Страница:
— Ровным счетом ничего. И с уголовниками тоже. Выбирая такое название, они хотели потрясти, шокировать публику, как молодые художники во все времена. Скандал — питательная почва для популярности. Ларионов и Гончарова, чьи произведения составляли ядро экспозиции, отлично это понимали. Хотя… и с другим названием выставка произвела бы эффект. Выразительные средства были новы и необычны для России, привычной к дотошному реализму передвижников.
— А Шерман?
— Шерман был менее знаменит по сравнению с теми, кого я перечислил, однако он по праву принадлежал к названному объединению художников. Центральное место в его творчестве занимают их излюбленные жанры: пейзаж и натюрморт. Работа с цветом и пространством указывает на то, что поначалу он испытывал влияние Аристарха Васильевича Лентулова. Что же касается содержания — это вам лучше увидеть самому. Пойдемте, пойдемте!
И Турецкий снова тронулся в путь по той же лестнице, правда в противоположном направлении и с другим провожатым.
— Существует определенная последовательность развития таланта. Ранний Шерман в живописи, — хорошо поставленным голосом экскурсовода вещал Николай, — все равно что Кафка в литературе. Прежде всего, их роднит происхождение: на обоих оказала влияние культура евреев Восточной Европы. В творчестве обоих преобладают темы абсурдности человеческого существования, тяжести жизненного пути. Я считаю, что при всем стилистическом единстве с русским авангардом Шерман несколько отличался от него по духу. Русский авангард — явление в целом созидательное, желающее построить новый мир. У членов группы «Бубновый валет» преобладает пафос созидания, недаром их влекли архитектурные эксперименты. Взять хотя бы знаменитую башню Татлина…
«Ага, значит, правильно вспомнил», — порадовался своей эрудиции Турецкий.
— Бруно Шерман, — продолжал Будников, — был яростным коммунистом, но подоплека его воззрений другая. Он не желает ничего строить. Он бунтует против старого мира главным образом потому, что этот мир ужасен, что жить в нем немыслимо. Не созидание, а разрушение — вот чего жаждет его душа. По крайней мере, это справедливо для раннего периода его творчества, когда он входил в группу «Бубновый валет». Заснеженные или грязные кривые переулки, покосившиеся заборы, торчащие из земли неожиданные металлические конструкции напоминают места, где происходят скитания Йозефа К. из романа Кафки «Замок». Шерман впервые в мировом искусстве полюбил изображать бесконечные километры обнаженных канализационных труб, чем предвосхитил новации Гиггера… Имя Гиггера, надеюсь, вам о чем-нибудь напоминает?
Турецкий кивнул, стараясь не выдать, что имя Гиггера ему напоминает имя Гитлера, и больше ничего.
— По мере становления таланта, по мере, я бы сказал, возмужания личности художник избавляется от излишней мрачности. Сейчас вы сами все увидите. Прежде чем обратиться к жизнеутверждающему «Дереву в солнечном свете», всмотритесь как следует в это небольшое полотно…
Картина висела в простенке, непритязательная, издали похожая на охваченный позолоченной рамой плевок желто-коричневой грязи; но стоило приблизиться и вглядеться в нее, как горло перехватывало и становилось трудно дышать.
Табличка справа гласила: «Варшавская окраина».
— Жизнь юного художника была полна трудностей и лишений, — вещал сбоку Будников…
…
Первая выставка Бруно Шермана
— Совершенно бездарно!
Посетители выставки «Бубновый валет» расхаживали среди картин. Все больше возмущались, спорили, едва не плевали на полотна. За окном подтаивал мартовский наст, весеннее солнце высвечивало деревянную церквушку на фоне голубого неба, превращая ее в народный лубок, подражаний которому много было на выставке. А посетители упорно не замечали созданного самой жизнью лубка, посетители утверждали, что такой ерундистики, намалеванной грубой кистью кое-как, на белом свете нет и быть не может.
— Посмотрите-ка, — полный господин с длинным артистистическом шарфом и с тростью нацепил пенсне, чтобы дотошнее обозреть сплошь замазанный масляными красками холст, — здесь ведь ничего не разобрать. Краски какие-то грязные. И какой-то выскочка, не научившийся мыть кисти, претендует на то, чтобы создавать произведения искусства? Как фамилия? Шер… Шерман? Из немцев, наверное…
— Вы правы, — раздался голос сзади него. Полный господин обернулся. Выяснилось, что голос подал высокий молодой человек, порывистый в движениях, тонкий, будто сделанный из проволоки. — Совершенно, совершенно бездарно.
— Вы тоже так считаете? Рад найти в вас единомышленника. Что же вы думаете о…
— Совершенно бездарно, — не слушая, перебил его молодой человек, — заниматься каким-нибудь банковским промыслом, вечером есть блины с икрой в компании кокоток, а на следующий день идти в театр или на выставку и ждать, чтобы вам здесь доставили удовольствие, потешили ваши возвышенные чувства…
— Послушайте, что вы себе позволяете?
— Совершенно бездарно, — молодой человек уже кричал, размахивая кулаками, — нацеплять стеклышки на нос, вплотную пялясь на картину, которую нужно рассматривать издали! Каждую настоящую картину нужно смотреть с точки, нужной, чтобы она открылась зрителю! И каждая настоящая картина имеет такую точку! Потому что это не фотография! Не знать разницы между картиной и фотографией и тащиться на выставку, точно барану, только потому, что о ней пишут и говорят, вот что по-настоящему бездарно, милостивый государь, да, скотина в стеклышках!
— Бруно, Бруно, прекрати же ты! Остановись, Бруно!
Их насилу растащили. Полный господин растерянно тыкал перед собой тростью, но ударить соперника не решался, потому что тот был все-таки очень высок и производил впечатление сильного, несмотря на худобу. И кулачищи-то, помилуйте! Такой махнет — с ног собьет.
Бруно удерживали, кажется, успокаивали, но он никого не слушал. Опрометью пробежав сквозь залы, возле выхода впрыгнул в калоши, набросил на плечи гимназического фасона шинелишку, нахлобучил мятую шляпу и выбежал из дома своего позора в весеннюю грязь и распутицу, бормоча ругательства на трех языках. Польский и русский языки были ему родными. На идише, языке бабки и деда со стороны матери, он редко говорил, но этот язык казался ему наиболее подходящим для громовых проклятий.
Дома, за ситцевой занавеской, отгораживающей их с Варварой уголок, Бруно упал лицом в рукав. Плечи его вздрагивали.
— Эй, самовар ставить, что ля? — донеслось издалека.
— Не надо пока, Егорьевна, — изменившимся голосом ответил Бруно. При этом у него вырвался всхлип.
За чай надо платить. Вынь да положь две копейки. А трактирщик за исполненный заказ не заплатил. Уже и картину повесил, а с оплатой все тянет, осторожничает, выкобенивается. Эх, начистить бы ему физиономию! Только с деньгами тогда придется проститься. Одна надежда на Варвару. Может, к вечеру принесет добытый акушерским промыслом рубль.
Варвара — верный товарищ и соратник по жизненной борьбе. Оба они провинциалы Российской империи: Варвара из Нижнего Новгорода, Бруно из Варшавы. Она приехала в Москву, чтобы выучиться на врача, он — на художника. Художник! Бруно язвительно ухмыльнулся. Никогда его не признает публика, никогда!
Варвара — не публика, она его понимает. По крайней мере, говорит, что от его картин дрожь пробирает, а это уже признание.
— Это что ж за улица такая? — подбоченясь, спрашивает она, заглядывая ему через плечо.
— Не узнаешь? — Бруно смешивает краски на палитре. — Это же твой Николопесковский переулок, которым ты каждое утро бегаешь.
— Фу-у! Ну, друг ситный, изобразил! Дома перекособоченные, окна черные. Разве в таких домах люди живут? В таких домах только плесень заводится.
— А человек, дорогая Варя, — Бруно наносит на холст очередной мазок, — и есть не что иное, как жалкая плесень на поверхности земли. Солнце пригреет посильней — и мы растаем, словно никогда не существовали.
— Это ты Ницше начитался, — ставит диагноз непреклонная докторица Варвара. — А ты лучше прокламации почитай. Там все куда правильнее сказано и про жизнь, и про людей. Вот увидишь, хлынет народ по таким переулочкам под красным знаменем, куда как весело будет!
Варвара не зря его поддевает. Томик Ницше на немецком языке Бруно привез из Варшавы, но в последнее время обращается к излюбленному прежде чтению все реже и реже. В прокламациях Варвариных друзей, с которыми она посещает сходки, он теперь усматривает все больше силы, мощи, мужества. А ему так хочется быть мужественным и сильным, совершать решительные поступки.
Никто не знает главной тайны совместного существования Бруно и Варвары, а узнали бы — не поверили. Варвара девственна. Каждый вечер при ее переодевании на ночь Бруно целомудренно отворачивается, лишь краем глаза ловя мелькание пухлой белой плоти под бумазейной рубахой, и часто полночи ворочается, кусая подушку, елозя животом по постели и до боли вгоняя ногти в ладони. Зато свои жалкие заработанные гроши он и она вносят в общий котел. Так дешевле. Экономика диктует сожительство.
Неудачливый художник регулярно получает письма, в которых дорогого сына и брата просят вернуться в Варшаву. Отец за свою адвокатскую практику получает столько, что Бруно, если он по-прежнему того желает, сможет безбедно заниматься живописью. Мать подыскала ему невесту, порядочную и красивую девушку, он ее должен помнить, Еву Лясску… Только пусть он оставит безумные идеи и возьмется за ум. Пока он в Москве, ни на какие деньги пусть не рассчитывает. Семья предлагала ему отправиться для совершенствования в живописи в Вену, Париж или, по крайней мере, в столицу — Санкт-Петербург, а он вместо этого предпочел в Москве безумствовать за компанию с какими-то никому не известными мазилами.
Подумать только, когда-то он с восхищением смотрел на своих родителей! Согласно семейному преданию, их необычная для Польши фамилия «Шерман» происходит от французского «шарман» — «восхитительно, прелестно». В это можно поверить: все Шерманы питали склонность к искусствам. Отец, до того как превратился в преуспевающего адвоката, писал стихи; дядя украсил дом собственноручно вырезанными из дерева скульптурами. Мать не уступала способностями семейству, в которое вошла: прекрасно играла на рояле и всем пятерым детям привила безупречный вкус к музыке. Но сейчас Бруно это безразлично. Он отверг это домашнее увлечение искусствами. Истинное искусство обязано не украшать, а ранить, он в этом убежден. А родители? Обычные обыватели, мещане. Они давно все решили за сына: главное, чтобы он был устроен и обеспечен, выгодно женился. Живопись — на заднем плане, прежде всего — домашний уют.
Отсиживаясь за ситцевой занавеской, под которую то и дело заползают, шевеля усами, громадные прусаки, в печном чаду, в мокрой шинели, которую негде как следует просушить, Бруно убеждает себя, что уют — это не главное. Такие, как он, в уюте гибнут. Что поделать, если его зрение устроено иначе, чем у других? Там, где все люди видят дома, дороги, заборы, столбы, — для него изгибаются, сдвигаются с места, сталкиваются в разных плоскостях смутные массы, полные цвета и мощи. Сам Ларионов одобрительно цокает языком…
— Ах, глазки у тебя красивые! — иногда отпускает Варвара комплимент, невинно ласкаясь. То есть это ей кажется, что невинно, а у Бруно так все и замирает внутри.
А чего красивого в его глазах? Слишком выпуклые, очень светлые — черные зрачки, повисшие в прозрачности. Глаза, предназначенные не для обольщения, а для того, чтобы зреть насквозь. Только никому это не нужно. Человек хочет видеть мир очаровательным, приятным, а не таким, каков он есть. Никто не хочет потреблять горькую правду. Тот полный господин в пенсне был прав. Он дурак, но он прав.
Отказаться от живописи? Это будет поражением. Отказаться от жизни? Вот это легче.
Бруно мокрыми от слез глазами обводит свой тесный уголок: есть ли здесь предметы, позволяющие покончить с собой? Нож? Он так затупился, что даже хлеб режет с трудом. Веревка? Только та, что придерживает ситцевый полог, и, кроме того, ее не на что прицепить. Яд? Яд ему не по средствам. Топиться в Москве-реке? Сразу накинется целый десяток добровольных спасателей. Что за поганая жизнь! Даже расстаться с ней не удается!
В двери постучали. Бруно за ситцевой занавеской, его это не касается. Егорьевна разговаривает с кем-то через накинутый крючок.
— К Шерману, что ля? Проходитя, проходитя… Тута ен, тута.
Занавеска отдергивается в сторону под мощной рукой. Ну надо же! Его лавочник! Наверное, пришел сообщить, что написанная Бруно Шерманом картина распугала всех покупателей, и потребовать возмещения расходов?
— Господин художник, я вам тут давеча не заплатил. Торговлишка худо катилась. А сегодня вот… держите, значится…
Все еще ошеломленный Бруно сжимает деньги в руке, когда ситцевая занавеска отлетает прочь и в дом слегка перепуганной Егорьевны вваливается ватага его друзей и собратьев по выставке.
— Что, выставку закрыли?
— Отлично! Отлично все получилось! Что ж ты так рано ушел?
— Пойми, Бруно, — ласково уговаривает его Наташа Гончарова, присев на край убогой постели с постыдным стеганым одеялом, — все новое поначалу отторгается. Полотна Сезанна не принимали на выставку, Гогена считали мазилой, картины пуантилистов до сих пор не все способны видеть… Подожди немного, придет и наше время!
— Эк ты накинулся на того миллионщика, — добродушно ухмыляется Роберт Фальк. — Брось, не связывайся!
Бруно оказывается способен изобразить благодарную улыбку. Недавняя вспышка с мыслями о самоубийстве представляется ему чем-то постыдным, детским. Нет, пора повзрослеть! Стать таким же грубым, неуязвимым и мужественным, как Варварины друзья, с которыми она выступает под красным флагом. И он дает себе слово двигаться в этом направлении, чего бы это ни стоило.
Спустя еще шесть лет, приобретя известность в кругах художников и критиков, но не выдержав постоянного безденежья, Бруно Шерман уехал в Варшаву. Чуть-чуть не дождавшись революции, которая столь многое изменила для тех, кто остался…
А вот их начальник, честное слово, сам бы заплатил тому, кто подсказал бы, как с этим делом работать и что вообще от него требуется. Делами, связанными с розыском пропавших картин покойного художника, «Глория» пока не занималась. Вот если бы эти картины украли из музея или, того лучше, у частного лица, — тогда бы Денис не ударил в грязь лицом: с привлечением лучших экспертов-криминалистов обследовал бы улики, определил бы круг подозреваемых и по свежим следам схватил бы голубчиков. А здесь все ясно, как в тумане. Где улики? Кто подозреваемый? Кого искать, кого хватать?
— Не боись, Дениска, — оптимистично приговаривал накануне дядя Слава, топчась в одних трусах возле чемодана, куда интенсивно забрасывал вещи, необходимые для поездки во Львов. — Справишься. Искусство там или не искусство, оперативные навыки превозмогают все… Тьфу ты, елки зеленые, куда мыльница подевалась?
— Дядя Слава, что же ты свою голубую рубашку в чемодан укладываешь? А в чем поедешь?
— Тьфу ты! — Напрасно помяв рубашку, генерал Грязнов окончательно впал в мрачное расположение духа и объяснять больше ничего не захотел.
Денис с тоской подумал, что еще нескоро, очень нескоро у него выдастся свободный вечерок, когда он сможет навестить старика, живущего в квартире на Сретенке, возле здания ФСБ и «Седьмого континента». То, что квартира находилась на Сретенке, представлялось ему неважным; даже то, что Семен Семенович будет рад его видеть, Денис, к стыду своему, игнорировал. Главное, что квартира коммунальная. И в ней, буквально через стенку от старого, доброго, хотя и чуть-чуть занудливого Семена Семеновича, проживает гораздо более привлекательное существо. И — какое совпадение! — она тоже из Барнаула. С одной стороны, приятно, с другой — досадно. Родись Настя в Москве, все было бы легко: москвички еще в детстве золотом осваивают ни к чему не обязывающий стиль отношений. А как поступать с землячкой?
Ну да ладно. Нежности побоку. Начинается расследование.
Самым простым и естественным ходом было допросить владельца оригинального живописного полотна «Дерево в солнечном свете», каким образом оно к нему попало. Нет, не допросить, а расспросить: он ведь ни в чем не виноват, кроме того, что навел такого шороху среди специалистов. Впрочем, и это представлялось затруднительным: Семен Талалихин пребывал у себя в Монако. А когда удалось связаться с ним по телефону, господин Талалихин, очевидно приняв директора «Глории» за журналиста, начал читать ему лекцию о смысле и назначении современного коллекционирования:
— Зарабатывать деньги скучно, когда некуда их вкладывать. Каждый порядочный бизнесмен обязан иметь увлечение. Прошло время шляться по кабакам и покупать золотые цепи, необходимо хобби, которое приносило бы пользу не только самому бизнесмену. Я решил, что собирание произведений живописи — надежное и полезное вложение капитала. К тому же оно сродни благотворительности. Рассчитываю, что этот Шерман станет не последним кирпичиком в здании русской… русского… Да? Что?
Уловив суть запроса, Талалихин снизил торжественность тона. Он приобрел картину у русского бизнесмена Кирилла Шестакова. Сертификат, если нужно, вышлет по факсу.
Так Денис впервые увидел сертификат — паспорт картины с фотографией и подписью эксперта на обороте. Фамилия эксперта показалась Денису знакомой. Турецкий упоминал ее перед тем, как отбыть во Львов.
Кирилл Валентинович Шестаков оказался средней руки бизнесменом, торгующим околокомпьютерным оборудованием: мебель для компьютеров, подставки под СD, коврики для мыши и прочее необходимое оснащение, от мелкого до крупного. Судя по офису, в котором он принял Дениса Грязнова, предприниматель не бедствовал. Выдержанный в светло-серых тонах, с немногими, но уместными картинами, написанными в технике гризайля, интерьер свидетельствовал и о хорошем вкусе бизнесмена. Сам Кирилл Валентинович, невысокий и худощавый блондин с тонкими чертами лица, прямым, хотя и длинноватым носом, был одет в безукоризненный костюм под цвет обоев.
— В нежном детстве, — охотно пошел навстречу сыщику Шестаков, — я увлекался живописью, даже сам пытался рисовать. С годами увлечение забылось, надо было деньги зарабатывать, да что я вам рассказываю, это как у всех… Но вот теперь, когда я кое-чего достиг, припомнилось мне детство. Купил это пресловутое «Дерево», потому что яркое, праздничное, радует глаз. Я сам в подростковые годы мечтал так рисовать. Но через некоторое время картина мне наскучила, выяснилось, что она не подходит к обстановке, к тому же я не коллекционер. Вот и продал ее настоящему коллекционеру.
— Кирилл Валентинович, — прорывался к сути Денис Грязнов, — откуда к вам попала эта картина?
— Никаких секретов. Я приобрел ее у Шанаева, ныне покойного московского ценителя произведений искусства. Он был небогат и не мог позволить себе дорогие покупки, вот и это полотно приобрел за бесценок у какой-то беженки, кажется из Узбекистана. Приобрел… какого числа? Подождите, я сверюсь с ежедневником.
В ящиках письменного стола у Шестакова все было так же пустовато и упорядоченно, как в интерьере офиса. Никакому важному документу затеряться там не удалось бы. Денис невольно подумал, что, если такой же безукоризненный порядок наблюдается у Шестакова в голове, это объясняет процветание его мышино-коврикового бизнеса.
— А экспертизу ее проводил Будников? — Денис продемонстрировал свою осведомленность.
— Да, Николай Будников, мой давний приятель, — подтвердил Кирилл Валентинович. — То, что это полотно принадлежит кисти Шермана, представлялось сомнительным, но на мнение Будникова можно положиться. Он знает русский авангард как свои пять пальцев. В конечном счете именно он повлиял на мое решение приобрести эту картину.
— А на решение выставить ее?
— Нет, это была инициатива Талалихина. Не ожидал, что поднимется такой шум! А что, эта картина связана с каким-то преступлением?
— Нет, — ответил Денис, — или мы пока не знаем. Дело в том, что я по поручению польского фонда Шермана расследую обстоятельства его жизни. Если картина написана в шестидесятые годы, значит, он умер позже, чем предполагается. Значит, другие его полотна тоже могли уцелеть…
— Ага, любопытно. А где он умер?
— На Западной Украине, если историки не ошибаются.
— Почему бы вам не начать расследование оттуда?
— Туда уже отправились работать наши сотрудники.
— Да, это целесообразно. Со своей стороны, как говорится, чем могу — помогу. На днях я уезжаю по делам за границу, но пока что в вашем распоряжении. — На всякий случай Шестаков положил перед Денисом свою визитную карточку, очень простую, с черными буквами на белом фоне. — Может быть, предоставить еще какие-нибудь сведения?
— Эксперт Будников знает о картине столько же, сколько вы?
— Да, Шанаев рассказал нам одно и то же.
— Тогда, если можно, дайте телефон родственников Шанаева. Вдруг они что-нибудь сообщат об этой узбечке?
— Тогда звоните сразу жене. Дети у него взрослые, живут отдельно. Вообще, примечательной личностью был этот Шанаев! Богатырь, старый авантюрист. Осетин по национальности, изъездил весь Кавказ. Мусульмане, знаете ли, не слишком жалуют православных, но Сослана Теймуразовича уважали в самом диком ауле. Как он умел этого добиваться, бог весть. И отовсюду привозил что-то любопытное, не обязательно дорогое в денежном эквиваленте. Оттуда ковер, отсюда кувшин, покрытый затейливой арабской вязью, еще откуда-то фрагмент саксаула, выросший в форме человеческой фигуры. Поэтому я и назвал его скорее ценителем, чем коллекционером. Его коллекция, если можно ее так назвать, строилась по слишком прихотливому принципу.
— Он вам продал картину за десять тысяч долларов, — снова вгляделся в паспорт «Дерева» Денис. — По-вашему, это много или мало?
— Для Шермана — ничтожно мало, но ведь существовало сомнение, что это Шерман. Мы с Шанаевым друг друга не обманывали.
Денису оставалось поблагодарить и взять шанаевский номер телефона.
— Они будут с вами неласковы, — предупредил Шестаков. — Не удивляйтесь: несчастные русские коллекционеры боятся за свои сокровища и поэтому стараются, чтобы размеров и состава их коллекций никто не знал. Не доверяют даже нотариусам, даже самым задушевным друзьям. А все из-за несовершенства российского законодательства. В Европе частные коллекции охраняются государством, им предоставляют выставочные площади; наоборот, если владелец отказывается выставлять свои сокровища, с него взимают дополнительный налог. А у нас… да, нескоро еще дело сдвинется с мертвой точки!
В тот же день Денис принялся названивать по телефону вдове Сослана Теймуразовича Шанаева. Долгое время никто не брал трубку, наконец откликнулся свежий и звонкий женский голос, и Денису пришло в голову, что кавказский богатырь женился на молоденькой девушке. Но оказалось, говорила не жена, а дочь:
— Мама не подходит к телефону. После смерти папы она в ужасном состоянии.
— Давно умер ваш отец?
— Полгода назад, но она его очень любила. Мы пытались направить ее к врачу, но она не соглашается: дорожит своим горем.
— Как вы думаете, она согласится со мной поговорить по поводу картины?
— Какой картины? В доме папы много картин. Есть даже одна с дарственной надписью Мартироса Сарьяна…
— Картины Бруно Шермана, которую он продал Кириллу Шестакову. Которая попала на выставку русского авангарда.
— Не слышала о такой. Попробуйте поговорить с мамой, но вряд ли вы чего-то добьетесь.
Договорились, что Денис приедет послезавтра в три часа дня, а до этого времени дочь постарается маму уговорить.
Сослан Теймуразович при жизни обитал в отдаленном Бескудникове, но едва Денис Грязнов вошел в подъезд блочного дома, как у него возникло ощущение, что он попал в восточную сказку. Лестница, ведущая к лифтам, была отгорожена бетонной аркой, расписанной под мавританскую, на стенах красовались изображения минаретов, джиннов, ковров-самолетов… «Очевидно, тоже дело рук Шанаева, — пришло в голову Денису. — И вправду, большой был оригинал».
Квартира встретила его затененными окнами: несмотря на то, что день выдался пасмурный, даже его скудный свет отцеживали жалюзи.
— Сюда, пожалуйста, — негромко шепнула симпатичная брюнетка, проводя его в маленькую боковую комнату. — Мама вас ждет.
Вдова, увешанная, вероятно, всем золотым запасом семьи, с южными глазами, говорящими, что в прошлом она была кавказской красавицей, долго и сосредоточенно рассматривала черно-белые и цветные фотографии, а потом вдруг зарыдала, чем повергла Дениса в смущение. По молодости он совершенно не выносил женских слез.
— А Шерман?
— Шерман был менее знаменит по сравнению с теми, кого я перечислил, однако он по праву принадлежал к названному объединению художников. Центральное место в его творчестве занимают их излюбленные жанры: пейзаж и натюрморт. Работа с цветом и пространством указывает на то, что поначалу он испытывал влияние Аристарха Васильевича Лентулова. Что же касается содержания — это вам лучше увидеть самому. Пойдемте, пойдемте!
И Турецкий снова тронулся в путь по той же лестнице, правда в противоположном направлении и с другим провожатым.
— Существует определенная последовательность развития таланта. Ранний Шерман в живописи, — хорошо поставленным голосом экскурсовода вещал Николай, — все равно что Кафка в литературе. Прежде всего, их роднит происхождение: на обоих оказала влияние культура евреев Восточной Европы. В творчестве обоих преобладают темы абсурдности человеческого существования, тяжести жизненного пути. Я считаю, что при всем стилистическом единстве с русским авангардом Шерман несколько отличался от него по духу. Русский авангард — явление в целом созидательное, желающее построить новый мир. У членов группы «Бубновый валет» преобладает пафос созидания, недаром их влекли архитектурные эксперименты. Взять хотя бы знаменитую башню Татлина…
«Ага, значит, правильно вспомнил», — порадовался своей эрудиции Турецкий.
— Бруно Шерман, — продолжал Будников, — был яростным коммунистом, но подоплека его воззрений другая. Он не желает ничего строить. Он бунтует против старого мира главным образом потому, что этот мир ужасен, что жить в нем немыслимо. Не созидание, а разрушение — вот чего жаждет его душа. По крайней мере, это справедливо для раннего периода его творчества, когда он входил в группу «Бубновый валет». Заснеженные или грязные кривые переулки, покосившиеся заборы, торчащие из земли неожиданные металлические конструкции напоминают места, где происходят скитания Йозефа К. из романа Кафки «Замок». Шерман впервые в мировом искусстве полюбил изображать бесконечные километры обнаженных канализационных труб, чем предвосхитил новации Гиггера… Имя Гиггера, надеюсь, вам о чем-нибудь напоминает?
Турецкий кивнул, стараясь не выдать, что имя Гиггера ему напоминает имя Гитлера, и больше ничего.
— По мере становления таланта, по мере, я бы сказал, возмужания личности художник избавляется от излишней мрачности. Сейчас вы сами все увидите. Прежде чем обратиться к жизнеутверждающему «Дереву в солнечном свете», всмотритесь как следует в это небольшое полотно…
Картина висела в простенке, непритязательная, издали похожая на охваченный позолоченной рамой плевок желто-коричневой грязи; но стоило приблизиться и вглядеться в нее, как горло перехватывало и становилось трудно дышать.
Табличка справа гласила: «Варшавская окраина».
— Жизнь юного художника была полна трудностей и лишений, — вещал сбоку Будников…
…
Первая выставка Бруно Шермана
— Совершенно бездарно!
Посетители выставки «Бубновый валет» расхаживали среди картин. Все больше возмущались, спорили, едва не плевали на полотна. За окном подтаивал мартовский наст, весеннее солнце высвечивало деревянную церквушку на фоне голубого неба, превращая ее в народный лубок, подражаний которому много было на выставке. А посетители упорно не замечали созданного самой жизнью лубка, посетители утверждали, что такой ерундистики, намалеванной грубой кистью кое-как, на белом свете нет и быть не может.
— Посмотрите-ка, — полный господин с длинным артистистическом шарфом и с тростью нацепил пенсне, чтобы дотошнее обозреть сплошь замазанный масляными красками холст, — здесь ведь ничего не разобрать. Краски какие-то грязные. И какой-то выскочка, не научившийся мыть кисти, претендует на то, чтобы создавать произведения искусства? Как фамилия? Шер… Шерман? Из немцев, наверное…
— Вы правы, — раздался голос сзади него. Полный господин обернулся. Выяснилось, что голос подал высокий молодой человек, порывистый в движениях, тонкий, будто сделанный из проволоки. — Совершенно, совершенно бездарно.
— Вы тоже так считаете? Рад найти в вас единомышленника. Что же вы думаете о…
— Совершенно бездарно, — не слушая, перебил его молодой человек, — заниматься каким-нибудь банковским промыслом, вечером есть блины с икрой в компании кокоток, а на следующий день идти в театр или на выставку и ждать, чтобы вам здесь доставили удовольствие, потешили ваши возвышенные чувства…
— Послушайте, что вы себе позволяете?
— Совершенно бездарно, — молодой человек уже кричал, размахивая кулаками, — нацеплять стеклышки на нос, вплотную пялясь на картину, которую нужно рассматривать издали! Каждую настоящую картину нужно смотреть с точки, нужной, чтобы она открылась зрителю! И каждая настоящая картина имеет такую точку! Потому что это не фотография! Не знать разницы между картиной и фотографией и тащиться на выставку, точно барану, только потому, что о ней пишут и говорят, вот что по-настоящему бездарно, милостивый государь, да, скотина в стеклышках!
— Бруно, Бруно, прекрати же ты! Остановись, Бруно!
Их насилу растащили. Полный господин растерянно тыкал перед собой тростью, но ударить соперника не решался, потому что тот был все-таки очень высок и производил впечатление сильного, несмотря на худобу. И кулачищи-то, помилуйте! Такой махнет — с ног собьет.
Бруно удерживали, кажется, успокаивали, но он никого не слушал. Опрометью пробежав сквозь залы, возле выхода впрыгнул в калоши, набросил на плечи гимназического фасона шинелишку, нахлобучил мятую шляпу и выбежал из дома своего позора в весеннюю грязь и распутицу, бормоча ругательства на трех языках. Польский и русский языки были ему родными. На идише, языке бабки и деда со стороны матери, он редко говорил, но этот язык казался ему наиболее подходящим для громовых проклятий.
Дома, за ситцевой занавеской, отгораживающей их с Варварой уголок, Бруно упал лицом в рукав. Плечи его вздрагивали.
— Эй, самовар ставить, что ля? — донеслось издалека.
— Не надо пока, Егорьевна, — изменившимся голосом ответил Бруно. При этом у него вырвался всхлип.
За чай надо платить. Вынь да положь две копейки. А трактирщик за исполненный заказ не заплатил. Уже и картину повесил, а с оплатой все тянет, осторожничает, выкобенивается. Эх, начистить бы ему физиономию! Только с деньгами тогда придется проститься. Одна надежда на Варвару. Может, к вечеру принесет добытый акушерским промыслом рубль.
Варвара — верный товарищ и соратник по жизненной борьбе. Оба они провинциалы Российской империи: Варвара из Нижнего Новгорода, Бруно из Варшавы. Она приехала в Москву, чтобы выучиться на врача, он — на художника. Художник! Бруно язвительно ухмыльнулся. Никогда его не признает публика, никогда!
Варвара — не публика, она его понимает. По крайней мере, говорит, что от его картин дрожь пробирает, а это уже признание.
— Это что ж за улица такая? — подбоченясь, спрашивает она, заглядывая ему через плечо.
— Не узнаешь? — Бруно смешивает краски на палитре. — Это же твой Николопесковский переулок, которым ты каждое утро бегаешь.
— Фу-у! Ну, друг ситный, изобразил! Дома перекособоченные, окна черные. Разве в таких домах люди живут? В таких домах только плесень заводится.
— А человек, дорогая Варя, — Бруно наносит на холст очередной мазок, — и есть не что иное, как жалкая плесень на поверхности земли. Солнце пригреет посильней — и мы растаем, словно никогда не существовали.
— Это ты Ницше начитался, — ставит диагноз непреклонная докторица Варвара. — А ты лучше прокламации почитай. Там все куда правильнее сказано и про жизнь, и про людей. Вот увидишь, хлынет народ по таким переулочкам под красным знаменем, куда как весело будет!
Варвара не зря его поддевает. Томик Ницше на немецком языке Бруно привез из Варшавы, но в последнее время обращается к излюбленному прежде чтению все реже и реже. В прокламациях Варвариных друзей, с которыми она посещает сходки, он теперь усматривает все больше силы, мощи, мужества. А ему так хочется быть мужественным и сильным, совершать решительные поступки.
Никто не знает главной тайны совместного существования Бруно и Варвары, а узнали бы — не поверили. Варвара девственна. Каждый вечер при ее переодевании на ночь Бруно целомудренно отворачивается, лишь краем глаза ловя мелькание пухлой белой плоти под бумазейной рубахой, и часто полночи ворочается, кусая подушку, елозя животом по постели и до боли вгоняя ногти в ладони. Зато свои жалкие заработанные гроши он и она вносят в общий котел. Так дешевле. Экономика диктует сожительство.
Неудачливый художник регулярно получает письма, в которых дорогого сына и брата просят вернуться в Варшаву. Отец за свою адвокатскую практику получает столько, что Бруно, если он по-прежнему того желает, сможет безбедно заниматься живописью. Мать подыскала ему невесту, порядочную и красивую девушку, он ее должен помнить, Еву Лясску… Только пусть он оставит безумные идеи и возьмется за ум. Пока он в Москве, ни на какие деньги пусть не рассчитывает. Семья предлагала ему отправиться для совершенствования в живописи в Вену, Париж или, по крайней мере, в столицу — Санкт-Петербург, а он вместо этого предпочел в Москве безумствовать за компанию с какими-то никому не известными мазилами.
Подумать только, когда-то он с восхищением смотрел на своих родителей! Согласно семейному преданию, их необычная для Польши фамилия «Шерман» происходит от французского «шарман» — «восхитительно, прелестно». В это можно поверить: все Шерманы питали склонность к искусствам. Отец, до того как превратился в преуспевающего адвоката, писал стихи; дядя украсил дом собственноручно вырезанными из дерева скульптурами. Мать не уступала способностями семейству, в которое вошла: прекрасно играла на рояле и всем пятерым детям привила безупречный вкус к музыке. Но сейчас Бруно это безразлично. Он отверг это домашнее увлечение искусствами. Истинное искусство обязано не украшать, а ранить, он в этом убежден. А родители? Обычные обыватели, мещане. Они давно все решили за сына: главное, чтобы он был устроен и обеспечен, выгодно женился. Живопись — на заднем плане, прежде всего — домашний уют.
Отсиживаясь за ситцевой занавеской, под которую то и дело заползают, шевеля усами, громадные прусаки, в печном чаду, в мокрой шинели, которую негде как следует просушить, Бруно убеждает себя, что уют — это не главное. Такие, как он, в уюте гибнут. Что поделать, если его зрение устроено иначе, чем у других? Там, где все люди видят дома, дороги, заборы, столбы, — для него изгибаются, сдвигаются с места, сталкиваются в разных плоскостях смутные массы, полные цвета и мощи. Сам Ларионов одобрительно цокает языком…
— Ах, глазки у тебя красивые! — иногда отпускает Варвара комплимент, невинно ласкаясь. То есть это ей кажется, что невинно, а у Бруно так все и замирает внутри.
А чего красивого в его глазах? Слишком выпуклые, очень светлые — черные зрачки, повисшие в прозрачности. Глаза, предназначенные не для обольщения, а для того, чтобы зреть насквозь. Только никому это не нужно. Человек хочет видеть мир очаровательным, приятным, а не таким, каков он есть. Никто не хочет потреблять горькую правду. Тот полный господин в пенсне был прав. Он дурак, но он прав.
Отказаться от живописи? Это будет поражением. Отказаться от жизни? Вот это легче.
Бруно мокрыми от слез глазами обводит свой тесный уголок: есть ли здесь предметы, позволяющие покончить с собой? Нож? Он так затупился, что даже хлеб режет с трудом. Веревка? Только та, что придерживает ситцевый полог, и, кроме того, ее не на что прицепить. Яд? Яд ему не по средствам. Топиться в Москве-реке? Сразу накинется целый десяток добровольных спасателей. Что за поганая жизнь! Даже расстаться с ней не удается!
В двери постучали. Бруно за ситцевой занавеской, его это не касается. Егорьевна разговаривает с кем-то через накинутый крючок.
— К Шерману, что ля? Проходитя, проходитя… Тута ен, тута.
Занавеска отдергивается в сторону под мощной рукой. Ну надо же! Его лавочник! Наверное, пришел сообщить, что написанная Бруно Шерманом картина распугала всех покупателей, и потребовать возмещения расходов?
— Господин художник, я вам тут давеча не заплатил. Торговлишка худо катилась. А сегодня вот… держите, значится…
Все еще ошеломленный Бруно сжимает деньги в руке, когда ситцевая занавеска отлетает прочь и в дом слегка перепуганной Егорьевны вваливается ватага его друзей и собратьев по выставке.
— Что, выставку закрыли?
— Отлично! Отлично все получилось! Что ж ты так рано ушел?
— Пойми, Бруно, — ласково уговаривает его Наташа Гончарова, присев на край убогой постели с постыдным стеганым одеялом, — все новое поначалу отторгается. Полотна Сезанна не принимали на выставку, Гогена считали мазилой, картины пуантилистов до сих пор не все способны видеть… Подожди немного, придет и наше время!
— Эк ты накинулся на того миллионщика, — добродушно ухмыляется Роберт Фальк. — Брось, не связывайся!
Бруно оказывается способен изобразить благодарную улыбку. Недавняя вспышка с мыслями о самоубийстве представляется ему чем-то постыдным, детским. Нет, пора повзрослеть! Стать таким же грубым, неуязвимым и мужественным, как Варварины друзья, с которыми она выступает под красным флагом. И он дает себе слово двигаться в этом направлении, чего бы это ни стоило.
Спустя еще шесть лет, приобретя известность в кругах художников и критиков, но не выдержав постоянного безденежья, Бруно Шерман уехал в Варшаву. Чуть-чуть не дождавшись революции, которая столь многое изменила для тех, кто остался…
5
Деньги — великая сила! И великий стимул. По крайней мере, на Дениса Грязнова они оказывали именно такое воздействие. Клиент заплатил — значит, хоть наизнанку вывернись, а будь любезен предоставить результат. В тот же день, когда после заключения соглашения с директором Фонда имени Бруно Шермана Завадской, с одной стороны, и директором ЧОП «Глория» Грязновым — с другой на счет «Глории» поступила кругленькая сумма в двадцать пять тысяч долларов, Денис собрал сотрудников и поставил их в известность, над чем в ближайшее время им предстоит работать.А вот их начальник, честное слово, сам бы заплатил тому, кто подсказал бы, как с этим делом работать и что вообще от него требуется. Делами, связанными с розыском пропавших картин покойного художника, «Глория» пока не занималась. Вот если бы эти картины украли из музея или, того лучше, у частного лица, — тогда бы Денис не ударил в грязь лицом: с привлечением лучших экспертов-криминалистов обследовал бы улики, определил бы круг подозреваемых и по свежим следам схватил бы голубчиков. А здесь все ясно, как в тумане. Где улики? Кто подозреваемый? Кого искать, кого хватать?
— Не боись, Дениска, — оптимистично приговаривал накануне дядя Слава, топчась в одних трусах возле чемодана, куда интенсивно забрасывал вещи, необходимые для поездки во Львов. — Справишься. Искусство там или не искусство, оперативные навыки превозмогают все… Тьфу ты, елки зеленые, куда мыльница подевалась?
— Дядя Слава, что же ты свою голубую рубашку в чемодан укладываешь? А в чем поедешь?
— Тьфу ты! — Напрасно помяв рубашку, генерал Грязнов окончательно впал в мрачное расположение духа и объяснять больше ничего не захотел.
Денис с тоской подумал, что еще нескоро, очень нескоро у него выдастся свободный вечерок, когда он сможет навестить старика, живущего в квартире на Сретенке, возле здания ФСБ и «Седьмого континента». То, что квартира находилась на Сретенке, представлялось ему неважным; даже то, что Семен Семенович будет рад его видеть, Денис, к стыду своему, игнорировал. Главное, что квартира коммунальная. И в ней, буквально через стенку от старого, доброго, хотя и чуть-чуть занудливого Семена Семеновича, проживает гораздо более привлекательное существо. И — какое совпадение! — она тоже из Барнаула. С одной стороны, приятно, с другой — досадно. Родись Настя в Москве, все было бы легко: москвички еще в детстве золотом осваивают ни к чему не обязывающий стиль отношений. А как поступать с землячкой?
Ну да ладно. Нежности побоку. Начинается расследование.
Самым простым и естественным ходом было допросить владельца оригинального живописного полотна «Дерево в солнечном свете», каким образом оно к нему попало. Нет, не допросить, а расспросить: он ведь ни в чем не виноват, кроме того, что навел такого шороху среди специалистов. Впрочем, и это представлялось затруднительным: Семен Талалихин пребывал у себя в Монако. А когда удалось связаться с ним по телефону, господин Талалихин, очевидно приняв директора «Глории» за журналиста, начал читать ему лекцию о смысле и назначении современного коллекционирования:
— Зарабатывать деньги скучно, когда некуда их вкладывать. Каждый порядочный бизнесмен обязан иметь увлечение. Прошло время шляться по кабакам и покупать золотые цепи, необходимо хобби, которое приносило бы пользу не только самому бизнесмену. Я решил, что собирание произведений живописи — надежное и полезное вложение капитала. К тому же оно сродни благотворительности. Рассчитываю, что этот Шерман станет не последним кирпичиком в здании русской… русского… Да? Что?
Уловив суть запроса, Талалихин снизил торжественность тона. Он приобрел картину у русского бизнесмена Кирилла Шестакова. Сертификат, если нужно, вышлет по факсу.
Так Денис впервые увидел сертификат — паспорт картины с фотографией и подписью эксперта на обороте. Фамилия эксперта показалась Денису знакомой. Турецкий упоминал ее перед тем, как отбыть во Львов.
Кирилл Валентинович Шестаков оказался средней руки бизнесменом, торгующим околокомпьютерным оборудованием: мебель для компьютеров, подставки под СD, коврики для мыши и прочее необходимое оснащение, от мелкого до крупного. Судя по офису, в котором он принял Дениса Грязнова, предприниматель не бедствовал. Выдержанный в светло-серых тонах, с немногими, но уместными картинами, написанными в технике гризайля, интерьер свидетельствовал и о хорошем вкусе бизнесмена. Сам Кирилл Валентинович, невысокий и худощавый блондин с тонкими чертами лица, прямым, хотя и длинноватым носом, был одет в безукоризненный костюм под цвет обоев.
— В нежном детстве, — охотно пошел навстречу сыщику Шестаков, — я увлекался живописью, даже сам пытался рисовать. С годами увлечение забылось, надо было деньги зарабатывать, да что я вам рассказываю, это как у всех… Но вот теперь, когда я кое-чего достиг, припомнилось мне детство. Купил это пресловутое «Дерево», потому что яркое, праздничное, радует глаз. Я сам в подростковые годы мечтал так рисовать. Но через некоторое время картина мне наскучила, выяснилось, что она не подходит к обстановке, к тому же я не коллекционер. Вот и продал ее настоящему коллекционеру.
— Кирилл Валентинович, — прорывался к сути Денис Грязнов, — откуда к вам попала эта картина?
— Никаких секретов. Я приобрел ее у Шанаева, ныне покойного московского ценителя произведений искусства. Он был небогат и не мог позволить себе дорогие покупки, вот и это полотно приобрел за бесценок у какой-то беженки, кажется из Узбекистана. Приобрел… какого числа? Подождите, я сверюсь с ежедневником.
В ящиках письменного стола у Шестакова все было так же пустовато и упорядоченно, как в интерьере офиса. Никакому важному документу затеряться там не удалось бы. Денис невольно подумал, что, если такой же безукоризненный порядок наблюдается у Шестакова в голове, это объясняет процветание его мышино-коврикового бизнеса.
— А экспертизу ее проводил Будников? — Денис продемонстрировал свою осведомленность.
— Да, Николай Будников, мой давний приятель, — подтвердил Кирилл Валентинович. — То, что это полотно принадлежит кисти Шермана, представлялось сомнительным, но на мнение Будникова можно положиться. Он знает русский авангард как свои пять пальцев. В конечном счете именно он повлиял на мое решение приобрести эту картину.
— А на решение выставить ее?
— Нет, это была инициатива Талалихина. Не ожидал, что поднимется такой шум! А что, эта картина связана с каким-то преступлением?
— Нет, — ответил Денис, — или мы пока не знаем. Дело в том, что я по поручению польского фонда Шермана расследую обстоятельства его жизни. Если картина написана в шестидесятые годы, значит, он умер позже, чем предполагается. Значит, другие его полотна тоже могли уцелеть…
— Ага, любопытно. А где он умер?
— На Западной Украине, если историки не ошибаются.
— Почему бы вам не начать расследование оттуда?
— Туда уже отправились работать наши сотрудники.
— Да, это целесообразно. Со своей стороны, как говорится, чем могу — помогу. На днях я уезжаю по делам за границу, но пока что в вашем распоряжении. — На всякий случай Шестаков положил перед Денисом свою визитную карточку, очень простую, с черными буквами на белом фоне. — Может быть, предоставить еще какие-нибудь сведения?
— Эксперт Будников знает о картине столько же, сколько вы?
— Да, Шанаев рассказал нам одно и то же.
— Тогда, если можно, дайте телефон родственников Шанаева. Вдруг они что-нибудь сообщат об этой узбечке?
— Тогда звоните сразу жене. Дети у него взрослые, живут отдельно. Вообще, примечательной личностью был этот Шанаев! Богатырь, старый авантюрист. Осетин по национальности, изъездил весь Кавказ. Мусульмане, знаете ли, не слишком жалуют православных, но Сослана Теймуразовича уважали в самом диком ауле. Как он умел этого добиваться, бог весть. И отовсюду привозил что-то любопытное, не обязательно дорогое в денежном эквиваленте. Оттуда ковер, отсюда кувшин, покрытый затейливой арабской вязью, еще откуда-то фрагмент саксаула, выросший в форме человеческой фигуры. Поэтому я и назвал его скорее ценителем, чем коллекционером. Его коллекция, если можно ее так назвать, строилась по слишком прихотливому принципу.
— Он вам продал картину за десять тысяч долларов, — снова вгляделся в паспорт «Дерева» Денис. — По-вашему, это много или мало?
— Для Шермана — ничтожно мало, но ведь существовало сомнение, что это Шерман. Мы с Шанаевым друг друга не обманывали.
Денису оставалось поблагодарить и взять шанаевский номер телефона.
— Они будут с вами неласковы, — предупредил Шестаков. — Не удивляйтесь: несчастные русские коллекционеры боятся за свои сокровища и поэтому стараются, чтобы размеров и состава их коллекций никто не знал. Не доверяют даже нотариусам, даже самым задушевным друзьям. А все из-за несовершенства российского законодательства. В Европе частные коллекции охраняются государством, им предоставляют выставочные площади; наоборот, если владелец отказывается выставлять свои сокровища, с него взимают дополнительный налог. А у нас… да, нескоро еще дело сдвинется с мертвой точки!
В тот же день Денис принялся названивать по телефону вдове Сослана Теймуразовича Шанаева. Долгое время никто не брал трубку, наконец откликнулся свежий и звонкий женский голос, и Денису пришло в голову, что кавказский богатырь женился на молоденькой девушке. Но оказалось, говорила не жена, а дочь:
— Мама не подходит к телефону. После смерти папы она в ужасном состоянии.
— Давно умер ваш отец?
— Полгода назад, но она его очень любила. Мы пытались направить ее к врачу, но она не соглашается: дорожит своим горем.
— Как вы думаете, она согласится со мной поговорить по поводу картины?
— Какой картины? В доме папы много картин. Есть даже одна с дарственной надписью Мартироса Сарьяна…
— Картины Бруно Шермана, которую он продал Кириллу Шестакову. Которая попала на выставку русского авангарда.
— Не слышала о такой. Попробуйте поговорить с мамой, но вряд ли вы чего-то добьетесь.
Договорились, что Денис приедет послезавтра в три часа дня, а до этого времени дочь постарается маму уговорить.
Сослан Теймуразович при жизни обитал в отдаленном Бескудникове, но едва Денис Грязнов вошел в подъезд блочного дома, как у него возникло ощущение, что он попал в восточную сказку. Лестница, ведущая к лифтам, была отгорожена бетонной аркой, расписанной под мавританскую, на стенах красовались изображения минаретов, джиннов, ковров-самолетов… «Очевидно, тоже дело рук Шанаева, — пришло в голову Денису. — И вправду, большой был оригинал».
Квартира встретила его затененными окнами: несмотря на то, что день выдался пасмурный, даже его скудный свет отцеживали жалюзи.
— Сюда, пожалуйста, — негромко шепнула симпатичная брюнетка, проводя его в маленькую боковую комнату. — Мама вас ждет.
Вдова, увешанная, вероятно, всем золотым запасом семьи, с южными глазами, говорящими, что в прошлом она была кавказской красавицей, долго и сосредоточенно рассматривала черно-белые и цветные фотографии, а потом вдруг зарыдала, чем повергла Дениса в смущение. По молодости он совершенно не выносил женских слез.