IX

   Сидя на оранжевом пластмассовом стуле в коридоре академии, Итамар ждал, когда его пригласят на заседание. Удивительно, но он еще ничего не решил со сценарием. Впрочем, удивляться было нечему, так как с момента встречи с Ритой все его мысли были заняты ею. Он обедал и ужинал с ней, предавался любви и в фантазиях, и в действительности, ходил с ней на концерты. Тем не менее будущий фильм не давал о себе забыть. Накануне ночью Итамар рассказал Рите о предстоящей второй встрече с членами комиссии.
   — Это все, чего они от тебя хотят? — с удивлением спросила Рита после того, как он объяснил суть требований комиссии. — Почему бы тебе не согласиться? Это так важно?
   — Не знаю. Может, и не очень. Я только думаю, что сказал бы Меламед о такой попытке… По сути дела, о попытке скрыть его убеждения. А они у него были совершенно твердые в определенных вопросах, он не стал бы уклоняться. Он смотрел на жизнь без розовых очков. Это заметно даже по его манере исполнения, как, например, он выделял слова Екклесиаста в песнях Брамса.
   — И когда точно это произойдет?
   — Что?
   — Когда Меламед явится и выскажет тебе свое мнение?
   — Ужасно смешно.
   — Конечно, смешно. Ты не понимаешь, что это абсурд?
   — Да, он умер, но я не могу не считаться с его реакцией — пусть и воображаемой — на то, что я делаю. Все время, пока я писал сценарий, он являлся в моем воображении, что-то одобрял, что-то отрицал, реагировал на каждую мою сцену или фразу.
   — Что скажет Меламед… Какая странная мысль. Следуя твоей логике, мы в конце концов должны будем спросить Меламеда, как он относится к самой идее фильма. Ты уверен, что он хотел бы увидеть себя на экране?
   — Знаешь, он не был чересчур скромным. Конечно, он никогда не относился к тем, кто старается попасть в каждую газету, однако же знал себе цену и хотел, чтобы весь мир признал это. Я не сомневаюсь, что он был бы рад появлению фильма. Но только честного. Лживая картина, воплотившая лишь буйную фантазию страдальца-режиссера, возмутила бы его.
   — Но Меламед умер, и в любом случае та интерпретация, которую ты даешь его жизни, — твоя интерпретация, а не его. Меламед не имеет к этому никакого касательства. Все, что он сделал, уже не принадлежит ему.
   — Правильно. Дело не только в том, что его уже нет, но и в том, что фильм мой, а не его. Однако это рассказ о нем, Рита, а не обо мне. Объект фильма не плод моей фантазии, а реальный человек, который жил, дышал, творил и хотел, чтобы от него осталось нечто.
   — Остались его записи. Это главное.
   — Но я показываю и другие стороны его жизни, характеризующие его личность, вещи, которые были ему важны. Эти факты нельзя искажать.
   — Интерпретация — не искажение. Ты смотришь на него и на его жизнь по-своему. Жизнь Меламеда подлежит толкованию, так же, как и его произведения.
   — Но и его произведения заслуживают правильной оценки. Невозможно превращать их в то, чем они на самом деле не являются. Его жизнь и творчество — непреложный факт. Искусство Меламеда останется навеки вне всякой связи с какой-либо интерпретацией.
   — Тут ты ошибаешься. Оценка произведения — эликсир его жизни. Без нее сомнительно само существование произведения. — Заметив недоуменный взгляд Итамара, Рита добавила: — Если некому воспринять и оценить чье-то творение, чего оно стоит? И более того, существует ли оно вообще?
   — Сейчас я слышу не тебя, а твоего профессора. Ты хочешь сказать, что, если бы в мире не нашелся критик, способный проанализировать творчество Меламеда, его искусство не существовало бы вообще? Что без «аналитиков» у него нет самостоятельной ценности?
   Рита снисходительно улыбнулась:
   — Яне хочу вступать с тобой в дискуссию. Ты, в отличие от меня, специально не изучал этот предмет. Есть вещи, которые приняты сегодня во всем мире. Истина заключается в том, что ценность творчества Меламеда относительна и может меняться — в соответствии с изменением вкусов и концепций.
   — Я не верю этому. Я не верю в пустые идеи. Это просто суесловие. Ценность творчества Меламеда абсолютна. Был он выдающимся певцом или нет — это уже вопрос оценки. Да, оценка может быть ошибочной, вполне вероятно, не все с ней согласятся. Но в любом случае есть абсолютное мерило ценностей. Ты не убедишь меня, что кантата Баха, которую мы слышали сегодня вечером, перестанет быть прекрасной через тысячу лет, даже если после всемирной катастрофы от человечества останутся всего несколько охотников за антилопами, бегающих голыми по пескам. В том и заключается особый талант Баха, его изумительный Божий дар. Его кантата будет и тогда столь же совершенной, как и в момент создания.
   — Но ты же сам знаешь, что Баха не так уж ценили в его время, что признание пришло позже.
   — Это только усиливает мои аргументы: нет связи между ошибочной оценкой, какой бы общепринятой она ни была, и подлинной ценностью вещи. И я верю, что пение Меламеда — то, как он слышал музыку и исполнял ее, — прекрасно по самым строгим меркам.
   — Человеческие критерии…
   — У нас нет других! Его записи останутся навечно, ты сама сказала, и ценность их останется неизменной. Какое оправдание может быть тому, кто пытается извратить их истинную сущность? И в то же время, какое оправдание будет тому, кто пытается извратить другие стороны его жизни?
   — Но разве ты извратишь его выступления по радио и телевидению, если выключишь из них две-три фразы? Он был музыкантом, а не политиком.
   — Он был разносторонним человеком, Рита. В этом секрет его обаяния, и поэтому — в том числе и поэтому — я захотел сделать о нем фильм. Сам Меламед, и это очевидно, придавал своей общественной деятельности большое значение.
   — Можно подумать, что те слова, которые ты включил в сценарий, полностью выражают его позицию. Это тоже искажение, если уж ты настаиваешь. Может, лучше вообще не цитировать Меламеда, чем приводить его слова не полностью?
   — В любом случае, когда пытаешься донести свою концепцию до зрителей в сжатом виде, неизбежно теряешь что-то. Тут я согласен. Но не принимать во внимание реакцию Меламеда — как я ее чувствую — я не могу. Признаю, возможно, он реагировал бы не так, как мне это представляется. Я даже не исключаю, что, вырывая его слова из контекста, я нанесу его образу больше ущерба, чем пользы. Но я не могу не видеть его гневающимся с небес, когда из сценария о нем вычеркивают слова, отражающие его позицию, то, во что он верил всем сердцем.
   — Ты просто сводишь меня с ума. Ты что, видишь, как кто-то там, в облаках хмурит брови, и из-за этого готов разрушить все, над чем трудился годами?!
   Так они долго спорили, не уступая друг другу. Рита была поражена. Когда Итамар злился, ей казалось, что перед ней совсем другой человек. Его упрямство, внезапные взрывы никак не вязались с его обычным спокойствием и деликатностью. Вдруг Итамар что-то вспомнил и улыбнулся:
   — Ты знаешь, о чем я недавно думал? Мне пришло в голову сделать фильм о Моцарте… Подожди, не прерывай меня. Нет, не очередной рассказ о его жизни, а о том, как Моцарт спускается с небес на землю и видит «Амадеуса», видит весь этот ажиотаж вокруг картины. Скажем, он идет по улице и натыкается на афишу фильма. Он рассматривает лицо этого американского актера — забыл его имя, — играющего его самого, и улыбается. Потом он, то есть Моцарт, решает зайти в кинотеатр и посмотреть, что это за фильм. Свет гаснет, и вот на экране появляется Моцарт, музыкальный гений. Однако во всем, кроме музыки, это какой-то инфантильный клоун. Идея фильма, разумеется, абсурдна. Разве гениальную музыку может создать пустой, душевно незрелый человек? Разве, пусть наряду с некоторой инфантильностью, в личности Моцарта не было глубины, драматизма? И вот сидит настоящий Моцарт среди других зрителей, которые хрустят попкорноми завороженно смотрят на экран — и недаром, между прочим, лента снята отлично, — и видит он, как перевернули все с ног на голову и все переврали. И ради чего? Ради выигрышного интеллектуального трюка: показать конфликт между старательным, серьезным и якобы бездарным Сальери и инфантильным гением Моцартом, по случаю наделенным Божьим даром. Выхолостили образ Моцарта, и в результате показали какого-то вздорного американского парня, у которого имеется тайная страстишка: испещрять бумагу нотными знаками. И этот тип почему-то зовется Моцартом!
   — Итамар, — сказала Рита и с нежностью погладила его волосы. — Какая блестящая идея! Написать сценарий о Моцарте, возвратившемся на землю!
   — Пока что это не более чем идея. Знаешь что? Может быть, до «Амадеуса» он встретится с Пушкиным и немного пожурит его за то, что тот написал о нем.
   — Пушкин? О Моцарте?
   — Да. Пушкин написал «Моцарт и Сальери», маленькую трагедию. Шейфер, автор пьесы, по которой поставлен фильм, даже не потрудился ее упомянуть. Несмотря на явное сходство сюжетов. Может, я и ошибаюсь по отношению к Шейферу, но меня иногда удивляет наглость некоторых людей, в том числе и талантливых… Потом Моцарт встретится с самим Шейфером. Можешь себе представить, какие слова я бы вложил в уста Моцарта!
   — Когда все эти идеи посетили тебя?
   — Не знаю, откуда что взялось. Наверно, когда я шел домой пешком после обеда с Нурит.
   — Ой, Итамар, я так хочу… Итамар, мне просто необходимо… Когда я вижу, как ты загораешься, я тоже… Не знаю почему, но именно так я реагирую на твои новые творческие идеи. Скажи, это нормально?
   Был уже час ночи, когда Рита встала с постели и оделась. Она не ушла до тех пор, пока Итамар не пообещал изменить порядок действия в сценарии: выделить в отдельную сцену эпизоды общественных выступлений Меламеда. Так он и сделал, и под утро заново перепечатал третье действие. В рукописи, лежавшей в его портфеле, несколько страниц были скреплены между собой. Так что если он решит передать комиссии «улучшенный» вариант сценария, то все, что ему потребуется, — это вытащить помеченные страницы.
   А как быть с Сильвией? Сидя в коридоре в долгом ожидании, он раздумывал, что скажет Сильвия, когда узнает об изменениях в сценарии. Что в жизни Меламеда могло подвергнуться столь жестокой критике, если Итамар вынужден был пойти на купюры — подумает она. Но кого, кроме нее, это касается? А может быть, и ей все равно? Она погружена в мир музыки, и публичные выступления Меламеда, связанные с политикой и с Израилем, мало ее трогают? Неправда, сказал себе Итамар. Они с Сильвией конечно же обсуждали все эти вещи; она ведь солидаризировалась с ним во всем. Странно, до чего важно было Итамару не обидеть ее. Она порой звонила ему, но никогда в разговоре не касалась того, что произошло между ними. Разумеется, он напишет ей и объяснит происходящее. Но если он все-таки внесет изменения в сценарий — как сказать ей об этом?

X

   Дверь открылась, и его пригласили войти. На сей раз там были четверо. Омер Томер, куратор музея «Макор», отсутствовал, вместо него в комнате заседаний находился профессор Гавриэлов, глава кафедры визуального искусства и телекоммуникации. На шее у него красовался черный шарф, концы которого были запрятаны под белую рубашку. Сидел там еще один интеллектуал — доктор Ицхак Авиталь. Он был представлен Итамару, который вспомнил, что уже слышал его имя от Каманского. Тот говорил об участии доктора в комиссии по присуждению премии «Серп» за достижения в труде и общественной деятельности. Авиталь был низковат и, сидя между двумя крупными мужчинами — Гавриэловым и Мурамом, — выглядел карликом со своей лысиной и редкими усиками.
   — Мы долго обсуждали твой сценарий, — начал Мурам. — Вовсе не имеется в виду, что ты должен интервью Меламеда. Напротив! Важно, чтобы все видели: у деятелей искусства есть общественная трибуна и они могут высказываться по любым вопросам.
   — Почему только деятели искусства? — вмешалась Нурит. — У меня лично и в самом деле есть возможность в любую минуту высказать свое мнение, но мне обидно за других, за тех людей, которым есть что сказать, и при этом они на расстояние пушечного выстрела не могут приблизиться к микрофону.
   — Разумеется, не только деятели искусства должны иметь это право. Но важно, чтобы у них как носителей общественной морали, а точнее — совести общества, потому что этика — широкое философское понятие, а в слове «совесть» есть нечто первозданное, глубоко имманентное человеку искусства, — так вот, важно, чтобы у них была такая высокая электронная трибуна.
   — У каждого поколения своя трибуна, — возгласил доктор Авиталь. — У каждой трибуны свои поколения.
   Что это? Известное изречение, которое он, Мурам должен был бы знать? Или же оригинальное историко-философское высказывание, родившееся в данный момент? Не будучи уверенным ни в том, ни в другом, Мурам на всякий случай предпочел пока что не реагировать на замечание доктора. Драматург прочистил горло и продолжил:
   — Что касается высказываний Меламеда, то они нуждаются в тщательной проверке. Да. Некоторые из них мы уже тут обсудили и решили, что не стоит их демонстрировать в фильме. Поскольку это кинофильм, то решить все можно очень просто. Я не режиссер и даже не сын режиссера, а только юноша, балующийся пером, но уже перевидел достаточно картин в своей жизни, чтобы знать о широких возможностях этого вида искусства. И не забудьте, что, с Божьей помощью, не без моего участия экранизировали мои «Слова, слова» и я успел научиться нескольким трюкам. Так вот, есть всякие приемы. Да. Можно, скажем, показать его выступающим перед микрофоном, но так, чтобы не слышна была его речь, — в сопровождении закадровой музыки или еще чего-нибудь в этом роде. Таким образом, не понадобится прерывать его речь посередине. Я, например, ненавижу, когда меня цитируют вне контекста. Иногда предпочтительнее, чтобы твои слова вовсе не приводили. Чистая музыка и ничего больше, пока Меламед говорит. И кстати, почему не его собственная музыка? В конечном счете в этом вся соль — в его искусстве.
   — А-а, в этом-то и вопрос! — взял слово профессор Гавриэлов. — Его музыка. Или его искусство, как ты говоришь. В этом-то и вопрос.
   Профессор передохнул. Он вытащил из кармана пиджака трубку, набил ее табаком и, не торопясь, раскурил.
   — В чем вопрос? — спросил Итамар, прервав продолжительное молчание.
   — Вопрос? — повторил за ним профессор с некоторым удивлением и погасил спичку. — Вопрос, ты спрашиваешь? А вопрос такой: в чем вообще заключается искусство Меламеда? То есть в какой степени он был творцом. Я сам до тех пор, пока не прочел твой сценарий, ведать не ведал об этих интервью Меламеда. Понятно, что я слышал о нем, — какой образованный человек в наши дни не знает о Шауле Меламеде? Но я не был особенно знаком с его пением. Возможно, я иногда слышал его по радио, даже не зная, что это поет именно он. К тому же немецкие Lieder девятнадцатого века не совсем моя область. Но в любом случае я ничего не знал об этой темной стороне его личности, которую вы пытаетесь замаскировать.
   — Не только песни девятнадцатого века, — отметил Итамар, любивший точность в деталях. — Он пел и позднего Малера.
   Гавриэлов повысил голос и постучал трубкой по столу:
   — Этот певец сказал, что палестинцы попирают права человека. Как он посмел отнять у нас пальму первенства в этом деле? Чудовищно! Говорю вам: я против ваших попыток. До сих пор я сидел тихо, потому что хотел сперва узнать ваше мнение. Но теперь я заявляю: долой маскировку! Разве дело в этом: сократить текст или дать музыку? Вопрос стоит по-другому: нужен ли вообще фильм о Меламеде? Потому что если он художник не первого ранга, то мы освобождены…
   — Не первого ранга? — поразился Итамар.
   — Чему ты так удивляешься? Совместимы ли эти вещи?
   — Какие вещи?
   — Его взгляды и его так называемое искусство. Возможно ли, чтобы человек с такими идеями, как у Мела-меда, вообще достиг высот творчества? Для Израиля это беспрецедентно. Укажите мне подобное явление в наше время? В прозе, в поэзии, в драматургии? Не говоря уже об ученых-гуманитариях. С концептуальной точки зрения это нонсенс. Человек с душой большого художника или подлинный интеллектуал не может находиться по ту сторону баррикад. Это доказано многократно, и я сомневаюсь, что здесь есть необходимость в дискуссии. Все мы знаем о тех злополучных случаях, когда некоторые деятели искусства перешли на ту сторону. Происходит одно из двух: или выясняется, что они на самом деле не были большими талантами, или они перестают создавать что-либо достойное. Только раскаиваясь в содеянном и возвращаясь к нам, они снова обретают способность к творчеству. Теперь вы понимаете, что за дилемма стояла предо мной. Во время заседания я раздумывал над этим и спрашивал себя: возможно ли, чтобы артист такого ранга, как Меламед, высказывал такие вещи, вставал на милитаристские позиции? Или же — и это нуждается в серьезной проверке — он не был большим мастером. Одно, понимаете ли, не вяжется с другим. И посему, взвесив все это, я был вынужден прийти к неизбежному выводу, что с точки зрения логики здесь существует только одна из двух возможностей: или мнения, высказанные им, были не его мнениями, и тогда речь идет о жалком лгуне, или же его искусство, насколько оно было искусством, до сих пор не получило должной оценки, то есть не было искусством, заслуживающим этого определения. Третьего не дано.
   В комнате воцарилась мертвая тишина.
   — До сих пор я не рассматривал нашу проблему в таком ракурсе. — Менахем Мурам отреагировал первым. — То есть ты хочешь сказать, что, возможно, бытующая оценка таланта Меламеда неверна? Блестящий, кстати, анализ, да позволено мне будет заметить.
   — Знаете что? — ворвалась в разговор Нурит. — В глубине души я всегда это чувствовала. Только кто я в сфере музыки? Я боялась, что меня засмеют. С тех пор как я услышала его на концерте в Стокгольме много лет назад, я чувствовала … Там тогда была выставка моих «Языков», нет, прошу прощения, «Мочек» — от обилия выставок я иногда их путаю, — во всяком случае в то время у Меламеда был концерт в городе. Я сказала себе: почему не пойти поддержать израильского артиста? На концерте — собственно, это было после концерта — все подходили к нему пожать руку и поздравить. Я тоже подошла и протянула ему руку. Я стояла напротив него и смотрела ему прямо в лицо. Понимаете, после того как я занялась этой работой — лицами и телом, — от меня трудно что-либо скрыть. И вдруг я почувствовала, что все его лицо, а не только глаза — их значение раздуто сверх всякой меры — излучает настоящую серость, посредственность. И кроме того — ужасное высокомерие. Как он посмотрел на меня! Не хотел даже признать, что ему известно мое имя. Вот такой он тип, этот Меламед. По-моему, каждое слово Габи — золото, и предлагаю всем нам пересмотреть мнение о таланте Меламеда.
   — Я рад, что ты со мной согласна, — сказал профессор. — Если все мы не займем правильную позицию, то нанесем страшный удар по основным нашим моральным ценностям, в особенности если фильм пройдет в Израиле и за границей с успехом. Я нисколько не преувеличу, если скажу, что все то, к чему мы стремились, все, что мы создали в университетах, в средствах массовой информации, в театре, в литературе, в кино, подвергнется опасности. Своими собственными руками мы будем способствовать разрушению построенного. Но как уже было сказано, я не большой знаток музыки. Для того чтобы наша позиция была обоснованной, нужно получить поддержку со стороны израильских специалистов в данной области.
   — О чем вы говорите?! — взорвался Итамар.
   Но Гавриэлов обратил на него строгий взгляд и тем самым заставил замолчать. А когда Итамар снова открыл рот, то продолжил уже более сдержанным тоном:
   — К тому же у нас нет специалистов в области камерного пения. Во всяком случае, должного уровня.
   — Если как следует поискать, всегда можно найти, — заметил Менахем Мурам. — Габи прав. Спросим у крупных знатоков и, может быть, обнаружим специалиста, о котором мы до сих пор не знали. Хотя оценки, как правило, проверяются временем, в данном случае, мне кажется, нет нужды ждать следующих поколений. Надо признать, что мы не всегда прославляем тех, кто достоин славы. Я не говорю сейчас о вещах само собой разумеющихся. Понятно, что на этом форуме мы из скромности не станем называть известные имена. Не исключено, что Габи действительно прав, когда спрашивает: был ли Меламед большим артистом?
   — Но в этом нет ни тени сомнения! — На этот раз слова Итамара прозвучали как тихий крик отчаяния.
   Он посмотрел на сидевшую против него компанию. Почему-то все они сгрудились по другую сторону широкого стола. И касались друг друга локтями. Он мог ожидать, что в это раннее время они будут пить кофе. Перед каждым из них стоял стакан чая.
   — Достижения Меламеда, — продолжил Итамар, — в немецкой камерной музыке настолько неоспоримы… Я не думаю, что в этом поколении есть кто-нибудь, кто может сравниться с ним в исполнении…
   — Стоп! — сказал вдруг доктор Ицхак Авиталь. Приказ прозвучал тихо, но требовательно. — Сейчас ты сказал нечто очень важное. Может, даже сам того не сознавая. Ты сказал «исполнение». Исполнение — вот оно, ключевое слово. Вот где собака зарыта! Я всем сердцем согласен с тем, что сказал наш уважаемый профессор.
   Да, я, всего лишь доктор, снимаю шляпу перед поразительным анализом профессора. Он абсолютно прав: человек, высказывающий подобные взгляды, артист, выступающий против гуманизма, не может считаться творцом. С психофилософской точки зрения — это невозможно. Мы все это знаем. Но существует неоспоримый факт: Меламед признан во всем мире вершиной в своем жанре. Если так, то перед нами ужасная дилемма. Если мы правы, значит, весь мир ошибается? Есть ли вообще выход? И вот я говорю: есть, исполнение!
   — Исполнение? — переспросил, не понимая, Менахем Мурам.
   — Именно. Исполнение! То есть, — доктор сделал паузу для усиления эффекта, — является ли исполнительстве творчеством? Вот в чем вопрос! Если то, что говорит господин Колер, верно, — и на минуту, профессор, допустим, что Меламед оценен справедливо и это будет верно для будущих поколений, — тогда, очевидно, мы оказываемся в логическом тупике. А мы обязаны найти выход. Поэтому можно предположить, что речь в данном случае вообще не идет о самобытном искусстве. Это единственный возможный вывод. Да, господа. Мы имеем дело, по существу, с техникой, ремеслом. Мы говорим об ис-пол-ни-тель-стве!
   — Ты хочешь сказать, что исполнитель — не художник? — неуверенно спросила Нурит. Такая формулировка ее явно не устраивала.
   — Он имеет в виду тех, кто лишь воплощает то, что другие создали своей фантазией, — поспешил успокоить ее Мурам. — Доктор не подразумевал таких художников, как ты, Нурит, которые сами исполняют то, что задумали.
   — Хорошо сказано, — коротко оценил Авиталь и стал излагать свою теорию дальше. — Еще ацтеки различали — несомненно под влиянием представителей колена Реувена, любителей искусства и музыки… Кстати, я хотел бы подчеркнуть, что никогда не считал прародителями ацтеков только колено Реувена. Меня неправильно поняли. Это невозможно вычислить точно из-за отсутствия многих исторических данных. Однако нет сомнения, что ацтеки произошли от племен Реувена, Гада и Иссахара. Но вот исполнительские способности ацтеки получили от колена Реувена, представители которого так любили пение, в особенности хоровое, что соседи называли их «ревунами», — отсюда и название племени. Однако я увлекся. Вы ведь не можете знать этого. То, о чем я сейчас говорил, включено во второй том моей работы, который скоро выйдет в свет. Так вот, я хотел сказать, что уже ацтеки видели разницу между творчеством и исполнительством…
   — Все равно это не оправдывает Меламеда. То, что он сказал, — недопустимо, — заупрямилась Нурит.
   — Кто издает? — поинтересовался профессор Гавриэлов у доктора Авиталя.
   — Университет. Кафедра педагогики. Переплет матерчатый, но высококачественный. Они вложили уйму денег. Корешок, кстати, кожаный, и в конечном счете именно это решает, насколько долговечной будет книга.
   — Кожаный корешок? Что ты говоришь?! — воскликнул Мурам с изумлением. — В таком случае речь действительно идет об очень серьезном издании.
   — У них существует специальная комиссия по коже, которая решает, каким книгам дать ее, а каким нет. Так вот, Нурит, я Меламеда не оправдываю. Я вообще не касаюсь моральных принципов. Только пытаюсь найти решение головоломки. Если перед нами всего-навсего исполнитель, то, возможно — только возможно, но вовсе не обязательно, — что его интересы узки, а взгляды поверхностны.
   — Должен отметить, Ицхак, что твои тезисы весьма логичны, — сказал Менахем Мурам. — Разумеется, если мы примем твою позицию, то будем освобождены от необходимости искать специалиста по немецкой камерной музыке. Это же сплошная головная боль, когда речь идет о такой узкой области, таком специфическом предмете. Но я хотел спросить тебя: как из «ревунов» получился Реувен?
   — А, очень просто. Обычная ошибка переписчиков Библии. Переставили буквы и все. Доказательств не требуется, это подсказывает простой здравый смысл.
   — Очень интересно. По-настоящему увлекательно.
   — Разрешите вопрос, — вмешался Гавриэлов. — Я хочу услышать от Итамара, что вообще заставило его включить данный эпизод в сценарий. Что им руководило? Ведь мы хорошо знаем — всему есть причина, если не в сознании, то в подсознании.
   Итамар не успел ответить, как Гавриэлов задал еще один вопрос: