– Эй, хозяин! – снова позвал Турецкий и переступил порог комнаты.
   В углу на самодельной деревянной кровати, ножками которой служили обыкновенные березовые чурки, лежал, укрытый какой-то шкурой, небритый и нечесаный мужчина лет пятидесяти.
   Когда Турецкий вошел, тот открыл глаза и стал молча наблюдать за гостем. От этого равнодушного и в то же время назойливого взгляда Турецкому стало не по себе.
   – Тебе чего? – спросил человек под шкурой.
   – Мне нужен Эдуард, – сказал Турецкий.
   Тот подумал. Ноги под шкурой зашевелились, одна нога почесала вторую, но сам человек под шкурой так и не двинулся.
   – И зачем тебе Эдуард? – спросил он.
   – Нужен, – сухо ответил Турецкий.
   – Какой же именно?
   – А здесь что, несколько Эдуардов?
   – Один я, – сказал человек.
   – Однокозова мне… Ты, что ли, Однокозов? Погоди, Эдик, ты?… – Турецкий не верил собственным глазам.
   – Я. Откуда ты меня знаешь? Ты что, снова из налоговой? Я же говорил вам, что у меня ничего нет.
   – Эдик… – Турецкий сделал шаг навстречу. – Неужели не узнаешь? Это я. Турецкий, Саша. Неужели не помнишь? Мы же с тобой…
   – Кто? Повтори. Не слышу. Звенит в ухе. Колокольчик тут у меня.
   – Какой колокольчик?
   – Ну как будто колокольчик. Звенит и звенит. Дзынь, дзынь…
   Он стал медленно, неуклюже, словно медведь, вставать со своего места. Встал, обернулся к пыльному окошку, громко зевнул на весь дом и остановился у почерневшего деревянного стола с объедками.
   – Турецкий я. Саша Турецкий, – повторил гость.
   – Что-то не помню… – Он снова зевнул.
   Вид у него был удивленный и в то же время совершенно, как могло показаться, равнодушный ко всему. В комнате пахло крепким перегаром.
   – Москва! Прокуратура! – Пытался напомнить ему Турецкий. – Да ты что! Ну вспомни, елки-палки!
   – Ну. Москва…
   – Прокуратура!
   – Прокуратура… Да, было такое. И что же? Где логика?
   – Турецкий, – тыча в собственную грудь пальцем, сказал «важняк».
   Тот еще подумал, и вдруг, как будто что-то озарило его, в глазах появился радостный огонек.
   – А, Турский! – радостно закричал он. – Турский! Турский! Узнал тебя! Как же!
   Он бросился к нему и сжал в своих крепких объятиях.
   – И где же ты, Турский, пропадал все эти годы? Я уж и забыл тебя. Садись, садись. Чего стоишь, Турский?
   – Турецкий, – осторожно поправил Однокозова Александр Борисович. – Нигде я не пропадал. Просто жил. Работал. Вот к тебе приехал.
   – Это хорошо, Турский, что ты приехал! – не слыша его замечания и находясь будто немного не в себе, продолжал Однокозов. – А я тут, как видишь. Хозяйство у меня. Жизнь деревенская, простая.
   – Вижу, вижу.
   – Как славно, что ты приехал, Турский!
   – Да не Турский я, а Турецкий! – засмеялся «важняк».
   – Ну я и говорю: Турский, Саша Турский! Что же ты сердишься? У меня память знаешь какая?! Я все помню, все помню, как наяву, как под стеклышком!
   – Я, после того как меня из прокуратуры-то пихнули – так и не понял за что, – еще долго по Москве шастал. Эх, Москва! Большой город, да теперь чужой уже. То устроиться пытался на работу – не берут. То пытался бездельничать. Но и бездельничать не получалось: деньги-то все равно нужны. Верно ведь? Вот, наконец, жена ушла, уехала к матери в Ригу. Бросила, сказала: все, не могу, совсем ты, Эдичка, опустился. А чего – опустился? Я же не пил. Ну иногда, чуть-чуть. А так – не нужно мне это. Только вот что делом не занялся… А как же мне заняться, если меня по статье поперли? Я куда ни прихожу – везде говорят: нужны люди, нужны… А затем в трудовую – и извините! Вот так-то. Не в дворники же мне идти, правильно? И так остался я один. Что, думаю, делать? Запил сперва с непривычки от такой вот гнусной разбитой жизни. Но пить, Турский, это же тоже не выход. Правильно я говорю?
   – Правильно, – согласился Турецкий. – А здесь что, совсем не пьешь?
   – Как не пить? Пью. – Однокозов тыкнул пальцем в литровую банку самогона, которую они за разговором тихонько начинали пригублять. – Но не так, как в Москве. В Москве и пьется совсем по-другому. Воздух отравленный, машины, машины, машины… Пошел в овощной грузчиком, поработал там несколько месяцев. Мне что? Я не гордый, как некоторые, гордый, конечно, но не так, гордый с умом. Ну, ты меня знаешь, Турский.
   – Знаю, – подтвердил Турецкий.
   – Соседи, конечно, злорадствуют: то меня на машине, на «Волге» черной, как туза какого прямо к подъезду после работы, в половине седьмого, теперь я у них грузчик, и Зинка кричит мне: «Эдька! Эдька! Помидоры тащи! Где ты шляешься?» А я же в деревне вырос, вот в этом доме, мне простор нужен, у меня могилы тут остались – полкладбища мои родненькие. Вот так-то. Ну я и рванул. А что, правда? Что я потерял? Сейчас бы картошку гнилую в подвале, в магазине перебирал. Так лучше здесь, свою, выращенную… Ну и вот. Продал – не помню сейчас – за тридцать или за тридцать пять тысяч баксов квартиру свою в Измайловском парке, вернулся. А что? Отлично же. Вот даже скутер себе купил. Хочешь покататься? Мотороллер такой японский.
   – Я знаю, – невольно улыбнулся Турецкий.
   – Великолепная вещица! Обязательно покатаемся. Я тебя научу. Купил еще себе косилку. Купил что-то вроде комбайна для фермера. Ростов-на-Дону изготовляет. В общем, решил фермерством заняться. Починил в Твери свой «уазик». Правда, потом все это, кроме японского моего скутера, в негодность пришло: и «уазик», и Ростов-на-Дону. Но ничего. Представь себе: живу. Картошку собираю, выращиваю морковь, капуста в этом году уродилась. В общем, Турский, жизнь удалась! – засмеялся он.
   – А жена? – спросил Турецкий. – А дети? У тебя же двое?
   – Сын и дочка, правильно.
   – Как они?
   – В Риге, – сказал Однокозов. – Уже за границей.
   – Приезжают?
   – Куда?! Сюда-то?
   – Хотя бы.
   – А что они здесь не видели?
   – Тебя повидать.
   – Да нет! Конечно, нет. Я им денег тогда от квартиры половину выделил – и все. Ни слуху ни духу. Сюда никто не приезжает, нет. Вот ты только приехал, да из налоговой еще.
   – Из какой еще налоговой? – удивился Турецкий.
   – Ну я же фермер здешний. Вот и проверяют. Совсем затрахали. Пристают, что налогов не плачу. А с чего я им, дуракам, налоги платить буду? Я говорю: хотите, берите картошку, морковь, берите, не жалко. Они, конечно, берут, уезжают к себе в райцентр, затем снова приезжают, денег требуют.
   – Для кого: для себя или…
   – Да нет вроде, не для себя, для казны. Кто-то их вроде шлет – вот они и наезжают, черти.
   – Так ты о жене, – напомнил ему Турецкий.
   – Что о жене? А! Да, жена, дети. Хотелось бы, чтоб приехали. Но нет, вряд ли. Да и что с них взять? У них свое – у меня свое. Все как сон, Турский, все там, позади. Я вот вырос здесь, уехал в Москву учиться, поучился, пожил, уже почти состарился, а теперь снова здесь, кажется, что Москва и вся жизнь прежняя – только сон, что никуда я вовсе и не уезжал.
   – И что, совсем не пишут жена и дети?
   – Не знаю. Здесь почты нет. В деревне только разве отделение. Да кто сюда пойдет? Здесь теперь что-то вроде хутора. Сюда если кто из деревенских наведывается, так только для того, чтобы по сараям пошнырять. Прошлый раз у тети Глаши прямо из подпола стащили бадью с квашеной капустой. Я уже грозил им: возьму ружье – перестреляю всех! Бадью капусты у бедной старушки! Так не боятся – снова лезут. Что ж им? Им тоже голодно.
   Чем больше слушал Турецкий своего старого коллегу, тем больше удивлялся тому, как быстро переменился этот человек в деревне: зажил по-другому, заговорил по-другому, даже ходить и сидеть стал как-то особенно, по-деревенски.
   Неужели человек так быстро меняется? Фамилии моей не помнит, вбил себе: Турский, Турский, не слышит ничего.
   Или не знал я его хорошо тогда, Однокозова? И чего, главное, теперь я хочу? Как могу помочь ему? Что сделаю?
   По дороге Турецкий представлял, как предложит ему уехать, пожить у него. Он уже представлял, как устроит Однокозова на работу к своему знакомому. Полторы тысячи долларов в месяц. Отличные деньги. Года через два купит себе квартиру в Москве.
   А теперь? Теперь, когда он видит перед собой вот этого странного человека…
   – А кто здесь, в деревне, еще живет? – спросил Турецкий.
   – В деревне-то? А трое нас. Баба Глаша, я и дед один, Михалыч, чудной.
   – Это почему же чудной?
   – А ты его что, не видел?
   – Видел.
   – Ну так! Разве нет?
   – Есть немного.
   – Немного! Очень даже много, Турский. Ну ничего, ты его еще увидишь в деле. Вот так, Турский, и живем здесь. А что делать прикажешь, командир? Родина. Болото. Лес. Тянет ко всему к этому. Нет, правда, тянет. Никуда отсюда не хочется. Здесь меня и зароют. Только вот вопрос: кто? Может, ты, а?
   – Да брось ты! – усмехнулся Турецкий.
   – А что, я правду говорю. Дед скоро концы отдаст, немного ему, чувствую, совсем из ума выживает, баба Глаша поживет еще, может, маленько. Да все равно не ровен час – и туда же. Тогда вот один останусь. Каково? Что ж я, гнить, что ли, буду здесь, когда удар меня, а? Вот скажи, Турский. Или эти, налоговики, меня? Может, правильно, а? Может, ты меня, Турский?
   – Да брось, Эдик, брось ты, что ты говоришь такое? Лучше бы рассказал, чем занимаетесь.
   – А чем? А ничем. Я тут фермер, так сказать. Картошку выращиваю, говорю же. Баба Глаша самогон варит, а Михалыч – так, ничего не делает, просто живет. Я его иногда на охоту беру, он идет. А больше он ни на что не годен. Охота здесь хорошая. Лоси даже попадаются, кабанов полно. А, как? Хорошо у меня, Турский?
   – Да вроде, – сказал Турецкий.
   – Вот и перебирался бы ко мне, вместе тут. Баба Глаша еще по хозяйству мне помогает, приходит когда, постирать что-нибудь, помыть, а так сам со всем управляюсь.
   – А как же Москва? – спросил вдруг Турецкий.
   – А никак. Забыл я ее, стерву. Попал я, Турский, что называется, под сто первый. И нет мне назад возвращения.
   – Давно ведь не был? – спросил Турецкий.
   – Давненько, – с деланным равнодушием проговорил Однокозов.
   – Изменилась она за эти годы.
   – Да, можно было бы посмотреть.
   – Ну так что же?
   – Я и собирался. Правда, за семенами. А то у нас в нашем райцентре такое барахло! А в Москве, говорят, семена сейчас хорошие, голландские завезли. И капуста, и морковь, и свекла, и сельдерей, и разные даже какие-то новые овощи. Не слыхал?
   – Нет, – сказал Турецкий.
   – Вообще, что ли, не интересуешься? – удивился Однокозов.
   – Да как-то так, Эдик.
   – А дача? Дача-то у тебя имеется? Прокуратура дачи выделяет?
   – А зачем мне дача? Я, Эдик, с утра до вечера на работе. Там моя дача.
   – И тебе нелегко, значит… Да, Москва!… Собирался, собирался, а все никак не доеду. Надо, конечно, а то я тут совсем провинциалом сделаюсь! – улыбнулся он. – Ну что ж мы так сидим, Турский? «Унбляхтер» же закончился!
   Однокозов потряс в руке пустую банку.
   – Что-что? – рассмеялся Турецкий. – «Унбляхтер»?
   – «Унбляхтер»! Он самый. Наш фирменный напиток. Баба Глаша изготовляет. Айда к ней!
   …Они сходили к бабе Глаше за «унбляхтером». Она выдала им новую литровую банку, а также трехлитровую бутыль с грибами и кастрюлю остывшей вареной картошки.
   – Эта тетя Глаша тоже ведь горемычная, – говорил Однокозов, когда они вернулись и снова сели за стол. – У нее, представь, три сына. Двое в Питере, один в Твери. И никто, собаки, не приезжают. Страдает. «Сам страдал и нам велел». Это у нее поговорка. Крепится бабка. Отчего это, Турский, такая неблагодарность?
   – Не знаю, – сказал Турецкий.
   – Я вот тоже не знаю. Старым буду – тоже ведь никто не приедет.
   Турецкий подумал, что это хороший повод заговорить о возвращении.
   – А может, обратно? – осторожно спросил он.
   – Куда?
   – В Москву.
   – Куда – в Москву? На Курский, что ли? Бомжевать?
   – Нет, работу найти. Я бы помог. У меня есть несколько знакомых.
   – А дальше что?
   – Дальше – жить. Ведь ты не старый. Квартиру купил бы. Ей-богу, можно найти знакомых. Женился бы.
   – А почем ты знаешь, – хитровато спросил Однокозов, – может, у меня баба Глаша теперь законная жена? Шучу, шучу, ладно. А то подумаешь чего. Нет, не знаю… Что же тогда, я зря сюда поехал, выходит?
   Они выпили еще по рюмочке «унбляхтера», и Турецкий уже собрался завести разговор, ради которого сюда приехал, но вдруг в сенях послышались чьи-то шаги. Дверь отворилась, и появился на пороге дед, которого он уже видел.
   Дед постоял, посмотрел и тихо промямлил старческим скрипучим голоском:
   – Эдя, выди на минутку, что скажу.
   – Чего ты? – недовольно покосился Однокозов.
   – Ну выдь, Эдя, – просил старик.
   – А ты что, не видишь? Гости у меня. Не приглашаю – потому что разговор важный.
   – Вижу, Эдя, вижу. Выдь на минутку. Дело такое. Первостепенное. Срочной важности.
   Однокозов посмотрел на Турецкого, пожал плечами, поднялся со своего места и пошел за дедом в сени. Турецкий слышал в углу шепот. Видимо, дед был глуховат и шептал громко.
   – Кто это, Эдя? – слышал Турецкий голос деда.
   – Знакомый мой один… Ну и что дальше?
   – Ничего. Знакомый. Хорошо, что знакомый. Понятно, понятно… Старый знакомец. И чего ж, знакомый?
   – Чего, чего! Приехал ко мне! – Голос Однокозова был сердит, но злости в нем не было, только нетерпение. Однокозову хотелось снова к столу, где уже ждал его наколотый на вилку грибок.
   – И чего ему надобноть? – не унимался любопытный дед.
   – Да вот так, – сказал Однокозов. – Пришел тебя в интернат забирать.
   – Правда, что ли? – Голос деда задрожал от страха.
   – Да, правда, Михалыч, не буду от тебя скрывать.
   – Так ты ему скажи.
   – Так вот видишь, говорю, дед.
   – Ты его как-нибудь ублажить должен.
   – Стараюсь. Не видишь, что ли?
   – Ой, вижу! Интернат! Это что ж такое мне на старости лет!
   – Ладно, Михалыч, вот что скажу тебе. Ты, того… Спрячься, слышь, и не мешай нам. Усек?
   – Как же, как же… Конечноть, усек. Интернат…
   – Спрячься так, чтоб ни слухом ни духом!
   – Ладно, ладно! Вот только что ж делать, Эдя? В сарай, что ли? Побегу я. А? В сарае спрячусь. Не выдашь, Эдя?
   – Да ты что, дед? Ты меня, что ли, первый год знаешь? Как же я без тебя, если тебя в интернат упекут?
   – Да, правда, как? – поверил дед. – Ну я побег. Ладноть?
   – Ладноть! – передразнил его Однокозов. – И сиди там тихо, как мышь! Чтоб не слышно тебя, дед!
   Однокозов вернулся к столу и объяснил Турецкому:
   – Мания у него одна. Ему кто-то когда-то сказал, что таких, как он, в интернат забирают, для престарелых. И теперь он пуще смерти этого слова боится. Как скажешь ему интернат – мигом к себе. Налоговики приезжают – он понимает: за ним, в интернат его. О чем-нибудь с бабой Глашей шепчемся – уже боится, в интернат, думает, забирают. Может, и вправду его в какой-нибудь интернат отдать? Ума не приложу. Свихнется же здесь. И лет ему уже немало, медицинское обслуживание полагается. А то ведь заболеет, простудится, а баба Глаша знаешь чем лечит?… Да, здесь, Турский, просто прошлый век какой-то.
   Турецкий слушал его, а сам все думал, с чего бы начать. Когда он в очередной раз решился заговорить, в сенях снова раздался какой-то шорох.
   Однокозов резко обернулся.
   – Дед, что ли, снова?… – прислушался он. – Неугомонный.
   – Эдя, а ведь он у тебя и в самом деле того…
   – Бесспорно, – согласился Однокозов. – Эй, дед! А ну выходи! Выходи, подлый трус! Ты что там в углу шаришься?!
   Дед выглянул из-за двери и посмотрел на них. Теперь он был почему-то без шапки.
   – Где шапку посеял, дед? – спросил его Однокозов.
   – Эдя, можно тебя на минутку? – снова тихо попросил он.
   – Достал ты! – не выдержал Однокозов. – Ну что тебе, старый?
   – Эдя, ну можно?… – клянчил дед.
   Он вдруг беглым взглядом посмотрел на Турецкого и сказал, обращаясь к нему:
   – Здравствуйте, я сейчас уйду.
   Однокозов сплюнул, встал и снова вышел.
   – И что, Эдя, сильно лютует он? – прошептал в сенях дед.
   – Слушай, дед, достал ты меня! Чего ты привязался, а? Шлепай отсюда. Иди к себе. Понял? Нет? Показать тебе дорогу? В интернат тебя отправлю, сам отправлю, собственными руками туда, если не сгинешь тотчас же! Где твоя шапка? Где ты был?
   – В сарае.
   – Ну и иди туда, чудило!
   – Так ить боязно, Эдя!
   – Чего тебе боязно?
   – Интернат этот чертов из головы не идет.
   – Выбрось!
   – Не могу! Все думаю, думаю.
   – Говорю: задобрю я его, задобрю.
   – А что он за человек, Эдя? Из комиссии?
   – Из комиссии!
   – Эксперт, что ли?
   – Эксперт, Михалыч, эксперт! Самый главный эксперт. Эксперт над экспертами!
   – Ну я тогда побег. Побег я, Эдя.
   И Однокозов снова вернулся к столу. Они сидели, и было видно, как дед, подобно привидению, ходит кругами вокруг дома.
   Его пригнувшаяся худая спина была видна то в одном окне, то в другом, хруст раздавался с разных сторон.
   Когда он снова, подобно хитрому зверю, подкрался к дому, Однокозов, прервав разговор, сказал громко, чтобы дед слышал:
   – Да, конечно, если хотите, забирайте его в интернат!
   Дед остановился в сенях и молчал. Он отчего-то уже не боялся их.
   Любопытство у сумасшедших часто пересиливает страх.
   И когда вдруг его голос снова раздался, Однокозов взял сапог, сушившийся у печки, и запустил им в дверь.
   Дед опрометью выскочил из сеней и побежал, подпрыгивая, во двор.
   Турецкий молчал. Он думал, он представлял себе, что подобное происходит каждый день и что в такой обстановке можно и в самом деле сойти с ума.
   Но все– таки поговорить с Однокозовым надо. И он наконец решился.
   – Ну вот что, Эдик, – сказал Турецкий, закуривая, – поговорить с тобой хотел об одном деле. Разговор у меня к тебе. Не знаю даже, с чего начать. Ну, начну, как есть. Виноват я перед тобой, страшно виноват…
   Турецкий запнулся. Однокозов многозначительно посмотрел на него и с философским видом произнес:
   – Все мы тут друг перед другом виноваты.
   – Нет, дело не в этом. Ты погоди, Однокозов… И не знаю даже, как сообщить тебе. Вот смотрю теперь на все это, на то, как ты живешь, и ничего не понимаю… Что же жизнь с нами со всеми делает. Ведь не хотел я тогда, не знал, не понимал…
   – Чегой-то я не понял тебя, Турский, – сказал ему Однокозов, с удивлением глядя прямо в глаза. – Что это ты мне, как попу, исповедоваться пришел? Можно еще сигаретку? Всю пачку у тебя уже расстрелял.
   – Да кури, конечно. Чего спрашиваешь?
   – Отвык от хорошего табаку. Здесь даже в деревне только «Нашу марку» курят – самое лучшее считается. А так – «Прима» да «Беломор»…
   – И все-таки послушай, – перебил его Турецкий. – Не как попу, Эдик, не как попу. Как человеку, которому, может быть, всю жизнь перепортил.
   – Кто?
   – Да я! – взревел Турецкий, чувствуя, как хмель ударил в голову.
   – Ты, Турский? Ты, что ль? Да ты с ума сошел. – Проговорив это, Однокозов спокойно налил еще по стопочке. – Ты, Турский, закусывай, закусывай. Баба Глаша, если надо, еще закусочки принесет. Так чем же тебе моя жизнь не нравится, а? Признавайся, не темни, Турский! Что тебе не нравится?
   – Слушай, Эдик, о другом я.
   – Нет, погоди, ты что, обидеть меня хочешь, а? – Турецкий различал в голосе Однокозова такие же пьяные и глупые нотки, как и в своем собственном. – Ты, Турский, обидеть меня хочешь? Что тебе в моей жизни не нравится?
   – Да все! – не удержался Турецкий. – Все это. Ну разве это то, о чем ты мечтал?
   – Что – это?
   – Ну все! Вот эта хибара, эта деревня.
   – Это не хибара, а изба, – подумав, резонно заметил Однокозов. – И деревня – это не просто так, а мое. Понимаешь? Мое. Я в ней с детства лопухи под заборами рвал!
   – Ну ладно, дело не в этом. Дело совсем в другом. Ты должен меня выслушать. Внимательно выслушать. Иначе мой приезд будет бессмысленным. Ведь ты же умный человек. Ты же задаешь себе вопрос: зачем, ради чего я сюда приехал?
   – Нет, не задаю, – внезапно ответил Однокозов. – Приехал, и все. Соскучился.
   – Не верю, что так. Так не бывает.
   – Ну вот ты-то приехал?
   – Ладно, бог с ним! Не хочу спорить. А хочу я помочь тебе, Однокозов. Понимаешь, брат? А перед тем прощения попросить. За все. Не спрашивай, не говори! Мне так нужно. Я сам решил это. Мне нужно попросить у тебя прощения. Потому что я во всем виноват. Я тебя тогда подставил. Я уже был у одного человека, у Юшманова. Помнишь Юшманова?
   – Которого посадили потом?
   – Ну. Он самый. Ведь это я был виноват в том, что его посадили. Я его тогда подставил, сам того не желая. Вот скажи мне, виноват я перед ним?
   – Виноват, – подумав, решил Однокозов. – Если сидел человек.
   – Но я же не нарочно! Я же не знал! Я же не предполагал, какие последствия за этим будут!
   – Тогда не виноват, – сказал Однокозов.
   – В том-то и дело, Однокозов, в том-то, Эдик, и дело, что вроде все одинаково: и виноват я, и не виноват, и все это вместе, и все как-то так спуталось, переплелось в такой подлый и могучий узел, что я и делать теперь не знаю что! Ну да бог с ним. У него все в порядке. Ему повезло. Он удачливый. Но ты-то! За тебя у меня сердце болит!
   – А тогда не болело? – вдруг спросил Однокозов.
   Турецкого передернуло. Ему вдруг показалось, что из всего этого нынешнего полуслепого-полуглухого Однокозова как будто высунулся на секунду тот давний, давно уже забытый Однокозов, и ему стало стыдно вдвойне. Он посмотрел на Эдуарда, но сразу же по взгляду его догадался, что вопрос этот и сами слова были какие-то случайные, не те, которых так сильно испугался Турецкий.
   – Тогда тоже болело, – ответил Турецкий тихо. – Но не так… Вернее, вообще не болело. Не я – и точка. Так я думал. Не я виноват в этом. И главное, что раньше, когда не знал, что с вами и как, – не так мучился, а теперь, когда вижу, что вроде бы все в порядке, что на все, как сказал Юшманов, судьба и прочее, теперь-то и успокоиться не могу. Не могу, Эдик! Хоть бей ты меня, хоть сапог теперь, как в деда, бросай.
   Как раз в этот миг в окошке промелькнула дедова спина и раздался звон то ли кастрюли, то ли сковородки.
   – Сейчас, ты погоди, – сказал Однокозов, – ты же останешься у меня? Пойду на деда накричу.
   Он вышел и через несколько минут вернулся. Турецкий, опустив голову, тяжело думал. Однокозов что-то кричал Михалычу, но Турецкий уже не слышал, не различал этих слов. Он чувствовал, что вся спина у него мокрая и весь он как будто от чего-то горит. Однокозов посоветовал ему снять свитер.
   Затем, когда Турецкий снял и бросил его на стул, Однокозов вдруг сказал:
   – Ну тогда, Турский, это твое дело, твоя проблема. Ты виноват или только думаешь, что виноват. И носишься с этим как с писаной торбой. Но я-то здесь при чем? Чего ты хочешь?
   – Хочу помочь тебе. Как-то загладить, что-то решить. Могу на первое время дать тебе денег, например, занять то есть… А вообще… Перебираться тебе надо, Однокозов. Засиделся ты тут. Ты же сам говорил, что приехал сюда от отчаяния, оттого, что потом уже в Москве никак у тебя не получалось.
   Однокозов стал думать.
   – Я все понимаю, – сказал Турецкий, – родина, могилы, все, что ты говоришь. Но вот ты сам же начал: а кто меня похоронит? Сам же заживо хоронишь себя. Так?
   – Ну, – согласился Однокозов.
   – Так что – ну? Бежать надо, бежать отсюда! Потом можно вернуться. Купишь себе хороший джип, будешь хоть каждую неделю сюда приезжать. Памятники на кладбище поправишь. Ведь покосились же все, ну нет, что ли?
   – Покосились, – согласился Однокозов. – Давно собирался.
   – Ну и вот!
   – Чего же – вот?
   – Вот – предлагаю тебе, глупая твоя башка. Приятель у меня есть. Договоренность есть. Привезу тебя – сразу же на работу. Снимем квартиру. Осмотришься.
   – Где? – спросил вдруг Однокозов.
   – Что – где? – не понял Турецкий.
   В голове у Однокозова после некоторого прояснения как будто снова стало мутнеть.
   – Где квартира? – спросил Эдуард.
   – В Москве! В Москве, Эдичка, в столице! Ты же пойми главное. Никуда твоя деревня не денется, все на месте так и останется. Приедешь через месяц, приедешь через год. Все как было, так и будет. А жизнь-то проходит. Ну вот сколько тебе сейчас?
   – Лет-то? Сорок девять.
   – Вот! А мне сорок пять. Мне бы тоже хотелось теперь куда-нибудь – так ведь нет, борюсь, работаю! Женишься же!
   – В Москве трудно жениться, – сказал Однокозов. – Бабы там меркантильные. Я вот свою в провинции нашел, в Бресте.
   – И что? Где теперь она? Какая разница – меркантильная, не меркантильная. Ну ладно, ты извини. Я не об этом.
   Турецкий стал рисовать ему прелести московской жизни, а сам, будто слушая себя со стороны и наблюдая всю эту сценку чужими глазами, все больше и больше убеждался в глупости и даже безумности своей затеи. Зачем, зачем, зачем?

Глава одиннадцатая
ПАГУБНЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ «УНБЛЯХТЕРА»

   Однокозов знакомил Турецкого со своим хозяйством. И уговаривал, что тот ничего не понимает в настоящем деле, коим занимается он, Эдуард Терентьевич Однокозов. А если бы понимал, то не так бы и пел.
   Турецкий и не помышлял петь, а сказанное воспринимал как образное мышление Эдуарда, погрязшего окончательно в своем деревенском хозяйстве. Если бы его можно было считать таковым. Картошка, моркошка, свекла, капуста – все это было так далеко от Турецкого, убеждавшегося в полной бессмысленности своей миссии. Никого не надо было спасать. Никто не желал «спасаться».
   – А вот завтра на зорьке мы с тобой, Турский, махнем на охоту! – мечтательно проговорил Однокозов. – Ты такой охоты, как у нас, нигде не видел!