Но дивное новое платье было лишь прелюдией чуда, которое с той поры вошло в ее жизнь навсегда, которое стало смыслом, счастьем и оправданием этой жизни. Чуда, которое нахлынуло, заполнило ее всю до краев и унесло куда-то совсем в другой, иной, необыкновенный мир. Танюша потом даже не могла рассказывать о том, что она видела, какой был спектакль, она только показывала всем – и папе с мамой, и соседям, и родным – как летал Вакула, как плыл месяц, как плясали чертенята. «Ночь перед Рождеством» превратила Таню еще не в артистку, но уже в лицедейку.
   Зато «Иоланта» околдовала и зачаровала, она поняла, что самое главное ее желание – видеть и слышать это постоянно и всегда.
   Потом была финская война. Папа снова уехал, теперь под Выборг, организовывать большой санаторий. Летом Нюра с девочками должна была приехать к нему. Но у нее почему-то «не лежало сердце» туда ехать, она боялась «коварных финнов», которые были близко от тех мест, и потому приехали они в те чудесные места только 12 июня. А 22-го, стоя с отцом в толпе вокруг репродуктора, Танюша почувствовала, как папина рука, только что бывшая такой горячей, вдруг стала ледяной.
   – Беги, скажи маме, что война, только не пугай ее, – произнес он.
 
 
   Спектакль в Кировском театре стал для маленькой Тани чудом, которое нахлынуло, заполнило ее всю до краев и унесло куда-то совсем в другой, иной, необыкновенный мир.
 
   Она бежала к домику возле красивого озера, где они жили, в окне стояла мама в белом платье, а на подоконнике – большая банка с ромашками.
   – Мама, папа велел сказать, что война! – весело, чтобы не испугать маму, закричала Таня.
   И все кончилось. Окно стало темным, мама исчезла, банка с ромашками разбилась…
   Началась война.

В Данилове

   Через несколько дней, поздно ночью Василий Иванович отправлял семью в Ленинград. Он усаживал Нюру с девочками в грузовик, заботливо подтыкая со всех сторон одеяло, чтобы не дуло, чтобы они не простудились. Лицо у него было растерянным, он все снимал кепку, а Нюра все надевала ее ему на голову, повторяя: «Ничего, ничего, ведь ты дня через два приедешь».
   Грузовик часто останавливался. Навстречу ему темным нескончаемым потоком шли и шли красноармейцы. Казалось, что от мерного их шага гудит земля. Это был первый военный звук, который запомнился маленькой Тане. На другой день вечером грузовик наконец въехал в Ленинград. На окнах белели бумажные кресты, в булочную стояла длинная очередь, хотя она была закрыта. Тетя Ксеня сказала: «За сахаром стоим, я на тебя, Нюра, тоже очередь заняла. Утром возьмем».
   С той поры они стояли в очередях все ночи то за сахаром, то за мукой или пшеном. Детей начали эвакуировать из Ленинграда, приходили из ЖАКТа, из Галиной школы, еще откуда-то, составляли списки. Нюра прятала девочек в комнату к Ксене, говорила: «Никуда их не отдам без меня, с ума сойду без них, все буду думать, что да как с ними». А Василий Иванович все не приезжал, все заканчивал дела, потому что санаторий превратился в госпиталь, и он был там нужен. Наконец приехал, куда-то ходил, хлопотал и добился того, чтобы девочек вместе с мамой эвакуировали в Ярославскую область к родственникам. А сам получил повестку из военкомата и радовался, что до своего ухода на войну успеет их проводить. Нюра, закружась со сборами, так и не успела дошить Василию Ивановичу «котомочку», он взял Галин детский мешочек с вышитым ее рукой утенком, положил в него бритву, помазок, два носовых платка, чистые носки и кусок мешковины на портянки, да еще Нюра положила туда бутерброды с колбасой. С таким припасом он уходил на войну.
   На другой день все вместе они стояли в огромной толпе на Московском вокзале и ждали, когда подадут поезд. Василий Иванович волновался, что не успеет их посадить, ему уже пора было идти в военкомат. Но успел, посадил. Поезд тронулся, Василий Иванович остался на перроне с детским мешочком, а они смотрели на него из окна, последний раз глядя, как он шел за поездом легко и ровно. Василий Иванович выжил и вернулся живым, правда, с костылем, и ходить так легко, не хромая, он уже больше не смог.
   До Данилова ехали долго, целых пять суток. Поезд часто останавливался и на полустанках, и в чистом поле, пропуская воинские эшелоны. Нюра хватала старенький кофейник и убегала добывать воду и кипяток, прося соседей присмотреть за детками и никуда их не пускать. Но детки так боялись потерять маму, которая могла опоздать и остаться неведомо где, что все равно каждый раз, никого не слушая, пробирались к выходу и ждали в тамбуре, пока она не вернется. Наконец доехали. Но в Данилове Нюру с детьми никто не встретил. Расписания поездов не было, и никто не знал, когда же, каким поездом приедут «вакуированные». Ничего, добрались сами. Жить стали у бабушки Лизаветы, которая со времени своей операции так и ходила с повязкой на глазу. Каждый вечер перед сном бабушка становилась перед образами молиться «за воинов» – за сыновей, Ивана и Константина, за внуков, Михаила и Бориса, за зятя Василия, любимого их папу.
   И так было в каждом русском доме. Из каждой семьи ушли на фронт воины, защитники Родины, и в каждом доме война оставила свой страшный след убитыми, пропавшими без вести, покалеченными. И в каждом доме молились матери, жены и сестры по вечерам горячо и истово, чтобы выжили воины, вернулись домой – хоть какими, но вернулись. Не всем это было суждено. Далеко не всем.
 
 
   Посадка в трамвай эвакуируемых из Ленинграда. Сентябрь 1941 г.
 
   Но вернемся к семье Дорониных. От Василия Ивановича пришло первое письмо. Все его читали по очереди и с первых же слов начинали плакать. Бабушка Лизавета прерывала этот плач, ставя перед ленинградцами большой пирог с картошкой и произнося одно лишь слово: «Живой». В самом деле, чего еще можно требовать от жизни в страшную годину, если есть самое главное: живой муж и отец! Это счастье, выше которого нет ничего. Мудрая бабушка Лизавета была права.
   Мама устроилась на работу в комбинат шить солдатские шинели, Галя стала ходить в школу, а Тане делать было нечего. От скуки она тоже однажды зашла в школу, учительница ее не прогнала, напротив, сказала приветливо: «Вот и ленинградка к нам пришла», и Таня осталась сидеть с другими учениками и слушать учительницу. На переменах пели песни, которые Таня быстро выучила и стала петь вместе со всеми. Жизнь вроде бы как-то налаживалась, но мирно и безмятежно идти она не могла, несчастья, большие и маленькие, были ее неизбежной частью. Большими бабушкиными валенками Таня натерла ногу, нога стала болеть. Мама повезла Танюшу в поликлинику, там ее осмотрели, ногу забинтовали, чем-то намазав, но лучше не стало. «Занесли инфекцию», – сказал фельдшер. Таня долго лежала в постели, думая обо все на свете, вспоминая милого папу, от которого опять не было писем, прекрасный город Ленинград, театр, Иоланту… Тетя Катя писала, что все мужчины ушли на фронт. А она устроилась работать на завод, на котором раньше работал Мишенька, ее муж, теперь воевавший на Ленинградском фронте. Писала о голоде, холоде, обстрелах и бомбежках, представить которые не только Тане, но и взрослым было трудно.
   Нога постепенно болеть перестала, но согнулась в колене. Фельдшер Михаил Петрович сказал, что надо класть на колено горячее льняное семя, оно может помочь, чтобы ножка распрямилась. Льняное семя достать можно только в деревне, значит, надо ехать в деревню. За Таней приехал двенадцатилетний Тошка, их двоюродный брат, сын тети Лизы, старшей сестры Нюры. Тетя Лиза работала дояркой в колхозе, колхоз дал лошадь, на которой Тошка приехал за больной Танюшей. До Лизиной деревни от Данилова всего семь километров, но они показались Тане огромным расстоянием, потому что нога снова разболелась от тряски так, что она вскрикивала при каждом толчке. Хорошо, что мама была рядом, бережно поддерживая свою маленькую больную девочку и шепча ей на ухо ласковые слова.
   В деревне у тети Лизы Таня прожила до весны. «Несчастная наша Лизка, что тут будешь делать!» – каждый раз вздыхала Нюра, Танина мама, говоря о своей старшей сестре. И в самом деле: первый муж тети Лизы погиб еще в Первую империалистическую, от него остался сын. Десять лет после того она жила вдовой у его родителей, воспитывая сына. Потом к ней посватался Николай, красивый молодой мужик. Сначала жили хорошо, вместе работали в колхозе, родилось у них трое деток. Потом Николай стал пить, и у него украли колхозных коней. Не дожидаясь суда и разбирательства, он повесился. А тетя Лиза снова стала вдовой. Мало того, старший ее сын, Коля, погиб в первую же военную осень. Теперь у тети Лизы осталось трое: старшему, Тошке, было двенадцать, потом шла Юлька, младшему, Ишке, всего два годика. Так что больная Таня была «кстати» – еще один лишний рот, лишняя забота. Но для тети Лизы помочь младшей сестре было в радость. «Своя ноша не тянет», – говорила она, придвигая Тане самую большую миску с немудреной крестьянкой едой, подсовывая лучший кусок. «Уж больно ты худая, – жалостливо приговаривала она. – Мамка твоя в субботу придет, а ты все такая же худая. Ну, что я ей скажу?»
   С утра она убегала на ферму, потом, прибегая после утренней дойки, топила печку, ставила самовар, обихаживала свою скотину, кормила детей. И все это с таким естественным добродушием и теплотой, будто и нельзя по-другому, будто только такая жизнь в вечных трудах и заботах о детях, о родных, о скотине и должна быть, только такая и существует, такая от Бога положена русскому человеку, русской женщине.
   Когда в субботу приходили Нюра с Галей, замерзшие, прошагавшие семь километров по морозу от Данилова, Тетя Лиза не знала, куда их посадить, как побыстрее отогреть, чем получше накормить. Тут же затапливалась лежанка, ставился самовар, грелось льняное семя для больной Таниной ножки. И, конечно, читалось последнее письмо от Василия Ивановича. Письмо от него наконец-то пришло с обратным адресом – он лежал в новосибирском госпитале с тяжелым ранением в ногу. «Оперировали уже два раза, – сообщал он, – но не надо волноваться, ведь могло быть и хуже, дорогие мои». Могло, могло быть хуже, слава Богу, что остался живой.
   Так и прошла эта первая военная зима – Нюра с Галей в Данилове, Таня в деревне у тети Лизы. Они с Юлькой и Ишкой забирались на полати, и Таня учила малышей читать стихи, рассказывала им, какой большой и красивый город Ленинград. У тети Лизы Таня прожила до весны, льняное семя и деревенская немудреная, но здоровая пища, а главное, любовь и забота помогли, ножка распрямилась, и Танюша теперь смогла гулять по деревне вместе со всеми.
 
 
   Агитационный плакат времен Великой Отечественной войны.
 
   Весной из госпиталя приехал папа. Шел, опираясь на большую тяжелую палку, и сильно хромал. Но ведь живой, живой! Танюша бросилась к нему, уткнулась в грудь, вцепившись ручонками в шинель так, что не могли оторвать. А он гладил ее по светлой головке, приговаривая: «Хорошие вы мои, какие же вы у меня хорошие», и слезы ручьем лились по его лицу. Потом он достал Галин детский мешочек, с которым уходил на войну, и стал доставать из него гостинцы, то, что дали ему в госпитале на дорогу: черные сухари, твердое печенье, конфеты-подушечки, слипшиеся в сладкий комок. Ничего не было вкуснее этих фронтовых папиных гостинцев!
   А Нюра глядела на него так, словно все не могла поверить, что он, в самом деле, приехал, ее Вася, их дорогой папа, и не могла остановить слез. Это был самый радостный для них день за всю войну.

Первые выступления

   Василию Ивановичу как фронтовику выделили комнатку в доме у вдовы священника, Таня пошла в школу. Рядом со школой был рынок, на котором по воскресеньям продавали сено, молоко и овощи. А еще на рынке возле ларька, который ничем не торгует, сидел инвалид на коляске и пел песни. Чаще всего пел одну: «Двадцать второго июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, и началася война». Таня долго думала, как же сказать инвалиду, что надо петь: «Киев бомбили, нам объявили, что началася война». А то ведь получается, будто сначала объявили про войну, а потом она уж и началась. Просто так к инвалиду подходить неудобно, надо подать ему мелочь, а мелочи нет. Тогда она решила подать ему свой школьный завтрак, который выдавали детям на большой перемене. Завернула свой кусок картофельной запеканки в промокашку и пошла к инвалиду. Отдала ему запеканку и стала объяснять, как надо петь. «Повтори, не понял», – удивился он. Она опять стала объяснять. На следующий день, увидев Танюшу, идущую из школу, он громко запел – правильно! Потом поманил ее к себе рукой, а когда подошла, протянул картофелину и соленый огурец.
   – Ешь, дочка, тебе расти надо, а нам со старухой хватает. Отец-то, небось, на фронте?
   – Недавно пришел.
   – Раненый?
   – Да, в ногу.
   – Работает?
   – Нет еще. Нога сильно болит.
   – Пьет?
   – Нет.
   – Совсем?
   – Совсем.
   – Ну, так не бывает, – удивился инвалид.
   Сам он пил. По воскресеньям, когда бывал большой базар, он всегда напивался, так что его старуха увозила его домой, таща тележку с ним на веревочке. Пил инвалид горькую, пил сильно – тяжело не пить, оставшись обрубком на тележке, – но вот доброты и совести не пропил.
   А в школе самым прекрасным для Тани были стихи, которые читала Валентина Васильевна, ее первая учительница. Стихи были военные, про мальчика, сына артиллериста, которого растили двое мужчин, двое военных – отец и друг отца. Мальчик вырос и тоже стал артиллеристом, как они. А во время войны он в тылу у немцев вызвал огонь на себя.
 
Радио час молчало,
Потом раздался сигнал:
«Молчал. Оглушило взрывом.
Бейте, как я сказал.
Я верю, свои снаряды
Не могут тронуть меня…»
 
   Эти стихи запомнились сразу, и скоро она уже знала всю поэму наизусть. И так читала, что ее стали приглашать декламировать эти стихи на уроки литературы в старшие классы. А потом даже в педагогический техникум – единственное учебное заведение в Данилове, где она стояла первый в своей жизни раз на настоящей сцене. Она – артистка! И не имеет значение, что в зале холодно, что она стоит в пальто и валенках. Главное, как ее слушают, как ей, маленькой, аплодируют большие, даже взрослые люди!
 
 
   Таня – школьница.
 
   Еще в даниловском Доме пионеров Таня занималась в танцевальном кружке, которым руководила эвакуированная из Москвы преподавательница. В холодном зале, без музыки, на счет «раз, два, три», держась за спинки стульев, которые заменяли им «станок», девочки в валенках пытались приседать и делать «книксены». Ведь скоро им предстояло выступать на «большой сцене» в Доме культуры железнодорожников, исполняя «танец снежинок».
   Они танцевали в марлевых платьицах и тапочках, взрослые усталые мужчины и женщины дружно им аплодировали, а потом, во втором отделении, Таня опять читала военные стихи:
 
Крест-накрест белые полоски
На окнах съежившихся хат.
Родные тонкие березки
Тревожно смотрят на закат,
И юноша в одежде рваной
Повешен на кривой сосне,
И чей-то грубый, иностранный,
Нерусский говор вдалеке…
 
   «Война формировала нас жестко, быстро и безжалостно, – написала потом Татьяна Доронина в своей книге. – Она учила нас ценить все, что казалось прежде таким естественным, – спокойное небо над головой, отца и мать, кусок хлеба, теплую одежду…
   В дни войны чудо настоящей литературы начинало раскрываться так, как оно должно раскрываться, – праздником, познанием прекрасного, откровением…»
   Татьяна Васильевна на всю жизнь осталась благодарна скромной сельской учительнице, которая в суровые военные годы сумела донести до маленьких, голодных и холодных ребятишек это чудо, эту великую силу поэтического слова. Она читала им Симонова, Твардовского, Алигер и других прекрасных поэтов военной поры, чтобы они поняли, почувствовали и полюбили поэзию, чтобы услышали звучащую в стихах боль и любовь к Родине, переживавшей страшные испытания, прониклись величием подвига простых людей, жертвовавших жизнями во имя спасения страны.
   Именно с тех пор Татьяна Доронина полюбила поэзию.
   Позднее она открыла для себя Есенина, который стал ее любимым поэтом, Блока, Ахматову, Цветаеву, поэтов Серебряного века.
   Когда несколько лет тому назад Дом актера пригласил Доронину провести творческий вечер, она потрясла зрительный зал чтением стихов. Как писала потом пресса, «нещадная растрата актерской энергии возвратила сидящих в зале к временам, когда русский театр не баловался «фокусами авангардизма» и пустотой бессмысленной игры, а воодушевлял зрителей. Читая Марину Цветаеву, Доронина обнажала страстность и жесткий сарказм гениального поэта. Чтение стихов – яростно-декламационное – звучало как чтение трагических монологов, музыка гнева и обнажения души несла драматическое переживание сегодняшнего времени».
   Что ж, скажем спасибо простой школьной учительнице, которая в те трудные военные годы учила детей не только читать и писать, но и чувствовать прекрасное, а еще учила их быть сопричастными жизни своей страны, ее бедам и радостям.
   Это чувство сопричастности мы потом потеряли. Сумеем ли найти вновь? Сумеем ли вновь стать страной, а не сообществом отдельных индивидов? Ну, а если не сумеем…
 
Все испытав, мы знаем сами,
Что в дни психических атак
Сердца, не занятые нами,
Немедленно займет наш враг.
 
   Может быть, эти строки Василия Федорова уже отражают нашу нынешнюю реальность? Но для того и работает сегодня Татьяна Доронина, для того и существует ее театр, чтобы такая реальность не восторжествовала.
 
 
   Татьяна Доронина: «В дни войны чудо настоящей литературы начинало раскрываться так, как оно должно раскрываться, – праздником, познанием прекрасного, откровением…»

Домой, в Ленинград!

   Наконец страшная война подошла к своему концу. Нога у Василия Ивановича зажила, насколько это было возможно, и он уехал в Ленинград. Нюра с девочками остались в Данилове ждать от него вызова. Подросшая Таня каждый день заходила на почту и спрашивала у усталой почтальонши, не пришло ли уже Дорониным драгоценное письмо из Ленинграда. Почтальонша просматривала тонкую пачку писем и отвечала: «Нет, ни пришло – ни ценного, ни драгоценного».
   Но письмо, долго ли, коротко ли, все же пришло. «Вакуированные» стали собираться домой. Провожать Нюру с Таней и Галей пришли на вокзал обе Лизаветы – бабушка и тетя Лиза. Бабушка стояла, как всегда, молчаливая, только мелкие слезинки безостановочно лились из здорового глаза. Может быть, она чувствовала, что видит свою младшую дочку и внучек последний раз? Она умерла через три года, Нюра, получившая от тети Лизы телеграмму, не успела приехать до похорон. Но ничего этого не могли знать тогда ни Нюра, ни девочки, они торопили время, всей душой стремясь домой, в Ленинград, по которому они так соскучились. Наконец поезд тронулся, и тут все трое, бабушка, Нюра и тетя Лиза вдруг громко заголосили, словно предчувствуя и долгую разлуку, и будущую смерть матери. В вагоне Нюра, не раздеваясь, легла на вагонную полку, отвернулась к стенке и пролежала так до самой Вологды.
   А в Вологде была пересадка. Со всеми узлами и чемоданами надо было бежать на другой перрон, бежали по путям и не сразу поняли, что люди на перроне что-то им кричат. Только когда солдат с костылем, сев на край перрона, выставил перед ними этот костыль, они оглянулись и увидели, что за ними идет, догоняя их, паровоз.
   – Бросайте узлы, хватайтесь за костыль, – закричала Нюра.
   Но двинуться было невозможно – девчонки застыли от ужаса, глядя на приближающийся поезд. Крича и плача, мать стала подсаживать их на платформу солдату, тот, схватив Таню за узлы и ругаясь теми словами, которыми никогда не ругался их отец, все же сумел ее поднять. Нюра кое-как втолкнула рядом Галю. А поезд остановился. Совсем рядом. И машинист в гневе тоже кричал им те слова, которые никогда не произносил Василий Иванович. Он соскочил с паровоза, схватил Нюрины узлы, забросил их на перрон, подсадил ее рядом с девчонками и сказал, успокаиваясь: «Вакуированные они и есть вакуированные». Дескать, что с них, Богом и жизнью обиженных, можно спрашивать. Ну и ладно, главное, что спаслись.
   Любимый, так долго снившийся им, так зримо представавший в мечтах прекрасный город встретил их руинами после страшных бомбежек, ужаса которых они и не представляли в своем тихом далеком Данилове, заборами, огородившими эти руины и свалки, и забитыми фанерой окнами. Фанерой были забиты окна и в их когда-то такой красивой и уютной комнате, Василий Иванович не успел к их приезду все стекла вставить и навести уют. Грязные обои клочьями свисали со стен, пол был черным от грязи, потолок – от копоти. Но это все было поправимо, все было уже не страшно – главное, они были все вместе и живы. Такое совсем не частое в те времена счастье!
   Определяться в школу Танюшу повел Василий Иванович, гордо зажав в руке ее табель с одними пятерками и характеристику, в которой было написано, какая Таня активная общественница и какая восприимчивая к искусству. Но на директора школы, толстую и как будто обиженную на что-то женщину эти документы никакого впечатления не произвели, вердикт ее был суров и несправедлив: оставить Таню Доронину на второй год в четвертом классе. Напрасно пытался Василий Иванович ей доказать, что Таня развитая и даже талантливая девочка и потому совсем не надо ей сидеть два года в одном классе. «У нас тут ленинградская школа, а не даниловская, – гордо отвечала директор, – у нас язык нужен». Язык, конечно, совсем добил папу с дочкой. «А разве у всех язык? – уже безнадежно спросил он. «У всех», – сурово отрезала директор.
   Домой они пришли со стыдливо опущенными глазами, а мама чуть ли не в первый раз в жизни устроила мужу скандал.
   – Мы одни эвакуированные, что ли, были? – выговаривала она мужу. – Почти весь город был в эвакуации. И что, у всех детей на второй год оставили? Нет, потому что у других отцы как отцы, поди, не с пустыми руками пошли.
   Василий Иванович не знал, куда и деваться от стыда, но все же выговорил:
   – Я, знаете, человек честный, я такими вещами не занимаюсь.
   – Вот и сидишь без стекол со своей честностью, – не уступила ему Нюра.
   – Ты, Нюра, его не ругай, – увещевала ее на кухне тетя Ксеня. – Уж больно он человек-то хороший. Уж такой он уродился, что тут поделаешь.
   Так хорошо это или плохо, что таким папа уродился, и жалеет его или хвалит тетя Ксеня? – никак не могла понять Таня. Только много лет спустя она поймет, что быть хорошим и честным человеком всего труднее на этом свете, а потому хороших людей надо и уважать, и жалеть. И оберегать, если возможно.
 
 
   Любимый Ленинград встретил семью Тани руинами после страшных бомбежек, ужаса которых они и не представляли в своем тихом далеком Данилове.
 
   Ну, а школа была как школа, Таня сидела на последней парте и читала разные интересные книжки, закрывшись от учительницы крышкой парты. Читала «Овод», вся погрузившись в книгу, потеряв чувство времени и реальности, забыв и о школе, и об учительнице, которая объясняет что-то неинтересное. Все интересное не здесь, интересное в книжках, во Дворце пионеров, куда она ходила в кружок французского, кружок по пению, ботанический кружок и в самый любимый – кружок художественного слова. Им руководил настоящий артист Иван Федорович Музылев, он слушал и разбирал, что хорошо было в чтении, а что неверно. Однажды на занятия пришла старшая группа со своим педагогом Кастальской, и Таня услышала, как она сказала девочке, очень красивой и талантливой, которая, на Танин взгляд, так прекрасно, эмоционально, упоительно читала Блока: «Что же ты так кричишь? Это же Блок, его понимать надо, а не выкрикивать». Таня была поражена, ей ведь так понравилось чтение красивой девочки… А потом, она ведь тоже, кажется, выкрикивала: «А он, мятежный, ищет бури, как будто в бурях есть покой!» «А Лермонтова можно выкрикивать? – робко спросила она. «Выкрикивать никого нельзя, – ответила Кастальская. – Стихи должны будить эмоции, должна быть мысль, верно донесенное слово, а не истерика».
   Эти слова Таня тоже запомнила на всю жизнь.
   Блок поразил Танюшу музыкой своих стихов. Она взяла в библиотеке томик его стихов и начала читать, стараясь не выкрикивать, но все-таки декламировать громко и выразительно: «Да, скифы мы, да, азиаты мы – с раскосыми и жадными очами!» Стихи были непонятны, но красивы необыкновенно. А на другой день соседка спросила ее: «Это что ты вчера весь вечер кричала? Уж так надрывалась, у меня даже голова разболелась». Вот это был сюрприз, а она-то так старалась не выкрикивать, а произносить проникновенно, со смыслом… Вот бездарность. Но соседке сказала: «Нам так в школе велели».