаконично, почти без улыбки:
- Посмотрим.
Наконец однажды (укатали-таки Сивку крутые горки!), совершенно рассвирепев, метнул в меня ненавидящий взгляд и отрезал:
- Что вы заладили со своей ручкой? Не положено у нас! И не просите!
На следующий день я, тем не менее, повторил свою жалобу. На дурацкий, стандартный вопрос "Жалобы есть?" - такой же ответ. Ландау изничтожая меня зрительно, вновь прохрипел, что не положено.
- Никому!
Тогда я заметил (каюсь, с моей стороны это был "недозволенный" прием, но не подумал - сорвался), что вот в палате напротив, у Векслера, есть же ручка, и ничего не случается.
Бедный летчик, подвел я его! Я-то думал, что, глядя на него, они и мне р а з р е ш а т, но они пошли по линии наименьшего сопротивления: отобрали ручку и у Векслера.
Да простит он мне этот невольный подвох. Хочу надеяться, что роман из жизни полярных летчиков от этого не пострадал.
Таким был Я.Л.Ландау со своей резиновой улыбочкой. Я и в дальнейшем забавлялся тем, что сдергивал ее с него периодически. Однажды вновь довел его до вспышки - тем, что требовал шахматы в "тихую" палату, в которую меня перевели из "шумной".
- Игры положены только в шумной палате.
- Но я же о шахматах говорю. Уж более тихой игры не придумаешь. Ваш отказ попросту не логичен.
Эх и вскинулся же наш невозмутимый Яков Лазаревич! Аж кулаком хлестнул по столу в нашей "тихой" палате.
- Что вы мне все о логике! Не положено, и все тут! И не ищите логики в запретах! Здесь вам не санаторий!
О, да. При отсутствии аргументов в тюрьме всегда звучит эта железная фраза: "Здесь вам не санаторий!"
Это было 31 января 1974 года. Но и весь февраль я допекал Ландау новым стереотипом:
- Когда будет прогулка?
Этим требованием доводил и самого Лунца. Следует сказать, что прогулки не было ни разу, в зимнее время она в институте будто бы не проводится. Одежды не хватает и дворы под снегом... Добились все-таки! Горжусь: не без моего участия.
Но это позже. Пока стоял январь... Важным и приятным событием стал для меня переход в маленькую, "тихую" палату, осуществившийся 25 января, на место выбывшего летчика. Он все-таки был признан душевнобольным и выбыл в какую-то иную обитель. Кажется, он хотел этого. Ну дай-то Бог, может быть, там он, тихий трудяга, и допишет свой роман. Еще, чего доброго, и издаст. Ладно, тогда почитаем. А пока я с удовольствием занял его место за удобным круглым столом.
БЫТ. 1 ГЛАВА
Одним из достоинств жизни в экспертизном "раю" было полное отсутствие идеологического насилия. Ну, в виде какой-нибудь воспитательной или партийно-политической работы, от которой обычно скулы сводит в любом советском учреждении, включая лагеря. Никто не пытался нас пропагандировать, просвещать, улучшать, никому вообще не было дела до того, чем занимаются обследуемые зеки. И это было прекрасно.
Была, правда, т.н. "трудотерапия" (слово-то какое, вдумайтесь!), на которую ходили по желанию и разрешению врача. Работали где-то в подвале клеили конверты, там был специальный, небольшой цех. Начиналась работа в 9 часов утра и длилась, с часовым перерывом на обед, во время которого все возвращались в отделение, часов до четырех. Нормы выработки не было, поэтому работали спустя рукава, лишь бы занять время. Зеки ходили на трудотерапию для развлечения, чтобы с инструкторшей - вольнонаемной женщиной - поболтать, да и друг с другом, ведь там встречались обследуемые из разных отделений. Отводил на работу и снимал с нее дежурный прапорщик, при съеме он подвергал всех работающих обыску. Из 4 отделения ходило на работу всего 3 - 4 человека, и за исполненную работу в конце недели им выдавали символическое вознаграждение в виде сигарет или конфет.
Неработавшие занимались в течение дня играми, чтением, разговорами... В отделении были домино, шахматы и шашки, после игры все сдавалось сестре. Наиболее популярной игрой было домино, молодежь играла "под интерес" - на сигареты, в крайнем случае расплата производилась щелчками в лоб.
С чтением обстояло хуже. Один раз в неделю в отделение приходила библиотекарша - какая-то очень несерьезная и мало разбирающаяся в библиотечном деле рыжеволосая женщина. Она приносила в ящичке или под мышкой десяток-полтора книг. Это, как правило, была примитивная массовая литература "про войну" и "про любовь". Книги от частого употребления были истрепаны, во многих не хватало листов. Мне стоило больших трудов уговорить библиотекаршу принести - из общеинститутского фонда (для зеков там какие-то свои полки) "Былое и думы" Герцена. Все-таки принесла - прекрасное издание 1937-39 гг., пятитомник. Книги были такие чистенькие, незахватанные, словно с 1937 года и до меня никто их с полки так и не снял. На обходе Ландау как-то взял со стола томик - повертел в руках.
- Гм, Герцена читаете? Ну и как? Интересно?
- Да, интересно.
- А я вот не читал... Это что, из нашей библиотеки? Надо будет взять после вас...
Вот такое ... единение. Не знаю уж, взял ли. Почитайте, Яков Лазаревич, Герцена стоит вам почитать.
А библиотекарша приносила мне еще Короленко "Историю моего современника". Тоже из какого-то нечитаемого фонда. Между прочим, я узнал от нее, что книги некоторых авторов не выдаются экспертизным, не могут быть выданы, по специальной инструкции. В числе запрещенных в психиатрическом мире писателей: Достоевский, Кафка, Фолкнер. Считается, должно быть, что эти книги могут повредить не очень крепкий мозг, так что ли?
СКОЛЬКО СТОИТ ВИЗА В КИТАЙ?
И все же не замкнул мои уста, не отбил охоты к общению промах с Б.Е.Каменецким. Не может быть человек один. Потеряв двоих, я примкнул, хоть и опять ненадолго, к третьему. Впрочем, дружбы "надолго" почти не бывает в стране Гулаг. Хоть и бывает она "накрепко".
Ваня (Иван Федорович) Радиков был второй "политикан", встретившийся мне в этих стенах. Правда, здесь был другой, более близкий мне случай.
В отличие от красавца "Шейха" Ваня Радиков не блистал внешностью. Среднего роста, сутулый. Лицо асимметричное, скуластое, "казацкого" типа, глаза неяркие, цвета пивной бутылки и склонные к прищуру. Он был малоразговорчив, не ярок, интеллектом не блистал. Не писал стихов. И тем не менее я привязался к нему, прикипел, крепко и навсегда, к его несложной, но горестной доле...
Ваню привезли в Москву из Ростова-на-Дону, Это был простой рабочий человек 33-34 лет, шофер из станицы Вешенской - той самой, где живет в своих каменных хоромах на берегу Тихого Дона хваленейший "писатель земли русской" М.А.Шолохов. Ваня был очень одиноким и обиженным жизнью человеком. Круглым сиротой. Родителей своих не помнил, они погибли в 1941 году, в первый месяц войны. Ваня воспитывался у чужих, неласковых людей, затем в детдоме, и сиротское детство определило его психологию. Он был углубленным мизантропом и беспредельным женоненавистником. Сиротство, в конце концов, определило и его "преступление", донельзя наивное, бесхитростное, просто смешное, не приведи оно к тому жуткому порогу, на котором оказался Ваня.
Будучи по какому-то поводу обижен властями (кажется, не дали квартиры), он написал откровенное и, надо полагать, сердитое письмо своему знаменитому земляку и депутату - М.А.Шолохову. Выложил в нем все, конечно, что думает. Так, накипевший, бесхитростный "анализ". О том, что государство наше, вопреки словесам, плохо относится к рабочим... О том, что сирот обижают, детей погибших фронтовиков... Что никакой не социализм у нас, а самый настоящий капитализм. Ну и т.п. В выражениях, естественно, не стеснялся, писал "по-рабочему", "по-пролетарски". Что-то позволил себе в адрес покойной В.А.Фурцевой (женщин он особенно не любил)...
Такое же письмо послал в ЦК КПСС, а в конце письма просил дать ему визу на выезд ... в Китай, где, мол, истинно рабоче-крестьянское государство, где рабочих ценят.
Вот и все "преступление" Ивана Радикова. Такое невозможное, скажете вы, смешное? Нет, возможное! В нашей стране возможное.
Вынужденный властями к написанию своих отчаянных заявлений, он был арестован - этими же властями - за них, как за "распространение сведений, порочащих советский общественный и государственный строй"... А потом? Потом в н у т р е н н е е у б е ж д е н и е следователя, что не может нормальный, здоровый советский человек быть недовольным нашим хваленым социалистическим раем и уж тем более просить визу в какой-то там ревизионистский Китай, зашвырнуло Ваню в институт им. Сербского.
Вот так мы и встретились. И сдружились понемногу. На первых порах он отнесся ко мне недоверчиво, настороженно. Ваня ни от кого не получал передач, но когда я попытался угостить его дружески (кусочком колбасы, яблоком, вареным яйцом), он энергично отклонил угощение: "Зачем это? Не надо!" Однако постепенно преодолел недоверчивость и смущение, даже привязался ко мне - трогательно и верно.
Меня к этому времени перевели в маленькую палату. Ваня заходил часто, брал у меня книги. "Былое и думы" Герцена, правда, не осилил - быстро вернул, а "Историю моего современника" - томик о тюремных скитаниях Короленко - держал долго. Иногда, видя, что я занят, Ваня со словами: "Можно я посижу здесь?" - садился с краешку ко мне на кровать и подолгу сидел молча, не мешая, только поглядывая на меня тихими и преданными глазами.
Еще мы играли в шахматы. Ваня играл хорошо, у него были развиты комбинаторные способности. Мы часто разговаривали на самые разные темы. Я рассказывал ему о Герцене и Короленко, расспрашивал о жизни. Кругозор Вани не был широк, но он тянулся к знанию, к книге, слушал с интересом. Ваня говорил что окончил 10 классов вечерней школы, даже пытался поступать в институт (кажется, Ростовский политехнический), но неудачно.
Много времени я потратил на то, чтобы развеять или хотя бы поколебать его женоненавистнические заблуждения. Кажется, это мне все-таки удалось. Ну почему так распорядилась жизнь, что не познал Ваня Радиков до своих 33 лет ни материнской ласки, ни женской верности и любви?
Прослышав, что я литератор и усиленно ревнуя меня к новому отделенческому поэту, одолевавшего всех стихами - Игорю Розовскому, Ваня однажды, страшно смущаясь, протянул мне свой опус, сочиненный тут же, в минуту молчания на краешке моей кровати. Этот листок и сейчас у меня единственная ниточка, связующая меня с Ваней Радиковым, - его маленький дар, его легкое, молчаливое прикосновение - он делал так иногда - к рукаву моего халата...
На лужайке, на полянке,
Девки водят хоровод,
Завлекают парня Петю,
Чтоб пропел кукаревод.
...Ох девчата, ох девчата!
Несерьезный вы народ.
Легкомысленно живете,
По-куриному поете.
Простим Ване поэтическую примитивность этих строк, примем их с улыбкой. Да он ведь и не рядился в поэты. Кстати, даже в этом отрывке сумел он выразить свой антагонизм к прекрасному полу.
Конечно, общаясь с Ваней, наблюдая за ним, я ни на минуту не сомневался в его психическом здравомыслии. В отличие от Матвеева, он не хотел, даже боялся признания его невменяемым. Тем не менее, в институте Сербского, на моих глазах, он был признан психически больным, социально опасным и обречен, таким образом, на бессрочное заточение в спецпсихбольницу.
И это было еще одним преступлением советской медицины, советской судебной системы, советского государственного тоталитаризма. Случай с И.Радиковым должен лечь темным пятном и на совесть его сановного земляка М.А.Шолохова. Ведь Ваня Радиков лично е м у писал свое письмо, просил, как у депутата, за которого, видимо, не один раз голосовал, заступничества и поддержки. И что же вышло? Я уж не говорю о том, что этот крик о помощи остался безответным. Естественен и такой вопрос: а каким образом это ч а с т н о е письмо оказалось в следственном деле Ивана Радикова? Уж не сам ли "писатель земли русской" отволок? Впрочем, с него станет. Вспомнил его известное выступление по поводу процесса над А. Синявским и Ю.Даниэлем в 1966 году. Так чего уж тут говорить?
К этому времени уже приходили дневные сестры, в коридоре начинали мелькать врачи. Менялись дежурные сестры и няньки. Ровно в 9 часов у врачей начиналась "пятиминутка", после которой, примерно в половине десятого устраивался обход. В дни комиссий, обычно по понедельникам и вторникам, обход оттягивался на полчаса-час.
После обхода зеки занимались кто чем хотел. Тех, что ходили на трудотерапию, вертухай уводил на работу, Остальные читали, бродили по отделению, в "шумной" палате стучали в домино. Не разрешалось только лежать в одежде поверх постели; если ты хотел лечь, нужно было разобрать постель. В это же время водили, кого нужно, на различные исследования и беседы.
В час дня был обед. Всегда из трех блюд. На первое - борщ, рассольник, гороховый суп. Однажды дали прекрасную уху из нотатении. На второе бывали котлеты, тефтели или сардельки, иногда лапшевник с мясом или солянка. На третье - полкружки компота из сухофруктов.
После обеда устраивался "тихий час" на 1,5 часа. На это время выключалось радио, не разрешалось бродить по палатам и курить. Лично я эти полтора часа всегда спал.
После "тихого часа" продолжалось то же, что до обеда, то есть битие баклуш. Часам к пяти вечера возвращались зеки с трудотерапии.
Ужин устраивался в шесть вечера, и перед ним тоже можно было получить личные продукты. Подавали опять кашу, картофельное пюре с селедкой или винегрет, а также чай или молоко. Натиральщикам паркета и всем, заслужившим это какой-нибудь работой на благо отделения, во время ужина выдавалось дополнительное питание в виде молока, оставшихся от обеда второго или компота.
Перед отбоем вечером раздавали лекарства, для этого сами зеки шли в процедурную.
В 22 часа в палатах гасили свет - отбой. Курильщики, правда, если вертухай попадался добрый и давал огонька, еще долго скользили по одному в уборную. Но постепенно все засыпали. Скрывалась куда-то (укладывалась на покой в сестринской) медсестра. Задремывали в неудобных позах, сидя на своих пожарных ящиках, няньки. Один вертухай долго еще поскрипывал сапогами по коридору, но в конце концов и он прикимаривал на табуретке, прислонившись к шкафам напротив туалета.
Институт Дураков засыпал...
УЧИТЕЛЬ ИЗ ТАШКЕНТА
Этот человек привлек меня не только близостью возраста, но и своей затравленностью, подчиненным положением в палате. Травили его все: и зеки, и няньки. То и дело слышалось:
- Каменецкий, жрать хочешь? (зеки)
- Каменецкий, это ты опять сухари разложил? (няньки)
Круглолицый, полный, одышливый мужчина лет 50-ти. Лицо красное, размазанное, с восточными чертами, и я поначалу принял его за узбека. Тем более, что он был из Ташкента и говорил по-русски с акцентом. Позже выяснилось, что он не узбек, а еврей, и даже не какой-нибудь бухарский, а украинский, из-под Житомира. Но ребенком был увезен в Среднюю Азию и там "обузбечился".
Я пошел на сближение с ним сразу после непонятного исчезновения Виктора Матвеева. Конечно, было бы интересней общаться с одностатейником, но Иван Радиков отпугивал своей недружелюбной настороженностью. Каменецкий же привлекал интеллигентным видом, он был мягок и общителен, всем своим обликом он как бы просил у меня дружбы и защиты.
- Сразу видно, что вы из интеллигенции и образованный человек, говорил он мне. - Здесь ведь такие люди, такие люди! Я так устал, и в тюрьме, и здесь.
Я спросил, за что он сидит.
- Ах, не спрашивайте меня! Это такая травма! Такая травма! Я до сих пор не могу прийти в себя...
Меня потряс его рассказ о тех жутких условиях, в которых он сидел в КПЗ в Бухаре. То была старая эмирская тюрьма с камерами-ямами, где надзиратель разглядывал заключенных сверху через решетку и опускал им, как зверям, пищу на палке. Потом Каменецкого везли в наручниках на самолете в Москву... В Бутырке его так травили в камере, что он пытался повеситься, оторвав полосу от матрацного мешка. Сняли... Ему и здесь, в институте, в отличие от остальных зеков, была выдана одна простыня вместо двух. Видимо, в деле имелась пометка о склонности к руконаложению. Поэтому в отделении Каменецкому не выдавали даже таких предметов, как расческа или очки, и он брал их "на прокат" у меня. Еще няньки постоянно следили, чтобы полотенце у него не валялось на койке или под подушкой, как у других зеков, а висело расправленным на спинке кровати, т.е. все время находилось на виду.
В конце концов, отвечая на мои осторожные расспросы, Каменецкий рассказал, что сидит за убийство. Он работал завучем в производственно-техническом училище в Ташкенте. Однажды у него в гостях был директор училища. Выпивали. Директор каким-то образом оскорбил жену Каменецкого, тот, вскипев, схватил подвернувшийся молоток и...
- Это было ужасно, Виктор Александрович! Я до сих пор не могу вспоминать без дрожи. Это такая травма!..
И он, закрывая лицо ладонями, трясся в беззвучном плаче.
Молодые зеки весело травили Каменецкого. Просто потому, видимо, что видели его мягкотелость, беззащитность. И потому, что он был старше и слабее их. Ну и, конечно, за то, что был еврей... Видимо, изголодавшись в тюрьме, он ел теперь много и жадно, а после обеда подбирал оставшиеся на столе кусочки белого хлеба и сушил их на отопительных батареях. Мне он объяснял это тем, что подсушенный хлеб менее кислотен, а у него больной желудок. Каменецкий собирал сухарики в мешочек и по ночам грыз их в постели, потешая зеков. И няньки ругали его постоянно, сбрасывая хлеб с радиаторов.
А еще Каменецкий храпел... Ох, горе в тюрьме храпящим! И хлестнут сапогом по лицу, и рот тряпкой заткнут...
А еще у бедняги (больной желудок, возраст, малоподвижная жизнь) постоянно пучило кишечник и по ночам непроизвольно отходили газы... Этого зеки и вовсе не могли пережить. Требовали убрать его - в коридор, "к параше". А няньки, вместо того, чтобы заступиться, подогревали страсти.
- Ну ты и пер... сегодня, Каменецкий! - громогласно, на всю палату заявила однажды Анна Николаевна, нянька, работавшая в институте свыше 30 лет. - Так пер..., что меня ветром чуть из палаты не выносило!
Кажется, я был единственный, кто попытался защитить Каменецкого. Хоть и не могу сказать, что удачно. Он, однако, с тех пор проникся ко мне особенным расположением.
Борис Евсеевич страстно хотел признания его невменяемым. "Не вынесу я лагеря, Виктор Александрович", - признавался он мне. Его лечащим врачом был некий Геннадий Николаевич, молодой человек с выпученными, рачьими глазами и свисающей сзади богемной гривкой волос. Каменецкий лебезил перед ним невозможно. Встречаясь в коридоре, например, сгибался в поясном поклоне:
- Здравствуйте, Геннадий Николаевич!
- Здравствуйте, Каменецкий. Только мы с вами, кажется, сегодня уже здоровались.
- Ну и что же, Геннадий Николаевич. Мне просто приятно с вами еще раз поздороваться.
Он мог и в третий раз отвесить поклон. Порой так и стоял в коридоре специально караулил врача.
Каменецкий знал о моей статье, относился сочувственно. Рассказывал, что в Ташкенте, где лежал на предварительном обследовании в гражданской психбольнице, уже встречался с одним инакомыслящим, журналистом, совершенно здоровым человеком, конечно. Сочувствовал и ему, и мне.
Однажды вдруг спросил, знаю ли я, когда и в связи с чем была введена в Кодекс статья 190-1, раньше ведь была одна 70-я. Я не знал точно.
- Это в связи с крымскими татарами... Их надо было судить за различные мирные выступления, демонстрации, а 70-я статья уж больно жесткая, до семи лет. Вы слышали что-нибудь о крымских татарах, Виктор Александрович?
Господи, я ли не слышал! Но ему сказал:
- Да не очень, Борис Евсеевич. Что они там натворили?
И он ... начал просвещать меня. И о крымских татарах рассказал, об их борьбе за возвращение в Крым, и о судах над ними. И о генерале Григоренко, их отважном заступнике, помещенном за свои выступления в спецпсихбольницу в г. Черняховске. Я только диву давался осведомленности моего собеседника. И конечно, сам потянулся навстречу. Вскоре мы уже смело говорили о Солженицыне, Сахарове, о т.н. демократическом движении в СССР. Круг наших бесед был широк. После того, как я узнал, что Каменецкий - еврей и сочувствует движению евреев за выезд в Израиль, я проникся к нему чуть ли не братскими чувствами. И конечно, был все более и более откровенен. В свою очередь и он, узнав, что я, как выразился бы Витя Яцунов, "волоку" в проблемах еврейства, оттаял беспредельно.
Так и говорили мы - взахлеб, радуясь друг другу, говорили, прогуливаясь по коридору или сидя попеременно то на его, то на моей койке. Говорили о ленинградском процессе самолетчиков, и уже я, призабыв осторожность, демонстрировал ему свою осведомленность, пересказывал информацию "Хроники текущих событий", содержание последнего слова обвиняемых... Сколько раз во время этих бесед ловил я опять на себе ощупывающие взгляды нянек. Иногда мне казалось даже, что няньки стараются подслушивать, и видя это, мы обрывали разговор.
- Как хорошо, что я встретил вас, - говорил мне Борис Евсеевич. - Что значит образованный культурный человек!
Как-то Каменецкий попросил у меня бумаги и карандаш... Геннадий Николаевич предложил ему изложить письменно всю историю преступления, все подробности, детали. Охарактеризовать убитого... Рассказать, какие козни он раньше строил Каменецкому, а теперь его родственники будто бы строят жене... Каменецкий охотно взялся за эту работу и несколько дней прилежно, закусив губу, корпел за столом над листом бумаги. Исписанные листы клал в карман халата и так ходил по отделению. Мне очень хотелось прочесть его произведение, но попросить было неловко, не решился.
Однажды после обеда (это было числа 23-24 января) Каменецкого вдруг вызвали к врачу. Он вышел, а через несколько минут вдруг повторилось то же, что с Виктором Матвеевым: вошла нянька и стала собирать постель моего нового друга. А меня будто обухом по голове ударило, уж на этот раз сомнений быть не могло: из-за меня! И что за рок такой: со вторым человеком сдруживаюсь второго отнимают тут же, открыто, грубо.
Правда, Каменецкий, в отличие от Матвеева, не исчез бесследно, он просто был перемещен в спецотделение ("бокс"), в котором содержались какие-то особо опасные, как утверждала местная молва, - политические, изменники, иностранцы...
А вот я ошибся! Уж не говорю, что опозорился, опростоволосился, сел в калошу... Очень не хочется, просто стыдно рассказывать. Но, наверное, надо.
Причиной перевода Каменецкого был, оказывается, был тот же беспокойный "дух", "злой мальчик" отделения - Витя Яцунов. Однажды, стоя рядом с Каменецким у столика сестры, выдающей продукты зеков, хранящиеся в холодильнике, он увидел торчащие из кармана соседа листы бумаги. Я же говорил, что Каменецкий писал свою исповедь для Геннадия Николаевича. Ну, Яцунов и подшутил - вытащил листки незаметно. Естественно, прочел в палате. И что бы вы подумали?
Фантастика!
Вовсе никакой не учитель был наш бедный, испуганный, затравленный Борис Евсеевич Каменецкий. И никого он не убивал, не было никакой 102 статьи... Ничего не было. Все сочинил, напел мне в доверчивые уши этот простоватый и жалкий на вид человек.
Б.Е.Каменецкий ни много ни мало был с т а р ш и м с л е д о в а т е л е м п о о с о б о в а ж н ы м д е л а м прокуратуры Узбекской ССР! Сел (бывают и такие фантастические случаи) за... клевету на Главного прокурора Узбекской СССР! Нет, не та "клевета", что у меня, здесь имеется в виду "клевета" частная, клевета как оскорбление личности, та, что наказывается по 130-й статье УК РСФСР. Что ж, видимо, не поделили что-то два паука, и тот, который поглавнее, упек малого.
А я ему - как единомышленнику - о Сахарове взахлеб! Сколько "Хроник" пересказал! В скольких преступлениях власти изобличил! И ведь находил понимание, сочувствие, сам слушал - про евреев да татар. А! Понимаю теперь, откуда он про последних знал так много. Ведь все татарские процессы в основном проходили в Ташкенте и других узбекских городах. Может быть, этот самый Каменецкий их и организовывал? Следствия вел? А может, и к делу самого П.Г.Григоренко руку приложил? Его ведь в Ташкенте арестовали и там мучили полгода...
Прокурору, следователю, вообще "всякому "менту" - в тюрьме не жизнь. Понятно, что боясь расправы со стороны уголовников, он и сочинил душераздирающую историю об убийстве начальника, оскорбившего жену. И все развешивали уши, я в том числе. А когда выкрали у него разоблачающие листки, он, естественно, тут же сообщил об этом врачам (может быть, любимцу своему Геннадию Николаевичу), и те незамедлительно убрали Каменецкого из палаты, спасая от "гнева народного".
Вот какая история приключилась со мной... "Ведь бывают же такие промашки" - как поет Александр Галич.
А все-таки. Как доверительно слушал меня Борис Евсеевич! А уж как сомкнулись на родственной почве сионизма!.. Ей-богу, не часто такого собеседника найдешь!
БИТВА ЗА АВТОРУЧКУ
Ежедневно, в начале десятого утра, как я уже рассказывал, проходил врачебный обход. По понедельникам, после комиссии, его вел Яков Лазаревич Ландау, в другие дни, по очереди, - рядовые врачи, хотя Ландау тоже присутствовал. Ведущий обход шел по палатам первым, останавливаясь возле кроватей и задавая заключенным вопросы. Остальные врачи стояли в сторонке. Процедура была чисто формальная, консилиумов и споров у постелей не возникало. Обычно всем задавались одни и те же вопросы:
- Ну, как дела?
Или:
- Жалобы есть?
Поскольку не разъяснялось, какие жалобы имеются в виду: медицинские (на здоровье) или режимные, - я всегда задавал один и тот же вопрос:
- Когда мне будет выдана авторучка?
Сначала Ландау, прикрываясь своей фальшивой улыбочкой, вежливо разъяснял, что это - по усмотрению лечащего врача. (Л.И.Табакова почему-то бывала на обходах редко.) Потом стал говорить лаконично, почти без улыбки:
- Посмотрим.
Наконец однажды (укатали-таки Сивку крутые горки!), совершенно рассвирепев, метнул в меня ненавидящий взгляд и отрезал:
- Что вы заладили со своей ручкой? Не положено у нас! И не просите!
На следующий день я, тем не менее, повторил свою жалобу. На дурацкий, стандартный вопрос "Жалобы есть?" - такой же ответ. Ландау изничтожая меня зрительно, вновь прохрипел, что не положено.
- Никому!
Тогда я заметил (каюсь, с моей стороны это был "недозволенный" прием, но не подумал - сорвался), что вот в палате напротив, у Векслера, есть же ручка, и ничего не случается.
Бедный летчик, подвел я его! Я-то думал, что, глядя на него, они и мне р а з р е ш а т, но они пошли по линии наименьшего сопротивления: отобрали ручку и у Векслера.
Да простит он мне этот невольный подвох. Хочу надеяться, что роман из жизни полярных летчиков от этого не пострадал.
Таким был Я.Л.Ландау со своей резиновой улыбочкой. Я и в дальнейшем забавлялся тем, что сдергивал ее с него периодически. Однажды вновь довел его до вспышки - тем, что требовал шахматы в "тихую" палату, в которую меня перевели из "шумной".
- Игры положены только в шумной палате.
- Но я же о шахматах говорю. Уж более тихой игры не придумаешь. Ваш отказ попросту не логичен.
Эх и вскинулся же наш невозмутимый Яков Лазаревич! Аж кулаком хлестнул по столу в нашей "тихой" палате.
- Что вы мне все о логике! Не положено, и все тут! И не ищите логики в запретах! Здесь вам не санаторий!
О, да. При отсутствии аргументов в тюрьме всегда звучит эта железная фраза: "Здесь вам не санаторий!"
Это было 31 января 1974 года. Но и весь февраль я допекал Ландау новым стереотипом:
- Когда будет прогулка?
Этим требованием доводил и самого Лунца. Следует сказать, что прогулки не было ни разу, в зимнее время она в институте будто бы не проводится. Одежды не хватает и дворы под снегом... Добились все-таки! Горжусь: не без моего участия.
Но это позже. Пока стоял январь... Важным и приятным событием стал для меня переход в маленькую, "тихую" палату, осуществившийся 25 января, на место выбывшего летчика. Он все-таки был признан душевнобольным и выбыл в какую-то иную обитель. Кажется, он хотел этого. Ну дай-то Бог, может быть, там он, тихий трудяга, и допишет свой роман. Еще, чего доброго, и издаст. Ладно, тогда почитаем. А пока я с удовольствием занял его место за удобным круглым столом.
БЫТ. 1 ГЛАВА
Одним из достоинств жизни в экспертизном "раю" было полное отсутствие идеологического насилия. Ну, в виде какой-нибудь воспитательной или партийно-политической работы, от которой обычно скулы сводит в любом советском учреждении, включая лагеря. Никто не пытался нас пропагандировать, просвещать, улучшать, никому вообще не было дела до того, чем занимаются обследуемые зеки. И это было прекрасно.
Была, правда, т.н. "трудотерапия" (слово-то какое, вдумайтесь!), на которую ходили по желанию и разрешению врача. Работали где-то в подвале клеили конверты, там был специальный, небольшой цех. Начиналась работа в 9 часов утра и длилась, с часовым перерывом на обед, во время которого все возвращались в отделение, часов до четырех. Нормы выработки не было, поэтому работали спустя рукава, лишь бы занять время. Зеки ходили на трудотерапию для развлечения, чтобы с инструкторшей - вольнонаемной женщиной - поболтать, да и друг с другом, ведь там встречались обследуемые из разных отделений. Отводил на работу и снимал с нее дежурный прапорщик, при съеме он подвергал всех работающих обыску. Из 4 отделения ходило на работу всего 3 - 4 человека, и за исполненную работу в конце недели им выдавали символическое вознаграждение в виде сигарет или конфет.
Неработавшие занимались в течение дня играми, чтением, разговорами... В отделении были домино, шахматы и шашки, после игры все сдавалось сестре. Наиболее популярной игрой было домино, молодежь играла "под интерес" - на сигареты, в крайнем случае расплата производилась щелчками в лоб.
С чтением обстояло хуже. Один раз в неделю в отделение приходила библиотекарша - какая-то очень несерьезная и мало разбирающаяся в библиотечном деле рыжеволосая женщина. Она приносила в ящичке или под мышкой десяток-полтора книг. Это, как правило, была примитивная массовая литература "про войну" и "про любовь". Книги от частого употребления были истрепаны, во многих не хватало листов. Мне стоило больших трудов уговорить библиотекаршу принести - из общеинститутского фонда (для зеков там какие-то свои полки) "Былое и думы" Герцена. Все-таки принесла - прекрасное издание 1937-39 гг., пятитомник. Книги были такие чистенькие, незахватанные, словно с 1937 года и до меня никто их с полки так и не снял. На обходе Ландау как-то взял со стола томик - повертел в руках.
- Гм, Герцена читаете? Ну и как? Интересно?
- Да, интересно.
- А я вот не читал... Это что, из нашей библиотеки? Надо будет взять после вас...
Вот такое ... единение. Не знаю уж, взял ли. Почитайте, Яков Лазаревич, Герцена стоит вам почитать.
А библиотекарша приносила мне еще Короленко "Историю моего современника". Тоже из какого-то нечитаемого фонда. Между прочим, я узнал от нее, что книги некоторых авторов не выдаются экспертизным, не могут быть выданы, по специальной инструкции. В числе запрещенных в психиатрическом мире писателей: Достоевский, Кафка, Фолкнер. Считается, должно быть, что эти книги могут повредить не очень крепкий мозг, так что ли?
СКОЛЬКО СТОИТ ВИЗА В КИТАЙ?
И все же не замкнул мои уста, не отбил охоты к общению промах с Б.Е.Каменецким. Не может быть человек один. Потеряв двоих, я примкнул, хоть и опять ненадолго, к третьему. Впрочем, дружбы "надолго" почти не бывает в стране Гулаг. Хоть и бывает она "накрепко".
Ваня (Иван Федорович) Радиков был второй "политикан", встретившийся мне в этих стенах. Правда, здесь был другой, более близкий мне случай.
В отличие от красавца "Шейха" Ваня Радиков не блистал внешностью. Среднего роста, сутулый. Лицо асимметричное, скуластое, "казацкого" типа, глаза неяркие, цвета пивной бутылки и склонные к прищуру. Он был малоразговорчив, не ярок, интеллектом не блистал. Не писал стихов. И тем не менее я привязался к нему, прикипел, крепко и навсегда, к его несложной, но горестной доле...
Ваню привезли в Москву из Ростова-на-Дону, Это был простой рабочий человек 33-34 лет, шофер из станицы Вешенской - той самой, где живет в своих каменных хоромах на берегу Тихого Дона хваленейший "писатель земли русской" М.А.Шолохов. Ваня был очень одиноким и обиженным жизнью человеком. Круглым сиротой. Родителей своих не помнил, они погибли в 1941 году, в первый месяц войны. Ваня воспитывался у чужих, неласковых людей, затем в детдоме, и сиротское детство определило его психологию. Он был углубленным мизантропом и беспредельным женоненавистником. Сиротство, в конце концов, определило и его "преступление", донельзя наивное, бесхитростное, просто смешное, не приведи оно к тому жуткому порогу, на котором оказался Ваня.
Будучи по какому-то поводу обижен властями (кажется, не дали квартиры), он написал откровенное и, надо полагать, сердитое письмо своему знаменитому земляку и депутату - М.А.Шолохову. Выложил в нем все, конечно, что думает. Так, накипевший, бесхитростный "анализ". О том, что государство наше, вопреки словесам, плохо относится к рабочим... О том, что сирот обижают, детей погибших фронтовиков... Что никакой не социализм у нас, а самый настоящий капитализм. Ну и т.п. В выражениях, естественно, не стеснялся, писал "по-рабочему", "по-пролетарски". Что-то позволил себе в адрес покойной В.А.Фурцевой (женщин он особенно не любил)...
Такое же письмо послал в ЦК КПСС, а в конце письма просил дать ему визу на выезд ... в Китай, где, мол, истинно рабоче-крестьянское государство, где рабочих ценят.
Вот и все "преступление" Ивана Радикова. Такое невозможное, скажете вы, смешное? Нет, возможное! В нашей стране возможное.
Вынужденный властями к написанию своих отчаянных заявлений, он был арестован - этими же властями - за них, как за "распространение сведений, порочащих советский общественный и государственный строй"... А потом? Потом в н у т р е н н е е у б е ж д е н и е следователя, что не может нормальный, здоровый советский человек быть недовольным нашим хваленым социалистическим раем и уж тем более просить визу в какой-то там ревизионистский Китай, зашвырнуло Ваню в институт им. Сербского.
Вот так мы и встретились. И сдружились понемногу. На первых порах он отнесся ко мне недоверчиво, настороженно. Ваня ни от кого не получал передач, но когда я попытался угостить его дружески (кусочком колбасы, яблоком, вареным яйцом), он энергично отклонил угощение: "Зачем это? Не надо!" Однако постепенно преодолел недоверчивость и смущение, даже привязался ко мне - трогательно и верно.
Меня к этому времени перевели в маленькую палату. Ваня заходил часто, брал у меня книги. "Былое и думы" Герцена, правда, не осилил - быстро вернул, а "Историю моего современника" - томик о тюремных скитаниях Короленко - держал долго. Иногда, видя, что я занят, Ваня со словами: "Можно я посижу здесь?" - садился с краешку ко мне на кровать и подолгу сидел молча, не мешая, только поглядывая на меня тихими и преданными глазами.
Еще мы играли в шахматы. Ваня играл хорошо, у него были развиты комбинаторные способности. Мы часто разговаривали на самые разные темы. Я рассказывал ему о Герцене и Короленко, расспрашивал о жизни. Кругозор Вани не был широк, но он тянулся к знанию, к книге, слушал с интересом. Ваня говорил что окончил 10 классов вечерней школы, даже пытался поступать в институт (кажется, Ростовский политехнический), но неудачно.
Много времени я потратил на то, чтобы развеять или хотя бы поколебать его женоненавистнические заблуждения. Кажется, это мне все-таки удалось. Ну почему так распорядилась жизнь, что не познал Ваня Радиков до своих 33 лет ни материнской ласки, ни женской верности и любви?
Прослышав, что я литератор и усиленно ревнуя меня к новому отделенческому поэту, одолевавшего всех стихами - Игорю Розовскому, Ваня однажды, страшно смущаясь, протянул мне свой опус, сочиненный тут же, в минуту молчания на краешке моей кровати. Этот листок и сейчас у меня единственная ниточка, связующая меня с Ваней Радиковым, - его маленький дар, его легкое, молчаливое прикосновение - он делал так иногда - к рукаву моего халата...
На лужайке, на полянке,
Девки водят хоровод,
Завлекают парня Петю,
Чтоб пропел кукаревод.
...Ох девчата, ох девчата!
Несерьезный вы народ.
Легкомысленно живете,
По-куриному поете.
Простим Ване поэтическую примитивность этих строк, примем их с улыбкой. Да он ведь и не рядился в поэты. Кстати, даже в этом отрывке сумел он выразить свой антагонизм к прекрасному полу.
Конечно, общаясь с Ваней, наблюдая за ним, я ни на минуту не сомневался в его психическом здравомыслии. В отличие от Матвеева, он не хотел, даже боялся признания его невменяемым. Тем не менее, в институте Сербского, на моих глазах, он был признан психически больным, социально опасным и обречен, таким образом, на бессрочное заточение в спецпсихбольницу.
И это было еще одним преступлением советской медицины, советской судебной системы, советского государственного тоталитаризма. Случай с И.Радиковым должен лечь темным пятном и на совесть его сановного земляка М.А.Шолохова. Ведь Ваня Радиков лично е м у писал свое письмо, просил, как у депутата, за которого, видимо, не один раз голосовал, заступничества и поддержки. И что же вышло? Я уж не говорю о том, что этот крик о помощи остался безответным. Естественен и такой вопрос: а каким образом это ч а с т н о е письмо оказалось в следственном деле Ивана Радикова? Уж не сам ли "писатель земли русской" отволок? Впрочем, с него станет. Вспомнил его известное выступление по поводу процесса над А. Синявским и Ю.Даниэлем в 1966 году. Так чего уж тут говорить?