— Вашему мужу была так дорога эта картина? — спросил он со всей возможной деликатностью.
   — Это дерево… в точности, как в моей деревне под окном!
   — Понимаете, нам важно знать, откуда ваш муж взял эту картину. — Забывшись, Денис повысил голос, и из-за полуприкрытой двери на него негодующе зашикала дочь.
   — Картину…
   — Вы ее помните? Когда она появилась в вашем доме? В каком году?
   — Разве упомнишь… У нас много картин было. Не задерживались, муж их распродавал…
   Ничего не добившись от скорбящей вдовы, Денис раздраженно вышел на просторы Бескудникова. Прогнозы о неласковом отношении коллекционеров к тем, кто интересуется их сокровищами, полностью оправдались.
   И куда ему было теперь податься?
6
   — Подумать только, а ведь это заграница, — притворно-важно проговорил Турецкий.
   Грязнов издевательски хмыкнул, озирая окрестности. Львовский аэропорт всячески напоминал об оставленной два часа назад родине: ангары, не крашенные, должно быть, с прошлого века; бестолковое мельтешение пассажиров; зал с каким-то образом уцелевшей росписью, изображающей подвиг граждан советского Львова; запах мочи по углам… Если это заграница, она здорово замаскировалась.
   — И тем не менее, Слава, мы находимся на территории чужого, суверенного, если можно так выразиться, самостийного государства…
   — Не вижу, — прохрипел Грязнов. Холод в самолете совершенно лишил его голоса.
   — Чего не видишь?
   — Заграницы не вижу. Пойдем, Сань, двинем по пиву, может, прояснится в глазах.
   — Ценная идея. О це дило, как говаривала незабвенная наша Шурочка.
   Воспоминание о трагически погибшей Шурочке Романовой с ее украинским говором смягчило отношение друзей к этой отделившейся, но все равно родной земле. Подкрепил улучшение международных отношений чудный кофе в заштатном кафе на территории аэровокзала. Турецкий поначалу отнекивался, отговариваясь своей нелюбовью к благородному напитку, но кофе во Львове действительно оказался феерическим.
   — Куда стопы свои направим? — в возвышенном стиле поинтересовался Турецкий, отпивая глоток из кремовой керамической кружки.
   — В местный угрозыск. Его знаешь кто возглавляет? Петя Самойленко. В восьмидесятые годы стажировался у нас в МУРе, да ты его должен помнить…
   — Это такой толстый, с усами?
   — Наоборот, худой и бритый. Бриться не забывал, даже возвращаясь с задания.
   — Много воды утекло! Вот увидишь, друг Слава, прав я, а не ты, и Самойленко окажется толстый и с усами…
   — Ха-ха-ха!
   — Смейся — не смейся, скоро собственными глазами увидишь. Гарантирую: толстый, с усами и, как еще у казаков называется этот, на макушке, клок волос…
   — Хохол? — предположил Грязнов, вызвав молчаливое негодование патриотически настроенной официантки.
   — Да нет, это, как его… оселедец! С оселедцем. И в синих шароварах шириной с Черное море.
   Слава со смеху чуть не пролил пиво.
   — Ну, смейся, смейся. Спорим, что так и будет?
   — А на что?
   — Если продуешь, ставишь мне три бутылки «Старопрамена».
   — Заметано. А ты, — Слава вспомнил о своей обещанной Светикову роли опекуна, — если продуешь, примешь сегодня все лекарства, какие доктор прописал.
   — Так и быть, уговорил.
   Друзья допили кофе и, сообразуясь с купленной в киоске туристической картой и адресом, двинули туда, куда по доброй воле мало кто ходит: во львовский уголовный розыск. Десять утра — самое подходящее время, чтобы приступить к выполнению задания и с головой погрузиться в поиски львовских следов Шермана.
   «Я хотел увидеть львов и приехал в город Львов», — припомнил Турецкий строчки из книжки, которую вслух читал Ниночке, когда дочке было лет пять. Книжка не обманывала: львов во Львове на самом деле было не меньше, чем в Африке. Мраморные, каменные, бронзовые, белые, позолоченные, позеленевшие, полинялые, надбитые, они опирались на геральдические щиты, приветственно поднимали переднюю лапу, извергали из клыкастой пасти фонтанные струи. Сперва Турецкий их считал, потом сбился и бросил. Со львов он переключился на разглядывание женщин и через пятнадцать минут ходьбы составил благоприятное заключение о красоте украинок. Хотя, возможно, к местным примешались туристки, способствовавшие повышению показателей.
   Сотрудники львовского уголовного розыска были не так уж любезны с приезжими, не освоившими национального языка, но стоило назвать имя Петра Самойленко, как Славу и Сашу беспрепятственно проводили в кабинет, где из-за стола, заставленного телефонами, трезвонившими то одновременно, то вразнобой, поднялся, радушно раскрывая широкие объятия, знакомый и незнакомый человек:
   — О, то ж, мабуть, Славка? Эге, и Сашко здесь! Ото ж файны легини! Що, не розумиете? «Файны легини» — це по-нашому, по-львивски, гарни хлопци!
   «Гарни хлопци», не сговариваясь, подавились смехом. Пролетевшие годы, которые вообще мало кого красят, вместе с модой на национальный украинский облик сделали Петьку (Петро) похожим на нарисованный Турецким портрет. Вот только оселедец никак не сумел отрасти на гладкой, как коленка, загорелой лысине, и казацкие шаровары в обмундирование украинской полиции не входили. А вот что растолстел Петька да усы отрастил — это Турецкий предсказал точно.
   — Чего вы з мени смеетесь? — недовольно спросил Самойленко и вдруг сам захмыкал, похлопал себя по животу и по лысине. — Що, дуже я закабанел?
   — Закабанел, Петя, закабанел! Кабанчик хоть куда!
   — Не стесняйся, Петя, — утешил Грязнов, — ты лысый, я седой, в общем, два сапога пара.
   — Сколько лет, сколько зим…
   Самойленко никак не желал взять в толк, что друзья приехали к нему хотя и неофициально, но по делу, и порывался рекомендовать им лучшие гостиницы и рестораны города. Но стоило ему услышать о том, что дело связано не с современными львовскими уголовниками, известными Петьке наперечет, а с каким-то художником, который проживал в городе аж в сороковых годах, веселость как рукой сняло. Самойленко протестующе замахал перед собой выставленными вперед пухлыми ладонями.
   — Ни, ни! Я ниць не знаю! Дуже давно це було.
   — А кто знает? — не отставали друзья.
   С утробным стоном, выдававшим, что дружба — дело нелегкое, Самойленко вызвал по внутренней связи неприметного, но явно опытного в канцелярских делах подчиненного и вручил ему данный Турецким адрес довоенного проживания Бруно Шермана с поручением узнать, кто из львовчан, бывших тогда его соседями, до сих пор жив и находится в городе. Пока бойцы вспоминали минувшие дни и, кстати, чуть не поссорились, разойдясь во мнениях, как звали по отчеству начальника МУРа в 1962 году, список жильцов был готов. Самойленко просмотрел его, шевеля усами:
   — Мабуть, Колошматенко? — демонстрировал он отличное знание старейших граждан Львова. — Ни, тот зовсим глухий, як тетеря. Мабуть, Фабер? Фабер хворае дуже. Але ж попытайтеся…
   Итак, для начала решили обратиться к Леопольду Робертовичу Фаберу, проживавшему до войны рядом с Шерманами. Дверь открыл седой человек в очках с толстыми стеклами, и Турецкий успел подумать, что для своих лет Фабер отлично сохранился. Но этот Фабер, тоже пенсионер, судя по тому, что оставался дома в такой неурочный час, удивил их, когда указал за окно:
   — Дедушка вон там, во дворе. Идите и спрашивайте.
   Леопольд Робертович сидел на скамейке под липой и подремывал, положив руки на трость. Был он до костлявости худ и элегантно обряжен в черный костюм с белой рубашкой и гладким черным галстуком, будто для того, чтобы облегчить заботы близких в случае собственных похорон. Несмотря на физическую дряхлость, разум его сохранился, и разговаривал он по-русски безупречно, с некоторыми старомодными оборотами. Старику доставило радость побеседовать о тех, кого он знал в те годы, когда находился в расцвете сил.
   — Бруно? Как возможно его забыть! Все у нас были скандализованы его смелыми высказываниями, его картинами. Некоторые картины рождали прямо-таки испуг… До войны, насколько я могу судить, в Польше он прославился как художник. Незадолго до нападения нацистской Германии на Польшу ему ведь предлагали уехать из страны, где оставаться для него вскоре станет смертельно опасно. Его жена, Ева, последовала этому совету и с двумя малолетними детьми, преодолевая колоссальные трудности, через Францию, а затем Португалию эмигрировала в США. Супруги расстались легко, по-моему, он никогда ее не любил, знаете ли, но это антр ну, то есть между нами… Бруно Шерман, вопреки всякой логике, но предельно логично для себя и для тех, кто был с ним знаком, в трудный час он не пожелал покинуть родину. Он считал себя поляком, был отменным патриотом и полагал, что польская армия — самая сильная в мире. Она должна дать отпор обнаглевшим немцам! Но сам он в армию не пошел, он выбрал иную дорогу. Каким-то фантастическим образом перешел польско-русскую границу… Представляете, летом 1941 года бежать в СССР! Бруно обожал идеи коммунизма и считал, что в стране Ленина — Сталина творится прекрасная утопия, о которой мечтало на протяжении столетий все человечество. Учитывая советскую шпиономанию, удивляюсь, как это его любимые коммунисты сразу не показали ему, где раки зимуют. Да-а. Не успели. Судьба распорядилась по-другому…
   — Его расстреляли? — В вопросе Турецкого крылись подводные камни. Старик тяжело покачал головой.
   — Не сразу. И не со всеми. Вы подразумеваете, тогда, со всеми евреями? Нет. Он бежал. Он был очень ловок и физически развит, прямо-таки атлет. Его долго искали, меня тоже допрашивали, но я ничего не знал. Ничего не знал… Только потом выяснилось, что всю оккупацию Шерман скрывался у прачки Фимы — Фимы Каплюк, у нее еще был собственный домик на окраине. Жива ли она еще, не знаю: я ведь давненько никуда не выбираюсь, за исключением этого двора…
   — Значит, хорошо скрывала, — глубокомысленно заметил Грязнов, — если всю оккупацию продержался.
   Фабер пожевал морщинистыми губами, пошевелил лицевыми мускулами, словно вдвигая на место вставную челюсть. Что-то тяготило его, и он как будто бы размышлял: сказать или не сказать?
   — Вы знаете, — склонился он наконец к первому варианту, — при немцах был безукоризненный порядок. Такой порядок не позволил бы еврею долго скрываться. Я слышал… конечно, это может быть и неправдой… будто бы Шерман жил у Фимы с согласия властей. Иными словами, он сотрудничал с нацистами.
   — Как? Зачем бы немцам понадобилось его сотрудничество? Он же был всего лишь художник. Как он мог работать на немцев? Агитационные плакаты, что ли, писал?
   — Ничем не могу вам помочь. Возможно, это всего лишь слухи.
   С радостной вестью Турецкий и Грязнов возвратились в угрозыск, потребовав от Петра Самойленко адрес Фимы Каплюк, если она жива. Петро расцвел: фамилия Каплюк оказалась ему знакомой.
   — О! Бабка Васильовна! — заорал он. — То ж ридна титка мойого батька! Почекайте, друзи, я зараз!
   «Зараз», то есть «сейчас», Петра Самойленко растянулось на полтора часа, в течение которых Грязнов и Турецкий бродили по коридору, такому же шумному, запыленному и канцелярскому, как коридоры всех угрозысков в мире, и читали расклеенные на стенных стендах инструкции, пытаясь совершенствоваться в украинском языке, что вызывало у них временами приступы дикого хохота. Словом, они неплохо провели время. Наконец из кабинета к ним вышел Самойленко, ощупывая спрятанную под пиджаком кобуру. Это заставило Турецкого подумать, что в семье Самойленко — Каплюк сложные отношения между родственниками.
   — Надолго до нас? — осведомился Самойленко.
   — Как получится, — осторожно ответил Турецкий. — Может, на неделю, может, на месяц.
   — А раз надолго, — пришел к заключению Самойленко, — я вас до Васильовны и поселю. Краще, ниж у готеле. Сама кормить вас буде, а як вона готуе! О, смачно, дуже смачно готуе. Васильовна, вона ж комнату сдае, тилько нихто ту комнату не бере. Раньше туристив було багато, а зараз туристив дуже мало.
   Турецкий и Грязнов не успели еще оценить предложения снять комнату у неведомой Васильевны, а Самойленко уже вел их через центр родного города, отпуская любопытные комментарии о каждой встреченной достопримечательности. Он успел поведать про усыпальницу богатого купеческого рода, про возведенный молдавскими господарями собор, про средневековую аптеку… Турецкий слушал вполуха, погруженный в собственные мысли.
   Бруно Шерман сотрудничал с гитлеровцами? Слухи, конечно, Фабер прав, скорее всего, просто слухи. Но странно, что по прошествии более чем пятидесяти лет граждане незалежной Украины повторяют эти басни. А что, если это не басни? Как иначе еврею удалось бы уцелеть в мясорубке, устроенной во Львове нацистами?
   Бруно Шерман был коммунистом. Весьма вероятно, львовские коммунисты его знали, принимали, как своего. По заданию немцев он способен был превратиться в провокатора, выдать коммунистическую агентурную сеть… Способен ли? «Гений и злодейство — две вещи несовместные», знал Турецкий со школьной скамьи, но сколько раз ему встречались одаренные и даже талантливые люди, которые ставили свои способности на службу отвратительным целям. Случай с Шерманом — более легкий; допустим, в гестапо, под дулами автоматов, его поставили перед выбором: сотрудничество или смерть. Только в советских книгах и фильмах убежденный коммунист моментально выбирал смерть. А если Шерман выбрал жизнь, пусть даже ценой предательства, кто из живущих в отсутствие такого фатального выбора посмеет его обвинить? И тем не менее…
   Настроение Турецкого упало. Он уже успел чуть-чуть привыкнуть к художнику, чьи картины… нельзя сказать понравились, скорее резанули зрение бескомпромиссной правдой. Как бы там ни сложилось, Шерману он не судья. Обязанность Турецкого — добыть информацию и представить ее Ванде Завадской.
7
   Тем временем агентство «Глория» жило своей повседневной жизнью. Агеев отрабатывал версии убийства профессора Степанищева. Повальное сумасшествие по поводу русского авангарда, которое обуяло сослуживцев, заранее поделивших фантастический гонорар, его не коснулось, чему он был очень рад: вершиной искусства для него были песни Вики Цыгановой и футбол по телевизору. Пускай коллеги, как хотят, изощряются в поисках художников и картин, Агеев — человек простой. Почему людей убивают? По тривиальным мотивам: деньги, любовь, власть. Время такое — в первую очередь надо зарабатывать деньги. А может, и ничего. Может, просто не понравился старикашка каким-то молодым олухам… Эх, где наша не пропадала! Все равно работы не миновать.
   Для начала он посетил скромную двухкомнатную квартиру профессорской вдовы на десятом этаже блочного дома с видом на пруд. Ничего грандиозного с виду квартирка не представляла, о громадных доходах не свидетельствовала. По мнению вдовы, поиски должны были начаться с той железнодорожной станции, где нашли тело покойного профессора. Поэтому удивлению Людмилы Георгиевны, когда сыщик ввалился в ее квартиру, извлекая какую-то хитрую механику, не было предела.
   — Что это такое?
   — А это у нас, почтеннейшая Людмила Георгиевна, воровская техника. Называются эти две машинки интраскоп и интравизор и позволяют видеть стены насквозь.
   — Вы что-то ищете? Вы хотите найти какой-то тайник? Но уверяю вас, это немыслимо! Муж от меня ничего не скрывал. Он был у меня под контролем… то есть, я имею в виду, мы постоянно были вместе. Вместе вырастили детей, всю жизнь проработали вместе, вдвоем ходили в гости и в театр, вместе отдыхали на даче и не скрывали друг от друга ничего. Понимаю, ваша работа развивает цинизм, вам трудно в это поверить…
   — Все возможно, дорогая Людмила Георгиевна, — балагурил Агеев, попутно отметив, что жизнь покойному сахаром не казалась. — Бывает, что в матрасах бомжей миллионные состояния находят. Может, и вам муж оставил кругленькую сумму, обрадовать вас хотел?
   — Деньги? — всплеснула руками вдова. — Откуда же их взять?
   — Неучтенные доходы? Наследство?
   — Ничего похожего. Он, правда, вспоминал, что род Степанищевых был не бедный. Собственную лавку держали до революции, ну а при советской власти все потеряли. Где же найти? Если бы что-то осталось, я думаю, мы бы с хлеба на воду не перебивались.
   — Гм… Он случайно не вел дневник?
   — Дневник? Вел… но…
   — Понял. Очень личное?
   — Нет. Вот именно, что совсем не личное. Он заносил в тетради погоду, температуру воздуха, политические события. Говорил, что спустя сто лет по его записям можно будет восстановить лицо века. Так что, — вздохнула вдова, — разгадке его смерти они вряд ли помогут. Впрочем, можете посмотреть.
   Людмила Георгиевна вынесла перевязанную шпагатом стопку общих тетрадей. Самые ранние записи, очевидно, находились под коленкоровыми обложками, последние тетради блистали аляповатостью современной полиграфии.
   — Пожалуйста. Хотите почитать?
   — Нет, лицо века восстанавливать вроде как бы рановато, — тяжеловесно сострил Агеев.
   — Вы человек молодой, вы не в состоянии оценить силу воспоминаний. А мы с Иваном Владимировичем иногда перечитывали самые ранние его тетради и так радовались, воскрешая прошлое!
   В глубине души Агеев отметил, что Людмила Георгиевна не потерпела бы, чтобы Степанищев вел дневник, который нельзя читать вдвоем, который предназначен для личного употребления, в чем, собственно, и заключается функция любого дневника. Оставалось надеяться, что где-нибудь да обнаружится настоящий, тайный дневник. Запрятанный с особой, изощренной тщательностью. С такими женами к концу жизни мужчины обычно приобретают неплохие шпионские навыки.
   Беседуя с вдовой, он не прекращал своей работы. Не найдя ничего в комнатах, переместился в коридор. Коридор тоже не принес особых открытий. Оставались туалет и ванная, точнее, совмещенный санузел. Людмила Георгиевна перемещалась следом за Агеевым, позволяя себя допрашивать.
   — А телефонная книжка?
   — Есть, есть! — обрадовалась вдова. — Следователи смотрели…
   — Есть ли там номера людей, с которыми вы не знакомы?
   Вдова только собралась ответить, как ее прервал гулкий звук.
   — Господи! — ужаснулась она. — Что вы делаете с трубой?
   — Спокойно, почтенная Людмила Георгиевна! Мы и сыщики, мы и сантехники, сами все развалим и сами починим. Идите сюда, посмотрите, не бойтесь. Ларчик просто открывался.
   Канализационные трубы, согласно проекту, были заключены в особый шкаф. В нижней части этого шкафа открывалась дыра в вентиляционную шахту, куда был вмурован и прикрыт кирпичами деревянный ящичек. Снаружи ничего разглядеть не удавалось, к тому же человек, не осведомленный о секрете, вряд ли захотел бы свешиваться вниз головой и копаться в многолетней грязи. Заметно испачканный Агеев явился на белый свет, сжимая в руке прямоугольник желтого в красный цветочек целлофана.
   — Вам это ничего не напоминает, Людмила Георгиевна?
   — Напоминает. У нас была такая занавеска для ванны, потом порвалась, и муж ее выбросил. Но что это означает?
   — Означает, что в этот обрывок было что-то завернуто. Вопрос: что?
   Агеев шел по следу с упорством сыскного фокстерьера. Что за вещь мог содержать тайник? Ничего подходящего по размеру и форме жена профессора Степанищева в доме не помнила. Пришлось обратиться к друзьям, коллегам по университетской кафедре… По их словам, Степанищев в последнее время постоянно искал возможность пополнить свои доходы. Доходило до смешного: он, профессор, занимал должность лаборанта, предназначенную для молодых людей, пытающихся поступить в институт, лишь затем, чтобы получить скудные лаборантские деньги!
   — На что ему требовались деньги? — с прямотой человека, привыкшего к быту и нравам обитателей дна, расспрашивал Агеев. — Женщины, наркотики? Привычка жить не по средствам?
   Коллеги пугались. Кое-кто реагировал надменно:
   — Как это ни удивительно таким, как вы, ничего подобного у профессора не было и быть не могло. Он навсегда останется в наших сердцах образцом человека кристально чистого и честного.
   Агеев мог перечислить с десяток случаев, когда максимально чистый и честный в глазах окружающих человек оказывался преступником, способным на такое, на что не пойдет самый что ни на есть матерый рецидивист. Но мнение свое оставил при себе. И опрашивал всех, не исключая самых незначительных личностей.
   — Иван Владимирович, — сочувственно покачала головой, обвязанной самовязаным платком, старушка гардеробщица, — очень хороший был человек, царствие ему небесное. Только в последнее время что-то сдал.
   — В каком плане «сдал»?
   — А в плане здоровья. Похудел он сильно. Пиджаки, что раньше были впору, как на вешалке болтаться стали. Да ведь только он не своею смертью помер, а от несчастного случая… Под поезд, что ли, попал?
   С кафедры путь лежал прямиком в поликлинику. Там поупирались, ссылаясь на медицинскую тайну, но после обработки Агеева, который ссылался на то, что совершено убийство, а при таких обстоятельствах все тайное обязано становиться явным, подняли из архива еще не ликвидированную амбулаторную карту Степанищева.
   — Да, Иван Владимирович Степанищев неоднократно обращался по поводу желудочного дискомфорта, запоров, болей в животе, резкого похудения. На рентгенограмме обнаруживается полип толстого кишечника. По этому поводу мы направили его на консультацию в Онкологический центр имени Блохина на Каширке.
   — Полип — это рак? — спросил Агеев.
   — Полип — это просто форма роста новообразования. Доброкачественное оно или злокачественное, должна показать биопсия, то есть взятие кусочка опухоли на анализ.
   — Понятно, — согласился Агеев, хотя до конца не понял. В конце концов, для расследования это было не важно. Важно другое…
   В известный всей Москве онкоцентр, как выяснилось, Степанищев не обращался.
   — Я могу примерно представить, что происходило в душе этого человека, — сообщил Агееву психолог онкоцентра. — Предположение страшного диагноза вызвало у него панику, настолько серьезную, что он не мог решиться проверить, действительно ли его диагноз так страшен. К тому же, попрошайки, заполонившие московское метро, с их постоянными плакатами «Болен ребенок. Рак. Подайте на лечение» приучили несведущих людей к мысли, что на лечение онкологических заболеваний требуются огромные деньги. Это не так. Приходите к нам, пожалуйста, мы всех лечим бесплатно!
   — Спасибочки, как-нибудь в другой раз, — поспешно отшутился Агеев.
   — Эти случаи настолько распространены, что я даже не удивляюсь. Каждый день приходится встречать нечто подобное.
   Что-то все равно не сходилось, что-то беспокоило Агеева. Подкаблучник, которым рисовался ему Степанищев, признался бы в своей болезни прежде всего жене, предоставив ей добывание лекарств и переговоры с врачами. Зависимость имеет свои приятные стороны… Тогда что же?
   Завесу приподнял Степанищев-сын, сам уже отец дочерей-близняшек:
   — Только не рассказывайте маме: ей будет больно… Отец собирал солдатиков.
   — Солдатиков?
   — Ну да, оловянных солдатиков. Коллекционных, дорогих. Маме это не нравилось, она постоянно ворчала, что прорва денег улетает в трубу, что лучше бы купил пальто или ботинки. Отец прятал от нее коллекцию, потом вот переместил ее ко мне. Рассматривал ее и мечтал. Он вообще о многом мечтал. Жалел, что не успел попутешествовать: пока молод был, не выпускали из страны, а теперь нет денег…
   Агеев смотрел на миниатюрных тевтонских рыцарей и наполеоновских драгун, и ему становилось грустно…
   Версия, что профессор Степанищев, уверовав в неизлечимость своей болезни, собирался гульнуть напоследок, казалась сыщику все более реалистичной. Но откуда взялись деньги?
   — Людмила Георгиевна, ваш покойный муж общался со своими родственниками?
   — У него не осталось родственников. Только брат, который проживает в Подмосковье, в каком-то незначительном городке… Ах да, Реутово!
   — Вы случайно не знаете его адреса?
   — Поищу, если нужно. Но, уверяю, они давно прекратили всякое общение!
   Надежда на то, что неизвестный брат Степанищева может что-то знать, была крайне слаба. Но следовало проверить все возможности.
   В огромном тренировочном зале, насыщенном запахом пота, стоял привычный шум: кряхтенье, короткие вскрики и звук ударов об пол. Одетые в облегающие штаны и свободные белые рубахи, тренирующиеся бросали друг друга через плечо, через колено, заламывали руки, ноги, запрокидывали назад голову противника. Все это, разумеется, символически, вполсилы: действуй они по-настоящему, зал через пару минут представлял бы собой поле боя, усеянное мертвыми телами, а победитель, измочаленный и перекореженный, попал бы сперва в реанимацию, а потом под суд. За ходом занятий наблюдал тренер: мужчина лет пятидесяти, с красноватым морщинистым лицом, с избыточным весом, на первый взгляд совсем не атлетического телосложения. Кого-то поправлял, кого-то одергивал, сам оставаясь в стороне, словно не был способен на боевые подвиги. И только Севе Голованову не нужно было объяснять, что любой уличный хулиган или уголовник, пусть даже обладатель шикарной мускулатуры, выращенной путем качания железа, не смог бы причинить и малейшего вреда этому человеку.
   Здоровяка, чьи скрытые спортивным костюмом мышцы не производили сногсшибательного впечатления, но и не переродились в жир, звали Виктором Никитиным. В Афганистане они с Головановым служили в одном подразделении ГРУ. В отличие от Севы, который предпочел стезю частного сыска, Никитин остался на военной службе, но в качестве знатока единоборств. В знании многочисленных техник рукопашного боя ему не было равных.
   Голованов постарался завязать разговор, начав с военных воспоминаний. Однако Никитин добродушно, но настойчиво оборвал его:
   — Что было, Сева, то было, того уж не вернешь. Прошлое у нас общее, а вот настоящее разное. Так что уж говори, что тебе в твоем настоящем от меня понадобилось. Дела службы?
   — Службы, Витя, ох, службы…
   — Предоставить тебе парней?
   — Это бы полбеды. Я с убийством…
   — С убийством?
   Оба настороженно обвели взглядами застланное плотным зеленым ковром поле тренировки.
   — Стоп! — Никитин, сцепив руки в замок, помахал ими над головой. — Пятиминутный перерыв!
   По залу прокатился вздох облегчения. Кое-кто расслабленно упал на ковер, а особенно стойкие тут же принялись, не тратя времени даром, выполнять упражнения на растяжку мышц.
   Личное помещение, куда привел Никитин старого боевого товарища, напоминало кабинет врача, в котором периодически читают лекции по гражданской обороне. Анатомические схемы, показывающие человеческое тело в различной степени обнажения: просто голый человек, человек, состоящий из мышц, человек как конгломерат сосудов и нервов, скелет… Все это великолепие разделено на секторы, усеяно стрелками с латинскими и русскими названиями.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента