— Дон, — Милдред поднялась и подошла к нему совсем близко. — Давайте-ка я возьму ваше пальто, Дон, — по-хозяйски сказала она.
   — Нет… пожалуйста, не беспокойтесь…
   — Я не хочу, чтоб вы подумали, будто у нас негостеприимный дом. Дайте я помогу вам спять пальто. — И она затеребила его воротник. — Мне хочется, чтобы вы чувствовали себя у нас совсем как дома.
   — Право, не надо, благодарю вас, — в голосе его прозвучала нотка досады.
   — Но…
   — Я предпочитаю остаться в пальто.
   Лицо Милдред вытянулось и на миг стало совсем детским. Наверно, печальное детство было у неё, подумала Бетти-Энн, но тотчас Милдред вновь обрела свой хрупкий защитный панцирь и, стараясь не выдать голосом обиду, беспечно защебетала:
   — Я… ну… ну, ладно. Я вижу, вы хотите поговорить наедине.
   — Если вы не возражаете, — сказал Дон.
   — Нисколько, — любезно и холодно ответила Милдред. И, чуть помедлив, прибавила: — Мне завтра предстоит жуткий тест по литературе, так что все равно пора заниматься.
   Когда она ушла, Дон сказал:
   — Она подошла и села напротив меня и стала раскладывать на столике пасьянс. Я ни слова не сказал, а она посмотрела на меня и говорит: “Я на последнем курсе по социологии”. Я опять молчу. Тогда она говорит: “А вы откуда?” Я сказал — с Запада. Наверно, она узнала моё имя вот от той женщины.
   Бетти-Энн посмотрела на него с недоумением.
   — Мне казалось, вы говорили моим родителям, что вы откуда-то из здешних мест, — серьёзно сказала она.
   Он кивнул, глядя в огонь.
   — Так было удобнее. — Потом обернулся к ней. — Вы можете сейчас выйти из этого дома?
   — Д… да… наверно, если захочу…
   Только теперь она заметила, что у него какой-то особенный, правда, едва ощутимый выговор, такого она, кажется, ни у кого прежде не слыхала.
   — Наденьте пальто. Я хочу, чтоб вы пошли со мной.
   Он сказал это сухо, повелительно, и ей захотелось резко ответить “Нет”, Но она сдержалась, было что-то в его лице, какая-то смутная напряжённость, может быть, даже печаль — что-то такое, что притягивало к нему, заставляло прощать странную грубость.
   — Посмотрите на меня, — сказал он. — Я должен рассказать вам кое-что о вас самой. Посмотрите на меня. Вы пойдёте со мной?
   Она посмотрела ему в глаза. И от их выражения сердце её забилось чаще.
   — Пойду. — Она коснулась его руки. — Это о моих родителях?
   — И не только об этом, Бетти-Энн. Мне надо очень многое вам рассказать.
   — Я надену пальто.
   — Пожалуйста.
   Когда она снова сошла вниз, он ждал у дверей.
   Миссис Ривс кивнула ей и ласково сказала:
   — Не забудьте, милочка. Не позже одиннадцати.
   Дон безмолвно распахнул дверь, и из тепла и света они вышли в холодную тьму.
   — Куда мы идём?
   — В отель Дрейпера.
   Смутные чувства вызвал он в Бетти-Энн. Не то, чтобы он ей нравился. И, наверно, не следовало бы так уж безоглядно ему доверять. Но, однако, что-то странно связывает их, и нельзя понять, что же это за родство.
   — Мне не позволят подняться в номера, — сказала она.
   — Идите мимо конторки как ни в чём не бывало. Всё будет в порядке.
   Она подставила лицо снегу. Наверно, надо бы опасаться, а ей не страшно. Или нет, пожалуй, страшно — только не его самого, но вдруг он расскажет что-то такое, чего ей лучше бы о себе не знать. Они миновали церковь (снег поскрипывал под ногами). Вышли за пределы белого студенческого городка. Свернули на главную улицу, и вот уже перед ними лежит деловая часть Нортхемптона.
   У Бетти-Энн застучали зубы, она взялась за его руку.
   В свете неоновых огней падающий снег становился оранжевым, дыхание превращалось в морозный пар, из какого-то бара послышался смех. Они шли. А город нагружался в сон.
   Перед гостиницей Дрейпера они потопали ногами, отряхнули прилипший к подошвам снег.
   — Идёмте. Никто не обратит на вас внимания.
   Они поднялись на крыльцо, прошли мимо конторки; сонный портье равнодушно посмотрел сквозь Бетти-Энн, словно её тут и не было, она взглянула на Дона — лицо у него стало спокойное и ненапряженное.
   Снизу, из ресторана, доносился нестройный хор голосов. Послышался девичий смех.
   По ступеням, которые покрывал истёртый ковёр, они поднялись на третий этаж. Дон подвёл Бетти-Энн к дверям номера и тихонько постучал.
   — Это я, Дон, — сказал он.
   — Войдите.
   Он отворил дверь, пропустил Бетти-Энн вперёд. И закрыл за собой дверь.
   На постели лежал человек.
   — Сядь, Бетти-Энн, — сказал он. Лицо у него было старое, изрезанное морщинами, глаза глубоко запали, губы тонкие и волосы совсем белые.
   Она вгляделась в его лицо.
   — Но… но ведь, — удивлённо начала она, — вы же не старый!
   Человек, лежащий на постели, кивнул.
   — Она нашего племени, — сказал он. И продолжал: — Можешь называть меня Робин. То, что я расскажу тебе, странно и удивительно, Бетти-Энн.
   Она посмотрела на него огромными, распахнутыми глазами.
   — Не бойся.
   — Я… я не боюсь, — сказала она, хотя сердце неистово колотилось. И сама не могла понять, правду ли сказала.
   — Закрой, пожалуйста, глаза, друг мой, — сказал Робин.
   В голосе его, как и в голосе Дона, слышалось что-то чужое. И не только в голосе. И лицо, и весь он был какой-то нездешний.
   Бетти-Энн не могла определить, что же это, как не могла бы сказать, откуда она знает, что он не старик, и откуда это ощущение, будто их связывает какое-то родство. Она закрыла глаза. Безмолвно шевельнулись губы. Молча стояла она на пороге неведомого. И ждала.
   — Слушай внимательно, — сказал Робин. — Ты слышишь мои мысли?
   После минутного молчания она устало выдохнула:
   — Да.
   В мозг её вторглось что-то извне — это было ужасно, — возникали и таяли слова. Неясные, они не складывались в фразы, и за ними чувствовался этот чужой. Все в ней возмутилось, она попыталась воспротивиться этим словам, но они наплывали опять и опять, и возмущение угасло.
   — Передавать этот язык мыслями слишком трудно. Символы слишком… тяжеловесны. Нет, не тяжеловесны, а… в здешнем языке нет подходящего слова. На языке Фбан это “оксу”. Ты поймёшь. Ты узнаешь много языков. Дай себе отдых, мой друг. Я хочу показать тебе что-то ещё. Ты расслабилась?
   — Да, — ответила она, по все в ней по-прежнему было натянуто, как струна.
   — Постарайся следовать за мной, если сможешь. Поначалу, наверно, будет трудно, так что ты должна помочь мне.
   Теперь слова не наплывали извне, но она все равно ощущала за ними присутствие Робина. Он пытался подчинить себе её мысли. Она приложила руку колбу. Он направлял её… мысли её… прорывались… в закрытую, неведомую ей часть её мозга, такую чужую, странную… она попыталась уклониться, но он настаивал…
   — Ты должна помочь мне, — повторил он.
   И вот она застонала — новое, незнакомое ощущение всколыхнулось в ней, её словно пронизало током, словно обдало свежим ветром, словно пробудилась давно забытая боль.
   — Она… она… растёт! Я чувствую! — воскликнула Бетти-Энн.
   Она открыла глаза и посмотрела на свою левую руку. Поворачивала её, сжимала и разжимала пальцы, не сводила с неё глаз. Неуверенно потрогала её правой рукой.
   — Новая, — сказала она. — У меня новая рука…
   Она умоляюще поглядела на Робина. Ей хотелось плакать, слезы навёртывались на глаза, она с трудом сдерживала их. По телу побежали мурашки.
   — Кто вы?
   Какая-то часть её сознания упрямо отказывалась признавать, что всё это произошло на самом деле. (Всего достоверней здесь были стены номера: обои в грязных пятнах, такие скучные, будничные, они просто вопияли, что ничего подобного на свете не бывает и быть не может, и, однако, самим своим существованием подтверждали, что все это не сон.) И пальцы се обновлённой левой руки, тонкие и нежные, сгибались и разгибались, обретя наконец неправдоподобную свободу.
   Робин поднялся, подошёл к окну.
   — Ты должна узнать, — сказал он. — Покажи ей, Дон.
   Она вновь взглянула на Дона. И вдруг почувствовала, что смутная неприязнь к нему уступила место благоговению. Она хотела отвернуться, задрожать, хотела… и всё же молча стояла перед ним, подавленная, не веря себе, и все чувства её, все мысли, все существо её замерло, изумление оглушило её. Медленно, у неё на глазах весь облик его стал зыбиться и меняться. Еже мгновение — и перед ней был уже не человек.
   Бетти-Энн слабо ахнула.
   — Вот какие мы на самом деле, — сказал Робин. — И ты тоже такая, Бетти-Энн.
   — Тоже такая? — переспросила она.
   Дон — тот, кто был только что Доном, — был странен, неотразим, некрасив, но привлекателен своей странностью. Она вздрогнула, почти не в силах думать. Невозможно поверить, что и она тоже такая… во всяком случае, не сразу. Но ни веры, ни неверия просто не существовало — было лишь чудо и немота.
   — Ты привыкнешь, — сказал Робин. — Научишься перевоплощаться, захочешь — будешь такой, как сейчас, а захочешь — станешь кем-нибудь ещё: птицей, быть может, или зверем, или чем-то, что тебе пока ещё незнакомо. Стоит только научиться, и ты сможешь стать, кем вздумается.
   Бетти-Энн смотрела на свою обновлённую руку, Страшно думать, лучше и не пытаться, пусть мозг сам осваивает свои новые пределы. Дальше всё произошло само собой. Рука медленно ссохлась, сжалась, стала такой, какой была всегда.
   — Вот как? — сказала она подавленно. — Вот как?
   — Ты научишься, Бетти-Энн, — сказал Робин.
   Ей казалось, сердце готово разорваться. Стены комнаты — такие настоящие, такие доподлинные — поплыли перед глазами, и рисунок на обоях туманится, и от этого голова идёт кругом. Вот сейчас эти стены рассыплются, их зыбкие, неверные очертания разойдутся, истают, словно круги на воде, и она останется на островке ковра совсем одна, окружённая тревожным молчанием.
   — Откуда вы?
   — Со звёзд.
   — Со звёзд… — повторила Бетти-Энн.
   Как странно. Она видела звезды вечерами. Они так далеки (но в иные минуты они казались не такими уж далёкими). Она вся напряглась, и напряжение росло. Звезды… Совладать с этим напряжением нелегко, и какое-то время внутри будет смятенье, и она станет метаться из стороны в сторону (мало-помалу она успокоится, так будет непременно, но пока мысль эта не помогала, ибо сейчас покоя не было). На это потребуется время. Ведь звезды так далеки.
   — Мы не с этой планеты. И ты, конечно, чувствовала, Бетти-Энн, что ты не вполне принадлежишь здешнему миру. Конечно же, ты чувствовала, что ты не такая, как все.
   Она покачала головой, волосы рассыпались, одна прядь упала на лоб, и она откинула её. Не такая? Не такая…
   — Расскажите… расскажите мне, — попросила она.
   Рассказывайте не торопясь, понемногу, хотелось ей сказать, ведь я пока не до конца вам верю, а придётся услышать ещё много такого, чему трудно поверить; и я хочу услышать это не вдруг, не все сразу, чтобы разобраться постепенно, чтобы частицы невероятного понемногу сложились вместе (точно в картинке-головоломке). Помню, как-то мы с Джейн складывали такую головоломку: на картинке должны были получиться две охотничьи собаки, но мы потеряли крышку коробки и долго не могли догадаться, какая должна получиться картина. (Джейн сперва думала, что на ней выйдет бегемот, а я — что медведь гризли.)
   — Рассказать надо очень много, — сказал Робин.
   Бетти-Энн все думала об охотничьих собаках и как Дейв вернулся домой и сказал, смеясь: “Ну как же. На крышке все нарисовано”. (И тогда они с Джейн вспомнили, и теперь, когда он им напомнил, сказали, что они и так всё время это знали.) Ей вдруг подумалось, что она знала это всю жизнь: вот они, наконец, её собратья, те, кто поймёт её, как никто никогда не понимал, и ей хотелось заплакать от радости… нет, не от радости, просто от удивленья.
   — Мы странствуем, — сказал Робин. — Племя наше родилось на планете, которая, должно быть, очень походила когда-то на вот этот мир, на Землю. В старинных записях сказано, что называлась она “Эмио”. Земляне ещё жили в пещерах, а мы уже странствовали среди звёзд. Мы странствуем так долго, что планета наша давно затерялась в межзвёздных просторах, быть может, и солнце, вокруг которого она обращается, уже угасло — не знаю. Это было очень давно. Наша история — большая часть её — забыта… Как знать, быть может, все племена проходят по одним и тем же ступеням, и когда-то мы, возможно, были такими же, как молодое племя, среди которого ты жила здесь, на Земле. Но теперь мы странствуем. Племя наше состарилось на Эмио… и стало мудрым… давным-давно один из нас открыл эффект “зейуи”, и тогда мы покинули нашу планету. А теперь мы любуемся солнечным закатом в одном мире, а голубыми водами — в другом, за миллионы миллионов миль…
   Бетти-Энн слушала и той частью своего существа, которая не совсем была сбита с толку, сознавала — да, Робин стар, но не в том смысле, как она прежде понимала это слово, стар не как земной человек; сами слова его, казалось, изнемогают под грузом лет. Мысль эта вспыхнула и угасла.
   — Когда мы в последний раз были здесь, на планете Земля, — сказал Робин, — случилось несчастье и твои родители погибли. Я сам слышал предсмертные мысли твоего отца — я ждал его тогда в разведочной ракете. Я думал, что ты тоже погибла… Месяц назад мы вернулись. Одному из нас показалось, что он чувствует твоё присутствие на этой планете. Мне удалось вспомнить, где произошёл тот несчастный случай; по бортовому журналу Большого корабля мы определили дату; мы просмотрели газеты, выходящие в городе, близ которого случилось несчастье. И узнали, что ты и вправду осталась жива. Тогда мы осторожно навели справки и напали на твой след.
   — Рассказывайте дальше…
   — Нас осталось уже не так много, меньше, чем нам хотелось бы. Приятно было бы увидеть среди нас новое лицо. У нас для тебя вдоволь места. Мы пришли за тобой, ибо ты нашего племени, и мы не можем оставить тебя здесь, в одиночестве. Мы пришли, чтобы сказать тебе: возвращайся к нам, лети вместе с нами, ведь ты наша сестра.
   Он обернулся к окну — там, за окном, валил снег.
   — Есть много планет, где снег куда красивей, — сказал он.
   — На Лило снега лучше, — сказал Дон. — И тени лучше. Там три луны.
   Бетти-Энн понимала: они нарочно заговорили о снеге, чтобы дать ей время освоиться со всем услышанным. Но в мыслях у неё по-прежнему была сумятица.
   — Земля славится лесами и травами, — сказал Робин скорее самому себе, чем Бетти-Энн и Дону. — В тропиках на диво густые и пышные заросли, в Гуаме например. А здесь, да ещё в эту пору, один только снег…
   — Земляне — не твой народ, — сказал Дон, он всё ещё сохранял новый странный облик.
   Бетти-Энн снова посмотрела на него. Теперь он уже не казался ей ошеломляюще чуждым. Она начинала свыкаться с этим странным обликом. И вот уже всё её существо готово влиться в эту словно бы давно знакомую форму, всем существом она жаждет увериться, что это не сон, что и в её земной плоти таится её подлинное тело.
   — Я тебе помогу, — сказал Дон.
   Дрожа от напряжения, Бетти-Энн начала преображаться. Ещё незнакомыми путями пробиралась она к новой области своего разума, к новому отсеку мозга. Какая здесь сложная система управления, все свилось в клубок. Снова мысли закружил неведомый поток, но, точно птицы, летящие зимой к югу, они чутьём угадывали верный путь. Поначалу перемена давалась медленно, трудно, Бетти-Энн даже закусила губу, чтобы не закричать от боли. А потом, ошеломлённая, ещё не веря чуду, она ощутила своё истинное тело — оно стало набирать силу и затрепетало, готовое явиться на свет. Потрясённая, она не вполне понимала, как это происходит, и лишь благоговейно и смиренно принимала то, что в ней совершалось: да, в ней скрыта великая тайная сила, которая снимет оковы с её плоти и преобразит её, и освободит, и слепит заново, и возродит. Она уже предчувствовала свой новый облик, формы и линии нового тела — оно было здесь, в новых отсеках разума, и то, что открылось в этих отсеках, не дополняло её прежний разум, не превосходило его, но просто было иным, отличным от него, от прежнего её существа, и чудесно (да, чудесно!) служило её мыслям, при их помощи она могла делать с собой что угодно. Преображение шло все быстрей, все легче. А ведь она никогда ещё ничего подобного не видела, ей и сейчас ещё почти не верилось, но они её научили. Всё это было так странно… так чуждо.
   Потребуется время, чтобы привыкнуть к новому обличью. Поначалу оно будет казаться чужим, потом просто новым, непривычным, а потом (время делает чудеса!) совсем своим, таким, как и должно быть. (Дейв сказал однажды: “Ходи, ходи, протопчешь дорожку”.)
   — Нет, — сказала Бетти-Энн. Она ещё не пришла в себя от потрясения, не свыклась с переменой, ещё не вполне верила в необычайную свободу, которую обрела вместе со своим новым естеством. — Нет, — тупо повторила она. Всем существом своим, не мыслями, не чувствами, но всем существом она ощущала свою к ним причастность и родство. Да, она одного с ними племени. Это правда, тут нет сомнений. — Нет, — снова повторила она. — Земляне — не мой народ.
   Она оглядела себя — как нескладны земные одежды на этом чуждом теле… Она подёргала платье, и на минуту ей стало грустно и одиноко.
   — Значит, ты пойдёшь с нами?
   Она хотела было сказать:
   — Да, да, пойду. Ведь я должна пойти с вами, правда? Вы — моё племя.
   Но все впечатленья, все беспорядочно столпившиеся воспоминанья со стоном поднялись в душе. Она пыталась оттеснить их, пыталась забыть то волнение, которое впервые ощутила, когда ей сказали дома о приходе Дона. Моё племя живёт среди звёзд… как трудно в это поверить! Летят куда вздумается — вольные, свободные (а ведь я обещала Дорис дать ей завтра записи по истории и задумала такую интересную статью для студенческого “Кругозора”). Она ждала — пусть уймётся смятение в душе.
   — Дайте минуту подумать, — сказала она. Неподвластные ей чувства бурлили, грозя перелиться через край, точно кипяток из чайника. (Она стояла, остро ощущая странное своё тело, и смотрела на Робина, а он вглядывался в падающий за окном снег.)
   Вспомнился давний страшный сон: её комнаты больше нет, и на втором этаже вместо неё пустота, а когда Бетти-Энн проснулась, на коврике трепетал лунный свет, и нежные мамины руки обнимали её — руки, которые всегда приносили покой, всегда, с тех пор как она себя помнит, и даже ещё раньше. А внизу, в общей комнате, висят кружевные занавеси, лежат девять толстых альбомов с пластинками (сколько раз она их пересчитывала), после ужина Дейв иногда слушает музыку, и когда-нибудь она выразит эту музыку в красках, так, как её чувствует Дейв и она сама тоже (а ведь теперь есть в её мозгу то новое, что поможет ей совладать с красками, даст многое увидеть, и сделать, и открыть другим). А однажды на старом корявом дубе свили гнездо пересмешники, летом они пели всю ночь напролёт, песни неслись в открытое окно, и она слушала, пока не приходил сон. На неё вновь дохнуло летней ночью — тонким ароматом гиацинтов, таинственным ландышем, пыльцой жимолости, острой пряностью роз. Воспоминания были не радостны и не печальны, но странно ярки, она ощущала все как наяву, всеми пятью чувствами и с тихим изумлением вглядывалась в прошлое, пока её не бросило в жар.
   Дон нетерпеливо пошевелился.
   Когда-то давно-давно, когда она даже ещё не ходила в школу, она смотрела на звезды, такие далёкие… это одно из самых первых её воспоминаний, что сливаются в надёжное, успокоительное тепло ещё не запечатлённой в памяти, неуловимой ранней рани… Звезды были холодные, яркие, неодолимо влекущие — ей хотелось рвать их, как цветы. (А ведь есть такая сказка — о девочке, которой захотелось луну, и однажды девочка эта исчезла; и её отец сказал, указывая на луну: “Она вон там, она уплыла по лунному лучу”. И все горожане качали головами: ведь это было так печально.)
   (Старик Кларк умирает от рака).
   Но она смотрела на Робина, старого и всё же молодого, такого мудрого, и в ней поднялась безмерная тоска, неутолимая жажда, какой не знают на Земле, — звезды манили и обещали, совсем близкие, достижимые, и она уступила их чудесному, неодолимому зову. (Кружиться подле ярких, пылающих солнц — и улетать к другим солнцам, угасшим, что будят вопросы, на которые не найти ответа; ей будут даны тысячи планет, и синие годы, и звук, и движение, и беспредельность, от которой замирает сердце, и все непонятно, непостижимо, пока неведомо откуда не примчится комета, — тогда поймёшь, и узнаешь, и забудешь, и вновь попытаешься вспомнить… позднее… в некий час покоя и умиротворённости.) Ей хотелось пасть на колени пред могуществом мысли и благодарно протянуть руки — то, что было прежде руками, своим обретённым собратьям, хотелось закричать: вы — моё племя, мои братья, и это странное тело — моё! Вот кто поймёт меня, потому что я и они — одно. Мы одного племени, а те, другие, — печальное. и забавное племя, и мир, который я знала до сих пор — это всего лишь… люди и людской мир… Вот они, настоящие мои братья! Жаркое волненье охватило Бетти-Энн, сердце её неистово заколотилось, и она сказала:
   — Да. Да. Я полечу. Вы — моё племя.
   Решающее слово сказано. И хочется плакать.
   Подошёл Робин. Она подняла на него глаза, и в ней вспыхаула надежда.
   — Мне надо попрощаться с родителями, — сказала она. — Я должна им сказать. Я не могу улететь, ничего им не сказав.
   — Мне очень жаль, — подумав, сказал Робин. — Кажется, я представляю, что ты чувствуешь. Но это невозможно. Если мы позволим тебе попрощаться, о нас могут узнать, это слишком опасно. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали, мы ведь тоже никому не мешаем. Мы ждали тебя здесь, потому что твои родители… они, видно, хотели расспросить нас. А мы не хотим никаких осложнений.
   — Но я не могу просто так их бросить! Мне непременно надо с ними увидеться! Надо сказать, что я уезжаю!
   — Нас уже ждут, — сказал Доя. — Из-за тебя мы задержались с отлётом. Дольше нам ждать нельзя.
   — Попрощайся с ними в письме, — предложил Робин.
   — Я прошу вас… — сказала она.
   Робин покачал головой.
   — Такое у нас правило, Бетти-Энн. Так было всегда. Если земляне узнают о наших посещениях, если твои родители поймут… Нет, опасность слишком велика. Я не могу разрешить это своей волей. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали; это не так уж много.
   Медленно она вновь обратилась в земную девушку с сухой рукой — так ей было привычней, здоровая рука, пожалуй, даже связывала бы её. (А что бы сказал Билл, если б увидел меня с двумя руками, мелькнула праздная мысль, и где он сейчас, Билл… где-нибудь в армии… Но разве его красивое лицо, выражение его лица, память о нём… разве ей и теперь важно, что он скажет и что подумает? Я могу сделать так, чтобы рука вырастала незаметно, каждый день понемножку, и буду привыкать к ней, и можно сказать всем, будто она растёт оттого, что я делаю такую особенную гимнастику… она растёт, а через год, когда она станет такая же, как правая, никому это уже не покажется странным, даже мне самой… А плакать глупо, я не маленькая.)
   — Я… я хочу побыть одна, — сказала Бетти-Энн. — Сейчас я приду в себя. Пожалуйста, оставьте меня на минуту.
   — Перо и бумага на письменном столе, — сказал Дон.
   Когда они вернулись, Робин спросил:
   — Теперь тебе лучше?
   И она ответила:
   — Да… Я написала в колледж, что заболела и потому уезжаю домой. Они не станут беспокоить из-за этого моих родителей. — Она взглянула на Дона. — А родителям я написала, что должна уехать. — Она взглянула на Робина, ей так хотелось, чтобы он понял. — Это было нелегко.
   — Поверь, мне очень жаль, — сказал Робин. — Но, я думаю, так для тебя легче. Письма я отдам тому человеку за конторкой.
   — Нам пора, — сказал Дон.
   — На улице ждёт машина, — пояснил Робин. — До нашей разведочной ракеты несколько часов езды.
   Они вышли из комнаты, в вестибюле Робин разбудил дремавшего портье и отдал ему письма Бетти-Энн и оплаченный счёт.
   — Будьте добры, отправьте письма с первой почтой, — сказал он.
   (А Бетти-Энн подумала: письмо придёт к Джейн дня через три, а то и через четыре, и она достанет его из почтового ящика… и откроет прямо тут же, на веранде… если только день будет не слишком холодный. Аккуратно оборвёт край конверта справа, вытряхнет листок, а может, осторожно достанет пальцами эту единственную страничку, и на ней крупным торопливым почерком — так мало, так страшно мало, всего несколько слов.)
   Они ехали в машине сквозь холодную ночь, Робин вёл машину, а Бетти-Энн сидела между ним и Доном и дрожала; наконец, Робин заметил это и сказал:
   — Включи отопление, Дон.
   Он вёл машину медленно, и ночь была такая долгая. Дон минутами задрёмывал, прислонясь к окну. Поначалу Бетти-Энн с трудом сдерживала нарастающее волнение — была в нём и горечь, но радостное предвкушение пересиливало. Немного погодя она повернулась к Робину, хотела попросить, чтобы он ехал быстрее, и вдруг ей отчаянно, неудержимо захотелось говорить, заглушить словами боль разлуки, но слов не было. Под конец, измучась, она хотела уже только уснуть и забыться (а быть может, унестись ненадолго мечтой к сверкающим звёздам).
   Ночь тянулась бесконечно. Но вот меж тяжёлыми снежными тучами забрезжил первый неверный свет, а потом пробилась настоящая розовая заря, и тогда Бетти-Энн почувствовала, что во рту у неё пересохло и голова точно налита свинцом.
   Дон пробудился от сна, посмотрел на карту.
   — Сверни направо. На первом же повороте.
   Окружающий мир обтекал их с двух сторон и медленно просыпался. Они по окраине объезжали небольшой город.