Страница:
Андрей Неклюдов
НА КРЮКОВОМ
«Пусть гибнут слабые и уродливые…»
Ф.Ницше
1
Всю долгую весну Егор методично расклеивал по городу объявления: «Молодая семья из трех человек снимет…»
Нельзя сказать, чтоб молодой семье негде было приютиться. В двух комнатах коммунальной квартиры, где Егор с женой и грудным ребенком суммировался с тещей, братом жены – школьником – и ее бабушкой, было не теснее, чем в студенческом общежитии. Другое дело, что бабушке нездоровилось психически. На второй или третий день, как Егор поселился у них, она заявила, глядя в дверной глазок, что он не Иннин муж, а его двойник, и не впускала до тех пор, пока не вмешалась Инна. Наверное, со стороны ситуация выглядела комической, однако у Егора все это вызывало лишь досаду. Как и то, что спят они с женой за ширмой, по другую сторону которой обитают Иннина мать, страдающая радикулитом, и мальчишка тринадцати лет, который по пять раз за ночь встает в туалет или просто бродит по комнате с открытыми глазами. Иногда он пытается забраться в постель к молодым, поскольку прежде в том месте помещалась его кровать. А в соседней комнате запирается на ключ и приваливает дверь изнутри какой-то рухлядью никому не доверяющая бабушка, опасающаяся чужих и собственных двойников.
Знакомые советовали устроиться на работу, сулящую жилье, например, агентом по недвижимости.
– И уйти с кафедры, бросить аспирантуру? – скептически усмехался Егор.
– Тогда сам обратись в агентство. Там тебе наверняка что-нибудь подберут, – не теряли оптимизма доброжелатели. – Сейчас это вообще не проблема.
В агентстве недвижимости, куда Егор на всякий случай заглянул, за черными строгими столами попарно сидели люди и приглушенно беседовали. Каждая пара включала в себя элегантного, с иголочки одетого молодого человека, вкрадчивыми манерами и холодными глазами столь похожего на остальных своих собратьев, как если бы всех их клонировали с единого безупречного образца.
– … Двушка… трёшка… – дрессированно звучало с разных сторон. – Санузел раздельный… Схема такая: вы вносите залог…
– Здесь снимают жилье?
Вопрос никак не отразился ни на позах сидящих, ни на мерности их речей. Смутно ощущая свою тут чуждость, Егор с тоской огляделся.
В дверях соседней комнаты теснились, перешептываясь, с полдюжины старушек и коренастый мужичонка с лиловым носом. Внутри виднелся такой же черный стол и такой же агент, только женского рода. На краешке стула прилепилась, словно на исповеди, одна из старушек.
– Здесь аренда? – подойдя ближе, громко опросил Егор.
Стоящие в дверях обернулись, смолкнув на миг, после чего шепот возобновился.
– … Полдома в пригороде… под дачу… Сдать-то сдашь, а где гарантия, что не жуликам?… Говорят, и договоры бывают обманные…
– Однокомнатную за сколько можно снять? – Егор принужденно перешел на шепот.
– От ста долларов, – неожиданно изрекла агент, не поворачивая головы.
Егор прикинул в уме, что в рублях это составит двухмесячный доход его семьи, включая пособие на ребенка.
– А комнату?
Ответа не последовало.
– Один? – нацелился на Егора лиловый нос. – А-а, с ребенком… Нет, с ребенком и не суйся. Не сдам.
– Прописка питерская? – вполголоса, но строго осведомилась у Егора пожилая сухощавая женщина с зажатой под мышкой сумочкой, локотком подталкивая его к выходу.
Егор проследовал за ней на улицу, где они остановились в тени под аркой.
– А то я могу и прописку устроить, – дама искушающе зыркнула из-под зеленого берета.
– Спасибо, не надо.
– Хорошо. Квартира? Комната? – резко перешла к делу собеседница.
– Комнату бы. Но видите ли… Смотря, сколько это будет стоить.
– Хорошо, что-нибудь подберу, – обнадежила маклерша. – Будет раза в два дешевле, чем в агентствах.
Она внимательно пролистала паспорт клиента, сунула ему листочек с номером своего телефона, получила задаток («Теперь уж я буду работать именно на вас») и сгинула навек. Номер телефона оказался «липовым».
Всякий раз, направляясь домой после подобных общений и встреч, Егор невольно приостанавливался у каких бы то ни было людских скоплений. Ему чудилось, будто все кругом только тем и занимаются, что обсуждают жилищные дела и вершат квартирные сделки. Особенно его притягивали к себе старушки. Казалось, каждая из них озабочена одним: кому бы сдать по дешевке лишнюю комнатенку. И ведь как для них это просто – взять да и впустить его в эту самую комнатенку – живи. А для него… для него это всё!
Однажды он не утерпел и подошел к двум таким старушкам, судачащим возле угла дома:
– Простите, вы, случайно, ничего не сдаете?
– А что мы должны сдавать? – попятились те.
– Да нет, я так… – опомнился Егор и, чертыхаясь, зашагал прочь.
– Тебя самого бы сдать! В милицию! – прозвучало ему вслед.
Нельзя сказать, чтоб молодой семье негде было приютиться. В двух комнатах коммунальной квартиры, где Егор с женой и грудным ребенком суммировался с тещей, братом жены – школьником – и ее бабушкой, было не теснее, чем в студенческом общежитии. Другое дело, что бабушке нездоровилось психически. На второй или третий день, как Егор поселился у них, она заявила, глядя в дверной глазок, что он не Иннин муж, а его двойник, и не впускала до тех пор, пока не вмешалась Инна. Наверное, со стороны ситуация выглядела комической, однако у Егора все это вызывало лишь досаду. Как и то, что спят они с женой за ширмой, по другую сторону которой обитают Иннина мать, страдающая радикулитом, и мальчишка тринадцати лет, который по пять раз за ночь встает в туалет или просто бродит по комнате с открытыми глазами. Иногда он пытается забраться в постель к молодым, поскольку прежде в том месте помещалась его кровать. А в соседней комнате запирается на ключ и приваливает дверь изнутри какой-то рухлядью никому не доверяющая бабушка, опасающаяся чужих и собственных двойников.
Знакомые советовали устроиться на работу, сулящую жилье, например, агентом по недвижимости.
– И уйти с кафедры, бросить аспирантуру? – скептически усмехался Егор.
– Тогда сам обратись в агентство. Там тебе наверняка что-нибудь подберут, – не теряли оптимизма доброжелатели. – Сейчас это вообще не проблема.
В агентстве недвижимости, куда Егор на всякий случай заглянул, за черными строгими столами попарно сидели люди и приглушенно беседовали. Каждая пара включала в себя элегантного, с иголочки одетого молодого человека, вкрадчивыми манерами и холодными глазами столь похожего на остальных своих собратьев, как если бы всех их клонировали с единого безупречного образца.
– … Двушка… трёшка… – дрессированно звучало с разных сторон. – Санузел раздельный… Схема такая: вы вносите залог…
– Здесь снимают жилье?
Вопрос никак не отразился ни на позах сидящих, ни на мерности их речей. Смутно ощущая свою тут чуждость, Егор с тоской огляделся.
В дверях соседней комнаты теснились, перешептываясь, с полдюжины старушек и коренастый мужичонка с лиловым носом. Внутри виднелся такой же черный стол и такой же агент, только женского рода. На краешке стула прилепилась, словно на исповеди, одна из старушек.
– Здесь аренда? – подойдя ближе, громко опросил Егор.
Стоящие в дверях обернулись, смолкнув на миг, после чего шепот возобновился.
– … Полдома в пригороде… под дачу… Сдать-то сдашь, а где гарантия, что не жуликам?… Говорят, и договоры бывают обманные…
– Однокомнатную за сколько можно снять? – Егор принужденно перешел на шепот.
– От ста долларов, – неожиданно изрекла агент, не поворачивая головы.
Егор прикинул в уме, что в рублях это составит двухмесячный доход его семьи, включая пособие на ребенка.
– А комнату?
Ответа не последовало.
– Один? – нацелился на Егора лиловый нос. – А-а, с ребенком… Нет, с ребенком и не суйся. Не сдам.
– Прописка питерская? – вполголоса, но строго осведомилась у Егора пожилая сухощавая женщина с зажатой под мышкой сумочкой, локотком подталкивая его к выходу.
Егор проследовал за ней на улицу, где они остановились в тени под аркой.
– А то я могу и прописку устроить, – дама искушающе зыркнула из-под зеленого берета.
– Спасибо, не надо.
– Хорошо. Квартира? Комната? – резко перешла к делу собеседница.
– Комнату бы. Но видите ли… Смотря, сколько это будет стоить.
– Хорошо, что-нибудь подберу, – обнадежила маклерша. – Будет раза в два дешевле, чем в агентствах.
Она внимательно пролистала паспорт клиента, сунула ему листочек с номером своего телефона, получила задаток («Теперь уж я буду работать именно на вас») и сгинула навек. Номер телефона оказался «липовым».
Всякий раз, направляясь домой после подобных общений и встреч, Егор невольно приостанавливался у каких бы то ни было людских скоплений. Ему чудилось, будто все кругом только тем и занимаются, что обсуждают жилищные дела и вершат квартирные сделки. Особенно его притягивали к себе старушки. Казалось, каждая из них озабочена одним: кому бы сдать по дешевке лишнюю комнатенку. И ведь как для них это просто – взять да и впустить его в эту самую комнатенку – живи. А для него… для него это всё!
Однажды он не утерпел и подошел к двум таким старушкам, судачащим возле угла дома:
– Простите, вы, случайно, ничего не сдаете?
– А что мы должны сдавать? – попятились те.
– Да нет, я так… – опомнился Егор и, чертыхаясь, зашагал прочь.
– Тебя самого бы сдать! В милицию! – прозвучало ему вслед.
2
Бывало, набегавшись и улавливая первые признаки апатии и душевного нерасположения ко всем собственникам отдельных квартир, Егор забредал в какой-нибудь уединённый скверик в тесноте старых домов, присаживался там на облезлую садовую скамейку и сидел долго, иной раз до сумерек.
Оттесненный стенами, гул улицы напоминал здесь о себе лишь слабым шорохом, скрежет и позванивание трамваев на Садовой или Декабристов звучали мирно и сонно. И Егор без сопротивления отдавался царившему здесь покою. С каким-то ностальгическим чувством он наблюдал, как в песочнице в центре двора возится ребятня, рядом, воркуя, топчутся голуби, пошевеливается небогатая, чуть запыленная листва, а на лавочке напротив миловидная молодая мама, расстегнув на себе легкий плащик, читает книжку своей бледненькой светловолосой дочке. Если же прибавить к этому запах сирени, чудом сохранившейся в этом укромном уголке, бочку с квасом, по старинке выставившую желтый бок в просвет арки, акварельное весеннее небо, то картина получится почти идиллическая. Ее можно было бы назвать «Вечер в питерском дворе» или, заимствуя у Нестерова, – «Молчание».
В такие минуты Егору начинало мерещиться, будто это и его двор, а вот это или вон то отворенное окошко – окно его квартиры. Чудилось: вот сейчас шевельнется занавеска и покажется лицо его жены Инны… пусть не Инны, а какой-либо другой женщины, хотя бы той, что сидит сейчас на скамейке с дочкой. Ведь могла бы и она оказаться его женой… Улыбаясь, она помашет ему сверху рукой и крикнет, что ужин готов. А он будет любоваться очерком ее головы, плеч и знать, что там наверху его дом…
Из раскрытых окон и вправду доносились аппетитные запахи – жареной рыбы, оладий. Слышался деревянный ропот передвигаемых стульев, смешки, звяканье посуды; кто-то лениво повторял фортепьянные гаммы. Тонкая женская рука задвинула штору, и через миг окно затеплилось, словно яичный желток. Там, за шторой, в мягкой уютной желтизне был маленький рай.
Но надо было встать и уйти, потому что это был чужой двор и чужой рай…
И всякий раз, уходя, Егор испытывал чувство преждевременного пробуждения. Казалось, еще немного, и ему открылось бы что-то важное, некий секрет, знание которого озарит и его жизнь таким вот золотисто-желтым светом.
Когда-то давно он мечтал стать художником. Позднее, на младших курсах биофака, засиживаясь в лабораториях и библиотеке, он предощущал вселенский холодок научных открытий. Теперь же его целью было жилье. В борьбе за существование гибнут лучшие из человеческих устремлений. Хотя пора признать: никому нет дела, что он не стал художником и что, скорее всего, не станет великим ученым. Как никому нет дела, что он спит за ширмой. Пора признать: каждый борется за себя и никто не уступит ни клочочка жизненного пространства…
Временами его посещали мысли, которых он все меньше стыдился, мысли о том, что он мог бы жениться удачнее – на девушке, обеспеченной жильем. И сейчас он не бегал бы, как савраска, по всему городу в тщетных поисках угла, а спокойно работал, учился, писал диссертацию. Он мог бы приглашать домой друзей и включать в любое время музыку, мог бы по-человечески достойно пользоваться туалетом и ванной, не ожидая каждую секунду сердитого стука соседей. Да что там! Он мог бы петь и хлопать в ладоши, разгуливать нагишом и валяться на полу, прыгать чертом или ходить на руках. И не существовало бы в его жизни никаких ширм, сноходящих мальчиков и маниакальных бабушек.
… Он начал встречаться с Инной, еще учась на пятом курсе (они познакомились на танцах, больно столкнувшись спинами в толчее и хаосе разноцветных миганий). Когда обнаружилось, что Инна в положении, Егор воспринял это, как неизбежность.
Ему нравились ее отзывчивые, чуть подрагивающие перед поцелуем губы, ее белокурые волосы и бледная кожа, нравилось, как она, в постели, нагая, стыдливо поджимает колени; и то, что она младше его на четыре с половиной года, льстило его самолюбию; нравилось, что она смотрит на него широко раскрытыми глазами и верит каждому его слову. И все же он не мог бы сказать определенно, любит ли он жену. Хотя временами ему казалось: будь у них нормальные условия жизни, была бы и любовь.
Оттесненный стенами, гул улицы напоминал здесь о себе лишь слабым шорохом, скрежет и позванивание трамваев на Садовой или Декабристов звучали мирно и сонно. И Егор без сопротивления отдавался царившему здесь покою. С каким-то ностальгическим чувством он наблюдал, как в песочнице в центре двора возится ребятня, рядом, воркуя, топчутся голуби, пошевеливается небогатая, чуть запыленная листва, а на лавочке напротив миловидная молодая мама, расстегнув на себе легкий плащик, читает книжку своей бледненькой светловолосой дочке. Если же прибавить к этому запах сирени, чудом сохранившейся в этом укромном уголке, бочку с квасом, по старинке выставившую желтый бок в просвет арки, акварельное весеннее небо, то картина получится почти идиллическая. Ее можно было бы назвать «Вечер в питерском дворе» или, заимствуя у Нестерова, – «Молчание».
В такие минуты Егору начинало мерещиться, будто это и его двор, а вот это или вон то отворенное окошко – окно его квартиры. Чудилось: вот сейчас шевельнется занавеска и покажется лицо его жены Инны… пусть не Инны, а какой-либо другой женщины, хотя бы той, что сидит сейчас на скамейке с дочкой. Ведь могла бы и она оказаться его женой… Улыбаясь, она помашет ему сверху рукой и крикнет, что ужин готов. А он будет любоваться очерком ее головы, плеч и знать, что там наверху его дом…
Из раскрытых окон и вправду доносились аппетитные запахи – жареной рыбы, оладий. Слышался деревянный ропот передвигаемых стульев, смешки, звяканье посуды; кто-то лениво повторял фортепьянные гаммы. Тонкая женская рука задвинула штору, и через миг окно затеплилось, словно яичный желток. Там, за шторой, в мягкой уютной желтизне был маленький рай.
Но надо было встать и уйти, потому что это был чужой двор и чужой рай…
И всякий раз, уходя, Егор испытывал чувство преждевременного пробуждения. Казалось, еще немного, и ему открылось бы что-то важное, некий секрет, знание которого озарит и его жизнь таким вот золотисто-желтым светом.
Когда-то давно он мечтал стать художником. Позднее, на младших курсах биофака, засиживаясь в лабораториях и библиотеке, он предощущал вселенский холодок научных открытий. Теперь же его целью было жилье. В борьбе за существование гибнут лучшие из человеческих устремлений. Хотя пора признать: никому нет дела, что он не стал художником и что, скорее всего, не станет великим ученым. Как никому нет дела, что он спит за ширмой. Пора признать: каждый борется за себя и никто не уступит ни клочочка жизненного пространства…
Временами его посещали мысли, которых он все меньше стыдился, мысли о том, что он мог бы жениться удачнее – на девушке, обеспеченной жильем. И сейчас он не бегал бы, как савраска, по всему городу в тщетных поисках угла, а спокойно работал, учился, писал диссертацию. Он мог бы приглашать домой друзей и включать в любое время музыку, мог бы по-человечески достойно пользоваться туалетом и ванной, не ожидая каждую секунду сердитого стука соседей. Да что там! Он мог бы петь и хлопать в ладоши, разгуливать нагишом и валяться на полу, прыгать чертом или ходить на руках. И не существовало бы в его жизни никаких ширм, сноходящих мальчиков и маниакальных бабушек.
… Он начал встречаться с Инной, еще учась на пятом курсе (они познакомились на танцах, больно столкнувшись спинами в толчее и хаосе разноцветных миганий). Когда обнаружилось, что Инна в положении, Егор воспринял это, как неизбежность.
Ему нравились ее отзывчивые, чуть подрагивающие перед поцелуем губы, ее белокурые волосы и бледная кожа, нравилось, как она, в постели, нагая, стыдливо поджимает колени; и то, что она младше его на четыре с половиной года, льстило его самолюбию; нравилось, что она смотрит на него широко раскрытыми глазами и верит каждому его слову. И все же он не мог бы сказать определенно, любит ли он жену. Хотя временами ему казалось: будь у них нормальные условия жизни, была бы и любовь.
3
Все решилось нечаянно и вдруг. Однажды на остановке Егор помог какой-то старушонке, беспомощно простершей вперед трясущиеся руки, сойти с подножки трамвая на асфальт.
– Дай те Бог счастья, мил человек, Господь с тобой, – зашелестела та, глядя на него снизу вверх, и торопливо перекрестила Егора собранными в щепотку сухими пальцами. Почему-то это его тронуло, особенно слова про счастье. И такая приятная была бабуля, маленькая, в чистом белом платочке, что Егор неожиданно для себя ляпнул:
– Вы, случайно, комнату не сдаете?
– А что, ангел мой, жить нету где?
Поощренный ее ласковыми словами, Егор не стал утаивать ни про ширму, ни про стесненность в деньгах.
– Сама-то я не сдаю, нет, – дребезжал старческий голос. – С сыном я живу, разведенный он. Но я тебя сведу к одной женщине… У нее, правду сказать, не больно опрятно, попивает она… Зато она много с вас не возьмет.
То был предпоследний дом в слитном ряду низких буро-коричневых и грязно-желтых строений, протянувшихся по набережной Крюкова канала от Садовой улицы до Фонтанки. Несмотря на близость к центру, место отличалось странной безлюдностью. Оно напомнило Егору давнее сновидение.
В том преломленном мире он блуждал по каким-то затерянным, забытым людьми закоулкам города. Был он один, и ни как попал туда, ни как ему выйти на знакомые улицы – не имел понятия. И не к кому было обратиться за подсказкой: его окружали лишь сумрачные стены, глухие или с редкими, без порядка натыканными оконцами. Из этих окошек и трещин в стенах торчали кусты и даже деревца, а узкие кривые улочки порой неумолимо сужались, превращаясь в щель, затянутую паутиной.
Так же и тут: на всем как будто бы лежала невидимая глазу паутина, печать отрешенности, оцепенения, глубокого летаргического сна… На шероховатостях стен серым крапом покоилась многолетняя пыль. Сонная, застоявшаяся вода в канале сквозь поволоку тополиного пуха отражала ржавое солнце. Со стороны Никольского собора, как и сто лет назад, ежечасно доносился звук колоколов: сперва словно кто-то звякал половником по сковороде, а затем сколько-то раз ударял этой сковородой по чугунной ванне. Во внутреннем голом дворике, соединенном с набережной коротким тоннелем, там, где находился вход в подъезд, разгуливали подле мусорных бочков, толкая друг друга, вороны и голуби.
За два века дом, очевидно, погрузился в болотную питерскую почву, и первый этаж превратился в полуподвал. Входя в подъезд, Егор заметил, как в щель под заколоченной гвоздями дверью, откуда дуло холодом и затхлостью, шмыгнула серая проворная тень.
Сразу за порогом квартиры, уже внутри ее, деревянные ступеньки вели вниз, в большую, пахнувшую половыми тряпками сумрачную кухню, где стояли два стола-тумбочки с изрезанными линялыми клеенками и почерневшая газовая плита, одна из конфорок которой никогда не гасилась: подобно древним пещерным людям, обитатели квартиры хранили огонь. Спичек они или не имели, или экономили их, и огонек размножался с помощью полосок газетной бумаги. Узкий, длинный и всегда темный коридор вел от ступенек влево, мимо двух дверей – хозяйки сдаваемой площади и ее соседей – пожилой женщины с мужем-инвалидом – и упирался в дверь комнаты, где поселился Егор с женой и трехмесячным малышом.
… Егор испытывал такое чувство, как будто перед ним лежит чистый лист, карандаш, и он нанесет сейчас первые мазки будущей замечательной картины. Первым делом он наладил и включил магнитолу «Панасоник» – единственное их совместно нажитое имущество. Затем, оценивающе оглядев комнату, передвинул шаткий дощатый стол к окну, за которым сквозь мутное стекло и прутья решетки виднелась растрескавшаяся панель, гранитные тумбы и чугунная ограда канала, да еще дома на противоположной его стороне, одинаково приземистые, притиснутые один к другому. Второе окошко, также зарешеченное, глядящее на груду битого кирпича и развалины какого-то строения (как выяснилось, бани), Инна, балансируя на расхлябанном стуле, завесила куском цветной материи. Просевший в углу пол застлали листом фанеры, найденным под кроватью, а наиболее крупные грязные пятна на обоях Егор прикрыл листами ватмана со своими художественными произведениями (тяга к рисованию до сих пор не покидала его). На одном листе изображалось в карандаше голое безлистое дерево, вернее, три сросшихся у комля дерева, искривленных, с изогнутыми, как будто мучительно вывернутыми суставчатыми ветвями. На другом он по памяти написал акварелью старый питерский дворик со скамейкой и песочницей, в каком еще недавно сидел, грустя и мечтая о своем доме.
Глядя на мужа, Инна тоже старалась радоваться, хотя ее не оставляло чувство, будто она сбежала из семьи, где в ней нуждались. И все-таки минутами ей становилось и впрямь весело и словно бы щекотно внутри от тайной мысли о том, что ночью можно будет наконец перестать сдерживаться и дать волю чувствам.
Правда, кровать, такая величественная, монументальная с виду, с резными деревянными спинками, похожими на иконостас, на деле оказалась вконец расшатанной, и спинки эти раскачивались вперед и назад, как старинный экипаж на рессорах. Вдобавок пружинное ложе имело форму продолговатого могильного холма, и в первую же ночь, едва заснув, Егор тотчас проснулся уже на полу с гудящими ребрами. Жена к тому времени сползла впритык к стене.
– Нам следует привязываться, – пошутил по возвращении на место Егор. – Или всегда лежать друг на друге строго посредине.
И хотя скоро они приноровились удерживаться во время сна на косогоре, но привыкнуть к неожиданным соседям – полчищам населяющих кровать насекомых – оказалось не так просто. Здесь не подходил даже такой продуманный способ защиты, каким поделился с Егором его приятель, в прошлом работавший дворником и имевший опыт взаимоотношений с клопами. Приятель, согласно его воспоминаниям, отодвигал кровать на средину комнаты, устанавливал все ее четыре ножки в консервные банки, заполненные водой, чтоб насекомые не взбирались снизу, а сверху устраивал навес из полиэтилена, так что десантирующиеся с потолка кровопийцы неминуемо скатывались по полиэтилену на пол.
Однако в комнате на Крюковом клопы изначально находились внутри кровати, оградиться от них было немыслимо, и к утру простыня рябила размазанными буро-коричневыми кляксами.
– Ничего, зато теперь мы сами себе хозяева, – бодрился Егор.
Инна дипломатично с ним соглашалась. Впрочем, и сама она лелеяла надежду, что здесь, в уединении, где ничто не будет ее отвлекать, у нее пробудится наконец то великое чувство материнства, о котором она слышала от других и читала, но которое в себе, к своему великому огорчению, не находила. Выношенный, рожденный ею ребенок временами казался ей большой куклой, кем-то ей подаренной и требующей к тому же постоянного ухода. Еще не так давно она сама была дочкой и никак не могла теперь свыкнуться с новой для нее ролью. И словно стремясь искупить перед младенцем вину за эту нелюбовь, она с преувеличенным усердием следила за ним, вскакивала по ночам, чтобы проверить, не мокрый ли он, нет ли на простыне клопов, и часами носила его на руках, когда он капризничал.
Что до малыша, то ему пока что было безразлично, где жить. Он или спал, повернувшись к родителям маленьким, с проплешинами, шелушащимся затылком, или, раскрыв рот и скосив глаза к переносице, пристально разглядывал подвешенные гирляндой погремушки и, как бы в нетерпении поскорее стать взрослым и независимым, то и дело взбрыкивал под одеялом обеими ножками.
– Дай те Бог счастья, мил человек, Господь с тобой, – зашелестела та, глядя на него снизу вверх, и торопливо перекрестила Егора собранными в щепотку сухими пальцами. Почему-то это его тронуло, особенно слова про счастье. И такая приятная была бабуля, маленькая, в чистом белом платочке, что Егор неожиданно для себя ляпнул:
– Вы, случайно, комнату не сдаете?
– А что, ангел мой, жить нету где?
Поощренный ее ласковыми словами, Егор не стал утаивать ни про ширму, ни про стесненность в деньгах.
– Сама-то я не сдаю, нет, – дребезжал старческий голос. – С сыном я живу, разведенный он. Но я тебя сведу к одной женщине… У нее, правду сказать, не больно опрятно, попивает она… Зато она много с вас не возьмет.
То был предпоследний дом в слитном ряду низких буро-коричневых и грязно-желтых строений, протянувшихся по набережной Крюкова канала от Садовой улицы до Фонтанки. Несмотря на близость к центру, место отличалось странной безлюдностью. Оно напомнило Егору давнее сновидение.
В том преломленном мире он блуждал по каким-то затерянным, забытым людьми закоулкам города. Был он один, и ни как попал туда, ни как ему выйти на знакомые улицы – не имел понятия. И не к кому было обратиться за подсказкой: его окружали лишь сумрачные стены, глухие или с редкими, без порядка натыканными оконцами. Из этих окошек и трещин в стенах торчали кусты и даже деревца, а узкие кривые улочки порой неумолимо сужались, превращаясь в щель, затянутую паутиной.
Так же и тут: на всем как будто бы лежала невидимая глазу паутина, печать отрешенности, оцепенения, глубокого летаргического сна… На шероховатостях стен серым крапом покоилась многолетняя пыль. Сонная, застоявшаяся вода в канале сквозь поволоку тополиного пуха отражала ржавое солнце. Со стороны Никольского собора, как и сто лет назад, ежечасно доносился звук колоколов: сперва словно кто-то звякал половником по сковороде, а затем сколько-то раз ударял этой сковородой по чугунной ванне. Во внутреннем голом дворике, соединенном с набережной коротким тоннелем, там, где находился вход в подъезд, разгуливали подле мусорных бочков, толкая друг друга, вороны и голуби.
За два века дом, очевидно, погрузился в болотную питерскую почву, и первый этаж превратился в полуподвал. Входя в подъезд, Егор заметил, как в щель под заколоченной гвоздями дверью, откуда дуло холодом и затхлостью, шмыгнула серая проворная тень.
Сразу за порогом квартиры, уже внутри ее, деревянные ступеньки вели вниз, в большую, пахнувшую половыми тряпками сумрачную кухню, где стояли два стола-тумбочки с изрезанными линялыми клеенками и почерневшая газовая плита, одна из конфорок которой никогда не гасилась: подобно древним пещерным людям, обитатели квартиры хранили огонь. Спичек они или не имели, или экономили их, и огонек размножался с помощью полосок газетной бумаги. Узкий, длинный и всегда темный коридор вел от ступенек влево, мимо двух дверей – хозяйки сдаваемой площади и ее соседей – пожилой женщины с мужем-инвалидом – и упирался в дверь комнаты, где поселился Егор с женой и трехмесячным малышом.
… Егор испытывал такое чувство, как будто перед ним лежит чистый лист, карандаш, и он нанесет сейчас первые мазки будущей замечательной картины. Первым делом он наладил и включил магнитолу «Панасоник» – единственное их совместно нажитое имущество. Затем, оценивающе оглядев комнату, передвинул шаткий дощатый стол к окну, за которым сквозь мутное стекло и прутья решетки виднелась растрескавшаяся панель, гранитные тумбы и чугунная ограда канала, да еще дома на противоположной его стороне, одинаково приземистые, притиснутые один к другому. Второе окошко, также зарешеченное, глядящее на груду битого кирпича и развалины какого-то строения (как выяснилось, бани), Инна, балансируя на расхлябанном стуле, завесила куском цветной материи. Просевший в углу пол застлали листом фанеры, найденным под кроватью, а наиболее крупные грязные пятна на обоях Егор прикрыл листами ватмана со своими художественными произведениями (тяга к рисованию до сих пор не покидала его). На одном листе изображалось в карандаше голое безлистое дерево, вернее, три сросшихся у комля дерева, искривленных, с изогнутыми, как будто мучительно вывернутыми суставчатыми ветвями. На другом он по памяти написал акварелью старый питерский дворик со скамейкой и песочницей, в каком еще недавно сидел, грустя и мечтая о своем доме.
Глядя на мужа, Инна тоже старалась радоваться, хотя ее не оставляло чувство, будто она сбежала из семьи, где в ней нуждались. И все-таки минутами ей становилось и впрямь весело и словно бы щекотно внутри от тайной мысли о том, что ночью можно будет наконец перестать сдерживаться и дать волю чувствам.
Правда, кровать, такая величественная, монументальная с виду, с резными деревянными спинками, похожими на иконостас, на деле оказалась вконец расшатанной, и спинки эти раскачивались вперед и назад, как старинный экипаж на рессорах. Вдобавок пружинное ложе имело форму продолговатого могильного холма, и в первую же ночь, едва заснув, Егор тотчас проснулся уже на полу с гудящими ребрами. Жена к тому времени сползла впритык к стене.
– Нам следует привязываться, – пошутил по возвращении на место Егор. – Или всегда лежать друг на друге строго посредине.
И хотя скоро они приноровились удерживаться во время сна на косогоре, но привыкнуть к неожиданным соседям – полчищам населяющих кровать насекомых – оказалось не так просто. Здесь не подходил даже такой продуманный способ защиты, каким поделился с Егором его приятель, в прошлом работавший дворником и имевший опыт взаимоотношений с клопами. Приятель, согласно его воспоминаниям, отодвигал кровать на средину комнаты, устанавливал все ее четыре ножки в консервные банки, заполненные водой, чтоб насекомые не взбирались снизу, а сверху устраивал навес из полиэтилена, так что десантирующиеся с потолка кровопийцы неминуемо скатывались по полиэтилену на пол.
Однако в комнате на Крюковом клопы изначально находились внутри кровати, оградиться от них было немыслимо, и к утру простыня рябила размазанными буро-коричневыми кляксами.
– Ничего, зато теперь мы сами себе хозяева, – бодрился Егор.
Инна дипломатично с ним соглашалась. Впрочем, и сама она лелеяла надежду, что здесь, в уединении, где ничто не будет ее отвлекать, у нее пробудится наконец то великое чувство материнства, о котором она слышала от других и читала, но которое в себе, к своему великому огорчению, не находила. Выношенный, рожденный ею ребенок временами казался ей большой куклой, кем-то ей подаренной и требующей к тому же постоянного ухода. Еще не так давно она сама была дочкой и никак не могла теперь свыкнуться с новой для нее ролью. И словно стремясь искупить перед младенцем вину за эту нелюбовь, она с преувеличенным усердием следила за ним, вскакивала по ночам, чтобы проверить, не мокрый ли он, нет ли на простыне клопов, и часами носила его на руках, когда он капризничал.
Что до малыша, то ему пока что было безразлично, где жить. Он или спал, повернувшись к родителям маленьким, с проплешинами, шелушащимся затылком, или, раскрыв рот и скосив глаза к переносице, пристально разглядывал подвешенные гирляндой погремушки и, как бы в нетерпении поскорее стать взрослым и независимым, то и дело взбрыкивал под одеялом обеими ножками.
4
Хозяйка, сдавшая комнату (звали ее бабой Тамарой), была хронической алкоголичкой. Иссохшая, костлявая, со сломанным, широким в переносице, сливообразным носом, маленькими черными глазками, гнусавым голосом и клюкой в руке, она выглядела лет на сто. На самом же деле, по словам соседки, ей было не больше пятидесяти пяти. По утрам она, с сумкой и палкой, вся в черном, повязанная черным платком, словно монахиня, сопя и растопыривая острые локти, подымалась по лестнице к двери и отправлялась неведомо куда. Возвратясь к полудню, она съезжала по ступенькам на спине или скатывалась кубарем, стуча костями, щерила щербатый рот, сипло хохотала и бормотала что-то нечленораздельное.
– Она таблетки специальные покупает и ест, – шепнула как-то Егору соседка Тамары Антонида Арефьевна. – Стеклоочиститель пьет. Это дешевле, чем вино.
Получив с квартирантов плату, баба Тамара по нескольку дней не выходила из своей комнаты. Лишь изредка оттуда доносился глухой стук – не иначе, она что-то роняла там или падала сама, да время от времени раздавались тяжелые удары в стену, сопровождаемые невнятными ругательствами. В целом же старуха вела себя если не прилежно, то по крайней мере сносно, так что Егор с Инной воспринимали как преувеличение жалобы Антониды Арефьевны на то, что ей, дескать, от Тамары житья нет.
– Я почти сорок лет их терплю, – со вздохом делилась соседка. – Сама Тамара куда ни шло, а вот дочь ее, Татьяна, – чистая бестия.
Разговаривая, Арефьевна опасливо поглядывала в сторону темного безмолвного коридора. Обыкновенно, закончив что-либо готовить, она сразу же уходила к себе и старалась не показываться. Раз или два в неделю она с героическими усилиями выволакивала на кухню на сломанной инвалидной коляске безногого, седого до белизны, равнодушного и безропотного мужа и мыла его губкой из таза, после чего его неделю также не было видно.
– А где она сейчас, Тамарина дочь? – поинтересовалась у соседки Инна, гадая о том, довелось ли бабе Тамаре испытать в свое время великое материнское чувство.
– Нынче, благодарим Бога, в тюрьме.
– Как – в тюрьме?! – ужаснулась Инна
– В женской колонии, за воровство усадили. Тамара сказывает, что скоро выпустят, по амнистии.
– Представь, какое это для Тамары горе, – сочувственно вздыхала Инна, оставшись с мужем наедине. – Неудивительно, что она пьет.
Ей упорно хотелось верить в материнские чувства Тамары.
– Она и раньше пила. И вместе с дочкой, как я понял, – возразил на это Егор. – Они же хроники, как ты не поймешь!
Однажды, войдя в кухню, Инна застала бабку таскающей руками из их сковороды, стоящей на огне, полусырую картошку. Узнав об этом, Егор не раздумывая вывалил блюдо в помойное ведро.
– Лучше бы ты ей отдал, – отвернувшись, промолвила Инна. – Она вообще ничего не ест. Я ни разу не видела, чтоб она что-нибудь готовила.
– И что же нам? Записаться к ней в опекуны? – зло бросил Егор и язвительно прибавил: – Может быть, она всеядна: бумагу ест, картон…
Как-то проходя мимо Никольской церкви, Егор среди нищенок, выстроившихся в два рада у ворот внутренней ограды, приметил и бабу Тамару.
Вразнобой крестясь и кланяясь, попрошайки, опережая друг дружку, тянули навстречу проходящим заскорузлые ладони:
– Пода-а-айте копеечку!
Лица их, как отметил про себя Егор, мало чем отличались по цвету и фактуре от измочаленных прошлогодних листьев, что брезгливо переметал с места на место скучающий ветерок. Егор пожалел, что у него нет под рукой карандаша и куска ватмана. То была живописная группа. Как и Тамара, почти все женщины были с палками, в черных, серых пальто и платках. Лишь одна, пьяно покачивающаяся и сгорбленная, как питекантроп, была облачена в джинсы, синюю куртку и сине-красную пляжную кепку с пластмассовым козырьком и некогда белой надписью, от которой остался лишь серый намек – «Ленинград – город-герой».
– Помогите копеечкой. Дай Бог здоровья, – сипло бормотали они, изображая на лицах фальшивую гримасу смирения. А через минуту, оставшись одни, матерились и ссорились между собой.
– Она таблетки специальные покупает и ест, – шепнула как-то Егору соседка Тамары Антонида Арефьевна. – Стеклоочиститель пьет. Это дешевле, чем вино.
Получив с квартирантов плату, баба Тамара по нескольку дней не выходила из своей комнаты. Лишь изредка оттуда доносился глухой стук – не иначе, она что-то роняла там или падала сама, да время от времени раздавались тяжелые удары в стену, сопровождаемые невнятными ругательствами. В целом же старуха вела себя если не прилежно, то по крайней мере сносно, так что Егор с Инной воспринимали как преувеличение жалобы Антониды Арефьевны на то, что ей, дескать, от Тамары житья нет.
– Я почти сорок лет их терплю, – со вздохом делилась соседка. – Сама Тамара куда ни шло, а вот дочь ее, Татьяна, – чистая бестия.
Разговаривая, Арефьевна опасливо поглядывала в сторону темного безмолвного коридора. Обыкновенно, закончив что-либо готовить, она сразу же уходила к себе и старалась не показываться. Раз или два в неделю она с героическими усилиями выволакивала на кухню на сломанной инвалидной коляске безногого, седого до белизны, равнодушного и безропотного мужа и мыла его губкой из таза, после чего его неделю также не было видно.
– А где она сейчас, Тамарина дочь? – поинтересовалась у соседки Инна, гадая о том, довелось ли бабе Тамаре испытать в свое время великое материнское чувство.
– Нынче, благодарим Бога, в тюрьме.
– Как – в тюрьме?! – ужаснулась Инна
– В женской колонии, за воровство усадили. Тамара сказывает, что скоро выпустят, по амнистии.
– Представь, какое это для Тамары горе, – сочувственно вздыхала Инна, оставшись с мужем наедине. – Неудивительно, что она пьет.
Ей упорно хотелось верить в материнские чувства Тамары.
– Она и раньше пила. И вместе с дочкой, как я понял, – возразил на это Егор. – Они же хроники, как ты не поймешь!
Однажды, войдя в кухню, Инна застала бабку таскающей руками из их сковороды, стоящей на огне, полусырую картошку. Узнав об этом, Егор не раздумывая вывалил блюдо в помойное ведро.
– Лучше бы ты ей отдал, – отвернувшись, промолвила Инна. – Она вообще ничего не ест. Я ни разу не видела, чтоб она что-нибудь готовила.
– И что же нам? Записаться к ней в опекуны? – зло бросил Егор и язвительно прибавил: – Может быть, она всеядна: бумагу ест, картон…
Как-то проходя мимо Никольской церкви, Егор среди нищенок, выстроившихся в два рада у ворот внутренней ограды, приметил и бабу Тамару.
Вразнобой крестясь и кланяясь, попрошайки, опережая друг дружку, тянули навстречу проходящим заскорузлые ладони:
– Пода-а-айте копеечку!
Лица их, как отметил про себя Егор, мало чем отличались по цвету и фактуре от измочаленных прошлогодних листьев, что брезгливо переметал с места на место скучающий ветерок. Егор пожалел, что у него нет под рукой карандаша и куска ватмана. То была живописная группа. Как и Тамара, почти все женщины были с палками, в черных, серых пальто и платках. Лишь одна, пьяно покачивающаяся и сгорбленная, как питекантроп, была облачена в джинсы, синюю куртку и сине-красную пляжную кепку с пластмассовым козырьком и некогда белой надписью, от которой остался лишь серый намек – «Ленинград – город-герой».
– Помогите копеечкой. Дай Бог здоровья, – сипло бормотали они, изображая на лицах фальшивую гримасу смирения. А через минуту, оставшись одни, матерились и ссорились между собой.
5
Почему-то прежде Егор не замечал этих людей – попрошаек, хроников. Где-то они, конечно же, существовали, но в тени, за пределами его кипучего студенческого мира.
… В том мире были два сдвинутых стола между кроватями в их четырехместной комнате, и вокруг лица – насмешливые, беспечные, задумчивые и кривляющиеся, но все объединенные каким-то непостижимым родством. На столах – разновеликие стаканы и кружки с чаем, дымящиеся сигареты в щербатом блюдце, украденная на кафедре зоологии позвоночных глиняная кость с надписью «Хлеб наш насущный», и здесь же – раскрытые конспекты, учебники, определители фауны. Многоголосый гомон, рев магнитофона или бренчание гитары, смех, шутливые переругивания и снова смех.
– Ирка, говорят, Гоха твои колготки в мороз поддевает? Вот чайник!
– Трансвестит несчастный!
– … Счастье – это обязательно халява. А все, что заслужено или добыто трудом – суть награда…
– … Пинус сибирика, то есть сосна сибирская, кедр, а она: «Пенис сибирика»! Одни пенисы на уме.
– Отстань, демон!
– Ан, плесни чифирчику!
Кто-то попивает чай, кто-то переписывает пропущенную лекцию, кто-то целуется с подружкой, кто-то, с пенными щеками, бреется у зеркала, готовясь к «военке», кто-то с кем-то спорит о возможности изменения генотипа человека, кто-то предлагает сбегать за пивом, кто-то в дверях спрашивает хлеба и умыкает последний кусок, кто-то из девчонок под рассеянные аплодисменты вносит банку варенья. И в то же самое время кто-то лежит на кровати за спинами сидящих и, не замечая ни шума, ни табачного дыма, щиплющего глаза, чему-то про себя хмыкая, приподнимая брови или выпячивая нижнюю губу, читает небольшую книжицу – Ницше, «Антихристианин» («Царствие небесное – это состояние сердца…»).
Жизнь в этом бурлящем котле представлялась тогда Егору единственно приемлемой, и он не мыслил, как они смогут потом, после окончания пятого курса, существовать друг без друга.
Возможно, это и был тот пресловутый коммунизм, ныне зачисленный в разряд несбыточных утопий. Личные деньги не признавались, все покупаемое и присылаемое в посылках съедалось коллективно, и если Егор не обнаруживал поутру куртки или выстиранных накануне носков, то это означало, что их надел кто-то из своих, отправившись на первую «пару». Не беда. Следовало лишь пробежаться по другим комнатам и подобрать себе что-либо взамен.
Временами, правда, у Егора возникало ощущение как бы нехватки воздуха. Тогда он отправлялся в комнату «ромашек» (первокурсниц-почвоведок). Там он с видом актера-трагика падал на стул и запрокидывал голову.
– Ну что, Егор, где твой задор? – окружали его девчонки.
И вот одна нальет чаю (заварка – из отдельного чайничка под салфеткой!), другая острыми веселыми пальцами помассирует плечи, затылок и, смеясь, поцелует в щеку. И через минуту Егор уже не мог поверить, что он способен хандрить.
А на аккуратно заправленной кровати, склонившись над учебником сидела, казалось бы всецело поглощенная чтением, молчаливая Светка. Но сквозь ее каштановые локоны до Егора доходили какие-то невидимые волны, от которых горячо делалось в висках и хотелось беспрерывно болтать, острить, говорить всем комплименты, предназначенные, на самом деле, ей одной. Иногда ему удавалось рассмешить и ее. И тогда, откинувшись к стенке, прикрыв лицо домиком из ладоней и уронив на пол книгу, она принималась хохотать, и кончики ее волос вторили ее смеху умилительным дрожанием.
Жизнь была ясной, умытой, распахнутой для халявного счастья. И Егору думалось, что так будет всегда…
… В том мире были два сдвинутых стола между кроватями в их четырехместной комнате, и вокруг лица – насмешливые, беспечные, задумчивые и кривляющиеся, но все объединенные каким-то непостижимым родством. На столах – разновеликие стаканы и кружки с чаем, дымящиеся сигареты в щербатом блюдце, украденная на кафедре зоологии позвоночных глиняная кость с надписью «Хлеб наш насущный», и здесь же – раскрытые конспекты, учебники, определители фауны. Многоголосый гомон, рев магнитофона или бренчание гитары, смех, шутливые переругивания и снова смех.
– Ирка, говорят, Гоха твои колготки в мороз поддевает? Вот чайник!
– Трансвестит несчастный!
– … Счастье – это обязательно халява. А все, что заслужено или добыто трудом – суть награда…
– … Пинус сибирика, то есть сосна сибирская, кедр, а она: «Пенис сибирика»! Одни пенисы на уме.
– Отстань, демон!
– Ан, плесни чифирчику!
Кто-то попивает чай, кто-то переписывает пропущенную лекцию, кто-то целуется с подружкой, кто-то, с пенными щеками, бреется у зеркала, готовясь к «военке», кто-то с кем-то спорит о возможности изменения генотипа человека, кто-то предлагает сбегать за пивом, кто-то в дверях спрашивает хлеба и умыкает последний кусок, кто-то из девчонок под рассеянные аплодисменты вносит банку варенья. И в то же самое время кто-то лежит на кровати за спинами сидящих и, не замечая ни шума, ни табачного дыма, щиплющего глаза, чему-то про себя хмыкая, приподнимая брови или выпячивая нижнюю губу, читает небольшую книжицу – Ницше, «Антихристианин» («Царствие небесное – это состояние сердца…»).
Жизнь в этом бурлящем котле представлялась тогда Егору единственно приемлемой, и он не мыслил, как они смогут потом, после окончания пятого курса, существовать друг без друга.
Возможно, это и был тот пресловутый коммунизм, ныне зачисленный в разряд несбыточных утопий. Личные деньги не признавались, все покупаемое и присылаемое в посылках съедалось коллективно, и если Егор не обнаруживал поутру куртки или выстиранных накануне носков, то это означало, что их надел кто-то из своих, отправившись на первую «пару». Не беда. Следовало лишь пробежаться по другим комнатам и подобрать себе что-либо взамен.
Временами, правда, у Егора возникало ощущение как бы нехватки воздуха. Тогда он отправлялся в комнату «ромашек» (первокурсниц-почвоведок). Там он с видом актера-трагика падал на стул и запрокидывал голову.
– Ну что, Егор, где твой задор? – окружали его девчонки.
И вот одна нальет чаю (заварка – из отдельного чайничка под салфеткой!), другая острыми веселыми пальцами помассирует плечи, затылок и, смеясь, поцелует в щеку. И через минуту Егор уже не мог поверить, что он способен хандрить.
А на аккуратно заправленной кровати, склонившись над учебником сидела, казалось бы всецело поглощенная чтением, молчаливая Светка. Но сквозь ее каштановые локоны до Егора доходили какие-то невидимые волны, от которых горячо делалось в висках и хотелось беспрерывно болтать, острить, говорить всем комплименты, предназначенные, на самом деле, ей одной. Иногда ему удавалось рассмешить и ее. И тогда, откинувшись к стенке, прикрыв лицо домиком из ладоней и уронив на пол книгу, она принималась хохотать, и кончики ее волос вторили ее смеху умилительным дрожанием.
Жизнь была ясной, умытой, распахнутой для халявного счастья. И Егору думалось, что так будет всегда…
6
По ночам за дверью комнаты носились крысы. Складывалось впечатление, будто их не меньше сотни и они проводят массовый забег на десятиметровку. Можно было различить по звукам, как отдельные бегуны налетают в спортивном азарте друг на дружку или катятся кубарем. Стоило же скрипнуть дверью, как топот десятикратно усиливался и незримой волной быстро удалялся в дальние пределы квартиры, к лестнице, где имелось множество дыр, кое-как заколоченных обрезками досок, в свою очередь также проеденных.
– Как начали эту баню ломать, так все крысы оттуда в дом перебрались, – пояснила Егору Антонида Арефьевна. – Спасу нет. Травили уже раз пять, а их все столько же.
Как-то ночью Егор выносил горшок малыша – добротное изделие, сохранившееся еще со времен Инниного младенчества – покачиваясь, с остатками сна в голове, привычно брел ощупью по коридору, уже опустевшему и настороженно тихому. Когда же он приоткрыл дверь туалета и включил освещение, его глазам представилась темно-серая зверина величиной с кошку, сидящая возле унитаза. На мгновение оба оцепенели – человек и крыса. Егор опомнился первым и, не отдавая отчета своим действиям, рефлекторно тюкнул животное краем дна железной посудины. И угодил точно по носу. Крыса подрыгалась, посопела по-человечьи, поскребла коготками бетонный пол и сдохла, а Егор тем часом окончательно пробудился. С внутренним содроганием он понес тяжелую тушу за хвост и швырнул в помойное ведерко. Долгое время потом его пальцы помнили ощущение этого холодного чешуйчатого, с редкими ворсинками хвоста. А однажды приснилось, будто он бьет горшком чудовищную крысу размером с человека.
– Как начали эту баню ломать, так все крысы оттуда в дом перебрались, – пояснила Егору Антонида Арефьевна. – Спасу нет. Травили уже раз пять, а их все столько же.
Как-то ночью Егор выносил горшок малыша – добротное изделие, сохранившееся еще со времен Инниного младенчества – покачиваясь, с остатками сна в голове, привычно брел ощупью по коридору, уже опустевшему и настороженно тихому. Когда же он приоткрыл дверь туалета и включил освещение, его глазам представилась темно-серая зверина величиной с кошку, сидящая возле унитаза. На мгновение оба оцепенели – человек и крыса. Егор опомнился первым и, не отдавая отчета своим действиям, рефлекторно тюкнул животное краем дна железной посудины. И угодил точно по носу. Крыса подрыгалась, посопела по-человечьи, поскребла коготками бетонный пол и сдохла, а Егор тем часом окончательно пробудился. С внутренним содроганием он понес тяжелую тушу за хвост и швырнул в помойное ведерко. Долгое время потом его пальцы помнили ощущение этого холодного чешуйчатого, с редкими ворсинками хвоста. А однажды приснилось, будто он бьет горшком чудовищную крысу размером с человека.