Страница:
– Господи, за что им такая жизнь? – сокрушалась Инна.
– Кому, крысам? – притворялся не понимающим Егор.
– Арефьевне с мужем, Тамаре. Мы тут хоть временно, а они всю свою жизнь.
– Нормальный симбиоз – содружество различных видов живых организмов, – сострил Егор. А сам подумал, что, будь он социологом, он поставил бы тему: «Влияние качества субстрата… вернее, качества жизни на рост числа хронических алкоголиков».
Кухню населял многочисленный тараканий народ. Когда по утрам Инна брала со стола забытую пустую чашку или блюдце, из-под них разбегались во все стороны каплевидные тараканьи детишки, зачем-то там скопившиеся. Взрослые же особи не таясь разгуливали по стенам, деловито двигая усами. Они обладали завидными акробатическими способностями: стоило замахнуться на них тряпкой или газетой, как эти удальцы начинали проделывать сверхъестественные для их собственных размеров прыжки: со стены на стол, со стола на пол, а нередко и на того, кто замахнулся.
Как установил Егор, здесь уживались в коммунистическом братстве как черные тараканы, так и рыжие. Их было такое обилие, что они не особенно ценили свою жизнь, и бывало, какой-нибудь лихач спрыгивал со стены прямо в пламя газовой конфорки, после чего, прижарившись, скакал на плите, выставляя белесое брюхо.
Ни баба Тамара, ни Антонида Арефьевна не обращали на этих кухонных завсегдатаев никакого внимания. Самое большее, что предпринимала Арефьевна – это смахивала со стола тряпкой наиболее настырных, лезущих прямо под руки насекомых. А Тамара, пожалуй, не заметила бы, даже если бы они ползали прямо по ней.
7
8
9
10
11
12
13
– Кому, крысам? – притворялся не понимающим Егор.
– Арефьевне с мужем, Тамаре. Мы тут хоть временно, а они всю свою жизнь.
– Нормальный симбиоз – содружество различных видов живых организмов, – сострил Егор. А сам подумал, что, будь он социологом, он поставил бы тему: «Влияние качества субстрата… вернее, качества жизни на рост числа хронических алкоголиков».
Кухню населял многочисленный тараканий народ. Когда по утрам Инна брала со стола забытую пустую чашку или блюдце, из-под них разбегались во все стороны каплевидные тараканьи детишки, зачем-то там скопившиеся. Взрослые же особи не таясь разгуливали по стенам, деловито двигая усами. Они обладали завидными акробатическими способностями: стоило замахнуться на них тряпкой или газетой, как эти удальцы начинали проделывать сверхъестественные для их собственных размеров прыжки: со стены на стол, со стола на пол, а нередко и на того, кто замахнулся.
Как установил Егор, здесь уживались в коммунистическом братстве как черные тараканы, так и рыжие. Их было такое обилие, что они не особенно ценили свою жизнь, и бывало, какой-нибудь лихач спрыгивал со стены прямо в пламя газовой конфорки, после чего, прижарившись, скакал на плите, выставляя белесое брюхо.
Ни баба Тамара, ни Антонида Арефьевна не обращали на этих кухонных завсегдатаев никакого внимания. Самое большее, что предпринимала Арефьевна – это смахивала со стола тряпкой наиболее настырных, лезущих прямо под руки насекомых. А Тамара, пожалуй, не заметила бы, даже если бы они ползали прямо по ней.
7
Под стать своим обитателям, квартира была с причудами. Казалось, она живет своей особой, ни от кого не зависящей жизнью. Сами собой открывались и закрывались форточки. Допотопный сливной бачок в туалете вдруг самовольно начинал выдавать одну за другой бурные порции воды. В другое же время он переставал сливать вовсе. А стоило решительнее дернуть его цепочку, как она оказывалась в руке вместе с подвязанным вместо ручки сковородником. Кран в кухне либо не закрывался и из него постоянно била в заржавленную раковину струя воды, либо наоборот – поперхнувшись чем-то изнутри, спазматически хрипел, и по полчаса приходилось дожидаться, пока наполнится чайник.
В коридоре под потолком потрескивала и искрила опутанная паутиной проводка, отчего свет в комнате мигал, а «Панасоник» хрипел. Невесть когда перегоревшие предохранители в электросчетчике заменяла вставленная в гнездо скрюченная алюминиевая вилка.
Пытаться что-то наладить было бессмысленно и даже вредно, ибо всякая починка приводила к еще большим разрушениям. Сливной бачок как раз и потерял способность смывать, после того как Егор попробовал его отрегулировать. Вызывать техника-смотрителя из жилищной конторы также оказалось делом пустым. Явившаяся на призывы Егора целая когорта теток с порога занялась выяснением совсем других вопросов:
– Вы что, снимаете тут комнату? Давно? За этот месяц уже заплатили? А вам известно, что здешние квартиросъемщики уже пятнадцать лет не платят за жилье? Что? Что значит «вас не касается»?! Впредь будете платить нам. Как заплатите, так пришлем сантехников и электрика, – и продолжая растревожено гоготать, они удалились.
– Нам что же, платить за пятнадцать лет? – удивилась Инна.
Егор мрачно молчал.
– Знаешь, – почему-то шепотом проговорила жена, – Антонида Арефьевна сказала мне, что эта комната, где мы живем, была Татьянина.
– Ну и что?
– Как «ну и что»! А где она поселится, когда вернется?
– Плевать. Это уже их заботы. С бабкой поживет, – отмахнулся Егор.
О том, что прежде угловая комната принадлежала бабкиной дочке, давно можно было догадаться. Не единожды ночью после продолжительных звонков в дверь, на которые никто из жильцов не реагировал, раздавался ужасающий грохот. Кто-то изо всех сил барабанил по решетке окна:
– Танька, открой! Ты что там затихарилась? Открой, сучка!
Егор подскакивал, голый, к темному стеклу, за которым угадывалась раскоряченная согнутая фигура и уткнувшаяся в прутья решетки опухшая физиономия.
– Сейчас я тебе так открою, ты, ублюдок! – негромко, опасаясь разбудить ребенка, произносил он в форточку.
– Извини, браток… все, ухожу, извини… – раскланивалось человекообразное существо и без остатка растворялось во мраке, так что можно было решить, будто оно примерещилось спросонок. Однако через две-три ночи все повторялось.
Бабка тоже, видать, забывала о том, что дочь в тюрьме. В череде монотонных ругательств, какие она дежурно выкрикивала, колошматя в стенку, иной раз приходилось слышать:
– Танька, стерва! Прошмандовка такая этакая…
В коридоре под потолком потрескивала и искрила опутанная паутиной проводка, отчего свет в комнате мигал, а «Панасоник» хрипел. Невесть когда перегоревшие предохранители в электросчетчике заменяла вставленная в гнездо скрюченная алюминиевая вилка.
Пытаться что-то наладить было бессмысленно и даже вредно, ибо всякая починка приводила к еще большим разрушениям. Сливной бачок как раз и потерял способность смывать, после того как Егор попробовал его отрегулировать. Вызывать техника-смотрителя из жилищной конторы также оказалось делом пустым. Явившаяся на призывы Егора целая когорта теток с порога занялась выяснением совсем других вопросов:
– Вы что, снимаете тут комнату? Давно? За этот месяц уже заплатили? А вам известно, что здешние квартиросъемщики уже пятнадцать лет не платят за жилье? Что? Что значит «вас не касается»?! Впредь будете платить нам. Как заплатите, так пришлем сантехников и электрика, – и продолжая растревожено гоготать, они удалились.
– Нам что же, платить за пятнадцать лет? – удивилась Инна.
Егор мрачно молчал.
– Знаешь, – почему-то шепотом проговорила жена, – Антонида Арефьевна сказала мне, что эта комната, где мы живем, была Татьянина.
– Ну и что?
– Как «ну и что»! А где она поселится, когда вернется?
– Плевать. Это уже их заботы. С бабкой поживет, – отмахнулся Егор.
О том, что прежде угловая комната принадлежала бабкиной дочке, давно можно было догадаться. Не единожды ночью после продолжительных звонков в дверь, на которые никто из жильцов не реагировал, раздавался ужасающий грохот. Кто-то изо всех сил барабанил по решетке окна:
– Танька, открой! Ты что там затихарилась? Открой, сучка!
Егор подскакивал, голый, к темному стеклу, за которым угадывалась раскоряченная согнутая фигура и уткнувшаяся в прутья решетки опухшая физиономия.
– Сейчас я тебе так открою, ты, ублюдок! – негромко, опасаясь разбудить ребенка, произносил он в форточку.
– Извини, браток… все, ухожу, извини… – раскланивалось человекообразное существо и без остатка растворялось во мраке, так что можно было решить, будто оно примерещилось спросонок. Однако через две-три ночи все повторялось.
Бабка тоже, видать, забывала о том, что дочь в тюрьме. В череде монотонных ругательств, какие она дежурно выкрикивала, колошматя в стенку, иной раз приходилось слышать:
– Танька, стерва! Прошмандовка такая этакая…
8
Наконец, уже ближе к зиме, Тамарина дочка вышла из заключения. На первый взгляд она показалась Егору не такой уж бесовкой, как он ожидал и какой выставляла ее Арефьевна. Высокого роста, сухопарая, прямая, и если бы не дряблая кожа на шее, лиловая сетка сосудов на руках и ногах, свисающие сосульками, как будто слипшиеся волосы и какие-то совершенно пустые маленькие глазки, то ее можно было бы даже назвать по-женски привлекательной. Но с другой стороны, если бы ее укоротить раза в полтора, еще сильнее сморщить кожу и перебить нос – то получилась бы вылитая баба Тамара.
– У вас ребеночек? – хрипловатым голосом обратилась она к Инне, струйкой пуская табачный дым к потолку кухни. – У меня тоже был… Мальчик, – она сухо закашлялась и размашисто стукнула себя кулаком в плоскую грудь.
– И что с ним? – с испугом посмотрела на нее девушка.
– Помер.
На этом разговоре общение закончилось. И кончились иллюзии. В тот же день в квартиру стали сползаться такие чудища и уроды, каких можно лицезреть разве что на картинах Босха. И начался разгул, который возобновлялся каждый вечер и длился до середины ночи. Это была не та пирушка, что водится, к примеру, у студентов. Тут не было ни музыки, ни песен, ни смеха, ни веселых голосов. За стенкой слышался в основном непрерывный нудный бубнёж, звуки падения, дикие нечеловеческие вопли и рычания. Требовалось немало усилий, чтобы заснуть в такой обстановке.
А когда под этот гром все же удавалось забыться, Егору снилась бомбёжка. Сперва маленький блестящий самолетик появлялся в бесцветном вечернем небе. Затем от него отделялся черный штрих – и вот уже соседний многоэтажный дом рушится в клубах дыма с неимоверным грохотом. «Следующим рухнет наш», – с этой мыслью Егор поспешно выволакивает кровать во двор, ближе к сосновому лесочку (такой лесок рос перед домом в провинциальном городке, где Егор оставил свое детство). «Под звезды!» – восклицает он про себя. Однако звезд не видно, и моросит дождь, прямо на одеяло. Ну и пусть. Егор укрывается с головой и, уютно свернувшись калачиком, собирается спать дальше… Но тут его словно подбрасывает с постели: «А как же жена, ребенок?!» Он мчится к дому, уже горящему, окутанному дымом, на бегу поражаясь, как это он мог забыть про свою семью. И при этом помимо страха и потрясения его пронизывает такая неистовая, всепоглощающая любовь к жене и сыну, какой наяву он никогда не испытывал.
Однажды бубнёж продолжался почти до самого утра, приобретя характер пытки. Блеющий мужской тенорок заискивающе тянул:
– Та-ань, а, Тань… Ну, Та-а-ань…
Женский голос презрительно, но как-то механически выкрикивал:
– Пошел ты, козел вонючий.
– Что ты сказала? – яростью вскипал мужской голос, и казалось, сейчас начнется смертоубийство. – Кто я?! А ну повтори! Повтори, я сказал!
– Козел ты, – невозмутимо повторяла собеседница.
Затем следовала пауза, и опять:
– Та-а-ань, а, Тань…
Наконец Егор почувствовал, что он или разорвет каким-то образом эту липкую словесную паутину или сам вот-вот примется бормотать: «Тань, а, Тань». Натянув в темноте спортивные штаны, он решительно выскочил в коридор. Ударив кулаком в соседнюю дверь, он резко толкнул ее от себя. В лицо пахнуло тяжелым смрадом.
Татьяна сидела в кровати, полуприкрытая одеялом, склонив голову, так что слипшиеся космы волос закрывали лицо. Столь же безвольно, как и волосы, свисали бледные груди, напоминающие опавшие воздушные шарики. На полу перед ней сгорбилась мужская фигура, сочетающая в себе одновременно рембрандтовского блудного сына и васнецовского Кащея. Существо это поглаживало торчащую из-под одеяла костлявую коленку собутыльницы и ныло: «Та-ань…» Мельком Егор успел заметить на табуретке наполовину отпитую бутылку портвейна, раскрошенный огрызок хлеба и замусоленный стакан. Его потрясло другое: у окна под батареей лежала на полу баба Тамара в луже крови с открытыми остекленевшими глазами. Егор не сомневался, что она мертва. Он прикрыл дверь и, растирая лицо, как после кошмарного видения, побрел в свою комнату.
А наутро бабка как ни в чем не бывало, только ссутулившись больше обычного и больше обычного растопыривая локти, двигалась по коридору в сторону кухни, где Егор грел на плите детское питание. Ее маленькие глазки тупо, без всякого выражения глядели в одну точку. Дойдя до раковины, она отвернула кран и прямо из горсти, сёрбая, принялась хлебать воду.
– Ключицу мне сломали, паскуды, – проворчала она, кривя рот и ощупывая перекошенное плечо. При этом она нисколько не уделяла внимания сцементированным спекшейся кровью волосам на одной стороне головы.
– Она вся ломанная-переломанная, – вполголоса молвила стоящая у своего стола Арефьевна, после того как бабка уковыляла. – А все жива! Живучая, как кошка.
«Как крыса», – мысленно уточнил Егор. Это такие же крысы, как те, что носятся по коридору и грызут пол.
– Раттус, – произнес он вслух.
– Что? – не поняла женщина.
– Нет, ничего.
«Раттус раттус – крыса черная, Раттус норвегикус – крыса серая», – вспомнилось Егору из курса лекций по зоологии позвоночных.
Со стороны коридора донеслись гнусавые выкрики Тамары. «В кресты», «подох» – проскакивало среди сплошного мата.
– Татьяниного сожителя костит, – не удержалась от комментария Антонида Арефьевна.
Егора не интересовал Татьянин сожитель, но соседка, похоже, стосковалась по общению.
– Тут он неподалеку у дружка прижился, – продолжала она, опираясь о столешницу пухлой с узловатыми пальцами рукой. – Прежде, я слышала, квартиру имел. Работал в «Корчме»… Бар, что ли, такой? А после, как жену схоронил да с Танькой сошелся, – так все прахом! А уж как ребятенок у их неживой родился, то и вовсе…
«А может, и сам я Раттус? – неожиданно подумалось Егору. – Этакая ученая крыса, грызущая науку…»
Умозрительно сплюнув, он прогнал неприятное сравнение.
Изредка в квартиру заглядывал участковый милиционер. Придав своему лицу суровости, он увещевал Татьяну устраиваться куда-нибудь на работу.
– Успеется, – отвечала та, покуривая.
– Нашли, у кого снимать, – с укором заметил страж порядка, просунув голову в комнату бабкиных квартирантов.
– Давайте мы у вас снимем, – зло ухмыльнулся Егор. – У вас, наверное, и ванна есть, и пол не проваливается.
– Поговори у меня! – Дверь гневно захлопнулась.
– У вас ребеночек? – хрипловатым голосом обратилась она к Инне, струйкой пуская табачный дым к потолку кухни. – У меня тоже был… Мальчик, – она сухо закашлялась и размашисто стукнула себя кулаком в плоскую грудь.
– И что с ним? – с испугом посмотрела на нее девушка.
– Помер.
На этом разговоре общение закончилось. И кончились иллюзии. В тот же день в квартиру стали сползаться такие чудища и уроды, каких можно лицезреть разве что на картинах Босха. И начался разгул, который возобновлялся каждый вечер и длился до середины ночи. Это была не та пирушка, что водится, к примеру, у студентов. Тут не было ни музыки, ни песен, ни смеха, ни веселых голосов. За стенкой слышался в основном непрерывный нудный бубнёж, звуки падения, дикие нечеловеческие вопли и рычания. Требовалось немало усилий, чтобы заснуть в такой обстановке.
А когда под этот гром все же удавалось забыться, Егору снилась бомбёжка. Сперва маленький блестящий самолетик появлялся в бесцветном вечернем небе. Затем от него отделялся черный штрих – и вот уже соседний многоэтажный дом рушится в клубах дыма с неимоверным грохотом. «Следующим рухнет наш», – с этой мыслью Егор поспешно выволакивает кровать во двор, ближе к сосновому лесочку (такой лесок рос перед домом в провинциальном городке, где Егор оставил свое детство). «Под звезды!» – восклицает он про себя. Однако звезд не видно, и моросит дождь, прямо на одеяло. Ну и пусть. Егор укрывается с головой и, уютно свернувшись калачиком, собирается спать дальше… Но тут его словно подбрасывает с постели: «А как же жена, ребенок?!» Он мчится к дому, уже горящему, окутанному дымом, на бегу поражаясь, как это он мог забыть про свою семью. И при этом помимо страха и потрясения его пронизывает такая неистовая, всепоглощающая любовь к жене и сыну, какой наяву он никогда не испытывал.
Однажды бубнёж продолжался почти до самого утра, приобретя характер пытки. Блеющий мужской тенорок заискивающе тянул:
– Та-ань, а, Тань… Ну, Та-а-ань…
Женский голос презрительно, но как-то механически выкрикивал:
– Пошел ты, козел вонючий.
– Что ты сказала? – яростью вскипал мужской голос, и казалось, сейчас начнется смертоубийство. – Кто я?! А ну повтори! Повтори, я сказал!
– Козел ты, – невозмутимо повторяла собеседница.
Затем следовала пауза, и опять:
– Та-а-ань, а, Тань…
Наконец Егор почувствовал, что он или разорвет каким-то образом эту липкую словесную паутину или сам вот-вот примется бормотать: «Тань, а, Тань». Натянув в темноте спортивные штаны, он решительно выскочил в коридор. Ударив кулаком в соседнюю дверь, он резко толкнул ее от себя. В лицо пахнуло тяжелым смрадом.
Татьяна сидела в кровати, полуприкрытая одеялом, склонив голову, так что слипшиеся космы волос закрывали лицо. Столь же безвольно, как и волосы, свисали бледные груди, напоминающие опавшие воздушные шарики. На полу перед ней сгорбилась мужская фигура, сочетающая в себе одновременно рембрандтовского блудного сына и васнецовского Кащея. Существо это поглаживало торчащую из-под одеяла костлявую коленку собутыльницы и ныло: «Та-ань…» Мельком Егор успел заметить на табуретке наполовину отпитую бутылку портвейна, раскрошенный огрызок хлеба и замусоленный стакан. Его потрясло другое: у окна под батареей лежала на полу баба Тамара в луже крови с открытыми остекленевшими глазами. Егор не сомневался, что она мертва. Он прикрыл дверь и, растирая лицо, как после кошмарного видения, побрел в свою комнату.
А наутро бабка как ни в чем не бывало, только ссутулившись больше обычного и больше обычного растопыривая локти, двигалась по коридору в сторону кухни, где Егор грел на плите детское питание. Ее маленькие глазки тупо, без всякого выражения глядели в одну точку. Дойдя до раковины, она отвернула кран и прямо из горсти, сёрбая, принялась хлебать воду.
– Ключицу мне сломали, паскуды, – проворчала она, кривя рот и ощупывая перекошенное плечо. При этом она нисколько не уделяла внимания сцементированным спекшейся кровью волосам на одной стороне головы.
– Она вся ломанная-переломанная, – вполголоса молвила стоящая у своего стола Арефьевна, после того как бабка уковыляла. – А все жива! Живучая, как кошка.
«Как крыса», – мысленно уточнил Егор. Это такие же крысы, как те, что носятся по коридору и грызут пол.
– Раттус, – произнес он вслух.
– Что? – не поняла женщина.
– Нет, ничего.
«Раттус раттус – крыса черная, Раттус норвегикус – крыса серая», – вспомнилось Егору из курса лекций по зоологии позвоночных.
Со стороны коридора донеслись гнусавые выкрики Тамары. «В кресты», «подох» – проскакивало среди сплошного мата.
– Татьяниного сожителя костит, – не удержалась от комментария Антонида Арефьевна.
Егора не интересовал Татьянин сожитель, но соседка, похоже, стосковалась по общению.
– Тут он неподалеку у дружка прижился, – продолжала она, опираясь о столешницу пухлой с узловатыми пальцами рукой. – Прежде, я слышала, квартиру имел. Работал в «Корчме»… Бар, что ли, такой? А после, как жену схоронил да с Танькой сошелся, – так все прахом! А уж как ребятенок у их неживой родился, то и вовсе…
«А может, и сам я Раттус? – неожиданно подумалось Егору. – Этакая ученая крыса, грызущая науку…»
Умозрительно сплюнув, он прогнал неприятное сравнение.
Изредка в квартиру заглядывал участковый милиционер. Придав своему лицу суровости, он увещевал Татьяну устраиваться куда-нибудь на работу.
– Успеется, – отвечала та, покуривая.
– Нашли, у кого снимать, – с укором заметил страж порядка, просунув голову в комнату бабкиных квартирантов.
– Давайте мы у вас снимем, – зло ухмыльнулся Егор. – У вас, наверное, и ванна есть, и пол не проваливается.
– Поговори у меня! – Дверь гневно захлопнулась.
9
Однажды посреди ночи Егор проснулся и какое-то время лежал, не понимая, что его разбудило.
Перед этим ему снилась река. Какие-то очень знакомые родные места. Он вроде как сидит на берегу, опустив ноги в ясную воду, и слушает журчание рассекаемых струй.
Сейчас он лежал с открытыми глазами, в полной тьме, и продолжал внимать этому ровному, близкому – как будто за стеной или под полом – журчанию. И воздух, казалось, был насыщен влагой. Ничего пока не предугадывая, но уже испытывая смутную тревогу, Егор вышел в коридор, прошаркал, удивляясь отсутствию крыс, к входной двери. Журчание усилилось. Он приотворил дверь и отшатнулся. Грозное клокотание, плеск, облака горячего пара ворвались в квартиру. С верхних ступеней марша, тускло подсвечиваемая слабой лампочкой, катилась целая река бурой воды и изливалась из подъезда в зимнюю темноту двора. Видимо, где-то наверху на лестничной площадке прорвало трубу отопления. Однако ни что-либо исправить, ни пройти через кипяток на улицу, чтобы вызвать «аварийную», не было возможности.
К утру кто-то из жильцов, надо думать, все же сообщил в коммунальные службы: журчание прекратилось. Но когда Егор, собравшись на работу, попытался выйти из квартиры, перед ним вместо бетонной лестничной площадки открылся темный провал. В его глубине парило подземное озеро, из которого в беспорядке торчали обрушившиеся деревянные балки и прутья арматуры.
Когда на кафедре Егор рассказывал коллегам, что он выбирается теперь из дому на улицу по жердочке, балансируя над подземельем, а затем скользит по длинной наледи прямо под арку – те благодушно смеялись, воспринимая услышанное как веселый анекдот. Действительность была куда менее веселой: отключенные от теплоцентрали трубы промерзли, а от пара где-то замкнуло проводку, и в квартире на Крюковом да и во всем подъезде царили холод и мрак.
Соседи-хроники все то время, пока стояла стужа, не показывались из своей норы.
– Впали в анабиоз, – без улыбки шутил Егор.
– Может, с ними что-нибудь случилось? – беспокоилась Инна. – Может, постучать спросить?
Когда же батареи вновь потеплели (после того, как Егор раза четыре бегал в управление ругаться), в квартире постепенно стала восстанавливаться жизнь. Арефьевна первая вытащила на кухню мужа для очередной помывки.
– Блокаду пережили, – вздыхала она, растирая губкой желтые культяпки инвалида, – а тогда как-никак тяжелее было.
Передвигаясь толчками, точно робот с дистанционным управлением, выползла в коридор баба Тамара, появилась Татьяна с папиросой в зубах. И скоро опять по вечерам пошел шабаш. Опять кого-то избивали, кто-то стонал, едва не издыхая, в туалете, кто-то хохотал и выл, будто нечистая сила.
– Это не люди, – в сердцах говорил Егор жене (теперь это было его твердое убеждение). – Это какие-то низшие формы жизни. Причем вредные для окружающих. Будь моя воля, я бы их всех собрал в одну кучу… Вон их сколько толчется по подворотням, в подземных переходах! И всех – куда-нибудь в резервацию!
– То есть – на смерть? – сухо уточнила Инна.
– И отлично! Туда им и дорога! Это как нарыв, который необходимо вырезать. Как деградационная ветвь эволюционной цепи. Людей и без них слишком много.
– Что ты говоришь?! – Инна смотрела на мужа с сомнением: неужто он в самом деле так думает? – Прости, но что-то похожее утверждали и фашисты. И уничтожали уродов и неполноценных, по их понятиям, людей…
– Нет, здесь другое. Это даже не уроды. В них вообще ничего человеческого. Это крысы. Раттус норвегикус!
– А мне их жалко. Они несчастные, – упрямо повторяла Инна, как будто убеждая в этом и себя.
– Жалко? А ребенка нашего тебе не жалко?! Тоже мне – жалостливая…
По вечерам Егор снова кружил по городу, расклеивая на бетонных заборах, автобусных остановках, водосточных трубах бумажки все с тем же неизбывным текстом: «Семья из трех человек снимет…» Одно из объявлений он прилепил мимоходом на колонну ограды собора: может, хотя бы Святой дух откликнется…
Перед этим ему снилась река. Какие-то очень знакомые родные места. Он вроде как сидит на берегу, опустив ноги в ясную воду, и слушает журчание рассекаемых струй.
Сейчас он лежал с открытыми глазами, в полной тьме, и продолжал внимать этому ровному, близкому – как будто за стеной или под полом – журчанию. И воздух, казалось, был насыщен влагой. Ничего пока не предугадывая, но уже испытывая смутную тревогу, Егор вышел в коридор, прошаркал, удивляясь отсутствию крыс, к входной двери. Журчание усилилось. Он приотворил дверь и отшатнулся. Грозное клокотание, плеск, облака горячего пара ворвались в квартиру. С верхних ступеней марша, тускло подсвечиваемая слабой лампочкой, катилась целая река бурой воды и изливалась из подъезда в зимнюю темноту двора. Видимо, где-то наверху на лестничной площадке прорвало трубу отопления. Однако ни что-либо исправить, ни пройти через кипяток на улицу, чтобы вызвать «аварийную», не было возможности.
К утру кто-то из жильцов, надо думать, все же сообщил в коммунальные службы: журчание прекратилось. Но когда Егор, собравшись на работу, попытался выйти из квартиры, перед ним вместо бетонной лестничной площадки открылся темный провал. В его глубине парило подземное озеро, из которого в беспорядке торчали обрушившиеся деревянные балки и прутья арматуры.
Когда на кафедре Егор рассказывал коллегам, что он выбирается теперь из дому на улицу по жердочке, балансируя над подземельем, а затем скользит по длинной наледи прямо под арку – те благодушно смеялись, воспринимая услышанное как веселый анекдот. Действительность была куда менее веселой: отключенные от теплоцентрали трубы промерзли, а от пара где-то замкнуло проводку, и в квартире на Крюковом да и во всем подъезде царили холод и мрак.
Соседи-хроники все то время, пока стояла стужа, не показывались из своей норы.
– Впали в анабиоз, – без улыбки шутил Егор.
– Может, с ними что-нибудь случилось? – беспокоилась Инна. – Может, постучать спросить?
Когда же батареи вновь потеплели (после того, как Егор раза четыре бегал в управление ругаться), в квартире постепенно стала восстанавливаться жизнь. Арефьевна первая вытащила на кухню мужа для очередной помывки.
– Блокаду пережили, – вздыхала она, растирая губкой желтые культяпки инвалида, – а тогда как-никак тяжелее было.
Передвигаясь толчками, точно робот с дистанционным управлением, выползла в коридор баба Тамара, появилась Татьяна с папиросой в зубах. И скоро опять по вечерам пошел шабаш. Опять кого-то избивали, кто-то стонал, едва не издыхая, в туалете, кто-то хохотал и выл, будто нечистая сила.
– Это не люди, – в сердцах говорил Егор жене (теперь это было его твердое убеждение). – Это какие-то низшие формы жизни. Причем вредные для окружающих. Будь моя воля, я бы их всех собрал в одну кучу… Вон их сколько толчется по подворотням, в подземных переходах! И всех – куда-нибудь в резервацию!
– То есть – на смерть? – сухо уточнила Инна.
– И отлично! Туда им и дорога! Это как нарыв, который необходимо вырезать. Как деградационная ветвь эволюционной цепи. Людей и без них слишком много.
– Что ты говоришь?! – Инна смотрела на мужа с сомнением: неужто он в самом деле так думает? – Прости, но что-то похожее утверждали и фашисты. И уничтожали уродов и неполноценных, по их понятиям, людей…
– Нет, здесь другое. Это даже не уроды. В них вообще ничего человеческого. Это крысы. Раттус норвегикус!
– А мне их жалко. Они несчастные, – упрямо повторяла Инна, как будто убеждая в этом и себя.
– Жалко? А ребенка нашего тебе не жалко?! Тоже мне – жалостливая…
По вечерам Егор снова кружил по городу, расклеивая на бетонных заборах, автобусных остановках, водосточных трубах бумажки все с тем же неизбывным текстом: «Семья из трех человек снимет…» Одно из объявлений он прилепил мимоходом на колонну ограды собора: может, хотя бы Святой дух откликнется…
10
Жилищный вопрос, мучивший Егора днем, получал неожиданное развитие ночью. Так, однажды ему повстречалась во сне та маленькая добросердечная бабуля, что свела его с Тамарой.
– Вы с женой выдержали испытание, и теперь пожалуйте ко мне, – шуршал старушечий голос. – У меня, правда, всего одна комнатка, и вам придется повесить ширму. И еще по ночам я брожу…
– Ничего, нам не привыкать! – поспешил заверить ее Егор.
И вот они якобы вселяются в бабулину квартиру (самой бабули почему-то нет), сваливают в комнате вещи, осматриваются. С затаенной радостью и ожиданием какого-то чудесного сюрприза Егор приближается к окну. Показываются макушки сосен. Едва сдерживая нарастающее волнение, он во всю ширь распахивает рамы. Запах хвои вливается в комнату. Внизу – на асфальте, на кустах, клумбах – лежит кремовое солнце вперемешку с сине-зелеными тенями. Утренняя умытость, чистота красок – как на полотнах Марке. Вон знакомая беседка и старики, режущиеся в домино, распушенные акации и мальчишки, играющие в ножички.
– Санька! – кричит Егор.
Белобрысый худощавый мальчуган, приостановив игру, крутит по сторонам головой.
– Санька!!!
И Санька, друг его детства, расплывшись в улыбке, машет ему снизу.
…Строго говоря, все, что виделось Егору в том мнимом окне, весьма отдаленно походило на памятный ему двор. Вдобавок здесь происходили беспрерывные метаморфозы: дома на флангах произвольно меняли очертания, сосны то подступали к самому окну, то отходили на задний план, уступая центр картины зеленому лугу с большой песочницей посередине или даже пруду с мостками и песчаной дорожкой вокруг. И тем не менее, это был он, тот единственный на свете двор; он был им по своей внутренней сути, своему настроению и особой поленовской теплоте.
– Здесь еще одна комната! – звучит изумленный голос жены (сон продолжается, и тема жилья, оказывается, еще не забыта).
Действительно, в доме обнаруживается вторая комната. В ней Егор также приникает к окну, но видит совсем иное – груду битых кирпичей и развалины бани. Он спешит обратно и попадает в третью комнату, окна которой выходят во двор-колодец, как в доме, где жила Инна. Квартира быстро разрастается, отпочковываются все новые и новые комнаты, но ни в одной из них Егор не может отыскать то единственное окно, глядящее во двор его детства. По странной логике сна, ему приходит на ум, что тут обитает Иннина бабушка. Ведь у нее не все в порядке с головой, и оттого-то здесь такая неразбериха с планировкой. Каким-то образом становится известно, что Иннина бабушка сделалась двойником бабули и переехала в ее квартиру, бабуля с разведенным сыном – в квартиру родителей Егора, родители Егора… В этом месте сновидение окончательно запутывается и меркнет. Последними размываются вновь возникшие в окне освещенные солнцем верхушки сосен.
– Вы с женой выдержали испытание, и теперь пожалуйте ко мне, – шуршал старушечий голос. – У меня, правда, всего одна комнатка, и вам придется повесить ширму. И еще по ночам я брожу…
– Ничего, нам не привыкать! – поспешил заверить ее Егор.
И вот они якобы вселяются в бабулину квартиру (самой бабули почему-то нет), сваливают в комнате вещи, осматриваются. С затаенной радостью и ожиданием какого-то чудесного сюрприза Егор приближается к окну. Показываются макушки сосен. Едва сдерживая нарастающее волнение, он во всю ширь распахивает рамы. Запах хвои вливается в комнату. Внизу – на асфальте, на кустах, клумбах – лежит кремовое солнце вперемешку с сине-зелеными тенями. Утренняя умытость, чистота красок – как на полотнах Марке. Вон знакомая беседка и старики, режущиеся в домино, распушенные акации и мальчишки, играющие в ножички.
– Санька! – кричит Егор.
Белобрысый худощавый мальчуган, приостановив игру, крутит по сторонам головой.
– Санька!!!
И Санька, друг его детства, расплывшись в улыбке, машет ему снизу.
…Строго говоря, все, что виделось Егору в том мнимом окне, весьма отдаленно походило на памятный ему двор. Вдобавок здесь происходили беспрерывные метаморфозы: дома на флангах произвольно меняли очертания, сосны то подступали к самому окну, то отходили на задний план, уступая центр картины зеленому лугу с большой песочницей посередине или даже пруду с мостками и песчаной дорожкой вокруг. И тем не менее, это был он, тот единственный на свете двор; он был им по своей внутренней сути, своему настроению и особой поленовской теплоте.
– Здесь еще одна комната! – звучит изумленный голос жены (сон продолжается, и тема жилья, оказывается, еще не забыта).
Действительно, в доме обнаруживается вторая комната. В ней Егор также приникает к окну, но видит совсем иное – груду битых кирпичей и развалины бани. Он спешит обратно и попадает в третью комнату, окна которой выходят во двор-колодец, как в доме, где жила Инна. Квартира быстро разрастается, отпочковываются все новые и новые комнаты, но ни в одной из них Егор не может отыскать то единственное окно, глядящее во двор его детства. По странной логике сна, ему приходит на ум, что тут обитает Иннина бабушка. Ведь у нее не все в порядке с головой, и оттого-то здесь такая неразбериха с планировкой. Каким-то образом становится известно, что Иннина бабушка сделалась двойником бабули и переехала в ее квартиру, бабуля с разведенным сыном – в квартиру родителей Егора, родители Егора… В этом месте сновидение окончательно запутывается и меркнет. Последними размываются вновь возникшие в окне освещенные солнцем верхушки сосен.
11
Среди Татьяниных гостей-собутыльников, в этой жутковатой компании, большинство из которой могло бы успешно участвовать в постановке гоголевского «Вия», чаще других появлялся один, одетый чуть получше остальных, но с отвратительной физиономией (точь-в-точь харя с картины Пикассо «Абсент»). Проходя по необходимости через кухню, где, как тараканы, частенько скапливались хроники, Егор замечал, что тот всегда крутится возле Татьяны. Верно, это он ныл тогда у ее кровати и о нем что-то говорила Арефьевна. А еще прежде, не исключено, он стучал по решетке окна. В его искривленных синюшных губах в обрамлении неровной щетины, воспаленных выпуклых глазах Егору виделось что-то льстиво-коварное и вместе с тем непредсказуемо звериное. «Такой, наверное, убьет человека, не сморгнув глазом. А может, уже и убил!» Егору вспомнились выкрики бабы Тамары о «Крестах». В «Кресты» из-за мелочи не посадят, рассудил он.
Был случай, когда этот тип распахнул дверь в комнату Егора и Инны и застыл, покачиваясь, держась за косяки и кривя губы в бессмысленной ухмылке. Заплакал малыш. Егор сунул руку под кровать, медленно выпрямился и двинулся навстречу гостю с зажатой в кулаке гантелью. Все ненавистное, гадкое, отравляющее жизнь соединилось для него сейчас в облике стоящего в дверях.
К счастью, в это время в коридоре заорали:
– Корчма! Братан! – позади возникли еще две тени, подхватили «братана» под руки и, сопя, потащили прочь.
В другой раз, проходя по коридору с чайником, Егор с омерзением отпихнул от себя этого самого Корчму, сунувшегося к нему с какими-то, возможно примирительными, объяснениями.
– Ты? Меня? – процедил тот, ткнувшись затылком в стену. – Спокуха, фрайер, сейчас я тебя попишу. Зарежу! – взвился он.
Выскочила перепуганная Инна, вся дрожащая, и потащила мужа в комнату.
Егора передергивало. Он шагал из угла в угол, не находя себе места, задевая лицом развешенные вдоль комнаты мокрые ползунки и распашонки, и чуть было не провалился под пол в том углу, где доски прогнили.
– Горик, милый, не связывайся с ними, – упрашивала его жена. – Они не понимают, что делают, но ты-то должен понимать.
«Ненавижу, – стучало у Егора в висках. – Как я их ненавижу! Я бы их всех… Рука бы не дрогнула. Даже с удовольствием…»
Наконец он овладел собой, сел на могильный холм кровати и, придав своему лицу миролюбивое выражение, сказал жене, что уже совершенно спокоен, что он и не собирается связываться с этими хрониками. Через какое-то время, буркнув небрежно, что отправляется в туалет, он не торопясь вышел, аккуратно притворил за собой дверь, и также неторопливо проходя через кухню, вдруг прыгнул к столу, обхватил рукой под горло сидящего на табурете «любителя абсента», резко повалил его на пол и волоком, мельком поразившись пробудившейся в себе чудовищной силе, стремглав потащил в туалет.
– Ты меня зарезать хотел? Зарезать? Ты, сволочь… – шипел он сквозь стиснутые зубы и при каждом слове ударял лежащего затылком о бетонный пол. – Ты не то что резать, ты у меня говорить разучишься…
В этом неожиданном для себя зверином бешенстве Егор не мог остановиться. Если он прикончит эту гадину, то всем от этого будет только лучше. Ведь это то же, что убить крысу. Наверное, он и прибил бы несчастного забулдыгу, если бы Татьяна с криком «Хмырь шлоепаный!», как рысь, не вцепилась Егору сзади в волосы. Очнувшись, он отшвырнул ее, поднялся, прошел на кухню, где окаменели, точно гномы после второго крика петуха, фигуры хроников, и тщательно вымыл с мылом руки, как тогда после убитой крысы. Вернулся в комнату.
Там, у постели ребенка, беззвучно плакала жена. Малыш, стоя в кроватке и держась за ее перильца, вопросительно таращил глаза. И словно из невообразимой дали, едва слышимый, доносился печальный колокольный перезвон.
«Еще немного, – подумалось Егору, – и я сам потеряю человеческий облик».
Был случай, когда этот тип распахнул дверь в комнату Егора и Инны и застыл, покачиваясь, держась за косяки и кривя губы в бессмысленной ухмылке. Заплакал малыш. Егор сунул руку под кровать, медленно выпрямился и двинулся навстречу гостю с зажатой в кулаке гантелью. Все ненавистное, гадкое, отравляющее жизнь соединилось для него сейчас в облике стоящего в дверях.
К счастью, в это время в коридоре заорали:
– Корчма! Братан! – позади возникли еще две тени, подхватили «братана» под руки и, сопя, потащили прочь.
В другой раз, проходя по коридору с чайником, Егор с омерзением отпихнул от себя этого самого Корчму, сунувшегося к нему с какими-то, возможно примирительными, объяснениями.
– Ты? Меня? – процедил тот, ткнувшись затылком в стену. – Спокуха, фрайер, сейчас я тебя попишу. Зарежу! – взвился он.
Выскочила перепуганная Инна, вся дрожащая, и потащила мужа в комнату.
Егора передергивало. Он шагал из угла в угол, не находя себе места, задевая лицом развешенные вдоль комнаты мокрые ползунки и распашонки, и чуть было не провалился под пол в том углу, где доски прогнили.
– Горик, милый, не связывайся с ними, – упрашивала его жена. – Они не понимают, что делают, но ты-то должен понимать.
«Ненавижу, – стучало у Егора в висках. – Как я их ненавижу! Я бы их всех… Рука бы не дрогнула. Даже с удовольствием…»
Наконец он овладел собой, сел на могильный холм кровати и, придав своему лицу миролюбивое выражение, сказал жене, что уже совершенно спокоен, что он и не собирается связываться с этими хрониками. Через какое-то время, буркнув небрежно, что отправляется в туалет, он не торопясь вышел, аккуратно притворил за собой дверь, и также неторопливо проходя через кухню, вдруг прыгнул к столу, обхватил рукой под горло сидящего на табурете «любителя абсента», резко повалил его на пол и волоком, мельком поразившись пробудившейся в себе чудовищной силе, стремглав потащил в туалет.
– Ты меня зарезать хотел? Зарезать? Ты, сволочь… – шипел он сквозь стиснутые зубы и при каждом слове ударял лежащего затылком о бетонный пол. – Ты не то что резать, ты у меня говорить разучишься…
В этом неожиданном для себя зверином бешенстве Егор не мог остановиться. Если он прикончит эту гадину, то всем от этого будет только лучше. Ведь это то же, что убить крысу. Наверное, он и прибил бы несчастного забулдыгу, если бы Татьяна с криком «Хмырь шлоепаный!», как рысь, не вцепилась Егору сзади в волосы. Очнувшись, он отшвырнул ее, поднялся, прошел на кухню, где окаменели, точно гномы после второго крика петуха, фигуры хроников, и тщательно вымыл с мылом руки, как тогда после убитой крысы. Вернулся в комнату.
Там, у постели ребенка, беззвучно плакала жена. Малыш, стоя в кроватке и держась за ее перильца, вопросительно таращил глаза. И словно из невообразимой дали, едва слышимый, доносился печальный колокольный перезвон.
«Еще немного, – подумалось Егору, – и я сам потеряю человеческий облик».
12
В ближайшую же ночь Егору приснилось, будто он потерял человеческий облик.
Ему пригрезилось, будто он таракан. Он якобы видит, как по столу разгуливает таракан, и знает, что это он сам, Егор. А главное, он нисколечко этому не удивляется, как будто это давно известный факт, как будто всегда все знали его как таракана. Не удивляется он и своей раздвоенности (ведь сам же он за собой и наблюдает). Одно лишь беспокоит его: как бы не спутать себя-таракана с настоящими тараканами и не прихлопнуть по ошибке. Он мучительно ломает над этим голову и заодно ревностно следит, чтобы кто-нибудь посторонний также не прибил его. Наконец догадавшись или вспомнив, как это делалось на лабораторных занятиях, он помечает насекомому спинку белой краской. Но вскоре опять являются сомнения: того ли таракана он пометил?…
…Его многое теперь раздражало – и шатающийся стол, и решетки на окнах, и тревожные взгляды жены, и ее медлительность и то, с каким рвением бросается она к ребенку, стоит лишь тому пискнуть, и частый плач малыша, у которого резались зубы.
Случалось, лежа без сна, слушая поневоле ругань и стуки за стеной, он как бы взглядывал на себя со стороны и дивился увиденному – тому, что он лежит в одной постели с этой белеющей в полутьме женщиной, которая сейчас казалась ему совсем незнакомой. Что объединяет их, кроме этой мрачной комнатушки, общего дитяти и строчки в паспорте? Весь ряд предшествующих и подготовительных событий (и долгие поцелуи в подъезде ее дома, и хвастливые появления в компании друзей с молоденькой девчушкой, почти школьницей, и прогулки вдвоем по Эрмитажу, в которых Егор выступал завзятым экскурсоводом, и его незаконные проникновения к ней в роддом) – весь этот ряд словно бы выпал из памяти, и остался лишь голый результат. И этот результат был странен: он и эта женщина, считающаяся его женой, – здесь, в погружающемся под землю доме, населенном всевозможными тварями и крысоподобными существами…
Он засыпал с надеждой хотя бы во сне увидеть что-нибудь утешительное, милое сердцу – покинутого ли в далеком прошлом дружка Саньку, вкусно сосущего леденец, или студенческую братию, весенним днем сидящую, свесив ноги, на гранитном парапете набережной. Но нет, даже сны сделались какими-то скудными, словно вид на разрушенную баню в том окошке, которое завесила в первый день Инна.
Что касается Инны, то ей было не легче. В ней постепенно укоренилось убеждение, что из такого уныния и отчужденности и состоит супружеская жизнь. И все же временами, вопреки рассудку, ей воображалось, будто счастье возможно, что оно где-то рядом, необходимо лишь небольшое усилие – зажмуриться, например, и быстро разъять веки – и вот оно, перед тобой… Изредка являлось ей одно видение. Откуда оно пришло, не вспомнить – из ранних ли ее девчоночьих мечтаний, позднее преображенных, или из полузабытого сна. В нем были распахнутые настежь окна, солнце, развевающаяся от сквозняка тюль, цветы, как будто вся комната забрызгана золотисто-желтыми цветами, залитый солнцем стол и на столе, в облачке пеленок, – ее детеныш, красный, сморщенный, с прижатыми к груди кулачками, каким она его увидела впервые.
Ему пригрезилось, будто он таракан. Он якобы видит, как по столу разгуливает таракан, и знает, что это он сам, Егор. А главное, он нисколечко этому не удивляется, как будто это давно известный факт, как будто всегда все знали его как таракана. Не удивляется он и своей раздвоенности (ведь сам же он за собой и наблюдает). Одно лишь беспокоит его: как бы не спутать себя-таракана с настоящими тараканами и не прихлопнуть по ошибке. Он мучительно ломает над этим голову и заодно ревностно следит, чтобы кто-нибудь посторонний также не прибил его. Наконец догадавшись или вспомнив, как это делалось на лабораторных занятиях, он помечает насекомому спинку белой краской. Но вскоре опять являются сомнения: того ли таракана он пометил?…
…Его многое теперь раздражало – и шатающийся стол, и решетки на окнах, и тревожные взгляды жены, и ее медлительность и то, с каким рвением бросается она к ребенку, стоит лишь тому пискнуть, и частый плач малыша, у которого резались зубы.
Случалось, лежа без сна, слушая поневоле ругань и стуки за стеной, он как бы взглядывал на себя со стороны и дивился увиденному – тому, что он лежит в одной постели с этой белеющей в полутьме женщиной, которая сейчас казалась ему совсем незнакомой. Что объединяет их, кроме этой мрачной комнатушки, общего дитяти и строчки в паспорте? Весь ряд предшествующих и подготовительных событий (и долгие поцелуи в подъезде ее дома, и хвастливые появления в компании друзей с молоденькой девчушкой, почти школьницей, и прогулки вдвоем по Эрмитажу, в которых Егор выступал завзятым экскурсоводом, и его незаконные проникновения к ней в роддом) – весь этот ряд словно бы выпал из памяти, и остался лишь голый результат. И этот результат был странен: он и эта женщина, считающаяся его женой, – здесь, в погружающемся под землю доме, населенном всевозможными тварями и крысоподобными существами…
Он засыпал с надеждой хотя бы во сне увидеть что-нибудь утешительное, милое сердцу – покинутого ли в далеком прошлом дружка Саньку, вкусно сосущего леденец, или студенческую братию, весенним днем сидящую, свесив ноги, на гранитном парапете набережной. Но нет, даже сны сделались какими-то скудными, словно вид на разрушенную баню в том окошке, которое завесила в первый день Инна.
Что касается Инны, то ей было не легче. В ней постепенно укоренилось убеждение, что из такого уныния и отчужденности и состоит супружеская жизнь. И все же временами, вопреки рассудку, ей воображалось, будто счастье возможно, что оно где-то рядом, необходимо лишь небольшое усилие – зажмуриться, например, и быстро разъять веки – и вот оно, перед тобой… Изредка являлось ей одно видение. Откуда оно пришло, не вспомнить – из ранних ли ее девчоночьих мечтаний, позднее преображенных, или из полузабытого сна. В нем были распахнутые настежь окна, солнце, развевающаяся от сквозняка тюль, цветы, как будто вся комната забрызгана золотисто-желтыми цветами, залитый солнцем стол и на столе, в облачке пеленок, – ее детеныш, красный, сморщенный, с прижатыми к груди кулачками, каким она его увидела впервые.
13
Снова пришла весна. Снег сошел, оставив после себя мокрые нашлепки грязи, постепенно превращающейся в пыль. Лед в каналах потемнел и просел, погрузившись под желтоватую с прозеленью воду.
В тихие светлые вечера Егор отправлялся домой пешком – по Университетской набережной, мост Шмидта, через площадь Труда и Театральную площадь – и порой забредал в сквер Никольского собора, где едва начинающие оживать старые искривленные деревья напоминали страдающих грешников, а также карандашный эскиз Егора. Иной раз он просиживал тут долго, как некогда в чужом дворике, мечтая о жилье. Теперь он уже не мечтал, а люди вокруг – и одетые в черное старушки-богомолки у ворот храма, и покуривающие на соседней скамье мужички – все казались ему хрониками и всех хотелось отправить в резервацию. И не ему одному, оказывается, хотелось. «Петербург – город для богатых», – вспомнилось ему недавнее высказывание губернатора. Правда, высказывание это ставило Егора в один ряд с хрониками.
Как-то он задержался допоздна в гостях у приятеля, бывшего однокурсника, и возвращался к себе в весенних сумерках, также пешком и также мимо собора. На колокольне пробили полночь. Взойдя на квадратный горб Красногвардейского мостика, он обратил внимание на странное для этого часа и места скопление людей и машин в конце набережной Крюкова канала. Егор прибавил шагу, затем побежал. И пока бежал, в голове у него проносились самые противоречивые мысли. Сперва о том, что если что-нибудь случилось с Инной или ребенком, то он поубивает всех этих хроников (он не сомневался, что происходящее связано именно с хрониками). Вслед за тем мелькнуло осознание, что он готов терпеть все – и крыс, и клопов, и пьяные оргии, только бы с женой и малышом все было в порядке. И наконец, подумалось, что если что-то плохое и в самом деле стряслось, то это возмездие. За что именно возмездие, он не успел домыслить…
У дома, светя фарами, стояли поперек улицы две пожарные машины. Люди в негнущихся, точно выпиленных из фанеры костюмах сворачивали плоские пожарные рукава. Здесь же под стеной здания Татьяна, с растрепанными волосами, вырывала у матери бутылку. Старуха шаталась и едва не падала, но пальцев не расцепляла. У ограды канала на куче тряпья гнездился седовласый инвалид, а Арефьевна, опустившись рядом с ним на колени, вытирала концом своего платка его перепачканное черным лицо. Поодаль бродили несколько пропойц из Татьяниной компании да еще кое-кто из жильцов. Одновременно, а то и раньше Егор заметил, что окна первого этажа выбиты, решетки выломаны. Оттуда тянуло горьковатым дымком и безотрадным запахом мокрой сажи. На стене вокруг окон красовались разлапистые ореолы копоти.
– Инна! – завопил он, бросившись в проезд, расталкивая каких-то людей.
– Горик, я здесь!
Жена появилась из-за пожарной машины с малышом на руках. На ней были домашние тапочки, халат, а поверх халата – плечистая брезентовая куртка пожарных.
– А у нас пожар, – изрекла она так, словно сообщая нечто забавное и как бы в улыбке растягивая губы, впрочем, заметно подрагивающие. – Кроватка, ванночка, магнитофон, рисунки твои – все сгорело…
– Главное, сами живы, – пробасил проплывший рядом пожарный с брандспойтом. – А кровати новые купите.
– Купим новые, – согласно повторила Инна (Егор взял у нее спящего, обернутого одеялом сынишку, голова которого попахивала гарью). – Ты знаешь, – Инна подняла на мужа глаза, – всех Корчма выносил… тот, с которым ты дрался. И бабу Тамару, и Вадима Ивановича, инвалида, и нас с Димулей. Мы чуть не задохнулись. На окнах решетки, а загорелось в коридоре. Говорят, проводка. Димулька так кричал, звал папу, а теперь вот… уснул…
Егор не дал ей досказать. Он притиснул ее к себе одной рукой, другой прижал закряхтевшего малыша и бормотал какие-то утешительные ласковые слова. Его вдруг охватило безотчетное желание обнять всех вокруг – и Арефьевну, и ее молчаливого мужа, и даже Татьяну с Тамарой, и того безобразного непредсказуемого Корчму. На душе у него сделалось так легко и просветленно, как бывало только в пору детства. И в то же время почудилось, будто обманчивое счастье, что брезжило и ускользало от него во снах, вынырнуло на минутку из области грез и засветилось в глазах его Инны.
…А через полчаса кто-то принес известие, что Корчма скончался. Говорили: прибежал домой, обожженный, бросился в ванну с холодной водой – и душа вон!..
– Царствие ему небесное, – тихо промолвила Арефьевна.
– Идите вы все!.. – оскалившись, вдруг заорала Татьяна и, размахнувшись, шарахнула о набережную пустую бутылку – Все!!!
В тихие светлые вечера Егор отправлялся домой пешком – по Университетской набережной, мост Шмидта, через площадь Труда и Театральную площадь – и порой забредал в сквер Никольского собора, где едва начинающие оживать старые искривленные деревья напоминали страдающих грешников, а также карандашный эскиз Егора. Иной раз он просиживал тут долго, как некогда в чужом дворике, мечтая о жилье. Теперь он уже не мечтал, а люди вокруг – и одетые в черное старушки-богомолки у ворот храма, и покуривающие на соседней скамье мужички – все казались ему хрониками и всех хотелось отправить в резервацию. И не ему одному, оказывается, хотелось. «Петербург – город для богатых», – вспомнилось ему недавнее высказывание губернатора. Правда, высказывание это ставило Егора в один ряд с хрониками.
Как-то он задержался допоздна в гостях у приятеля, бывшего однокурсника, и возвращался к себе в весенних сумерках, также пешком и также мимо собора. На колокольне пробили полночь. Взойдя на квадратный горб Красногвардейского мостика, он обратил внимание на странное для этого часа и места скопление людей и машин в конце набережной Крюкова канала. Егор прибавил шагу, затем побежал. И пока бежал, в голове у него проносились самые противоречивые мысли. Сперва о том, что если что-нибудь случилось с Инной или ребенком, то он поубивает всех этих хроников (он не сомневался, что происходящее связано именно с хрониками). Вслед за тем мелькнуло осознание, что он готов терпеть все – и крыс, и клопов, и пьяные оргии, только бы с женой и малышом все было в порядке. И наконец, подумалось, что если что-то плохое и в самом деле стряслось, то это возмездие. За что именно возмездие, он не успел домыслить…
У дома, светя фарами, стояли поперек улицы две пожарные машины. Люди в негнущихся, точно выпиленных из фанеры костюмах сворачивали плоские пожарные рукава. Здесь же под стеной здания Татьяна, с растрепанными волосами, вырывала у матери бутылку. Старуха шаталась и едва не падала, но пальцев не расцепляла. У ограды канала на куче тряпья гнездился седовласый инвалид, а Арефьевна, опустившись рядом с ним на колени, вытирала концом своего платка его перепачканное черным лицо. Поодаль бродили несколько пропойц из Татьяниной компании да еще кое-кто из жильцов. Одновременно, а то и раньше Егор заметил, что окна первого этажа выбиты, решетки выломаны. Оттуда тянуло горьковатым дымком и безотрадным запахом мокрой сажи. На стене вокруг окон красовались разлапистые ореолы копоти.
– Инна! – завопил он, бросившись в проезд, расталкивая каких-то людей.
– Горик, я здесь!
Жена появилась из-за пожарной машины с малышом на руках. На ней были домашние тапочки, халат, а поверх халата – плечистая брезентовая куртка пожарных.
– А у нас пожар, – изрекла она так, словно сообщая нечто забавное и как бы в улыбке растягивая губы, впрочем, заметно подрагивающие. – Кроватка, ванночка, магнитофон, рисунки твои – все сгорело…
– Главное, сами живы, – пробасил проплывший рядом пожарный с брандспойтом. – А кровати новые купите.
– Купим новые, – согласно повторила Инна (Егор взял у нее спящего, обернутого одеялом сынишку, голова которого попахивала гарью). – Ты знаешь, – Инна подняла на мужа глаза, – всех Корчма выносил… тот, с которым ты дрался. И бабу Тамару, и Вадима Ивановича, инвалида, и нас с Димулей. Мы чуть не задохнулись. На окнах решетки, а загорелось в коридоре. Говорят, проводка. Димулька так кричал, звал папу, а теперь вот… уснул…
Егор не дал ей досказать. Он притиснул ее к себе одной рукой, другой прижал закряхтевшего малыша и бормотал какие-то утешительные ласковые слова. Его вдруг охватило безотчетное желание обнять всех вокруг – и Арефьевну, и ее молчаливого мужа, и даже Татьяну с Тамарой, и того безобразного непредсказуемого Корчму. На душе у него сделалось так легко и просветленно, как бывало только в пору детства. И в то же время почудилось, будто обманчивое счастье, что брезжило и ускользало от него во снах, вынырнуло на минутку из области грез и засветилось в глазах его Инны.
…А через полчаса кто-то принес известие, что Корчма скончался. Говорили: прибежал домой, обожженный, бросился в ванну с холодной водой – и душа вон!..
– Царствие ему небесное, – тихо промолвила Арефьевна.
– Идите вы все!.. – оскалившись, вдруг заорала Татьяна и, размахнувшись, шарахнула о набережную пустую бутылку – Все!!!