195
   Природа и наука. - В науке, как и в природе, возделываются сначала худшие бесплодные области, так как для этого бывает почти достаточно и тех средств, которыми располагает только что народившаяся наука. Обработка наиболее плодородных местностей предполагает предварительную тщательно развитую силу методов, массу достигнутых единичных результатов и организованную артель рабочих, искусных рабочих, что является уже впоследствии. - Нетерпение и тщеславие заставляют иногда раньше времени хвататься за обработку этих наиболее плодородных местностей, и в результате получается нуль. Природа мстит за такие попытки тем, что поселенцы погибают с голоду.
   196
   Простой образ жизни. - В наше время стало очень трудно вести простой образ жизни: для этого даже у очень умных людей нет достаточно рассудительности и изобретательности. Самый искренний из них сознается, пожалуй, и скажет: "мне некогда долго размышлять об этом. Простой образ жизни - цель слишком для меня высокая; я подожду, пока более мудрые, чем я, откроют его секрет".
   197
   Вершины и верхушки. - Ничтожная плодовитость, частое безбрачие, половое равнодушие высших и культурнейших умов, так же, как соответствующих им классов, представляют собою экономию человечества. Разум пользуется тем общепризнанным фактом, что опасность появления нервного потомства у людей, отличающихся чрезмерными духовным развитием, очень велика. Такие люди стоят на вершине человечества - они не должны спускаться до того, чтобы быть его верхушками.
   198
   Никакая природа не делает скачков. - Когда развитие человека быстро подвигается вперед, то кажется, будто он перескакивает из одного состояния в другое, противоположное. Но более точные наблюдения убеждают нас, что перед нами происходит только возникновение нового здания из старого. Задача биографа состоит в том, чтобы при описании жизни руководствоваться аксиомой, что никогда природа не делает скачков.
   199
   Тоже опрятно. - Кто одевается в чисто вымытые лохмотья, тот одет хоть и опрятно, но в тряпье.
   200
   Слова одинокого. - В награду за тоску, скуку, уныние, как за естественные следствия уединенной жизни без друзей, без книг, без обязанностей и страстей, человек имеет несколько коротких мгновений глубочайшего самоуглубления и единения с природой. Ограждая себя от уныния, он тем самым ограждает себя от возможности быть наедине с самим собой, и никогда уже ему не придется испробовать освежительного напитка из собственного глубокого внутреннего источника.
   201
   Фальшивая известность. - Я ненавижу те мнимые красоты природы, которые в сущности имеют значение только благодаря знанию, именно знанию географии, но которые на самом деле совсем не удовлетворяют нашего чувства красоты. Возьмем для примера вид на Монблан из Женевы; вид этот не представлял бы из себя ничего замечательного, если бы ему не придавали красоты наши географические познания. Ближайшие горы гораздо красивее и внушительнее, но "далеко не так высоки", нашептывает нам наше нелепое знание. Однако глаз наш противоречит знанию. Можно ли истинно радоваться при таком противоречии!
   202
   Путешествующие ради удовольствия. - Они, как звери, взбираются на вершины гор, одурелые и покрытые потом; им забыли сказать, что по дороге также встречаются прекрасные виды.
   203
   Слишком много и слишком мало. - Все люди теперь слишком много переживают и слишком мало передумывают. Они чувствуют нестерпимый голод и в то же время страдают от колик, так что сколько бы ни ели, они не худеют. Кто в настоящее время говорит: "я ничего не пережил", тот дурак.
   204
   Конец и цель. - Не всякий конец есть достижение цели. Конец мелодии не ее цель, и тем не менее мелодия, не дойдя до конца, не достигнет и цели.
   205
   Нейтралитет величественной природы. - Нейтралитет величественной природы (гор, морей, лесов и пустынь) нравится, но не надолго; вскоре нами овладевает нетерпение: "Неужели же все эти величественные картины природы так и останутся безмолвны? Разве мы здесь не для них?" Так возникает в нас чувство crimen laesae majestatis humanae (преступления против верховной нашей человеческой особы).
   206
   Забывчивость относительно намерений. - В пути обыкновенно забываешь о цели. Почти всякая профессия является сначала - только средством, а затем конечной целью. Забвение целей самая обычная глупость людей.
   207
   Солнечный путь идеи. - В момент появления идеи на горизонте температура души обыкновенно очень низка. Идея только постепенно развивает свою теплоту и становится наиболее жгучей (т. е. проявляет сильнейшее воздействие), когда вера в нее уже клонится к закату.
   208
   Средство восстановить всех против себя. - Пусть отважится кто-нибудь сказать теперь: "кто не со мною, тот против меня!" - и тотчас же он возбудит всех против себя. Такое настроение делает честь нашему времени.
   209
   Стыдиться своего богатства. - Наше время терпит только один вид богачей, а именно тех, которые стыдятся своего богатства. Услыхав о ком-нибудь, что "он очень богат", тотчас же представляешь его себе в виде чего-то противного, опухшего, напоминающего ожирение или водянку. Делаешь усилие и призываешь на помощь всю гуманность, чтоб не выдать отвращения в разговоре с таким богачем. Если же он не прочь еще почваниться, то к вышеуказанному чувству примешивается род сострадательного удивления пред глубиною такого человеческого безумия. Мы готовы воздеть руки к небу и воскликнуть - "Бедное изуродованное создание, порабощенное, обремененное свыше сил и скованное сотнями цепей. На нервах твоих отзываются все события в жизни двадцати народов, неприятности сторожат тебя ежеминутно, и ты еще хочешь нас уверить, что можно быть счастливым в твоей шкуре! А каково тебе в обществе под докучливыми взглядами, полными враждебности или затаенной насмешки. Может быть, тебе легче, чем другому, достаются деньги, но зато их излишек мало радует тебя, а сохранять их в наше время гораздо труднее, чем даже приобретать. Ты постоянно страдаешь, потому что несешь постоянные потери. Что пользы в том, что тебе постоянно вливают новую искусственную кровь, - ведь это не уменьшает боли от пиявок, всосавшихся в твой затылок. Но будем справедливы: тебе трудно, почти невозможно быть иным, ты должен беречь, должен снова приобретать; наследственная склонность гнетет тебя, как мучительное иго. Так не обманывай же нас, а лучше честно и открыто стыдись ярма, которое ты носишь. Ведь в глубине души ты так устал нести его и так негодуешь на него. Не стыдись же: в твоем стыде нет ничего для тебя постыдного.
   210
   Верх надменности. - Существуют до того надменные люди, что для любого величия, пользующегося явным удивлением, они не находят иной похвалы, как считать его мостком или переходной ступенью, приближающей это величие к ним.
   211
   На почве поношения. - Кто хочет разубедить, обыкновенно не довольствуется победой в споре. Для него мало опровергнуть и выказать ту нелогичность мнений, которая таилась, словно червь, в противнике; нет, убивши червя, он бросает еще в грязь весь плод, чтоб сделать его неприглядным в глазах людей и внушить к нему отвращение. Так действует он, чтобы помешать обычному "восстанию на третий день" опровергнутой идеи. Но он ошибается, потому что именно в грязи, на почве, удобренной оскорблениями, зерно идеи быстро пускает новые ростки. Итак, не чернить и осмеивать нужно то, что хотят окончательно уничтожить, а скорее заботливо и настойчиво погружать в лед, помня, что мнения обладают цепкой живучестью. Причем не надо забывать правила, гласящего, что "возражение не есть еще опровержение".
   212
   Удел нравственности. - Когда уменьшается духовное рабство, то падает и нравственность (инстинктивная, унаследованная склонность действования по нравственному чувству). Но единичные добродетели - умеренность, справедливость, душевное спокойствие - не разделяют этой участи, так как высшая свобода сознающего себя духа приводит непроизвольно к ним же и подтверждает их полезность.
   213
   Фанатик недоверия и его ручательство. - Старик. Ты хочешь дерзать на необычайно возвышенное и поучать этому массы. Где твое ручательство, что ты на это способен. Пиррон. Вот оно: Я буду предостерегать людей от себя самого. Я открыто признаю все свои недостатки, выставлю на глаза всем свою опрометчивость, противоречивость и невежество. Я скажу людям: не слушайте меня, пока я не стал подобен ничтожнейшему из вас и даже еще ничтожнее его. Боритесь как можно дольше против истины из отвращения к ее защитнику. Малейший проблеск уважения с вашей стороны ко мне, и я стану вашим соблазнителем и обманщиком. Старик. Ты обещаешь слишком много. На это не хватит твоих сил. Пиррон. Так я скажу людям и то, что я слишком слаб и не могу сдержать обещания. Чем недостойнее буду я в их глазах, тем с большим недоверием отнесутся они к истине, которую я возвещу им. Старик. Так ты хочешь быть учителем недоверия к истине? Пиррон. Недоверия, небывалого еще доныне, недоверия ко всему и ко всем. Это единственный путь к истине. Правый глаз не должен доверять левому, и свет должен в течение известного времени называться тьмой. Вот тот путь, которым вы должны идти. Не думайте, что он приведет вас к деревьям, увешанным плодами, и прекрасным пастбищам. Мелкие жесткие зерна встретите вы на нем - это зерна истины. Долгие годы будете вы пригоршнями поглощать заблуждения, чтобы не умереть с голоду, хотя вы и будете уже знать, что это заблуждение. Но зерна истины будут посеяны, зарыты в землю, и, кто знает, может быть, настанет когда-нибудь день жатвы. Никто, кроме разве фанатика, не осмелится наверное это обещать. Старик. Друг, друг, и твои слова - слова фанатика. Пиррон. Ты прав! Я буду недоверчиво относиться ко всем и своим даже словам. Старик. Если так, то тебе останется только молчать. Пиррон. Я скажу людям, что должен молчать, и что они должны не доверять и моему молчанию. Старик. Значит, ты отказываешься от своего предприятия? Пиррон. Вернее, ты показал мне врата, чрез которые я должен войти. Старик. Я не знаю, понимаем ли мы теперь друг друга вполне. Пиррон. Вероятно нет. Старик. О, если бы ты вполне понимал хоть самого себя. Пиррон (оборачивается и смеется). Старик. Ты молчишь и смеешься, друг, не в этом ли теперь вся твоя философия? Пиррон. Право, это была бы не самая плохая.
   214
   Европейские книги. - Своими творениями Монтень, Ларошфуко, Лабрюйер, Фонтенель (особенно его "Диалог мертвых"), Вовенарг и Шамфор больше роднят читателя с древностью, чем любая группа шести авторов других стран. Эти шестеро вместе образуют крупное звено в великой цепи Возрождения. В их созданиях опять воскрес дух последних столетий пред нашею эрою. Их книги выше национального вкуса и той философской окраски, которой отливает и должна ныне отливать всякая книга, чтобы прославиться. В них больше, чем в целой немецкой философии, содержится истинных мыслей из числа тех, которые порождают мысли и... я затрудняюсь точно определить. - Достаточно, если я скажу, что мы имеем тут дело с авторами, писавшими не для людей и не для мечтателей, не для молодых женщин и не для католиков, не для немцев, не для... (я снова затрудняюсь закончить мой перечень). Чтобы яснее выразить похвалу я скажу, что пиши они по-гречески, их понимали бы и греки. Напротив, из писаний лучших немецких мыслителей, напр. Гете и Шопенгауэра, много ли уразумел бы даже сам Платон, не говоря уже об отвращении, которое внушил бы ему их туманный стиль, иногда тощий, как щепка, иногда полный преувеличений. (Гете, как мыслитель, стремился в своих творениях обнять облака, а Шопенгауэр все время не безнаказанно блуждает среди аллегорий и сравнений предметов вместо того, чтобы рассмотреть самые предметы). Между тем эти двое в этом отношении грешат еще меньше других немецких мыслителей. Наоборот, у вышеупомянутых французов такая ясность, такая красивая определенность. Греки, обладавшие очень тонким слухом, одобрили бы их искусство, а особенно пришли бы в восторг от этой французской остроты слога: они очень ее любили, хотя сами не были особенно сильны в этом отношении.
   215
   Мода и современность. - Везде, где еще процветает невежество, грубость нравов и суеверие, где торговля хромает, земледелие влачит жалкое существование, а мистика могущественна, там встречаем мы и национальный костюм. Наоборот, мода царит там, где замечаются признаки противоположного. Моду, следовательно, нужно отыскивать по соседству с добродетелями современной Европы. Но не является ли она их теневой стороной? Мужская одежда, сшитая по моде, указывает в его обладателе прежде всего на то, что он не хочет бросаться в глаза ни как единица, ни как представитель известного сословия или народа, что он даже преднамеренно подавляет в себе такого рода тщеславие; затем, что он деловой человек, что ему некогда тратить времени на костюм и украшения, и что всякая роскошь покроя мешала бы ему работать. Наконец, европейская одежда подтверждает претензию на научную и вообще на умственную деятельность, тогда как сквозь сохранившиеся у некоторых народов национальные костюмы проглядывает еще разбойничество, пастушество или солдатчина, как профессии, наиболее еще уважаемые и задающие тон. В пределах этого общего характера современной мужской одежды существуют однако небольшие колебания, говорящие о суетности юных франтов и праздношатающихся больших городов, следовательно, лиц не достигших еще зрелости настоящего европейца. Европейская женщина еще дальше от этого идеала, потому и разнобразия в ее одежде еще больше. Она тоже не носит национального платья и не желает, чтобы ее признавали за немку, француженку или русскую. Однако, она не прочь побаловать личное тщеславие оригинальностью костюма, главным образом, не допуская сомнения в том, что она принадлежит к почетному классу, к "хорошим" или "высоким" сферам общества. При этом близость к "большому свету" тем более подчеркивается, чем в действительности обладательница костюма дальше отстоит от него. В особенности же, молодая женщина никогда не наденет такого костюма, который носят особы несколько более пожилые, из боязни пасть в цене, показавшись старше, а пожилая, пока ей это возможно, охотно готова обманывать юношескими костюмами. Из этого соперничества и возникают по временам моды, в которых молодость выступает не двусмысленно и исключает всякую возможность подражания. Когда истощится на время находчивость молодых художниц по части выставления на показ их молодости, или, чтобы сказать всю правду, когда окажется, что использован дух изобретательности других стран, весь костюмированный земной шар, совместные вкусы испанцев, турок и древних греков для лучшей обрисовки прекрасного тела, - тогда опять находят, что до сих пор женщины не ясно понимали свою выгоду, что на мужчину лучше действует игра в прятки с прекрасным телом, чем голая или полуголая искренность. Тогда колесо вкуса и тщеславия опять поворачивается в противоположную сторону. Несколько устаревшие молодые женщины видят, что настало их царство, и соперничество прелестнейших, абсурднейших созданий разгорается с новою силою. Но по мере того, как женщины внутренне растут, перестают отдавать предпочтение в своей среде незрелому возрасту - проявляется все меньше разнообразия в их одежде и все больше простоты в украшениях. Судить об этом однако нельзя по античному масштабу или по одеждам жительниц южных приморских стран, а нужно принимать во внимание условия средней и северной Европы, где настоящая родина современного гения - вдохновителя духа и формы.
   В общем, следовательно, характерную особенность моды и современности составляет не изменчивость (т. к. последняя есть нечто реакционное и присуща вкусам недозрелых европейцев мужского и женского пола), а, наоборот, отрицание национальной, сословной и индивидуальной исключительности. В виду сказанного, заслуживает похвалы и то обстоятельство, что Европа, сберегая время и силы, предоставила некоторым странам и городам думать о моде и изобретать ее за других по вопросу об одежде. К тому же не все в одинаковой степени одарены чувством изящного. Я не вижу большой кичливости в том, что Париж, напр., (пока существуют известные колебания) хочет быть единственным изобретателем и новатором в области моды. Если немец, из ненависти к притязаниям французского города, захочет иначе одеваться, напр., как одевался Альбрехт Дюрер, - то он должен предварительно принять во внимание, что хотя его костюм и носили древние немцы, но все же не немцы его изобрели - что вообще никогда не существовало исключительно немецкой одежды, - и пусть затем посмотрит, какой вид он имеет в этом костюме, и не протестует ли его современная голова, со всеми линиями и морщинами, проведенными на ней девятнадцатым веком, против дюреровского одеяния.
   Нужно заметить, что употребляя здесь слова "современный" и "европейский" как синонимы, я разумею под словом "Европа" гораздо большее пространство земли, чем охватывает этот маленький полуостров Азии; я разумею именно и Америку, насколько она может назваться дочерью европейской культуры. В самой же Европе под наш культурный термин подходят далеко не все народы, а только те, у которых есть общее прошлое в виде греческого и римского мира, библии и христианства.
   216
   Немецкая добродетель. - Никто не станет оспаривать, что с конца прошлого столетия в Европу нахлынул поток нравственного пробуждения. Тут добродетель снова подняла и возвысила свой голос. Она стала призывать к естественному выражению восторженных и трогательных чувств, уже не стыдясь себя и сочиняя стихи и философские системы для собственного прославления. В поисках за источником этого движения мы натолкнемся прежде всего на Руссо, не на мифического Руссо, какого воображают себе по впечатлению, производимому его писаниями (можно почти то же сказать - его мифически истолкованными писаниями), а на Руссо, каким он является в тех указаниях, которые он сам дает о себе, (и сам он, и его читатели постоянно работали над этой идеализацией). Другим источником служит возрождение стоически великого Рима. Тут французы достойнейшим образом продолжали дело Renaissance'а. Они с блестящим успехом перешли от воссоздания античных форм к воссозданию античных характеров. Им навсегда принадлежит высочайшая слава, слава народа, давшего современному человечеству лучшие до сих пор книги и лучших людей. Как подействовал этот двойственный образец - мифический Руссо и воскресший античный дух - на более слабых соседей, можно видеть на примере Германии. В силу этого нового и непривычного порыва к величию духа и суровому самообладанию она почувствовала удивление к своей новой добродетели и бросила в мир новое понятие "немецкая добродетель", как нечто коренное, а не унаследованное. Первые великие мужи, которые перенесли к нам от французов это стремление к величию и сознательности нравственной воли, были честнее своих потомков и не забывали благодарности. Откуда исходит морализм Канта? Он не скрывает этого: от Руссо и воскресшего стоического Рима. У морализма Шиллера - те же источники и то же прославление их; морализм Бетховена в звуках - есть вечная хвалебная песнь Руссо, античным французам и Шиллеру. Но, прислушиваясь к проповеди ненависти против французов, о благодарности забыл тот самый "немецкий юноша", который одно время выступил на передний план с большей сознательностью, чем это вообще считается позволительным для юношей. Если бы он проследил свою генеалогию, то мог бы по праву заключить о своей близости к Шиллеру, Фихте и Шлейермахеру в первом поколении. Но дедов своих ему пришлось бы отыскивать в Париже и Женеве, и наивно с его стороны было думать, что добродетель не старше тридцати лет. Мы и до сих пор еще не можем отучиться от приобретенной в те времена привычки при слове "немецкий" подразумевать вместе с тем и добродетель. Заметим кстати, что выше упомянутое нравственное пробуждение (как это легко доказать) было не полезно, а вредно для познания нравственных явлений и имело чисто регрессивное значение. Что такое вся немецкая нравственная философия, начиная с Канта со всеми ее французскими, английскими и итальянскими отпрысками и отголосками? - Полутеологический поход на Гельвеция, отрицание завоеванного свободного мировоззрения и указания на настоящий путь, найденный с таким трудом, что он так хорошо и выяснил. Гельвеций в Германии до сих пор служит любимой мишенью для нападок со стороны всех добрых моралистов и "хороших людей".
   217
   Классически и романтически. - Как классически, так и романтически настроенные умы (посколько вообще существует эти две группы) носятся с мечтою о будущем, но первые приходят к ней, исходя из своего времени, а вторые - из его слабости.
   218
   Машина как учительница. - Машина обращает человеческую массу в подобие механизма зубчатых колес, где все действуют заодно, но каждый занят своим специальным делом. Она служит образцом партийной организации и боевого строя. Но, индивидуальному самовозвеличению научить она не может. Она обращает множество людей в одну машину и каждую единицу в орудие общей цели. Ее главное воздействие указывает на выгоду централизации.
   219
   Недостаток оседлости. - Мы охотно живем в маленьком городе, но от времени до времени, когда эта жизнь становится нам слишком понятна, непреодолимая сила гонит нас в беэлюдие непроницаемой природы. Затем, чтобы отдохнуть от природы, мы переселяемся в большой город. После нескольких хороших глотков из его кубка мы угадываем, что таится на дне его и опять возобновляем круговращение, начиная с маленького городка. Так живет современный человек. Он во всем слишком "основателен", чтобы быть оседлым, подобно людям других времен.
   220
   Реакция против машинной культуры. - Являясь созданием высших мыслительных сил, машина требует от прислуживающих ей одной только бессознательной движущей силы. Правда, она освобождает вообще массу дремлющих сил, но не создает побуждений к росту, к улучшению, к художественному творчеству. С машиной всюду воцаряется однообразие и деятельность, что порождает со временем отчаянную душевную скуку и жажду самой разнообразной праздности.
   221
   Опасность просветления. - Все полупомешанное, театральное, зверски жестокое, чувственное, все сентиментальное и самооглушающее, составляющее в совокупности субстанцию революции, а до нее плоть и дух Руссо - все это, говорю я, с коварным воодушевлением прикрыло свою фанатическую голову венцом просветления, который и засиял яркой славой. Просветление по самой основе своей чуждо всему этому и, идя своим путем, просияло бы как луч солнца, пробившийся сквозь облака; оно долгое время довольствовалось бы перерождением отдельных личностей, лишь медленно преобразовывая нравы и учреждения народов. Теперь же, связанное с этим стремительным и неистовым существом революции, само просвещение стало таким же стремительным и неистовым, так что опасность от него, пожалуй, превышает пользу от просветительного и освободительного элемента, внесенного им в революцию. Кто все это поймет, тому станет ясно, из какой смеси нужно извлечь и от какой грязи очистить просвещение, чтобы продолжать его дело просветления и в корне задушить революцию.
   222
   Средневековая страстность. - Средние века - время величайших страстей. Ни древним, ни нашим современникам не ведома тогдашняя широта души, и никогда величие духа не измерялось более грандиозным масштабом. Физические качества первобытного лесного варвара и вдохновенные, широко раскрытые глаза юношеских католических мистерий, все детское, юношеское и все старчески-усталое, перезрелое, грубость хищного зверя и утонченный, изощренный античный дух - все это нередко соединялось тогда в одном человеке. Тогда поток страсти бушевал сильнее, водоворот был стремительнее, падение глубже, чем когда-либо. Мы, новые люди, можем успокоить себя тем, что значительны были и невыгоды, сопряженные с такой бурей.
   223
   "Грабить" и "сберегать". - Успехом пользуются все умственные движения, которые великим дают надежду на грабеж, а малым - надежду на сбережение. Потому и немецкая Реформация имела успех.
   224
   Ликующие души. - При малейшем намеке на выпивку, на пьянство и всякого рода зловонную распущенность вечно угрюмые души древних немцев ликовали: проявлялось как бы взаимное понимание и сочувствие.
   225
   "Распущенность Афин". - Даже во времена появления на рыбном рынке певцов и философов, афинская распущенность все еще имела более утонченный и идиллический вид, чем тот, который вечно присущ римской и германской распущенности. Голос Ювенала звучал бы в Афинах как пустой барабан, и скромный и почти детский смех был бы ему ответом.
   226
   Ум греков. - Так как корни жажды побед и отличий глубже в человеческой душе, чем уважения и любви к равенству, то греческое государство и санкционировало у себя гимнастические и художественные состязания. Этим оно суживало арену соперничества и ограждало от опасности свой политический строй. С окончательным падением Олимпийских игр греческое государство постигло внутреннее брожение и разложение.
   227
   "Вечный Эпикур". - Эпикур жил во все времена и живет еще и доныне, но неведом тем, которые называли и называют себя эпикурейцами и не пользуется почетом у философов. Он даже забыл свое собственное имя: оно было самым тяжелым багажом, от которого он только когда-либо освобождался.