Мне дали направление в Хельсинки, в элитную больницу. Позже говорили, что мне повезло: во время экономического кризиса начала девяностых меня бы туда не направили, а положили бы в обыкновенную городскую больницу. Я успела проскользнуть вовремя.
   Я очень любила эту больницу, никогда не рвалась оттуда домой, а, наоборот, всячески "филонила", чтобы подольше "кантоваться". И вспоминаю о ней с удовольствием: дай мне волю, я бы написала о ней порядочный фолиант. Однако скажу лишь, что, несмотря на всякие неудобства, связанные с операциями (гипсы, уколы, костыли и пр.), в больнице я чувствовала себя вольготно. Кормили там отлично: раз в неделю давали мороженое, а уж фруктов, соков, сыров, колбас и прочих прелестей было хоть отбавляй. Была школа (отделение было детское), куда меня в виде исключения пускали по вечерам читать комиксы и писать свои "лошадиные" романы. Ко мне приходили наши хельсинкские знакомые, приносили конфеты, подарочки и книги на кассетах из библиотеки. Короче говоря, я там горя не знала. С некоторыми больничными знакомыми я до сих пор дружу. Так что на Афину я зла не держу.
   Она, видимо, тоже простила меня, а может, в конце концов и одобрила мой поступок. Ведь стихии улеглись, успокоились и заняли каждая свое место. Падать я перестала, врачи мне починили колени. А сама Афина покровительственно кивает мне с эмблемы Санкт-Петербургского государственного университета.
   На память о борьбе божественных стихий у меня остались аккуратненькие длинные шрамы на ногах. Считай, я легко отделалась. Иные и головы теряют.
   СОЙТТОЛАПСЕТ
   Так называла своих учеников наша учительница по фортепьяно. Это слово ее собственное новообразование, авторское, как я люблю говорить. Сойтто это музыка, а, точнее, игра на каком-либо инструменте, а лапсет - это дети. Музыкальные дети? Нет, не то. Музыкодети? Фу, какая глупость! После еще нескольких таких же жалких попыток найти русский аналог этому по-фински симпатично и тепло звучащему слову, я сдалась и оставила его тут в своем изначальном виде.
   Меня в раннем школьном возрасте заподозрили в музыкальности - и пошла писать губерния. Родители поднатужились и купили пианино. Чтобы у нас все было как у людей... Пианино было хорошее, русское, кстати сказать. Ради него надо было отказываться от многого другого, чего нам с Сари хотелось. Мол, на все денег не хватит; зато будет пианино. Я досадливо отмахивалась: "Да ну его! Давайте лучше купим кукольную мебель и плюшевую собаку-качалку". Однако родители купили пианино, и идиотская качалка (кто же на собаку верхом сядет?) так и осталась несбыточной детской мечтой, повторявшейся и варьировавшейся в наших многочисленных рисунках. Пианино же в рисунки так ни разу и не попало. Зато оно в реальном виде поселилось сначала в детской, а потом в большой комнате. Там оно стоит и по сей день, превратившись в "памятник погибшим деньгам", по выражению матери моей питерской хозяйки. У нее дома в городе Мариуполе тоже стоит такой памятник.
   Я прошла тестирование в музыкальной школе, но меня не приняли из-за зрения. Создавать какие-то особые условия для моей персоны в школе не было возможности. Рекомендовали подыскать мне частного педагога.
   Педагог нашелся, по-видимому, без труда. Мама уже имела опыт в нахождении для меня учителей. Должна сказать, что у мамы в этих делах была какая-то особая везучесть, ибо и на этот раз учительница нашлась из ряда вон хорошая. Но вот мы были учениками из ряда вон плохими. Говорю "мы", так как Сари, видя, как я занимаюсь, тоже стала терзать пианино и в ней тоже нашли зачатки музыкальности. Какое-то время с нами вместе ходила на уроки и моя школьная подруга Яна.
   Не то чтобы мы были совсем уж тупыми учениками... Пожалуй, просто нерадивыми. Даже Сари при всей своей добросовестности частенько не выучивала заданные уроки. И не очень-то мы были музыкальными, если честно. А главное детки мы были современные, нам подавай что-нибудь а-ля "собачий вальс". (Кстати, "собачий вальс" по-фински именуют "кошачьей полькой".)
   Учительница наша, Тертту Хакулинен, была женой пробста, то есть, по-православному, протоиерея. Как на Руси говорили, из колокольных дворян. И современная уличная пошлятина была исключена ею начисто.
   Вот сейчас изредка читаешь или слышишь о жизни в Финляндии в начале и даже в середине ХХ века и диву даешься, какое все-таки милое явление эта финская провинциальная духовная интеллигенция. Все эти пастораты, чьи отпрыски писали стихи или дневники, отправлялись учиться куда-то в большие города, а на Рождество все ехали домой на каникулы, и на родной железнодорожной станции их встречал кучер с розвальнями... Дома тепло, горят свечи, на полках книги, на пюпитре ноты... Все спокойно, чинно, красиво... И газеты читают, и просветительством занимаются, и традиции хранят...
   Что-то из всего этого, хотя в несколько разбавленном виде, чувствовалось в доме Хакулинен, куда нас раз в неделю везла мама на уроки фортепьяно. Чувствовалось, но, увы, не ценилось нами. Как и сама музыка, к которой Тертту старалась нас приучать.
   Уроки она наверняка давала не от нужды в заработке, а от желания приобщить, показать, слегка направить. А уж дальше сами. Уже в том, как она называла нас своими "сойттолапсет", улавливалось ее какое-то уж очень ответственное отношение к нам. И не только в плане фортепьянных успехов. Никогда я не слышала из ее уст нравоучений. Если кто-нибудь из нас играл совсем плохо, то есть невооруженным ухом слышно, что пьеску дома и пальцем не тронули, она могла отстранить лентяя от рояля и сказать: "Выучишь к следующему разу". Никогда она не позволяла себе оскорбительных, надменных жестов или высказываний. Никогда.
   Пока одна из нас мучилась у рояля, другая общалась с собакой. Это был охотничий пес с трудной биографией. Получилось так, что он много раз переходил от хозяина к хозяину и в результате слегка потерял ориентиры. Он не был злым, но и воспитанию поддавался туго. Оставался очень шумным, прыгучим и подвижным существом. Семья пробста приняла его от каких-то знакомых, которые, отчаявшись найти ему нового хозяина, уже собирались усыпить пса.
   Тертту относилась к собаке с тем же ангельским долготерпением, что и к нам, хотя картину старомодной пасторатской идиллии пес здорово портил: царапал когтями паркет, прыгал по дивану и креслам, бил хвостом-палкой по всему, что оказывалось в зоне досягаемости, и, проносясь по комнатам, ронял то одно, то другое.
   Псу не суждено было оставаться в пасторате. Прожив там года три, он опрокинул по неосторожности проходившую по двору бабушку, запутав ей ноги своей длинной цепью. Бабушка попала в больницу с несколькими переломами. После этого случая она настояла на том, чтобы собаки в их доме больше не было. И пес еще раз поменял хозяев. Дальнейшая его судьба мне неизвестна. Я тогда в своем детском максимализме не одобрила решение отдать собаку. Ведь пес был не виноват, это у него вышло случайно. Лучше бы отдали бабушку...
   Скоро и нашим занятиям на фортепьяно пришел конец. Я уехала на весенний семестр шестого класса в школу-интернат для слепых, и Сари без меня ходить на занятия к Тертту перестала. Вообще в детстве ей выпала скучноватая участь всегда плестись за мной хвостиком. Теперь она вышла в люди: купила двухкомнатную квартиру в Хельсинки, работает в научно-исследовательском центре и попутно пишет диссертацию. А ее незадачливая старшая сестра мается в Питере без работы, имеет восемнадцать метров коммунальной жилплощади и до сих пор ищет свое место в жизни, подобно сопливому подростку.
   С тех пор прошло лет двадцать. Теперь жалею, что так легкомысленно ушла от занятий на фортепьяно. Все-таки за плечами уже был кое-какой труд, и свой и учительский. И все кануло впустую! Теперь я даже "собачьего вальса" (он же "кошачья полька") не сыграю. Но сойттолапси Тертту я осталась навсегда. Она меня - как и всех остальных своих учеников - помнила. Если видела мою маму где-то в городе, спрашивала о нас с Сари. На мой выпускной праздник пришла с подарком, чем меня очень обрадовала; это ведь было спустя семь лет после тех наших уроков.
   Тертту и ее мужа уже нет на этом свете. Они погибли в автокатастрофе. Темной осенней ночью - такой же, наверное, как и сейчас, когда я это пишу -откуда-то возвращались: он за рулем, она рядом на переднем сиденье, когда вдруг из леса на трассу выскочил лось, и они на большой скорости врезались в него. Говорят, что смерть у обоих наступила мгновенно.
   Вот так еще одна глава детства закрыта. Мне остается только мысленно кричать своему бывшему педагогу на тот свет: "Вы были правы! Правы во всем! Я помню и ценю! Не все прошло даром!"
   СТАДО
   В четвертый класс меня перевели в нашу ближнюю школу.
   В том году школа эта получила нового энергичного директора, который был рад-радехонек взять меня под свое крыло. Он был донельзя тщеславен, а на мне как раз можно было продемонстрировать, какая у него образцовая школа, как хорошо там решены проблемы плоховидящего ребенка. Когда я получила от Общества слепых тогдашнее новшество - экран-увеличитель, он пригласил журналистов и устроил иллюстрированный материал о себе и обо мне в популярный журнал. Статья была благостно оптимистическая.
   Кстати сказать, директором нашего учителя не называли. В маленьких школах (а наша все-таки считалась маленькой) звание директора заменялось чем-то вроде "главучителя". Нашего главучителя такая дискриминация оскорбляла до глубины души. Чем он хуже других? Он ведь не виноват, что школа у него маленькая.
   В своем полном крахе в этой школе я еще долгие годы обвиняла именно учителя. В новой школе общая атмосфера была не та, к которой я привыкла в старой. Я не говорю, что там мы были такими уж ангелами. Нет. Мы ссорились, мальчики иногда дрались, Тарья дразнила меня, пользуясь моим дремучим невежеством по части женских секретов... Однажды Яска получил по школьной почте целый конверт мусора из карандашной точилки. Правда, это было уже явным криминалом и отправитель письма извинился перед Яской. Но, несмотря на все это, мы жили по законам семьи, а тут - по законам стада. Я не знала, как себя вести, растерялась и с первых шагов совершила массу глупостей. Я испортила свою репутацию, стала посмешищем. А в детском коллективе, вернее в детском стаде, из такого положения обратного хода нет.
   Я бы сравнила себя с обезьяной, которая сидит в клетке и которую снаружи дразнит палкой праздная толпа. Что бы обезьяна ни делала, все вызывает смех у толпы. Обезьяна пытается выхватить палку у своих мучителей, скалит зубы, бросается на прутья клетки с кулаками. Меня стали водить к психологу и обсуждать, как я должна себя вести, чтобы выпутаться из этой ситуации. Все было напрасно. Как бы хорошо я себя ни вела (а я не вела), прутья оставались прутьями. Единственный выход - это уйти в другой коллектив и начать с чистого листа. Но куда я могла уйти?
   Задним умом хорошо рассуждать. Я теперь вижу, что во многом виновата была сама. Меня, как новенькую, сначала всячески испытывали, а я умудрялась реагировать на все испытания наихудшим образом.
   Масло в огонь подливал классный руководитель, господин главучитель. Он всячески отделял меня от других учеников, в каком-то смысле даже баловал меня, пробуждая этим совершенно справедливую ко мне ненависть народных масс. Ну как еще можно относиться к любимчику ненавидимого учителя?
   А классного нашего не любили. Причины для этого были. Во-первых, он страдал запоями, что в Финляндии довольно редкостное явление среди учителей. Во-вторых, был, что называется, нестандартной сексуальной ориентации. Я про такие дела еще знать не знала, но мальчики были в курсе, о чем свидетельствовали настенные надписи в радиусе двух километров от школы. Сами по себе оба эти обстоятельства не делают из человека плохого учителя. Они только очень не нравятся массам. Но в нашем случае наличествовали еще размашистые амбиции, невероятное елейное ханжество и властолюбие с легким оттенком садизма. Он, к примеру, точно помнил, кто какое блюдо терпеть не может, и собственноручно накладывал ученику особенно большую порцию, приговаривая: "Ты же это любишь, так вот тебе еще... и еще..." И улыбка на все лицо.
   Справедливости ради я должна сказать и о его достоинствах. Таковых было два: хорошо развитое, хотя и несколько старомодное чувство финского языка и тяга к классической финской поэзии. Он часто цитировал стихи, обычно даже к месту, но всем своим обликом он так отравлял их, что мы все возненавидели родную поэзию. У меня, по крайней мере, эта брезгливость рассеялась только в университете.
   У меня с классным руководителем были очень милые и доверительные отношения в течение первых двух или трех недель... Именно этого своего к нему доверия я и не сумела ему потом простить. Однако скоро у меня появилось недоумение, потом неприязнь и всякие другие "не", и кончилось все обоюдной грубостью и мелкой мстительностью. Его положение предоставляло ему более широкое поле деятельности. Моей участью стали в основном бессильная злоба и ярость. И, увы, не только к нему.
   Моя первоначальная наивность и заторможенность стали постепенно исчезать. Я начала понимать что к чему. Нащупала какие-то невыгодные для меня, но все-таки правила игры. Надо было существовать по этим правилам, стараясь извлечь из них максимум защиты.
   Я стала подозрительной и нервной, всегда готовой к какому-нибудь подвоху. На удары надо было отвечать быстро и точно и, если можно, стараться их опережать. Речь идет только о сфере слов и мимики. Хотя меня и не любили, но какое бы то ни было прямое насилие в школе не практиковалось. Для этого школа была еще слишком провинциальная. В городских школах нравы пожестче.
   Но и те деревенские правила игры были тяжелы для меня. Я находилась весь день как на минном поле.
   На переменах меня в игры предпочитали не брать, и я устраивалась где-нибудь в укромном месте возле стенки, чтобы не выставлять напоказ свою неудачу. Тогда ко мне подходил кто-нибудь из учителей и с присущей взрослым бестактностью наставлял: "Да не стой тут, иди, бегай с другими".
   Вне перемен моими главными противниками были мальчики. Особенно опасными были те минуты, когда мы уже сидели в классе, но учитель еще не вошел. Тут мне неожиданно пришли на помощь слова. Из тихого немногословного существа я превратилась в крикуна и забияку. Недаром же я с младых ногтей занималась чтением книг. Книжки научили меня пользоваться словами, находить их быстро и попадать ими в цель. Я научилась ругаться. Привычка перекочевала и в домашний обиход - и родители встрепенулись.
   Всякая взрослая помощь наносила мне только вред. За попытки апеллировать ко взрослым коллектив мстил презрением. Казалось бы, в моем положении терять уже нечего, но нет! Каждый день надо было дожить до вечера. На каждый новый удар психика отзывалась болью, которую надо было скрывать, а то ударят еще раз. Был, правда, и такой случай. Однажды моей маме позвонила мать одного шестиклассника, моего самого главного мучителя, и пожаловалась: "Ваша дочь обижает моего мальчика, говорит ему такие грубости, что бедняга приходит домой в слезах". Разумеется, на следующий день о том, что бедняга приходит домой в слезах, узнала вся школа. Я трезвонила об этом направо и налево. Мальчик надолго притих. Бой шел всерьез.
   И все-таки я очень уставала. Отдыхала я только дома. И спасалась книгами и играми с сестрой. С ней мы выпускали свой журнал, наши куклы Барби участвовали в конкурсе "Мисс вселенная", и, когда я получила от Общества слепых микрофон к магнитофону, мы открыли свою собственную радиостанцию. Были у меня и подруги из школы, но дружили мы только вне школы. В школьном стаде дружить со мной открыто было не принято. Драгоценное домашнее время было жалко тратить на уроки... Как только я после боевого школьного дня переступала порог дома, рюкзак с книгами летел куда-нибудь подальше и отыскивался только утром. Игнорирование уроков приняло у меня патологический характер. Были пущены в ход разные хитрости и увертки. Из-за отсутствия зрения, а также сочувствия со стороны отличников я не могла списывать уроки. Я марала тетради и книжки бессмысленными каракулями, лишь бы издалека казалось, будто у меня там что-то написано. Когда надо, я забывала учебники в школе, когда надо - дома. Иногда врала, якобы электричество было отключено или мама по ошибке увезла мой рюкзак к двоюродной тетке. На эти виляния шло больше энергии, чем на делание уроков. Но я была принципиальна. Руки прочь от моего свободного времени! Училась я в общем хорошо. На уроках я была довольно внимательна. Школьное время ведь все равно было потеряно для чтения и игр. Нужно было запоминать максимум информации, которую потом можно было использовать в борьбе с домашними заданиями. Я, мол, сделала его, только тетрадь дома забыла, но помню наизусть, могу сказать...
   Кончилось тем, что меня вынудили три раза в неделю приходить в школу на час раньше (в восемь утра) и делать уроки вместе с учителем. Наш классный, таким образом, получал дополнительную плату за лишний час работы. Его это устраивало: квартира у него была в том же школьном корпусе. Он мог просто войти в шлепанцах на школьную половину, впустить меня в класс и удалиться к себе завтракать или досыпать. К сожалению, он не всегда поступал так: в дело вмешались его педагогические амбиции.
   Подходил к концу осенний семестр шестого класса, когда мера моего терпения вдруг переполнилась. Поводом послужила какая-то, на мой взгляд, неслыханная ко мне несправедливость со стороны классного. Я пришла домой, с треском швырнула рюкзак в мамины фикусы и объявила, что в школу больше не пойду.
   Когда мама утром стала будить меня в школу, я из-под одеяла напомнила: "Я не пойду".
   Я демонстративно натянула на себя одеяло и повернулась спиной к существующей реальности. Мама понуро ушла на кухню. Но когда из-за угла вынырнула школьная машина, мама решительно двинулась в сторону моей комнаты и выкрикнула бранное слово. Это слово, которым я сорила каждый день, я впервые услышала из уст матери. Оно звучало так непривычно и ужасно, что весь дом будто содрогнулся. И через две минуты я, путаясь в рукавах куртки, шарфе и лямках рюкзака, на ходу расчесывая голову пятерней, вылетела из дома, уселась в машину и укатила в школу.
   Вот какова сила слова, произнесенного человеком только раз в жизни. Как-то мама пожаловалась папе: "Почему ты никогда не говоришь мне нежностей, как другие мужья своим женам? Например, что ты меня любишь..." На это папа резонно ответил: "Я это тебе однажды сказал. Это все еще в силе. Если что изменится, я тебе об этом сообщу".
   Но моя школьная забастовка этим не исчерпывалась. Следующим утром школьная машина уехала без меня. В воздухе запахло скандалом.
   Я без спешки позавтракала и пошлепала босыми пятками обратно в постель читать книгу. Мама схватилась за телефон, стала звонить в городские школьные инстанции - что делать, ребенок не идет в школу.
   В результате телефонных усилий к нам приехали дяди и тети из какой-то конторы по делам несовершеннолетних. Характер моего классного был им хорошо известен; классный не раз получал от них строгие предупреждения, в основном, правда, за пьянство. Меня выслушали и заговорили серьезно, как и полагается общаться с бастующим народом. Переговоры велись за чайным столом. После долгих обсуждений мы сошлись на компромиссе: я пойду завтра в школу, мама даст мне справку, что я была больна. До конца семестра осталось три недели. Я дотяну до Рождества - и после каникул меня переведут в интернат для слепых. Классному раньше времени ни слова, чтобы он в отместку не испортил мне аттестат.
   Можно сказать, что мой первый опыт личной борьбы против власть имущих был положительным. К школе-интернату для слепых я привыкла не сразу, а уже к концу моего недолгого там пребывания. Первое время я скучала по дому и ревела по ночам в подушку. Домой я попадала только на выходные и то через неделю...
   После трех черных для меня лет в нашей городской средней школе я снова, на сей раз мирным путем, выпросила у судьбы год учебы в этом замечательном заведении. В финских школах существует добровольный десятый класс для тех, кто еще не решил, куда идти дальше, в гимназию или в какое-нибудь училище. В десятом классе ничему новому уже не учат, а повторяют старое и знакомятся с возможными будущими профессиями путем практикантства. Вот в этот десятый класс школы для слепых я и устроилась. Все взрослые понимали, что мною руководило желание отдохнуть.
   В десятом классе мне удалось внутренне как-то выпрямиться, почувствовать себя человеком. Я практиковалась в редакции еженедельной газеты, написала рождественскую пьесу для школьного драмкружка. Про себя я писала уже якобы настоящий (объемистый) лошадиный роман и лелеяла мысль опубликовать его. Я могла позволить себе роскошь покровительственно относиться к младшим подругам, давать им советы, хвалить их беспомощные рукописи и т. д. Наконец я впервые попала в Россию, и это во многом перевернуло мою жизнь.