«А огуречный король что будет делать, когда мы уедем?» – спросил Ник.
   Папа заявил, что Огурцаря мы возьмем с собой и мне придется посадить его к себе на колени. Я как гаркну, что было сил «нет» и сразу еще раз «нет». «Тогда он будет сидеть на коленях у Ника!» – решил папа. Ник ничего против не имел. Но мама, в свою очередь, заявила, что, поскольку Ник все равно будет сидеть на коленях у нее, ей как-то не очень хочется, чтобы сверху водрузился еще и Огурцарь. Она ведь не основание пирамиды бременских музыкантов. Папа вопрошающе посмотрел на Мартину. Мартина покачала головой. Тут же заодно покачал головой и дед. Папа вскипел. Один из нас обязан взять Куми-Ори, кричал он. Сам он не может его взять, потому что сидит за рулем.
   «Он мне не симпатичен», – проворчал дед.
   «Он липкий, как сырое тесто!» – сказал я.
   «У меня Ник на коленях. С меня хватит!» – отрезала мама.
   «У меня при виде его мурашки по спине бегают!» – воскликнула Мартина.
   Папа совсем распалился. Мы неблагодарные, бушевал он, у нас нет ни стыда, ни совести. Он метался между кухней и ванной комнатой и при этом мылся, брился, одевался. Застегнув последнюю пуговицу, он застыл перед нами с угрожающим видом: «Так кто же возьмет короля на колени?»
   Дед, мама, Мартина и я замотали головами. Это был вообще первый случай, когда ни один из нас не подчинился папе. Мы сами очень этому удивились, но еще больше удивился папа. Он даже изумленно переспросил. Но это ничего не изменило. Тогда папа, взбешенный, ринулся в свою комнату, взял на руки Куми-Ори, отнес его в гараж и посадил в машину на заднее сиденье. Нику он сказал: «Пошли, Ник, мы едем одни!» В нашу сторону он нарочно не взглянул. Папа так рванул машину из гаража, что передним левым колесом смял куст роз, опрокинул гипсового гнома и тачку. Он вылетел из ворот на улицу, как будто собирался выиграть Гран-при Монако.
   Проросшие картофелины одиноко лежали на кухонном столе. Мама побросала их в помойное ведро, одновременно упрекая нас, что мы ее совсем не поддерживаем и что вот уже дети наносят удар в спину и таскают картошку из тумбочки. Затем мама решила устроить себе роскошный выходной. Она пошла досыпать.
   Дед позвонил своему другу, «старине Бергеру». Они уговорились встретиться за утренней кружкой пива и сыграть партию-другую в кегли.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 
    Пасхальный понедельник не по традиции. Обстановка на фронтах накаляется. После громкого спора – тихий компромисс.
   Я отправился на тренировку. Мама снабдила меня мелочью, чтобы я мог купить себе на обед в буфете пару сосисок с горчицей. Только в буфет я не пошел. Хубер Эрих, парень из нашей секции, позвал меня обедать к себе. Он как раз один остался. Родители с младшей сестрой укатили на пасхальную прогулку. Его отец, в отличие от нашего, не придает традициям такого уж большого значения.
   Вообще дома у Эриха очень многое совсем не так, как у нас. Эриху не приходится по сто раз спрашивать, можно ли ему пойти на плавание, можно ли ему сходить в кино, можно ли ему забежать к товарищу. Эрих говорит, он может делать чуть ли не все, что захочет. Но, говорит Эрих, в этом есть и отрицательные стороны. В их семье, во всяком случае. Взять, к примеру, его маму. Она тоже делает, что ей заблагорассудится. А ей то стирать неохота, то гладить. Она считает, Эрих не перетрудится, если разок сам выгладит себе рубашку.
   Не берусь судить, можно ли перетрудиться, выгладив рубашку. Сам я еще ни одной не выгладил, даже утюга ни разу в руках не держал. Что там ни говори, а у Эриха адски весело. Его комната – настоящая страна Кавардакия. По всему полу валяются книги, и карты, и трусы, а вперемешку навалены учебники. На одной стене он нарисовал фламасте-ром снежного человека. А на двери огромными буквами вывел: «Взрослым вход воспрещен!»
 
 
   Мы сделали себе омлеты с ветчиной. Затем отправились в кино на «Сыграй мне смертельное танго». А потом заглянули в «И-го-го» – говорят, там можно классно посидеть, потягивая через соломинку кока-колу.
   В «И-го-го» сидела Мартина с Бергером Алексом и куча других ребят из нашей школы. В «И-го-го» всегда торчит полшколы. Взрослые сюда не суются, очень уж тут шумно. Но Мартина и я очутились здесь впервые. Папа не позволял нам ходить в «И-го-го». Он говорил, детям в забегаловках делать нечего. Но кто-кто, а Мартина давно не дитя. А «И-го-го» никакая не забегаловка. Все там только колу пьют. Он говорил, это разъедает желудок. Что бы это такое значило, я точно не знаю. Во всяком случае, он был бы рад, если б мы пили только самодельный сок из слив. А наш сливовый сок хуже уксуса, да и живот от него сводит.
   Мы с Мартиной собрались домой лишь с наступлением темноты. Мартина рассказала мне, что Анни Вестерманн завидует ей из-за Бергера Алекса, а я ей рассказал, что улучшил свой результат в кроле на одну десятую секунды. Рассказал я ей также про «Смертельное танго», которое посоветовал обязательно посмотреть. Мы так здорово понимали друг друга, что я пообещал ссудить ей денег на кино.
   Когда мы пришли домой, папина машина уже стояла в гараже. Мама возилась на кухне. Она отбивала шницели. Она их с такой свирепостью колошматила, что весь стол ходуном ходил. «Злится, что мы так поздно заявились!» – шепнул я Мартине.
   Но я ошибся: она общалась с нами вполне благодушно. Должно быть, мама сердилась на кого-то другого.
   Ник сидел на веранде, дед еще не приходил. Папа был в своей комнате, а куми-орский владыка возлежал на тахте в гостиной и созерцал кукольное телепредставление.
   Я прошел мимо него. Он сказал: «Ламчик, лукируй мои снеготочки!» Жестом он указал на свои ноги. На большом пальце красный лак облез.
   Я сказал Куми-Ори: «Мы вам не прислужаем!» И двинулся дальше. Зашел на веранду выведать у Ника, как прошла прогулка. Ник сразу сник. Он рассказал, что в машине Куми-Ори стало плохо, оказалось, он не переносит езду. От солнечных лучей у него на лужайке закружилась голова, а когда они решили пообедать в пансионе, то хозяин их с Огурцарем в ресторан не пустил, и они ушли несолоно хлебавши.
   «Слушай-ка, Ник, – спросил я, – ты, случайно, не в курсе, как папа думает поступить с этой тыквой-мыквой?» Ник ответил: «Папа будет оберегать его и поможет ему вернуться на престол!»
   «Колоссально! – сказал я. И добавил: – Да он сам в это не верит, распапулечка наш».
   Ник завелся: «Как он сказал, так и сделает. Папа все может!»
   Тут мама позвала ужинать. Из своей комнаты вышел папа. Он положил себе в тарелку шницель, три картофелины и снова удалился. Он так всегда делает, когда на нас сердится. Куми-Ори сполз с тахты и засеменил за папой. Позже папа еще раз выходил и прошел прямиком в кухню.
   Мама бросила ему вслед: «Прошлогоднюю картошку я выбросила в помойку!»
   Некоторое время папа из кухни не появлялся. Потом он проследовал через нашу комнату, неся в руках проросшую картошку. Лицо его выражало ожесточенную непримиримость.
   Мартина с перепугу выронила вилку. «Он и впрямь копался в помойном ведре», – выдавила она.
   «При том, что ему от одного его вида плохо делается! – сказал Ник. И добавил: – Наверное, он просто без ума от этой огуречины!»
   «Ради меня, во всяком случае, – со слезами в голосе проговорила мама, – он в помойном ведре ни разу в жизни не копался!»
   Вечером, когда мы уже улеглись, у папы с мамой вышел крупный разговор. В моей комнате все было слышно. Мартина и Ник проникли ко мне: им тоже хотелось все знать.
   Мама сказала, король должен убраться. Как – это ее не интересует. Но в доме она его больше не потерпит.
   Папа сказал, он его приютит, чего бы это ему ни стоило; он требует, чтобы мама была с королем приветлива и нас настраивала в том же духе.
   Мама кричала, нам папа не позволяет держать ни кошки, ни собаки, ни даже морской свинки или золотой рыбки, хотя общение с животными благотворно влияет на детей. А теперь для себя самого завел ни рыбу ни мясо!
   Папа кричал, при чем тут рыба и мясо, когда речь идет о несчастном короле, попавшем в беду!
   Мама вопила, плевать она хочет на несчастных королей-пострадальцев!
   Папа вопил, он не оставит несчастного короля-пострадальца, потому что он сердцем чувствует страдания другого.
   Мамин голос зазвенел. Это он-то чувствует страдания другого! Да ее от этих слов душит хохот! После чего она долго и громко смеялась, но звучало это не слишком весело.
   Тут папа дико захохотал. Именно этого она и не в состоянии понять! Она вообще ничего не понимает, а папу и подавно, потому-то ей и невдомек, как чудовищно важно иметь в доме такого вот куми-орского короля!
   К ним присоединился дед. Он привел родителей в чувство. Папа и мама пришли к компромиссному соглашению. Но в чем оно заключалось, трудно было разобрать, так как они уже говорили нормальными голосами. Мы поняли меньше половины. Одно было ясно: Куми-Ори остается в папиной комнате и из нее не выходит. Папа опекает и обслуживает его. Проросшую картошку закупает он же. Что касается мамы и нас, то лучше бы этого Куми-Ори вообще не было. Единственный пункт, по которому договоренность достигнута не была, это – станет ли мама убирать папину комнату.
   Перед тем как пойти к себе, Мартина сказала: «Если б у этого Огурцаря была душа, его давно бы и след простыл. Не может он не видеть, что из-за него сплошные скандалы!»
   Нику это было недоступно. «Дураки вы, – хмыкнул он, – король – законная игрушка!»

ГЛАВА ПЯТАЯ

 
    Я опишу свои злоключения с папиными подписями. И как я не мог заснуть. И как это мне все же удалось. Подозрение, которое, к сожалению, не удалось осмыслить как следует.
   На следующий день у меня не было времени подумать об Огурцаре. Шел последний пасхальный денечек. Скопилось адски много невыполненных заданий, к тому же назрела одна особая проблема.
   Дело вот в чем: недели три назад нам раздали контрольную по математике. Несмотря на то что в каждом примере я напутал самую малость, Хаслингер закатил мне единицу. А под ней нацарапал: «Подпись отца». И три восклицательных знака. От всех других ему и подписи матери больше чем достаточно. Но так как меня он невзлюбил, то решил доконать подписями отца.
   Ну, а теперь я уже никак не могу показать папе этот кол. За последний кол мне от него здорово влетело. Он сказал, если я принесу еще один, то не видать мне бассейна как своих ушей. И денег на карманные расходы – тоже.
   Поэтому я дома о единице даже не заикался и на очередную математику явился без папиной подписи. В наказание Хаслингер задал мне четыре уравнения со многими неизвестными – и тоже с подписью отца. На следующий день я сдал Хаслингеру четыре уравнения со многими неизвестными и тетрадь для классных работ – без папиной подписи. Тогда Хаслингер увеличил наказание до восьми уравнений. Разумеется, с папиными подписями.
   От урока к уроку долги росли в арифметической прогрессии. К завтрашнему дню за мной уже числилось шестьдесят четыре уравнения и шесть подписей отца! А шесть папиных автографов заполучить в шесть раз труднее, чем один. После того как из-за Куми-Ори все пошло наперекосяк, я вообще не мог к нему сунуться.
   Деду и маме говорить об этом не стоило. Несмотря ни на что, они все-таки могли передать папе.
   Хубер Эрих выдвинул идею – все папины подписи подделать. На его взгляд, это сущие пустяки. Он поступает так всегда. Но Эриху куда проще. Он уже с первого класса ходит в отстающих. И давным-давно начал подделывать подписи. Настоящую подпись его отца учителя в глаза не видели. Я попробовал в блокноте скопировать папину подпись. Но она у него жирная, размашистая, никто ее не подделает!
   Я прямо до ручки дошел. От моего взгляда в стене, кажется, должны были образоваться дыры. С особым удовольствием я бы сейчас повыл. А из головы все не шел разговор с Шубертом Михлом, состоявшийся две недели назад по дороге из школы. Мы тащились, как черепахи, поругивая Хаслингера и всю школу. Неожиданно Михл спросил: «Как думаешь, Вольфи, Хаслингер хочет завалить тебя только по математике или по географии тоже?»
   За всю свою жизнь я не пугался так, как тогда. Что я могу загреметь на второй год, у меня, честное слово, раньше и мысли такой не было. Да мне это в голову прийти не могло. А ведь если подумать, такой поворот дела был очень даже возможен. Я сложил свои отметки по математике: кол, кол, пара, пара, кол, кол – и разделил полученную сумму на шесть (столько я еще могу сосчитать!). А по географии отметки за контрольные давали и того пуще – одну и одну десятую. В среднем.
   Михл пытался утешить меня. «Хаслингер ведь еще два зачета устроит, – предположил он. – Напишешь последние работы на трояк – считай, проскочил!»
   Да у Михла просто фантазия разыгралась. На трояк у Хаслингера?! Скорее мир рухнет в тартарары. Всю оставшуюся дорогу я не проронил ни слова. Я не прислушивался больше к утешавшему Михлу. Мой мозг свербила однамысль: «Навторойгод, навторойгод, навторойгод…» Поэтому в пасхальные каникулы я ничего не учил. Стоило мне открыть портфель и достать тетрадь, как в голове начинало гудеть: «Навторойгод, навторойгод, навторойгод…»
   Я действительно каждый день пытался. Результат был один и тот же. В голову не шло ничего, кроме «на второй год». А закинешь портфель в угол – сразу на душе легче становится. И мысли самые разные так и бурлят в голове.
   Но сегодня каникулы кончались, и что-то должно было случиться. Я сидел на столе, вертя в руках блокнот, исчерканный папиными подписями (фальшивыми). В комнату вошла Мартина. Ей нужна была моя точилка для карандашей, чтоб все ее карандашики имели изящные носики.
   Мартина обожает такие штучки. Ее школьные принадлежности всегда опрятны до отвращения: и тебе запасной стержень для авторучки, и тетради обернуты, в портфеле крошки или там жевательной резинки днем с огнем не найдешь. Даже на треугольниках ничего не выцарапано. Цветные карандаши у нее один к одному. Как она этого достигает, ума не приложу. Красный превращается у меня в огрызок, когда к коричневому я еще не притрагивался.
 
 
   Как я уже сказал, Мартина зашла за точилкой.
   Она все-таки заметила листки, испещренные псевдопапиными подписями, хотя я прикрыл их рукой. А она ведь не без понятия. Сразу смекнула, что к чему. «Это совершенно бессмысленно, – сказала она. – Так ты себе еще больше напортишь».
   «А ты можешь представить, – спросил я, – что сегодня вечером я подойду к папе и выложу ему пять не сделанных допзаданий и кол в придачу?» Этого Мартина представить не могла. Она тоже несколько раз попыталась скопировать папину подпись. Вышло не лучше, чем у меня. Мартина пообещала непременно что-нибудь придумать. Но на это ей нужно дня два-три. Я же должен, для отвода глаз, сказать Хаслингеру, что папа в отъезде и вернется лишь к концу недели. А если я захочу, она сама сходит к Хаслингеру и подтвердит, что отец действительно уехал. Невозможно было представить, что Хаслингер в это поверит, все же на душе стало легче. Особенно после того, как Мартина пообещала мне помочь, чтобы я не выпал в осадок – на второй год. Она возьмет меня на буксир. А Хаслингера мы уж как-нибудь нейтрализуем – так она сказала.
   За ужином царило гробовое молчание. Папа, хотя и вышел к столу, не проронил ни слова. Соответственно и мы помалкивали. После трапезы папа подобрал в кухне последнюю проросшую картофелину и уже подпорченную головку чеснока и направился в свою комнату. На пороге он спросил нас: «Как ваши школьные дела? Все ли готово к завтрашнему дню?»
   Ник пробубнил пасхальный стишок. Что-то про свечечки, куличики и ангельские личики. Мартина толкнула меня: «Самое время все сказать!»
   Я сделал шаг в папину сторону. В одной руке он держал картошку, а другой ласково трепал Ника по головке. Папа перевел взгляд на меня. Между его взглядом и хаслингеровским не было абсолютно никакой разницы. «Тебе что-нибудь нужно?» – спросил он.
   Взгляд Мартины буквально подталкивал меня в спину. Но я отрицательно мотнул головой и ушел к себе в комнату.
   «Трус», – прошипела вдогонку Мартина.
 
 
   В этот вечер я еще долго не мог уснуть. Пытался забыться – то на правом боку, то на левом. И на спине, и на животе. Не спится, и все тут. Часы на ратуше пробили полночь. Я решил подумать о чем-нибудь необыкновенно приятном. Как я, к примеру, стану чемпионом по плаванию на спине среди юниоров. Мне виделась восторженная толпа болельщиков и среди них ликующий папа. Но тут из душевой кабины вылез Хаслингер. В правой руке он держал мою тетрадь для классных заданий и угрожающе ею размахивал. Он пробился через восторженные толпы прямо к папе и попросил его поставить везде свои подписи. В этом месте папа ликовать перестал. Летом мы, наверное, отправимся в Италию. Воображение рисовало такую картину: я жарюсь на солнышке и лижу мороженое. Но Хаслингер и здесь все испортил. Он возник рядом со мной, как джинн из бутылки, и заблажил на весь пляж: «Хогельман! Не загорать! Второгодники должны быть бледнолицыми!»
   Я вспомнил, как чудесно было вчера в «И-го-го», но тут же увидел восседающего на музыкальном автомате Огурцаря. Он заговорщицки шепчет мне: «Мы городить вашей папе про вашенские выходули!»
   Так хотелось помечтать о чем-нибудь адски хорошем, а какая чертовщина из этого получилась! Внезапно мне стало не по себе. Померещилось, будто в комнате что-то шуршит и поскрипывает. Зажечь настольную лампу и оглядеться я не решался. Мои пятки торчали из-под одеяла. Я бы с удовольствием подтянул ноги. Мне было неприятно, что какая-то часть тела не прикрыта, но я не осмеливался даже пальцем пошевелить. Так я пролежал целую вечность, вслушиваясь в шорохи и скрипы. Изредка мимо окна проезжала машина, тогда на потолок ложилась узенькая полоска света. Она перемещалась от стены к стене. От нее тоже делалось жутковато.
   Папа говорит, мальчик в моем возрасте уже ничего не должен бояться. А дедушка считает, что вообще ничего не боятся только законченные идиоты.
   Мама боится пауков, майских жуков, неоплаченных счетов и электропроводов. Когда Ник бегает по ночам в одно место, он не спускает воду, боясь шума. Мартине страшно возвращаться поздно домой по плохо освещенной аллее. А дед боится заработать еще один инсульт: тогда он не сможет ходить или говорить или даже умрет.
   Папе тоже бывает страшно. Он вида не подает, но я-то не раз замечал. Например, когда он во время обгона никак не может пристроиться в свой ряд, а навстречу, лоб в лоб, мчится лимузин. Или когда он думал в прошлом году, что у него рак желудка. Узнав результаты обследования, папа так развеселился, что было видно, какого страху он натерпелся перед этим.
   Все это я себе говорил, пока слышались шорохи. Тем не менее в душе я радовался, что поблизости не было никого, кто бы мог мой страх заметить. С другой стороны, очутись здесь кто-нибудь, я бы, наверное, и не струсил, и мне захотелось, чтобы кто-нибудь оказался рядом.
   Раньше, когда я был маленький, я всегда бежал к маме, если ночью мне вдруг становилось страшно, и дальше спал у нее в постели. Даже сейчас помню, как это приятно.
   Прокрутив все это в памяти, я заснул. Что-то мне снилось. Сейчас я уже не знаю, что именно. Знаю только, что это был очень добрый сон.
   Когда утром Мартина заколотила в дверь с криком «вставай», мне адски не хотелось открывать глаза, так уютно было во сне. Но Мартина постучала еще раз – она это проделывает ежедневно, – и мне пришлось встать. Сразу в башке закопошились папины подписи, задачки и Хаслингер. Я страшно разозлился на свое железное здоровье. Захотелось иметь такие же гланды, как у Ника. Мама бы тогда с ходу поверила, что у меня в горле ломит.
   Притащился в ванную и отпихнул Мартину от умывальника. Не то она бы до восьми выдавливала угри на носу. А потом плакалась, что у нее нос как морковка. Мартина заперла дверь в ванную и говорит: «Вольфи, дубина, ты что, ошалел?»
   «С какой стати я должен был ошалеть?» – спросил я. Мартина вынула из кармана халата измятую бумажку. Да это листок из блокнота, на котором я экспериментировал с папиными подписями. Мартина сообщила, что листок валялся на полу в гостиной. Там она и обнаружила его минут десять назад.
   Я точно знал, что все исписанные листочки были тщательно скатаны мною в маленькие горошины и выброшены в корзину. В гостиной я не мог их обронить ни при каких обстоятельствах. Однако было уже полвосьмого, а мы еще не садились завтракать.
   Времени, чтобы обсудить это происшествие с Мартиной, не оставалось. Но во мне все-таки зародилось подозрение. Страшное подозрение. Я вдруг вспомнил ночные скрипы и шорохи. Может быть, мне это вовсе и не почудилось.
   Никаких улик у меня не было, но я невольно произнес: «Ну, несчастная огурчушка, если я тебя застукаю, то вместе с короной засажу в морозилку».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 
 
    Попытаюсь объяснить, из-за чего у нас с Хаслингером разгорелся сыр-бор и почему это дело кажется мне пропащим. История сложная и довольно путаная, на нее потребуется целая глава.
   Мы с Мартиной брели в школу. Мартина все хотела убедить меня, что Хаслингер не такой уж лютый зверь и что мне абсолютно ничего не угрожает.
   «Ну что он тебе сделает? – внушала она. – Ну, седьмую подпись отца потребует. Где шесть, там и семь – тебе не все равно?»
   Примерные ученики, вроде Мартины, будто не от мира сего: о проблеме колов и подписей они не имеют ни малейшего представления. Поэтому я даже не пытался объяснить ей, какую развеселенькую жизнь может устроить мне Хаслингер.
   Перед школьными воротами у меня в мозгу зашевелилась мыслишка: а не проще ли сбежать? Когда по телеку передают о розысках ребенка, всегда говорят: «Пусть он немедленно возвращается домой. Никто его и пальцем не тронет!»
   Увы, я так долго раздумывал, где лучше всего укрыться на пару деньков, что опомнился перед дверью в класс, тут и звонок прозвенел. А потом оказалось, что все треволнения были напрасными. Не перевелись еще на земле чудеса! Хаслингер заболел. Вместо него урок вел профессор Файкс. Он битый час гонял нас по-латыни. Я семь раз добровольно вызывался отвечать; на душе у меня был праздник.
   На переменке после урока Славик Берти, мелкий пакостник, все вздыхал: «Жаль, Хаслингер слег. Я просто помирал от нетерпения. Сегодня он закатил бы Хогельману сто двадцать восемь уравнений!»
   Для ребят из класса, кроме моих друзей, конечно, наши стычки с Хаслингером сплошной цирк. Славик даже заключил пари с Шестаком. Кто знает, может, и я бы посмеялся вволю, не коснись это меня самого.
   Со стороны наверняка выглядит препотешно, когда Хаслингер еще с порога бросает «садитесь!», а затем впивается в меня взглядом и говорит: «Хогельман, Вольфганг!»
   Я поднимаюсь и говорю: «Да, господин учитель!»
   Хаслингер стоит около доски, я у задней парты. Мы глядим друг на друга. Это длится три минуты – Берти засекал по часам. После чего Хаслингер говорит: «Хогельман, Вольфганг, я ведь жду!»
   Тут я опять говорю: «Да, господин учитель» – беру тетрадки, выхожу к доске и вываливаю перед Хаслингером груду уравнений с очень многими неизвестными.
   Хаслингер бегло просматривает их и вопрошает: «Хогельман, Вольфганг, что-то подписей вашего отца не видно!» (Хаслингер обращается ко всем нам на «вы».) Стою я и на Хаслингера ноль внимания, весь ушел в рассматривание темного паркета, надраенного до антрацитного блеска. Там, где я всегда останавливаюсь, одна паркетина отошла. Когда я наступаю на нее правой ногой, она противно визжит.
   Хаслингер говорит: «Хогельман, Вольфганг, вы ничего не хотите мне сказать?»
   Я тяжело переступаю на правую ногу и опять вперяюсь взглядом в пол.
   В этом месте Хаслингер срывается: «Долго я еще буду ждать?!»
   Я ничего не отвечаю. А что тут можно сказать? Стою и монотонно поскрипываю паркетиной.
   Этак примерно через минуту Хаслингер грохочет: «Двойная порция уравнений и марш на место!»
   Я удаляюсь на последнюю парту. Хаслингер нервно поправляет галстук, плотнее прижимает к переносице дужку серых очков и, глотая широко открытым ртом воздух, обращается к остальным: «Начнем наше занятие!»
   Арифметика никогда не была моим коньком, это выяснилось уже в начальной школе. В прошлом году я тоже не блистал. Но свой трояк имел железно.
   В том году уроки у нас вел Бауер. Он готов был по сто раз объяснять все, что мне непонятно. До тех пор, пока до меня не доходило. А вот Хаслингера, если я чего-то не понимаю, уже не спросишь. У нас с ним отношения – хуже некуда. Я, очевидно, действую на Хаслингера, как красная тряпка на быка. При моем появлении в нем вся желчь поднимается. В нашем классе он только год, но я знаю его с тех пор, как мы поселились в этом районе. Он живет недалеко от нас, за углом. Ребята из нашего переулка дали ему прозвище «Круглая Серота». Потому, что он весь серый. Волосы, глаза, кожа, костюм и шляпа. Зубы у него, правда, желтые. Я и знать не знал, что он преподает математику, а тем более что однажды он станет моим классным руководителем. Когда Хаслингер, о котором я и понятия-то не имел, что его так зовут, как манекен, вышагивал по нашему переулку, он мне всегда на нервы действовал. Другим ребятам тоже. Мы швыряли ему в спину гнилые яблоки и косточки от вишен. Улюлюкали. Один раз я даже пульнул из рогатки в его серую шляпу. Но попал не в шляпу, а в левое ухо. Еще мы Круглую Сероту пихали, когда он мимо проходил. Мы тут же делали вид, что ссоримся. Один из нас давал другому пинка, и тот летел прямо на Круглую Сероту. Потом он говорил: «Ой, простите, пожалуйста!» – и мы, давясь от смеха, разбегались.