Зато уж петь ей никто не запрещал. И она пела и пела, весь репертуар Шульженко, все военные песни, все русские, все романсы, которые знала. Пока вымывала всю огромную квартиру, когда приходила их очередь убирать, пропевала все по два раза. Соседи улыбались, даже хвалили. Только одна новая соседка сказала: «Пропоешь счастье-то. Не пой так много». Неужто она была права? Только, вот беда, не петь Таня не могла.
   Тем более что папа с мамой купили ей гитару. Однажды в выходные они, празднично нарядившиеся, как наряжались в гости, ушли из дома, а вернувшись, с радостными лицами развернули большой сверток. В нем была золотистая, солнечного цвета, с серебряными струнами, с изысканной маленькой головкой красавица-гитара. «Продавец нам сказал, что для девочки лучше гитара, гармошку нам не посоветовали», – объяснил Василий Иванович. Какой был умница этот продавец! С тех пор с гитарой Таня не расставалась.
   А Галя, ее старшая сестра, тем временем стала совсем взрослой. Она уже училась в техникуме, была, как и в детстве, очень красивой, ее часто приглашали в кино и в театры, и папа с мамой ее отпускали. Вернувшись, она рассказывала Тане, какой чудесный фильм она смотрела. «Представляешь, по Островскому. Играли такие артисты замечательные: Ливанов, Тарасова… Дружников – совсем молодой актер, он играл Незнамова. Такой красавец необыкновенный, так он мне понравился». Потом Таня тоже смотрела этот фильм, смотрела во всех кинотеатрах, где показывали «Без вины виноватые», и соглашалась с Галей. Время забывалось, время отходило на второй план, и оставалось только чудо искусства, только драма вневременная, только чувства вечные. Это чудо не исчезло и много лет спустя, когда, уже сама став актрисой, она снова смотрела этот старый фильм. И еще раз убеждалась, что настоящее искусство не стареет, не может постареть, время над ним не властно. А Дружников стал ее кумиром и первой девичьей любовью – заочной, разумеется.

Чудо искусства. Первые успехи

   Она знала, что недостойна этого чуда, что им могут владеть, соприкасаться с ним только избранные. Ливанов, Тарасова, Дружников, Ладынина, Орлова, Черкасов, Симонов, Бабочкин, Чирков – прекрасные, гениальные, любимые артисты ее детства, те, чьи фотографии они, юные девушки послевоенных лет, бережно собирали и хранили. Она не могла представить себя рядом с ними, но это желание было выше нее, пятнадцатилетней школьницы Тани Дорониной из совсем простой, не театральной семьи.
   Она стояла перед тяжелой дверью Дворца искусств на Невском и все не могла решиться ее открыть. И все же открыла. Встала в длинную очередь. Записалась. Теперь надо было сидеть и ждать, когда вызовут. Ее вызовут, она прочитает, исполнит, ей скажут, что она не годится, что у нее нет артистических способностей и таланта, и тогда можно будет жить спокойно. Или… не жить.
   «Ты первый раз?» – спрашивает ее красивый парень. «Да, первый». Знал бы он, что ей только пятнадцать. Но вот называют ее фамилию. Надо идти.
   За большим столом сидит Массальский, рядом с ним еще три человека.
   – Что будете читать?
   – Отрывок из «Мертвых душ».
   – Опять «тройка»?
   – Да.
   – Ну, что ж, читайте.
 
 
   Невский проспект в 50-х годах. На переднем плане Дом работников искусств.
 
   Она читала, каждую секунду ожидая, что сейчас ее прервут, скажут: «Спасибо», и это будет означать: «Вы никуда не годитесь». Но не прерывают, слушают.
   – Что еще?
   – Лермонтов. «Демон».
   – Читайте.
   Как же легко, оказывается, читать стихи по сравнению с прозой, они сами рвутся из души, а голос какой-то чужой, непохожий и… громкий. Господи, это же она опять кричит, она не доносит мысль, это же истерика!
   – Почему вы замолчали? Продолжайте.
   Это Массальский. Но она молчит.
   – Ну, хорошо, идите.
   Вот и все. Она выходит, не чувствуя ног, не чувствуя себя.
   – Спасибо сказали? – спрашивает ее все тот же красивый парень.
   – Нет.
   – Басню спрашивали?
   – Нет.
   Он смотрит сочувственно. С ней все ясно. Ну, ладно, так и должно было быть. Но она почему-то не уходит, оставаясь ждать списков тех счастливцев, которые прошли на второй тур. Три часа Таня сидела на подоконнике и смотрела на тех, кто поступает. Все они такие красивые, умные, наверно, талантливые. В общем, достойные быть принятыми в Школу-студию МХАТ. А она? Что она тут ждет? Даже отрывок не могла подобрать пооригинальнее. Дура, дура недоразвитая.
   Вот наконец открывается дверь. Выходит девушка с листом бумаги. «Я сейчас прочту фамилии тех, кто прошел, а потом повешу список». В холле наступает мертвая тишина, девушка читает фамилии, а у Тани в голове начинается гул, она ничего не слышит, перед глазами туман.
   – Как твоя фамилия? – спрашивает ее пышноволосая девушка с огромными русалочьими глазами.
   – Доронина.
   – А моя Попова. Марина Попова. Мы прошли.
   Прошли Доронина с Поповой, тот красавец, который все приставал к Тане с вопросами, маленький, необыкновенно обаятельный парень по имени Леня Харитонов и еще несколько человек.
   Потом был второй тур, на котором народу было уже гораздо меньше, поэтому все участники знали друг друга в лицо. На третий тур прошли совсем немногие, но Таня с Мариной прошли, как и Леня Харитонов, и тот красивый парень. Теперь им предстояло ехать в Москву сдать еще один, последний тур, сдать общеобразовательные предметы и только после этого стать студентами. Они ехали с Мариной в Москву самым медленным поездом. Места были сидячие, самые дешевые. Правда, от волнения, страха, нетерпения и ожидания невиданного счастья спать они все равно не могли. На каждом полустанке девушки выходили из вагона подышать ночной свежестью, полюбоваться звездами, и Марина читала Маяковского: «Запретить совсем бы ночи-негодяйке выпускать из пасти столько звездных жал». С тех пор это стало и Таниной привычкой – реагировать на происходящее, оценивать события чужими яркими строчками, хоть любимой Ахматовой, хоть какими-то другими. «Взоры огненней огня и усмешки Леля. Не обманывай меня, первое апреля». Впрочем, это привычка многих представителей актерского цеха.
   В Москве их поселили в маленькой шестой студии в конце коридора с двумя другими иногородними девочками. Был еще один тур, но общий. Таня прошла и его, а вот Марина нет. Сдала Таня и общеобразовательные предметы. Теперь надо было признаваться, что аттестата у нее пока еще нет. Как она упрашивала ректора Вениамина Захаровича Радомысленского взять ее, как умоляла! Обещала сдать все предметы за среднюю школу экстерном, заниматься круглые сутки… Он был неумолим: «Окончишь школу, потом приходи сразу на второй тур. Не плачь». «Ну тогда возьмите Марину Попову на мое место, оно ведь освобождается». Нет, не взяли и Марину. Пришлось возвращаться домой, в Ленинград. Денег у них еле-еле хватило на билеты. Снова сидели без сна, и снова Марина читала:
 
В синюю высь звонко
Глядела она, скуля,
А месяц скользил тонкий
И скрылся за холм в полях.
 
   Таня продолжала:
 
И глухо, как от подачки,
Когда бросят ей камень в смех,
Покатились глаза собачьи
Золотыми звездами в снег.
 
   И сами себе они казались похожими на эту бедную, никому не нужную есенинскую собаку. Потом они читали другие стихи, потому что стихи помогали, захватывали и напитывали чужими эмоциями, утешали.
   Дома, в Ленинграде Марина познакомила Таню со своей подругой Катей, тоже помешанной на актерстве, на театре, на мечте стать актрисой. Та была старше, она уже училась в инязе, много читала, много знала. Мама у Кати была библиотекарем, и дома у них было много хороших книг. «Ты знаешь, – рассказывала ей Катя, – у мамы в молодости были очень красивые глаза, необыкновенного фиалкового цвета. В нее был немножко влюблен сам Маяковский, вот эту книгу он ей подарил, видишь надпись?»
   Да, была надпись, был бесценный автограф Маяковского. Катя многому научила Таню. Вместе они стали заниматься в театральной студии Дома культуры, которой руководил артист Театра имени Комиссаржевской Федор Михайлович Никитин. Никитин много снимался в кино, много играл в театре, но и к студии относился серьезно, считая ее ответственным и важным для себя делом.
 
 
   Сергей Есенин на всю жизнь стал любимым поэтом актрисы.
 
   «Моя задача – объяснить вам, дать почувствовать всю ответственность профессии «актер», – сказал он им на первом занятии. – В ней неразрывность человеческих, гражданских и профессиональных качеств». Эти слова Таня записала в свою тетрадь. А потом Никитин попросил их взять сцены из пьес, которые им больше всего нравятся, и подготовить их. Через два месяца он назначил показ, после которого он отберет участников на роли в новом спектакле.
   Таня с Катей долго решали, что же взять, какую пьесу выбрать. Наконец остановились на чеховском «Дяде Ване». Катя играла Соню, а Таня – Елену Андреевну, репетировали каждый день, стараясь найти ту плавность и мягкость речи, которая была свойственна «дамам иных времен». Так Катя определила их художественную задачу.
   «Он лечит, сажает лес, у него такой нежный голос», – говорит Катя, говорит так, будто представляет себе Володю, парня, в которого она влюблена и который Тане совсем не нравится, потому что кажется надменным и развращенным. «Не в лесе, не в медицине дело. Милая моя, это талант», – отвечает Таня чеховскими словами и тоже представляет себе… конечно же, Дружникова, свою первую заочную влюбленность. Отрывок их смотрели хорошо, они понравились, Федор Михайлович их похвалил: «Вот тот случай, когда костюмы не мешают, когда они необходимы». (Катя с Таней играли в костюмах, взятых напрокат в Театре имени Комиссаржевской).

Арсюшка. Странности любви

   Галя, Танина старшая сестра, уже несколько лет как вышла замуж за Игоря, красивого курсанта военно-медицинской академии и после ее окончания уехала вместе с ним на Дальний Восток. Еще в Ленинграде у них родился сын, маленькая розовая кроха с огромными синими, как у Василия Ивановича, глазами, которого назвали по предложению Тани Арсением. Она тогда увлекалась Лермонтовым, главного героя его поэмы «Боярин Орша» звали Арсением. Красивое имя. И мальчик был красивый, Таня полюбила его сразу. И вот теперь Игорь привез Арсюшку к ним, в Ленинград, поправляться, потому что на Дальнем Востоке не хватало витаминов. Когда его раскутали, он встал посреди комнаты – беленький, хорошенький, необыкновенно милый. Только ножки почему-то были колесом. «Что же вы его не пеленали? – спросила Нюра. – Ножки надо было туго пеленать». «Мы пеленали, – виновато сказал Игорь. – Это от нехватки витаминов».
   Надо поправлять, решили родители, в песочек горячий надо ножки закапывать, песочек выправит.
   В семье началась новая жизнь. Утром с Арсюшей сидела мама, которая теперь работала билетершей в ДК имени Капранова и уходила на работу во второй половине дня. Потом приходила из школы Таня, бежала за детским питанием, потом сидела с племянником. Василий Иванович устроился на работу в санаторий в Репино, чтобы летом у Арсюши был песочек. Таня племянника обожала, ее переполняла нежность к нему, такому маленькому, слабому, тихому, совсем некапризному. Не любил он одного – оставаться один в комнате. И когда Таня уходила на кухню готовить ему кашку, он приоткрывал дверь и заводил: «Приходи скорее, приходи скорее, приходи скорее». Но стоило ей вернуться, он тут же спокойно возвращался к дивану, к своим игрушкам, и продолжал играть как ни в чем не бывало. Особенно ему нравилось смотреть книжки, неторопливо переворачивая страницы, будто читая. Она брала его на руки, такого легонького, худенького, так доверчиво льнущего к ней. «Да не таскай ты его все время на руках, – сердилась мама, – ведь набалуешь». Но у нее по-другому не получалось. Из-за Арсюшки пришлось забросить даже театральную студию, но разве можно на него из-за этого сердиться? Она и на улице его не отпускала от себя ни на шаг, чуть что снова подхватывая на руки.
   Катя приходила по воскресеньям и рассказывала, что происходит в студии.
   – Федор Михайлович спрашивает про меня? – интересовалась Таня.
   – Спрашивает, конечно.
   – А что ты ему говоришь?
   – Говорю, что ты роль учишь, – успокаивала Катя.
   Потом она вдруг спросила:
   – Ты будешь рожать, когда замуж выйдешь?
   – Нет. Думаю, что нет. Понимаешь, я очень боюсь за Арсюшку, когда я с ним, я вся на нем сосредотачиваюсь. Наверно, так же будет и со своим ребенком. А если меня примут в студию, то ведь больше ни на что времени не останется.
   Вот так маленький Арсюшка определил Танину судьбу. Она поняла, что две огромные любви в ее сердце не могут уместиться. Они его просто разорвут. Там может быть только одна пламенная страсть. Или театр, или ребенок.
   – А жаль, – сказала Катя. – Тебе идет с ребенком.
   – Ты лучше расскажи, как у тебя с Володей.
 
 
   Арсений – любимый племянник.
 
   – По-моему, ему нравится другой тип женщин, – грустнеет Катя. – А знаешь, у него отец работает в санатории в Репино. Может, в том, где твой отец.
   Летом Танюша с племянником уехали к Василию Ивановичу в Репино, жили рядом с морем, Арсюшку сажали в теплый песочек. В том же доме, на первом этаже с отцом и бабушкой жил и Володя, Катин парень. Его отец в самом деле работал главврачом в том же санатории, что и Василий Иванович. Катя тоже приехала, сняла комнату неподалеку и каждый день приходила к Тане в гости – красивая, загорелая, в ярком сарафане. Но, увы, постулат о справедливости жизни имеет, как известно, множество исключений. С милой, умной, прелестной Катей она обошлась сурово. Володя ее не замечал. Зато стал вдруг замечать Таню. Однажды вечером, когда она возвращалась с моря, он вдруг остановил ее, взял ее руки в свои и сказал: «А ведь я тебе нравлюсь». И она – вот позор и ужас! – почувствовала, что он прав, она к нему неравнодушна, и ей хочется, чтобы он держал ее руки долго-долго. Она отняла руки и стала подниматься по лестнице к дому. А он сказал вслед: «До завтра». Жить с такой подлостью в душе было невозможно, и она, сказав родителям, что ей нужно покупать учебники, уехала в Ленинград. Володя не оставлял ее своим вниманием и в Ленинграде, приходил к ним домой, ждал ее у школы. Таня немела и терялась в его присутствии, и все же была счастлива. Кате она все честно рассказала, и та, мудрая уже в те свои юные годы, не обиделась, не назвала ее подлой предательницей, а ответила по привычке стихами:
 
Когда умру, не станет он грустить.
Не крикнет, обезумевши: «Воскресни!»
 
   Катина судьба сложилась несчастливо. Она закончила иняз, хорошо знала испанский и английский, переводила рассказы Хемингуэя и Фитцджеральда. Вышла замуж, родила сына, потом разошлась. Полюбила другого, у которого имелась давняя связь на стороне, и он умудрялся быть и здесь, и там. В конце концов однажды она, попросив сына, к которому пришли друзья, ее не будить, ушла в свою комнату и приняла очень большую дозу снотворного. Слишком большую. Это произошло двадцать лет спустя после того лета, но вина перед Катей почему-то навсегда осталась в сердце. И еще строчки Ахматовой, каждый раз всплывающие в памяти при воспоминании о Кате:
 
Ни гранит, ни плакучая ива
Прах легчайший не осенят,
Только ветры морские с залива,
Чтоб оплакать его, прилетят…
 

Первые радости, первые горести

   Но до этого страшного события было еще много лет. А тогда Тане было всего лишь семнадцать, она училась в десятом классе, страдала по поводу своего позорного, предательского увлечения Володей, была по этому же поводу счастлива, сидела в библиотеках, готовясь к будущим экзаменам на аттестат зрелости, выкраивала время на репетиции в театральной студии Никитина, пыталась заниматься гитарой и пением и читала стихи на всех школьных вечерах.
   Выучила отрывок из «Молодой гвардии», чтением которого ее когда-то, при поступлении в школу-студию МХАТ, поразила Марина Попова, и от школы была направлена с ним на общегородской конкурс. На это замечательное мероприятие она решила одеться по-взрослому: в мамино платье, которое, правда, было немножко велико, но только немножко, первый раз в жизни надела туфли на высоких каблуках, по-взрослому, валиком уложила волосы и поразилась – какая же интересная, даже красивая девушка смотрела на нее из зеркала! Такой было ничего не страшно, даже общегородской конкурс.
   Среди членов комиссии сидела Кастальская, седая, строгая, неулыбчивая – та самая, что когда-то в кружке художественного слова учила их «доносить до слушателей мысль», а не выкрикивать стихи, «не устраивать истерику». Но нельзя же о героях читать спокойно! Должно же чувствоваться, как она перед ними преклоняется, как восхищается их подвигом, какую боль ощущает за них, таких же юных, но не доживших до победы, отдавших за нее свои жизни! И пусть Кастальская считает, что это неправильно, Таня не может читать иначе.
 
 
   Ленинград в 50-е годы. Катальная горка на пл. Островского.
 
   Когда она закончила отрывок, у людей были потрясенные, изменившиеся лица, кто-то плакал. К Тане подошла пионервожатая их школы, тоже с заплаканными глазами: «Никогда еще ты так не читала, – сказала она. – Слышала бы ты, что они, члены комиссии, про тебя говорили, даже не поверишь».
   Таня стала победительницей конкурса. Правда, когда пришла пора идти получать грамоту, учительница литературы посоветовала: «Оденься как всегда, как в школу ходишь. А то лицо у тебя еще детское, а прическа и платье взрослые, как-то не подходит». Вот это да! А Таня была уверена, что именно мамино «взрослое» платье и туфли на каблуках помогли ей одержать ту победу. А теперь оказывается, что лицо у нее детское. Вообще-то в самом деле лицо какое-то глупое – круглое, румяное, радостное непонятно почему. Надо с ним что-то делать. Может, думать о чем-то серьезном? Тогда, наверно, выражение будет другое, умное? Стала тренироваться перед зеркалом. Да, вот так уже лучше, особенно, если бровь чуть приподнять и смотреть вдаль. И никаких улыбок. Теперь надо тренироваться. В качестве собеседника – все тот же Арсюшка. Горячий песочек на Репинском пляже ему помог, ножки у него теперь стали стройненькие, прямые, и сам он окреп и поправился.
   – Арик, хочешь, я тебе почитаю.
   Арсюшка быстренько достает сказки Пушкина. Таня начала:
   «Три девицы под окном пряли поздно вечерком…»
   – Тата, – тут же перебивает ее Арсюшка, – ты лучше как вчера почитай.
   – Почему? – удивилась она.
   – Мне страшно, – простодушно признался Арсюшка.
   Вот так сюрприз! Ну и актриса! Танюша еще раз подошла к зеркалу, приподняла бровь и, глядя вдаль, произнесла, почти не разжимая рта: «Моя фамилия Доронина».
   – Не надо, Тата, не надо так! – закричал Арсюшка.
   Ну и ну! «Я полная бездарность», – сокрушенно поняла она.
   Но это еще были цветочки. Вечером и Василий Иванович за ужином вдруг спросил:
   – Таня, у тебя что, зубы болят?
   – Нет.
   – Ты, может, расстроена чем-то?
   – Да нет, ничем не расстроена.
   – Нюра, – сказал Василий Иванович озабоченно, – может, тебе отпуск за свой счет взять? Татка прямо на себя не похожа.
   Знал бы он, как убивает такими словами свою дочку! Она-то старалась изо всех сил сделать себе «значительное», серьезное лицо, но только напугала всех до смерти. Как же она роли играть будет, если люди ее измененного лица так пугаются? Значит, ничего у ней не получится, никакой актрисы из нее не выйдет.
   На следующий день, в воскресенье, родители о чем-то долго шушукались на кухне, а потом оделись по-праздничному и ушли. «Танечка, мы скоро, – уходя, сказала мама, погладив ее, как маленькую или больную, по ручке.
   А через час раздался громкий, длинный звонок в дверь. Таня бросилась открывать – так звонят, когда что-то случилось. За дверью стояли счастливые, усталые родители, Василий Иванович держал за руль новенький сверкающий велосипед – ослепительно красного цвета, с радужной шелковой сеткой на заднем колесе, чтобы платье не попало, не запуталось между спицами.
   – Повезло нам, – рассказывала Нюра. – Пришли мы в универмаг и говорим, что нам нужен велосипед для девочки. Продавец спрашивает: «Сколько лет девочке?» «Восемнадцать», – отвечаем. Он тогда говорит: «Вашей девочке нужен уже взрослый велосипед, нам как раз сегодня женские велосипеды завезли». Мы глядим: красота-то какая. Вот повезло так повезло. Настоящая вещь».
   Кто был тогда счастливее, «девочка» или ее родители, трудно сказать. Василий Иванович сидел на диване с маленьким Арсюшкой на руках, они переводили одинаковые радостные синие глаза с велосипеда на Танюшу, и на лицах у обоих было полное блаженство. А мама вечером объясняла тете Ксене:
   – Ведь бедная девчонка света белого не видит. И с ребенком сидит, и школа у нее, и кружки разные. Я вчера смотрю, а у нее лицо перекошено. И отец заметил, говорит: «Замучили мы девчонку, на себя не похожа, надо ее хоть чем-нибудь порадовать».
   Милые, дорогие родители. Всю жизнь вспоминает их Татьяна Васильевна с теплой грустью, всю жизнь ощущает, как и после смерти светлыми ангелами охраняют они ее от жизненных невзгод и несчастий – как в детстве, когда были молодыми и сильными.
   Правда, не всегда и не от всего они могли ее уберечь. От школьных неприятностей, например, оградить были не в силах. Но тут, наверно, она сама была виновата. Неинтересна была ей школа, неинтересным казалось все, что не имело отношения к будущей профессии. Конечно, это не могло не отразиться и на отношениях с одноклассницами. У нее ведь и подруги были не из школы. Однажды классная руководительница устроила собрание на тему: «Какой должна быть идеальная ученица?» Провела беседу. А под конец спросила, какие у школьниц есть пожелания и претензии друг к другу.
   И получилось, что все претензии были к Дорониной. Она читает на уроках, она мало общается с другими. А одна из одноклассниц – девчонка, которая курила и ругалась мерзкими словами, что в те времена (в отличие от сегодняшних, когда матом уже не ругаются – на нем разговаривают), считалось свидетельством полной распущенности и беспутства – даже заявила: «Я чувствую, что она меня не уважает. Она ставит себя выше коллектива».
   Девчонка смотрела на учительницу блудливыми глазками, которые, однако, она умела, когда нужно, делать «чистыми и невинными», и говорила «правильные» слова о «неколлективистке» Дорониной. Происходящее казалось таким неправдоподобным, так походило на какой-то странный, сатирический спектакль, что «индивидуалистка» Доронина и вправду рассмеялась. Ей казалось, что сейчас и другие засмеются, и эта неправдоподобная комедия окончится. Но никто не засмеялся. Учительница проводила педагогическое мероприятие, очевидно, оно проходило по тем правилам, которые были для таких мероприятий установлены. Как тут возражать?
 
 
   Невский проспект.
 
   Потом, через несколько лет, бывшие одноклассницы рассказывали, что «дворовая девчонка» хвасталась, как она училась с Дорониной в одном классе и как они с ней весь класс «держали». Смешно.
   И все же та «нехорошая девчонка» помогла Дорониной. Нет, не жизнь познать во всей ее сложности и далеко не всегда присутствовавшей справедливости. Она ей помогла… в творчестве. Когда через несколько лет Татьяну Доронину утвердили на главную роль в спектакле Ленинградского театра им. Ленинского комсомола «Фабричная девчонка» и ее героиня оказалась в такой же ситуации, у нее было на что опираться.

В Москву! В Москву!

   Но до театра, до «Фабричной девчонки» по имени Женька надо было еще дорасти. А пока она готовилась снова, уже по-настоящему, поступать в школу-студию МХАТ. Между прочим, родителям очень не нравился ее выбор, он казался им, простым людям, далеким от искусства, каким-то ненадежным, непонятным. Федору Михайловичу Никитину, у которого она занималась в театральном кружке, даже пришлось придти к ним домой и беседовать с Василием Ивановичем, убеждая его не препятствовать Таниному выбору, ее призванию. Убедил. Родители вроде бы успокоились. Таня вместе с мамой пошли покупать «туалет» для поступления.
   – Белое платье ни к чему – раз надела и повесила. Надо шерстяное, чтобы было и «на выход», и зимой надеть можно было, – рассуждала практичная Анна Ивановна.
   – Мам, ну что ты, – разубеждала ее Таня, – весна же, все придут в легких летних платьях, а я одна – в шерстяном!
   – Ничего, мы светленькое выберем, только не маркое, вот это хорошее, серенькое.
   Помогла продавщица.
   – Ну что вы, гражданочка, это модель для пожилых, а у вас молоденькая девочка.
   Но Анна Ивановна не сдавалась, в результате все же выбрали по ее вкусу бежевый костюмчик, который, по мнению Тани, совсем ей не шел и плохо сидел. Туфли купили черные, потому что «черные ко всему идут, и к летнему, и к зимнему». Поэтому на экзамене Таня стояла вполоборота к комиссии, выбрав более выгодный, по ее мнению, ракурс. Несмотря на успешный опыт в прошлом, она снова смертельно боялась членов комиссии, особенно одного, пожилого, которому, как ей казалось, она особенно не нравилась. А он, как ей сказали другие абитуриенты, был самым главным, был учеником Станиславского, вместе с ним ставившим спектакли, и звали его Борис Ильич Вершилов. «Если здесь не завалит, то уж в Москве точно!» – была уверена она.
   Здесь ее не «завалили», она прошла вместе еще с четырьмя поступающими. Теперь Москва! Что-то будет там? Мама, пряча глаза и вытирая слезы, собирала чемодан: «У тети Маши поживешь, все не у чужих людей, все-таки свой человек». «А кем она нам приходится?» – спрашивала Таня. «Это со стороны твоей бабушки Лизаветы, твоя двоюродная тетка». – «А зачем же ты мне лук кладешь? Зачем мне в Москве лук?» – «Да как же ты без лука есть будешь?» – и снова слезы на глазах, потому что никак мать не может себе представить, как ее маленькая дочка будет одна жить в большой незнакомой Москве, потому что ее одолевают страх и беспокойство, потому что невыносима даже мысль о разлуке. А дочку Москва совсем не страшила, страшно было только одно: не попасть в заветную Школу-студию МХАТ. Тайком от мамы она все равно все сделала по-своему, выложив лук и тихонько положив в чемодан оставшееся от Гали старенькое, но нарядное платьице без рукавов. Оно для Москвы больше подходит, решила она.
   Тетя Маша ее встретила приветливо, выскочив на площадку, запричитала таким знакомым еще по Данилову окающим волжским говорком: «Господи, Танюшка, какая же большая стала да хорошая, гладкая». И Таня сразу же почувствовала себя в столице как дома, Москва показалась ей тоже родной и теплой, как и ярославская родня. Тетя Маша жила в крохотной комнатке с одним окошком, но племяннице была искренне рада, ей хотелось хоть чем-то помочь Нюриной дочке. Таня, по-прежнему чувствуя страх перед Вершиловым, которому она, как ей казалось, не нравилась, решила сдавать экзамены не только в Школу-студию МХАТ, но и во все остальные театральные вузы. Сделала копии документов и носилась по Москве, сдавая экзамены то тут, то там. Да, Никитин был безусловно прав, театр был ее призванием, счастьем и смыслом ее жизни. И это понимали, видели, чувствовали все педагоги, все комиссии. Видимо, невозможно было не увидеть и не почувствовать. Она прошла везде, но выбрала уже ставшую близкой Школу-студию МХАТ.
 
 
   Москва. Парк Горького. Фото 50-х годов.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента