С другой стороны, прежняя чандала занимает верхи: впереди всех богохульники, имморалисты, всякого рода бродячий элемент, артисты, евреи, музыканты, в сущности все ославленные человеческие классы.
Мы возвысились до честных мыслей, мало того, мы определяем, что такое честь на земле, «знатность»… Мы все теперь заступники за жизнь. Мы, имморалисты, теперь главная сила: другие великие власти нуждаются в нас… Мы строим мир по подобию своему.
Мы перенесли понятие «чандала» на священников, учителей потустороннего, и на сросшееся с ними христианское общество, с присоединением всего, имеющего одинаковое с ними происхождение, пессимистов, нигилистов, романтиков сострадания, преступников, людей порочных, всю ту сферу, где изобретено было понятие «Бога» как спасителя…
Мы гордимся тем, что нам уже не нужно быть лжецами, клеветниками, заподозревателями жизни…
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
Мы возвысились до честных мыслей, мало того, мы определяем, что такое честь на земле, «знатность»… Мы все теперь заступники за жизнь. Мы, имморалисты, теперь главная сила: другие великие власти нуждаются в нас… Мы строим мир по подобию своему.
Мы перенесли понятие «чандала» на священников, учителей потустороннего, и на сросшееся с ними христианское общество, с присоединением всего, имеющего одинаковое с ними происхождение, пессимистов, нигилистов, романтиков сострадания, преступников, людей порочных, всю ту сферу, где изобретено было понятие «Бога» как спасителя…
Мы гордимся тем, что нам уже не нужно быть лжецами, клеветниками, заподозревателями жизни…
117
Прогресс девятнадцатого столетия по отношению к восемнадцатому (в сущности, мы, настоящие европейцы, ведем войну против восемнадцатого столетия):
1) «возврат к природе» все решительнее понимается в смысле прямо противоположном тому, который придавал этому термину Руссо; прочь от идиллии и от оперы;
2) все решительнее – антиидеализм, объективность, бесстрашие, трудолюбие, чувство меры, недоверие к внезапным переменам, антиреволюционность;
3) все более решительная постановка на первое место вопроса о здоровье тела, а не о здоровье души; последняя понимается как некоторое состояние, обусловленное первым, первое по меньшей мере как первоусловие здоровья души.
1) «возврат к природе» все решительнее понимается в смысле прямо противоположном тому, который придавал этому термину Руссо; прочь от идиллии и от оперы;
2) все решительнее – антиидеализм, объективность, бесстрашие, трудолюбие, чувство меры, недоверие к внезапным переменам, антиреволюционность;
3) все более решительная постановка на первое место вопроса о здоровье тела, а не о здоровье души; последняя понимается как некоторое состояние, обусловленное первым, первое по меньшей мере как первоусловие здоровья души.
118
Если что и достигнуто, так это более беззаботное отношение к нашим внешним чувствам, более радостное, благорасположенное, гётевское отношение к чувственности вообще; равным образом более гордое чувство по отношению к познанию: «чистый глупец» встречает мало веры в себя.
119
Мы – «объективные». То не сострадание, что отверзает нам врата к наиболее отдаленным и чуждым нам формам бытия и культуры; но наша доступность и непредвзятость, которая именно не сострадает, но, напротив того, находит интерес и забаву в тысяче вещей, от которых прежде страдали (которые возмущали, которыми поражались или на которые смотрели враждебно и холодно). Страдание во всех его оттенках нам теперь интересно, но от этого мы, конечно, не являемся более сострадательными даже в том случае, если созерцание страдания до глубины души потрясает нас и трогает нас до слез: мы из-за этого решительно не приходим в настроение большей готовности на помощь.
В этом добровольном желании созерцания всякого рода нужды и проступков мы окрепли и выросли в силе по сравнению с восемнадцатым веком; это – доказательство роста нашей мощи (мы приблизились к XVII и XVI столетиям). Но было бы глубоким недоразумением рассматривать нашу «романтику» как доказательство нашей «более прекрасной души». Мы стремимся к сильным sensations[74], как к тому же стремились все более грубые времена и слои народа. (Это надо тщательно отличать от потребности слабых нервами и декадентов, у которых мы видим потребность в перце, даже жестокость.)
Мы все ищем таких состояний, к которым бы не примешивалась более буржуазная мораль, а еще того менее – поповская мораль (каждая книга, от которой еще веет пасторским и богословским воздухом, производит на нас впечатление достойной сожаления niaiserie[75] и бедности). «Хорошее общество» – это такое общество, где в сущности ничем не интересуются, кроме того, что запрещено в буржуазном обществе и что пользуется там дурною славою; так же обстоит дело и с книгами, музыкой, политикой, оценкой женщины.
В этом добровольном желании созерцания всякого рода нужды и проступков мы окрепли и выросли в силе по сравнению с восемнадцатым веком; это – доказательство роста нашей мощи (мы приблизились к XVII и XVI столетиям). Но было бы глубоким недоразумением рассматривать нашу «романтику» как доказательство нашей «более прекрасной души». Мы стремимся к сильным sensations[74], как к тому же стремились все более грубые времена и слои народа. (Это надо тщательно отличать от потребности слабых нервами и декадентов, у которых мы видим потребность в перце, даже жестокость.)
Мы все ищем таких состояний, к которым бы не примешивалась более буржуазная мораль, а еще того менее – поповская мораль (каждая книга, от которой еще веет пасторским и богословским воздухом, производит на нас впечатление достойной сожаления niaiserie[75] и бедности). «Хорошее общество» – это такое общество, где в сущности ничем не интересуются, кроме того, что запрещено в буржуазном обществе и что пользуется там дурною славою; так же обстоит дело и с книгами, музыкой, политикой, оценкой женщины.
120
Приближение человека к природе в XIX столетии (восемнадцатый век – столетие элегантности, тонкости и des sentiments généreux[76]). He «возврат к природе», ибо еще никогда не бывало естественного человечества. Схоластика неестественных и противоестественных ценностей, вот – правило, вот – начало; к природе человек приходит после долгой борьбы, никогда не возвращается к ней назад… Природа – это значит решиться быть столь же неморальным, как природа.
Мы грубее, прямее, мы полны иронии к великодушным чувствам, даже когда мы сами подпадаем под власть их. Естественнее стало наше высшее общество – общество богатых, праздных: люди охотятся друг на друга, половая любовь – род спорта, в котором брак играет роль препятствия и приманки; развлекаются и живут ради удовольствия; в первую очередь ценят телесные преимущества; развиты любопытство и смелость.
Естественнее стало наше отношение к познанию; мы с чувством полной непорочности предаемся распутству духа, мы ненавидим патетические и гиератические[77] манеры, мы находим себе забаву в самых запретных вещах, у нас едва ли был бы еще какой-либо интерес к познанию, если бы по дороге к нему мы принуждены были скучать. Естественнее стало наше отношение к морали. Принципы стали смешными; никто более не решается без иронии говорить о своем «долге». Но ценится готовый на помощь, доброжелательный строй души (мораль видят в инстинкте и пренебрегают остальным. Кроме разве нескольких понятий по вопросам чести).
Естественнее стало наше положение in politicis[78]: мы усматриваем проблемы мощи, quantum[79] силы, относительно другого quantum’a. Мы не верим в право, которое бы не покоилось на силе отстоять себя, мы ощущаем все права как завоевания.
Естественнее стала наша оценка великих людей и вещей: мы считаем страсть за преимущество, мы не признаем великим ничего, к чему бы не примешивалось и великого преступления; мы воспринимаем всякое величие как постановку себя вне круга морали.
Естественнее стало наше отношение к природе: мы уже не любим ее за ее «невинность», «разумность», «красоту»; мы ее таки порядком «одьяволили» и «оглупили». Но вместо того чтобы ее презирать за это, мы с тех самых пор стали чувствовать себя в ней больше «дома», она стала нам как-то роднее. Она не претендует на добродетель: мы уважаем ее за это.
Естественнее стало наше отношение к искусству, мы не требуем от него прекрасных вымыслов и т. п.; царит грубый позитивизм, который констатирует, сам не возбуждаясь.
In summa: стали заметны признаки того, что европеец XIX столетия менее стыдится своих инстинктов; он сделал добрый шаг к тому, чтобы когда-нибудь признаться самому себе в своей безусловной естественности, то есть своей неморальности, без всякой горечи: напротив того, с сознанием своей силы вынести лицезрение этой истины.
Для некоторых сказанное будет звучать как утверждение, что испорченность шагнула вперед и действительно человек приблизился не к природе, о которой говорит Руссо, но сделал лишний шаг вперед к той цивилизации, которую он отвергал. Мы возросли в силе, мы опять ближе подошли к XVII веку, а именно ко вкусам, установившимся в конце его (Данкур, Лесаж, Реньяр).
Мы грубее, прямее, мы полны иронии к великодушным чувствам, даже когда мы сами подпадаем под власть их. Естественнее стало наше высшее общество – общество богатых, праздных: люди охотятся друг на друга, половая любовь – род спорта, в котором брак играет роль препятствия и приманки; развлекаются и живут ради удовольствия; в первую очередь ценят телесные преимущества; развиты любопытство и смелость.
Естественнее стало наше отношение к познанию; мы с чувством полной непорочности предаемся распутству духа, мы ненавидим патетические и гиератические[77] манеры, мы находим себе забаву в самых запретных вещах, у нас едва ли был бы еще какой-либо интерес к познанию, если бы по дороге к нему мы принуждены были скучать. Естественнее стало наше отношение к морали. Принципы стали смешными; никто более не решается без иронии говорить о своем «долге». Но ценится готовый на помощь, доброжелательный строй души (мораль видят в инстинкте и пренебрегают остальным. Кроме разве нескольких понятий по вопросам чести).
Естественнее стало наше положение in politicis[78]: мы усматриваем проблемы мощи, quantum[79] силы, относительно другого quantum’a. Мы не верим в право, которое бы не покоилось на силе отстоять себя, мы ощущаем все права как завоевания.
Естественнее стала наша оценка великих людей и вещей: мы считаем страсть за преимущество, мы не признаем великим ничего, к чему бы не примешивалось и великого преступления; мы воспринимаем всякое величие как постановку себя вне круга морали.
Естественнее стало наше отношение к природе: мы уже не любим ее за ее «невинность», «разумность», «красоту»; мы ее таки порядком «одьяволили» и «оглупили». Но вместо того чтобы ее презирать за это, мы с тех самых пор стали чувствовать себя в ней больше «дома», она стала нам как-то роднее. Она не претендует на добродетель: мы уважаем ее за это.
Естественнее стало наше отношение к искусству, мы не требуем от него прекрасных вымыслов и т. п.; царит грубый позитивизм, который констатирует, сам не возбуждаясь.
In summa: стали заметны признаки того, что европеец XIX столетия менее стыдится своих инстинктов; он сделал добрый шаг к тому, чтобы когда-нибудь признаться самому себе в своей безусловной естественности, то есть своей неморальности, без всякой горечи: напротив того, с сознанием своей силы вынести лицезрение этой истины.
Для некоторых сказанное будет звучать как утверждение, что испорченность шагнула вперед и действительно человек приблизился не к природе, о которой говорит Руссо, но сделал лишний шаг вперед к той цивилизации, которую он отвергал. Мы возросли в силе, мы опять ближе подошли к XVII веку, а именно ко вкусам, установившимся в конце его (Данкур, Лесаж, Реньяр).
121
Культура contra[80] цивилизация. Высшие точки подъема культуры и цивилизации не совпадают: не следует обманываться в вопросе о глубочайшем антагонизме между культурой и цивилизацией. Великие моменты культуры всегда были, морально говоря, эпохами испорченности; и с другой стороны, эпохи преднамеренного и насильственного укрощения зверя – человека (цивилизации) были временами нетерпимости по отношению к наиболее духовным и наиболее смелым натурам. Цивилизация желает чего-то другого, чем культура, – быть может, даже чего-то прямо противоположного.
122
От чего я предостерегаю? От смешения инстинктов декаданса с гуманностью;
от смешения разлагающих и необходимо влекущих к декадансу средств цивилизации с культурой;
от смешения распущенности и принципа «laisser aller»[81] с волей к власти (она представляет из себя прямо противоположный принцип).
от смешения разлагающих и необходимо влекущих к декадансу средств цивилизации с культурой;
от смешения распущенности и принципа «laisser aller»[81] с волей к власти (она представляет из себя прямо противоположный принцип).
123
Нерешенные проблемы, вновь поставленные мною: проблема цивилизации, борьба между Руссо и Вольтером около 1760-го. Человек становится глубже, недоверчивее, «аморальнее», сильнее, самоувереннее и постольку «естественнее». Это прогресс. При этом путем известного разделения труда отделяются озлобленные слои от смягченных, обузданных, так что общий факт не так-то легко бросается в глаза. Из самой природы силы, власти над собою и обаяния силы вытекает то, что эти более сильные слои овладевают искусством принудить всех видеть в их озлоблении нечто высшее. Всякий «прогресс» сопровождается истолкованием возросших в силе элементов в смысле «добра».
124
Возвратить людям мужество их естественных инстинктов.
Препятствовать их низкой самооценке (не обесценению в себе человека как индивида, а человека как природы)…
Устранить из вещей противоположности, постигнув, что мы их сами вложили в них.
Устранить вообще из жизни идиосинкразию общественности (вина, наказание, справедливость, честность, свобода, любовь и т. д.).
Движение вперед к «естественности»: во всех политических вопросах, также и во взаимоотношении партий, даже меркантильных, рабочих или работодательских партий, дело идет о вопросах мощи: «что я могу» – и лишь затем как вторичное: «что я должен».
Препятствовать их низкой самооценке (не обесценению в себе человека как индивида, а человека как природы)…
Устранить из вещей противоположности, постигнув, что мы их сами вложили в них.
Устранить вообще из жизни идиосинкразию общественности (вина, наказание, справедливость, честность, свобода, любовь и т. д.).
Движение вперед к «естественности»: во всех политических вопросах, также и во взаимоотношении партий, даже меркантильных, рабочих или работодательских партий, дело идет о вопросах мощи: «что я могу» – и лишь затем как вторичное: «что я должен».
125
Социализм, как до конца продуманная тирания ничтожнейших и глупейших, то есть поверхностных, завистливых, на три четверти актеров, действительно является конечным выводом из «современных идей» и их скрытого анархизма, но в тепловатой атмосфере демократического благополучия слабеет способность делать выводы, да и вообще приходить к какому-либо определенному концу. Люди плывут по течению, но не выводят заключений. Поэтому в общем социализм представляется кисловатой и безнадежной вещью; и трудно найти более забавное зрелище, чем созерцание противоречия между ядовитыми и мрачными физиономиями современных социалистов и безмятежным бараньим счастьем их надежд и пожеланий. А о каких жалких, придавленных чувствах свидетельствует хотя бы один их стиль! Однако при всем том они могут во многих местах Европы перейти к насильственным актам и нападениям; грядущему столетию предстоит испытать основательные «колики», и Парижская коммуна, находящая себе апологетов и защитников даже в Германии, окажется, пожалуй, только легким «несварением желудка» по сравнению с тем, что предстоит. Тем не менее собственников всегда будет более чем достаточно, что помешает социализму принять характер чего-либо большего, чем приступа болезни; а эти собственники, как один человек, держатся той веры, «что надо иметь нечто, чтобы быть чем-нибудь». И это – старейший и самый здоровый из всех инстинктов; я бы прибавил: «нужно стремиться иметь больше, чем имеешь, если хочешь стать чем-либо большим». Так говорит учение, которое сама жизнь проповедует всему, что живет: мораль развития. Иметь и желать иметь больше, рост, одним словом, – в этом сама жизнь. В учении социализма плохо спрятана «воля к отрицанию жизни»: подобное учение могли выдумать только неудавшиеся люди и расы. И в самом деле, мне бы хотелось, чтобы на нескольких больших примерах было показано, что в социалистическом обществе жизнь сама себя отрицает, сама подрезает свои корни. Земля достаточно велика, и человек все еще недостаточно исчерпан, чтобы такого рода практическое поучение и demonstratio ad absurdum[82] представлялись мне нежелательными, даже в том случае, если бы они могли быть достигнуты лишь ценою затраты огромного количества человеческих жизней. Как бы то ни было, но даже в качестве беспокойного крота под почвою погрязшего в своей глупости общества социализм может представить нечто полезное и целительное; он замедляет наступление «на земле мира» и окончательное проникновение добродушием демократического стадного животного, он вынуждает европейцев к сохранению достаточного ума, то есть хитрости и осторожности, удерживает их от окончательного отказа от мужественных и воинственных добродетелей, – он до поры до времени защищает Европу от угрожающего ей marasmus femininus.[83]
126
Наиболее удачные «лекарства» современности:
1) общая воинская повинность с настоящими войнами, при которых не до шутки;
2) национальная ограниченность (упрощающая, концентрирующая);
3) улучшенное питание (мясо);
4) все более чистые и здоровые жилища;
5) преобладание физиологии над теологией, моралистикой, экономикой и политикой;
6) воинская суровость в требовании и исполнении своих «обязанностей» (более не хвалят).
1) общая воинская повинность с настоящими войнами, при которых не до шутки;
2) национальная ограниченность (упрощающая, концентрирующая);
3) улучшенное питание (мясо);
4) все более чистые и здоровые жилища;
5) преобладание физиологии над теологией, моралистикой, экономикой и политикой;
6) воинская суровость в требовании и исполнении своих «обязанностей» (более не хвалят).
127
Меня радует военное развитие Европы, а также анархизм во внутренних состояниях: пора покоя и китайщины, которую Гальяни предсказывал для этого столетия, прошла. Личная мужественная дельность, крепость тела вновь приобретают ценность, оценки становятся более физическими, в питании появляется больше мяса. Прекрасные мужи становятся вновь возможными. Бледное ханжество (с мандаринами во главе, как о том мечтал Конт) отжило свой век. В каждом из нас сказано варвару «да», также и дикому зверю. Именно поэтому от философов теперь можно ждать большего. Кант еще со временем станет огородным пугалом!
128
Я не нашел еще никаких оснований к унынию. Кто сохранил и воспитал в себе крепкую волю, вместе с широким умом, имеет более благоприятные шансы, чем когда-либо. Ибо способность человека быть дрессируемым стала весьма велика в этой демократической Европе; люди, легко обучающиеся, легко поддающиеся, представляют правило; стадное животное, даже весьма интеллигентное, подготовлено. Кто может повелевать, находит таких, которые должны подчиняться: я имею в виду, например, Наполеона и Бисмарка. Конкуренция с сильными и неинтеллигентными волями, которая служит главнейшим препятствием, незначительна. Кто ж не справится с этими господами, «объективными», слабыми волей, вроде Ранке или Ренана!
129
Духовное просвещение – вернейшее средство сделать людей неустойчивыми, слабыми волей, ищущими сообщества и поддержки, короче, развить в человеке стадное животное; вот почему до сих пор все великие правители-художники (Конфуций в Китае, imperium Romanum, Наполеон, папство в те времена, когда оно было обращено к власти, а не только к миру), в которых достигли своего кульминационного пункта господствующие инстинкты, пользовались и духовным просвещением, – по меньшей мере предоставляли ему свободу действия (как папы Ренессанса). Самообман толпы по этому вопросу, как, например, это имеет место во всей демократии, в высшей степени ценен: к измельчанию человека и к приданию ему большей гибкости в подчинении всякому управлению стремятся, видя в том «прогресс»!
130
Высшая справедливость и кротость как состояние ослабления (Новый Завет и первоначальная христианская община, являющаяся полной bêtise[84] у англичан, Дарвина, Уоллеса). Ваша справедливость, о высшие натуры, гонит вас к suffrage universel[85] и т. п., ваша человечность – к кротости по отношению к преступлению и глупости. С течением времени вы приведете этим путем глупость и необдуманность к победе: довольство и глупость – середина.
С внешней стороны: столетие необычайных войн, переворотов, взрывов. С внутренней стороны: все большая слабость людей, события как возбудители. Парижанин как европейская крайность.
Следствия:
1) варвары (сначала, конечно, под видом старой культуры);
С внешней стороны: столетие необычайных войн, переворотов, взрывов. С внутренней стороны: все большая слабость людей, события как возбудители. Парижанин как европейская крайность.
Следствия:
1) варвары (сначала, конечно, под видом старой культуры);
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента