Страница:
Так Антон Антонович, сидя при двух дорогах на камешке, рассуждал вслух и смеялся.
В это время проезжала телега из Сябер с комсомольцами, возвращались они с конференции. И самая молодая из них, курчавенькая, с тупым носом, Сонечка Сонеберг, аптекарская дочка, увидя Антона Антоновича смеющимся и рассуждающим на разные голоса, сказала товарищам:
- Не рехнулся ли купец Хропов? Вот здорово.
И, приехав домой, рассказала о Хропове папаше.
Олимпиада Ивановна сидела дома у окошечка и плакала, когда пришел аптекарь Сонеберг.
- Что вы плачете, мадам Хропова? - спросил он осторожно.
- Как же мне не плакать, господин Сонеберг. Все люди как люди, одна я несчастная... Вот Фимушка, например, деверя моего сестра, в Берлине живет. Чего только нет там, в этом Берлине, господин Сонеберг. И луну-парк показывают, и под землей ездят. А какие кофточки! Рисунок им не в рисунок, полоса не в полосу - прямо зарылись. Негры на каждом шагу сапоги чистят, а я у моего благоверного в Питер выпроситься не могу: сиди, говорит, на чем сидишь. И теперь еще эта история...
И вдруг снова в три ручья залилась Олимпиада Ивановна.
- Какая это история, мадам Хропова?
- Какая, господи, да эта, с картинкой. Не пьет, господин Сонеберг, и не ест.
- Не ест? - внимательно спросил Сонеберг.
- Совсем не ест, господин Сонеберг, и не пьет совсем ничего, кидается на меня, как бешеный пес.
- Бешеный, - воскликнул Сонеберг, - это уже есть!
- Совершенно бешеный, господин Сонеберг. Совершенно. Сегодня даже кинул в меня ложкой.
- О! - перебил ее Сонеберг. - Я так и думал. Это уже есть. Знаете что, мадам. Заприте скорей все ложки и спрячьте туда, пожалуйста, все ножики. Я, как практикующий на правах врача, советую вам. Больше ничего я не могу пока сказать. До свиданья, мадам Хропова.
- Да что же вы так скоро? Да что ж вы думаете, Иосиф Иосевич? испугалась Хропова.
- Медицина, - гордо ответил Сонеберг, - ничего не думает, мадам Хропова. Она анализирует и ставит диагноз.
- Ах, господи! Да вы бы хоть чаю остались попить... - заметалась в страхе Олимпиада Ивановна.
- Нет, благодарю вас, я спешу. Мне телочку предлагают, все же надо посмотреть...
- Подождите одну минуточку, господин Сонеберг, - попросила Олимпиада Ивановна и, отобрав в соседней комнате серебро, вынесла гонорар Сонебергу бумажными деньгами.
- Простите, господин Сонеберг, - сказала она ему.
- Ах, зачем же такое беспокойство. Мерси, не стоит...
И, положив комочек бумаги в жилетный карман, вышел он из комнаты с достоинством, вежливо улыбнувшись на прощание Олимпиаде Ивановне.
- Главное, не волнуйтесь, можно еще вечерком заглянуть.
Только что успел уйти Сонеберг, как вернулся Хропов. Вынул из кармана банку с медом и поставил перед Олимпиадой Ивановной.
- Кушай, Олимпиада Ивановна, свеженького, центробежного, сейчас в лабазе взял.
- Спасибо, Антон Антонович. Где это вы так долго гуляли?
- В поле гулял, Липушка... в поле чудесный воздух, очень прочищает ум. А попу Паисию не верю я, Липушка, вот убей меня на этом самом месте, совсем не верую такому аферисту. Да что ты на меня так подозрительно смотришь? Не пьян, в своем уме и в твердой памяти.
- Может быть, вы еще хотите прогуляться? - ласково подошла к нему Олимпиада Ивановна, думая, как бы ей без него убрать в доме эти проклятые ножики.
- Рехнулась ты, видно, матушка. Мало я гулял! Да я есть хочу, как собака. Прикажи собрать... А-ах... - веселым смехом залился Антон Антонович... - К Мокину заходил, к врагу. Уехал... в Сябры его, видишь, звали церковь расписывать, заказ получает. Знаменитость. А все откуда пошел, спрашивается... С меня пошел, с моей легкой руки... вылезает в люди.
- А ты бы погулял, Антон Антонович. Я бы пока собрала.
- Да отстань ты со своим гуляньем. Вот гвоздь. Есть я хочу. Что там у тебя есть, давай.
"Как же быть с ножиками?" - думает Олимпиада. Ивановна.
- Каша только есть, Антон Антонович.
- Не хочу каши, мясного давай.
- Нет мясного, кот съел, Антон Антонович.
- Как - кот? Да побойся ты бога, Олимпиада Ивановна, ты же целый окорок к обеду подала.
- Вот... так и вышло... не стали вы кушать, ложкой бросили и ушли, а он нарочно, наверно, и слопал.
- Да как же это может кот нарочно?.. Где же это видано, чтобы простому коту целый окорок слопать? Нет, матушка Олимпиада Ивановна, ты, кажется, и впрямь рехнулась. И верно, придется мне в аптеку пойти.
- И верно, пошли бы сами полечились. Сказали бы отцу Паисию, чтобы он хлопотал...
- Стой, твоему отцу я не верю... Вот он сутки ждет, размышляет, а я сговорюсь с Мокиным, а ему - дулю, пущай кушает.
- ...А мы бы, дорогой Антон Антонович, поехали бы в Питер потом, проветрились бы, полечились...
- Да от чего мне лечиться?
- Ну, я хочу развлечение иметь. Не собака я, Антон Антонович. Собаку, и ту гулять водят.
- Пожалуйста, гуляй, сколько в душу влезет. Я, кажется, тебя не неволю.
- Антон Антонович, миленький, дорогушенька, уедем отсюда, из этого проклятого города, проветримся...
- Ну... Ну, что такое тебе требуется проветривать? Что, у тебя сырость развелась?
- Посмотрим, что есть там такое, в Питере, какие новые фасоны носят, походим по улице...
- Ну, заладила... Здесь тебе улицы мало.
- ...По проспекту хочется. Ну, Антошенька, вспомни...
И Олимпиада Ивановна горячо обняла Антона Антоновича.
- Ишь ты, ишь ты... Ну, кошка... У-у, какая кошка. Ну, есть-то мне прикажи подать: в животе урчит, как паровая машина.
- А поедешь в Питер?
- Пристала... Не поеду в Питер. Не поеду.
- Ах, не поедете?
- Не поеду.
- Решительно не поедете?
- Решительно не поеду. Прямо черт.
- Ну, ладно, запомните мои слова... Лушка, давай мясного Антону Антоновичу...
- А кот?.. - в удивлении спросил Антон Антонович.
- Ни при чем тут кот... Вам запрещено мясное. А теперь кушайте, если охота...
Но Антон Антонович так проголодался, что не хотелось ему расспрашивать. Попросил себе горчицы. А тем временем Олимпиада Ивановна, что-то сообразив, потихонечку вышла из дому - будто в прогулку.
- Ножик вам сейчас дадут, Антон Антонович, - крикнула ему в окошко. Сама же скромненько, выбирая места посуше, пошла прямо, разнюхивая жительство художника Мокина.
План у нее созрел такой: упросит Мокина, во что бы то ни стало, отказаться от предложения Антона Антоновича под тем предлогом, что необходимо ему лечиться, так как иначе его никак отсюда, из Посолоди, не вызовешь. Если же Мокин откажет, то Антону Антоновичу, дескать, поневоле захочется уехать отсюда, а тем самым и желание Олимпиады Ивановны будет выполнено.
Так, хитря и улыбаясь сама себе, добралась Олимпиада Ивановна до места своего назначения.
Художник Мокин проживал у посолодского пруда в желтом доме, там же, где и церковь. Некогда обитал здесь отец дьякон, но при сокращении штатов дьякон был упразднен, а дом по хилости отдан был гражданам в разлом. Граждане посолодские разломали уже половину, когда в Посолоди появился художник Мокин. Приглянулась ему эта развалина, и он упросил местное начальство отдать ему этот дом во владение. Приглянулся же он по четырем причинам: первая - отдали дом ему почти даром, вторая - должен он был работать в церкви, взяв тут небольшой заказ, и потому жить возле было страшно удобно и отвечало его малоподвижной натуре, третья - руина нравилась ему: тут есть что-то и от романтизма, в глубине души он все-таки парил высокими чувствами, и четвертая - дешевизна дров; вернее - они ему ничего не стоили: он разламывал постепенно одну половину дома, в которой не жил.
Придя к Мокину, Олимпиада Ивановна немного испугалась царившего там беспорядка, но, как дама с характером, сразу сдержалась и спокойно спросила пробегавшую с утенком девочку:
- Скажи, милая, здесь художник живет?
Девочка выпустила утенка из рук, и он побежал с крыльца, ковыляя, как старичок.
- Нетути тут такого.
- Да как же нету, когда мне сказали, что в дьяконовом доме он живет, художник Мокин.
- А если вы знаете сами, чего же спрашиваете? - засмеялась ей в лицо девочка и побежала за своим утенком.
- Дрянь, мерзавка, - обругалась Олимпиада Ивановна.
Но девочка не слыхала и, поймав утенка за изгородью, крикнула ей совсем просто:
- Может, маляра вам? Маляр Мокин тутотки проживает.
У Олимпиады Ивановны забилось сердце, и, капельным крестиком перекрестившись под жакетом, она вошла в переднюю.
Яша Мокин, стоя перед рукомойником, без рубашки, усердно натирал мылом лицо, волосы, шею. Увидев входившую Олимпиаду Ивановну, он не смутился и попросил:
- Простите, я в неглиже. Сейчас оботрусь. Вы пройдите в апартаменты.
И ногой, - так как мыло лезло ему в нос, в глаза и в уши, и он усердно протирал их пальцами, - указал Олимпиаде Ивановне на дверь с изодранным войлоком.
И подумал: "Зачем приперлась? Ну, будет жара. Самое прислал. Черт с ним, замажу. Ну, будь что будет".
И, вытершись насухо и надев пиджак прямо на голое тело, он пошел за Олимпиадой Ивановной. Она стояла в комнате, не зная, куда присесть. Везде была навалена всякая дрянь: на табуретке горшок с маслом, на стульях табак, краски, кисточки, а кресло, сделанное под стиль russe - с дугой вместо спинки, кнутом, рукавицами и двумя топорами вместо подлокотников, служило Мокину вечной пепельницей, и на сиденье образовалась гора окурков - было их там никак не менее нескольких сотен.
- Здравствуйте, Олимпиада Ивановна, - сказал Мокин любезно. - Что же вы не присядете?
Она попробовала было присесть на краешек табуретки, где стоял горшок с маслом, но табуретка закачалась, так как была на трех ножках.
- Ах, простите... Здесь не совсем чисто. Вот я вам сейчас опорожню, сообразил Мокин и резким движением руки сковырнул с кресла груду окурков на пол, сразу подняв такое облачище пепла, что Олимпиада Ивановна расчихалась.
- Фу, фу, фу... Что вы тут такое копите? Я думала, пушка выстрелила.
- Да, действительно, - смущенно согласился Мокин. - Некогда, знаете, выбрасывать, ну и набралось.
- Но ведь это же нечисто, Яша.
- Да, действительно, Олимпиада Ивановна. Но я живу без предрассудков...
И Мокин весело тряхнул рыжими, как огонь, кудрями.
- И потом, знаете, Олимпиада Ивановна, скучно без пыли одинокому человеку. Ну, у кого жена там или розанчик какой-нибудь, тому действительно приятна чисстота... А мне зачем? Мне этак удобнее, да и уютнее оно как-то.
Сам он неизвестно каким образом уместился на краешке табуретки, и она не пошатнулась. И, точно в оправдание этого, улыбнулся Яша Мокин.
- Это вам с непривычки, Олимпиада Ивановна.
- Может быть... - согласилась она.
Оба посидели друг против друга молча минут десять. Наконец Олимпиада Ивановна собралась с силами.
- Вы простите меня, Яшенька, за прошлые слова.
- Что вы, Олимпиада Ивановна, я и думать давно забыл. У меня всегда так: меня оскорбят, ну, думаю, кипятком оболью или даже застрелить могу, тогда мне не попадайся под руку, тогда точно винт винчусь, все могу сделать. А прошла неделя, и уж сам остыл...
И, помолчав, добавил, как бы с некоторой тайной мыслью:
- ...И даже с сожалением вспоминаю.
- Да вы совсем, значит, хороший, - с какой-то тронутостью сказала Олимпиада Ивановна.
- Как вам сказать, Олимпиада Ивановна, может быть, я и гадкий. Только я не думаю о гадости, значит, я не из желания гадить нагадил. Все мы хорошие, когда спим.
- Это о чем, позвольте, Яша?
- Это я так-с, Олимпиада Ивановна.
Хропова вынула платочек, не зная, как начать разговор. И неожиданно выручил сам Яша.
- Олимпиада Ивановна, я человек русский, я прямоту люблю. Вы насчет картинки пришли?
- Насчет картинки, Яшенька, - призналась Олимпиада Ивановна и, закрасневшись слегка, застыдившись, поднесла платочек к голубым своим глазам.
И вдруг стало стыдно Яше белокурых ее волос, и голубых глаз, и этого платочка, и он, почувствовав себя страшным подлецом, упал перед ней на колени.
- Олимпиада Ивановна, не плачьте, я сейчас побегу и замажу.
- Не надо замазывать, Яшенька.
- Нет, я замажу, Олимпиада Ивановна. Я не могу так.
Он вдруг схватил кисть и ведро, чтобы побежать в церковь.
- Нет, Яшенька, - властно остановила его Хропова, - я запрещаю. Не замазывай, пожалуйста. А вот, когда мы уедем, тогда замажьте, уж тогда, миленький, пожалуйста, замажьте, я с вас слово возьму.
Яша в изумлении неловко присел на свою табуретку, так что чуть не опрокинул с нее масляный горшок.
- Что такое в мире делается, не понимаю я. Олимпиада Ивановна, куда вы уедете?
- Сейчас объясню. Выходит так: в мире надо жить, Мокин, обманом и свинством, иначе не проживешь. И дело мое обстоит так. Как вы знаете, Антон Антонович, прости господи, упористый человек, и уж коли сказал, так кончено - менять не будет, хоть тут мир расколись вдребезги. Сегодня у нас один фокус, завтра другой, и ежели он начал так расстраиваться, необходимо его рассеять. Мне и Сонеберг говорил так, Яша. И, по правде говоря, самой-то мне Посолодь наша так посолодела, так мне хочется все поглядеть, ничего-то я не видала за сорок пять лет, скоро пятьдесят стукнет, кроме Посолоди, что вот так бы и вырвалась, так бы пешком пошла, глаза завязавши, червяком бы поползла, гадом. Как же это сделать, Яша?
- Не знаю, Олимпиада Ивановна.
- К вам придет Антон Антонович и просить будет. А вы его не слушайте.
- Как не слушать?
- Так, не сдавайтесь на просьбы, да и все. Ну, приврите что-нибудь...
- Что же я привру?
- Ну, Яша, будто стали вы маленький. Не могу, скажите, да и все, совесть мешает.
- Этого я не могу сказать. Он не поверит в этом мне.
- А ведь, пожалуй, в этом и не поверит вам. Это вы верно, Яша. Ну, тогда скажите, что боитесь начальства, да мало ли что можно сказать.
- И в этом он не поверит мне, Олимпиада Ивановна. Все знают, начальства я не боюсь.
- Вот что тогда вы скажите...
Олимпиада Ивановна задумалась и, найдя что-то ловкое и убедительное, даже прищелкнула пальцами.
- ...Скажите так, что невыгодно это вам, невыгодно, вот и все... Или даже просто скажите ему, что не станете вы себе службу портить...
- Карьеру, лучше сказать, Олимпиада Ивановна.
- Ну, вот так. Вот тогда увидит Антон Антонович, что некуда ему податься, а я его подзужу, бросим все да уедем от этой гадости, и чтобы разошлась эта смута, он тут и согласится. Так мы рассеемся, и ему хорошо, да и мне это такая радость. А когда вернемся, тут уж и нет ничего. Тут уже всё замазали.
- Вы очень хорошо, очень умно придумали, Олимпиада Ивановна. Вам бы комиссаром быть.
- Вот все и кончится по очень хорошему. Вот, Яша, дайте мне слово и на то и на это.
- Даю, Олимпиада Ивановна.
Олимпиада Ивановна, встав с кресла, надела не спеша митенки.
- Всегда это вы принарядившись... - слюбезничал Мокин.
- Старинные еще, Яша. Я ведь до сих пор стариной живу. Нынче Антон Антонович за все семь лет революции ничего мне не покупывал, булавки простой не принес. Так можно мне на вас, Яша, надеяться?
- Да что я - собака, Олимпиада Ивановна, что я - кошка? Будьте спокойны. Пойдемте, я вас провожу.
- Ой, Яшенька, не хочу, чтобы кто видел. Такое наплетут...
- Да что вы.
Поискав в сору зонтик, Олимпиада Ивановна успокоенная вышла от Мокина.
Пробуждение Антона Антоновича было радостным.
Когда стал он одеваться, приключилась с ним, правда, маленькая история, на несколько минут омрачившая его настроение, Антон Антонович обувал левую ногу, наклонился, чтобы поднадавить на пятку; вдруг темная тень пролетела в глазах, похолодел лоб, и к глазам точно кто коснулся льдом, сжалось в кулачок сердце - и Антон Антонович чуть не потерял сознание.
- Что с тобой, Антоша?
- Ничего, мать, будто кто-то меня схватил.
- Это от сердца, Антон Антонович, я тебе накапаю нервных капель, выпей скорей. Луша, рюмку скорей!
Все болезни лечила Олимпиада Ивановна своими нервными каплями. Но когда выпил Антон Антонович рюмочку, через четверть часа почувствовал себя легче, лучше, веселее.
- Луша, палку мне принеси.
- Да не брали бы вы с собой палку, Антон Антонович. Вы еще побьете Мокина.
- Дурочка ты... Таких людей не палкой учат, а розгой.
- Он уж не такой дурной, - заступилась за Мокина Олимпиада Ивановна.
- Да уж не в стачке ли ты с ним? - пошутил Антон Антонович, и Олимпиада Ивановна покраснела.
Но Антону Антоновичу некогда было замечать. Взяв палку, чтобы не оскользнуться, он направился к дьяконову дому на Егорьевской улице (потом Красной)... Жители, решив, что ее без конца будут переименовывать, в обиходе оставили для себя прежнее название - Егорьевская.
Боясь, как бы художник не ускочил куда по своим делам, Хропов заторопился впритрусочку среди мягких, молодых сугробов. Он углядел, что за его спиной жители перемигиваются и кукишем стучат по лбу.
"Ладно, стучите, - подумал Антон Антонович, - еще кто кого перестучит?"
Дойдя до церковного двора, хотел он зайти в церковь, еще раз поглядеть себя в гнусном этом виде, но церковь была замкнута, а на крыльцо дьяконова дома выскочил сам художник, видимо поджидавший Хропова.
- Сюда, сюда, Антон Антонович! - крикнул ему Мокин.
- А, знаменитость... когда приехал?
- Вчера еще, после вечерни, Антон Антонович. Вот сюда, Антон Антонович, - сказал Мокин, почтительно беря Хропова за руку. - Здесь оскользнетесь.
- Не такой дряхлый, Яша. Ну, показывай свой дворец. Так бы, может, и не пришлось побывать, да и ты бы не позвал, не любишь ты гостей звать... громко, больше от некоторой неловкости, смеялся Хропов. - ...А вот тут довелось нашему светиле визит нанести. А неприглядно ты живешь, Мокин, сказал Хропов, осматривая уже известную нам обстановку мокинской комнаты.
- Так лучше, Антон Антонович, я человек новой формации. Мне совсем это незачем. Я в жизни люблю легкость. Вдруг через час не понравится мне в вашем городе жить - сейчас всю рухлядь за полтинник продал, подушку под мышку, извозчика...
- Гм, - усмехнулся Хропов, - ежели все будут так жизнь решать, мы и государства не построим никакого. Таких бы людей, вроде тебя, изничтожать нужно. И откуда, не понимаю, такой характер взялся у русского человека?
- От птицы, я думаю, Антон Антонович.
- Сам ты птица, да еще редкая, тебе доложу.
- Вечно вы нервничаете, Антон Антонович. Говорят же, что человек произошел от обезьяны. А обезьяна откуда? Из птиц. А птица от рыбы...
- Ну, ну, дальше... - подсмеивался Хропов.
- Это серьезно, Антон Антонович. Научная теория. А рыба от червяка.
- А червяк, по-твоему, откуда?
- А червяк из материи.
- А материя? - еще язвительнее спросил Хропов.
- А материя - это космос, Антон Антонович.
- Ну, а космос-то твой откуда?
- Космос - это вечно присутствующее в природе, Антон Антонович.
Хропов рассердился.
- Дурак ты вечно присутствующий, больше ничего.
Мокин обиделся и, облокотившись на стенку, закусил от неудовольствия губу. Хропов посмотрел на него, подумав, что может испортить себе дело, подошел к Мокину.
- Господи, уж и надулся, уж и поспорить нельзя. Как это у нас в России, ей-богу, спорить не умеют: чуть скажешь что-нибудь горячее, и пошли - обида да оскорбление личности, разговоров, разговоров по пустякам. Брось, Мокин, не надо умничать, и я беру свои слова обратно; пожалуйста, происходи от птицы.
Мокин покраснел и, оттолкнувшись от стенки как мяч, накинулся на Хропова:
- Вы что, издеваться пришли? Так уходите, пожалуйста, или я вас выставлю.
Отчасти Мокин был даже рад такому исходу дела, такой ссоре, потому что отказывать в просьбе Хропову, когда бы он попросил, было бы неудобно и неприятно, а сейчас, воспользовавшись ссорой, все выходило и гораздо естественнее, и приличнее, и глаже, и никак не марало самого Мокина.
- Ну и напасть! - плюнул в пол Хропов и, запахнув шубу, ушел.
Выйдя во двор, он остановился - и тогда только понял, что он наделал... Недаром утром сердце замерло. Вот было предчувствие.
Во дворе чуть подтаивало, морозец спал, и от солнца острые кристальные капли капали с деревьев.
- Что же мне делать? - вслух сказал Хропов. - Нет, поставлю на своем, добьюсь; раз задался, влезай в чашу унижения.
Мучительно было так решить Антону Антоновичу, ему показалось даже, будто что у него перевернулось в голове справа налево.
- Это мысли, - сказал он сам себе и опять вошел к Мокину.
Мокин быстро отскочил от окна, откуда он наблюдал за стариком. Любопытно казалось ему видеть, как ломится этот старый дуб. Он никак не ожидал, что Хропов вернется к нему.
- Яша, - сказал Хропов. - Ты погорячился, и я погорячился, брось, ну что с меня взять, что еще новое возводить, Вавилонскую башню? Ты теперь зарабатываещь хорошо, и тебя в Совет зовут и церковь писать, оба режима тебя ласкают, а ты еще злобничаешь... Ну, Яша... Ну, прямо тебе скажу... пришел с поклонной головой - замажь мою картинку, бога ради. Вот. А?
И упорными, точно гирьки, глазами впился Хропов в Мокина.
- Что вы смотрите? Ну что? Ну, что ты так смотришь?.. - растерявшись, крикнул художник, но быстро овладел собой и даже вызвал на лице усмешечку и хладнокровно сказал:
- Что вы, Антон Антонович. Стану я себе карьеру марать.
Неожиданно тихо, до странности как-то тихо и просто рассмеялся Хропов и сел на стул: показалось ему, будто в ноги упала какая-то тяжесть.
- ...Достукался, Яшка, прости меня, пожалуйста, а ведь я тебя за дурака считал, да и с виду никто не скажет, что ты умный, а вот вы как под дурацкой вашей рожей... Очень удобно... Так ты злее, злее, Яшка, чем я думал, вот почему ты не хочешь...
- Не потому, не потому... - обеспокоенно закричал художник. Неприятно ему сделалось, что Хропов так о нем думает. Любил Мокин, чтобы люди имели о нем хорошее мнение. И даже искал этого.
- А почему же?
- А потому... не потому... потому, - забормотал Мокин, и вдруг он услышал, как облепил ему уши целый рой букашек: "выдать", "выдать", "не выдать", "выдать", и, слепившись в одну кучу, громко прожужжал: "выдать", и тогда Мокин почти спокойно сказал:
- Я вам скажу, если вы честное слово дадите, что меня не выдадите.
- Даю честное слово, говори скорей, - потеряв голос, прошептал Хропов.
- Меня Олимпиада Ивановна просила... - сказал Мокин и взглянул на старика.
Старик ничего, взгляд этот выдержал.
- ...Может быть, чтобы уехать вам от стыда, ей хочется очень уехать отсюда. Вот. И вообще, Антон Антонович, вас за нос тянут, а вы и не замечаете. Поп тоже. Ведь ему невыгодно, и ваш вклад ему не нужен, он за год больше получит. Сами посудите. Из соседних волостей приезжают посмотреть на купца Хропова. Все вас знают. И всем занимательно поглядеть, как вы в аду сковороду лижете.
- Всем, говоришь?
- Конечно. Постоят, посмеются. Ангелу свечку поставят, а вам в бороду плюнут. Не вру я, честное слово. Поп мне сам говорил. Все рассказал. Вы даже проверить можете. Если бы пошли к нему опять просить, он на милицию бы сослался. Сказал бы вам, что боится начальства.
Хропов сидел, придавленный горой. Страшно его поразила история с Олимпиадой Ивановной.
- Какие глупости, Яша!
- Глупости, а сказал бы... Вот, Антон Антонович, я вам все рассказал, но вы меня, пожалуйста, не выдавайте. А я, Антон Антонович, и так замажу. Что-нибудь там другое нарисую, другую голову... Сегодня днем сделаю.
- Спасибо, Яша, объяснил ты мне всю механику, а уж Олимпиаде Ивановне ты слово сдержи, не выдавай своего слова, не замазывай моей картинки, пусть не знает, а то страсть ей будет стыдно передо мною, когда узнает, что мне все известно. Слышишь?
- Ну, как вам угодно, - холодно сказал Мокин. Он был уже недоволен тем, что все складывается как-то смешно и путано, и, пожалуй, не вышло бы из-за этого в дальнейшем каких-нибудь неприятностей.
Хропов вышел, забыв у художника палку. Впрочем, о чем он мог сейчас думать? Он не думал даже об обиде. Обиды не было. Только тяжелела в голове мысль - сизая, большая как бычачье сердце. Будто она налилась кровью, Менялась голова. Только об одном - об обиде - и она тяжелела, наливаясь кровью, как сизое большое бычачье сердце.
Он прошел мимо посолодского пруда. Вода в нем покрылась льдистой мутной коркой и только у мостика, где обычно полоскали белье бабы, ручьилась около свай кружками. Солнце мазало воду. И Хропов, глядя на кружки, подумал:
"Вот гривеннички да полтиннички... К чему жили?"
Он остановился на мостике. Подобрал с легкого под ногой снежку щебешок и кинул его зачем-то в пруд, щебешок поскакал по корке.
"Как же мне поступить?" - подумал Антон Антонович.
И как был, в расстегнутой шубе, вышел на Егорьевскую улицу. И, отдавшись своей тяжелой голове, спрятав свои тяжелые мысли, опустив глаза, шел мимо жителей. И видел, как они отходят в сторону от него и шепчутся за спиной.
В это время проезжала телега из Сябер с комсомольцами, возвращались они с конференции. И самая молодая из них, курчавенькая, с тупым носом, Сонечка Сонеберг, аптекарская дочка, увидя Антона Антоновича смеющимся и рассуждающим на разные голоса, сказала товарищам:
- Не рехнулся ли купец Хропов? Вот здорово.
И, приехав домой, рассказала о Хропове папаше.
Олимпиада Ивановна сидела дома у окошечка и плакала, когда пришел аптекарь Сонеберг.
- Что вы плачете, мадам Хропова? - спросил он осторожно.
- Как же мне не плакать, господин Сонеберг. Все люди как люди, одна я несчастная... Вот Фимушка, например, деверя моего сестра, в Берлине живет. Чего только нет там, в этом Берлине, господин Сонеберг. И луну-парк показывают, и под землей ездят. А какие кофточки! Рисунок им не в рисунок, полоса не в полосу - прямо зарылись. Негры на каждом шагу сапоги чистят, а я у моего благоверного в Питер выпроситься не могу: сиди, говорит, на чем сидишь. И теперь еще эта история...
И вдруг снова в три ручья залилась Олимпиада Ивановна.
- Какая это история, мадам Хропова?
- Какая, господи, да эта, с картинкой. Не пьет, господин Сонеберг, и не ест.
- Не ест? - внимательно спросил Сонеберг.
- Совсем не ест, господин Сонеберг, и не пьет совсем ничего, кидается на меня, как бешеный пес.
- Бешеный, - воскликнул Сонеберг, - это уже есть!
- Совершенно бешеный, господин Сонеберг. Совершенно. Сегодня даже кинул в меня ложкой.
- О! - перебил ее Сонеберг. - Я так и думал. Это уже есть. Знаете что, мадам. Заприте скорей все ложки и спрячьте туда, пожалуйста, все ножики. Я, как практикующий на правах врача, советую вам. Больше ничего я не могу пока сказать. До свиданья, мадам Хропова.
- Да что же вы так скоро? Да что ж вы думаете, Иосиф Иосевич? испугалась Хропова.
- Медицина, - гордо ответил Сонеберг, - ничего не думает, мадам Хропова. Она анализирует и ставит диагноз.
- Ах, господи! Да вы бы хоть чаю остались попить... - заметалась в страхе Олимпиада Ивановна.
- Нет, благодарю вас, я спешу. Мне телочку предлагают, все же надо посмотреть...
- Подождите одну минуточку, господин Сонеберг, - попросила Олимпиада Ивановна и, отобрав в соседней комнате серебро, вынесла гонорар Сонебергу бумажными деньгами.
- Простите, господин Сонеберг, - сказала она ему.
- Ах, зачем же такое беспокойство. Мерси, не стоит...
И, положив комочек бумаги в жилетный карман, вышел он из комнаты с достоинством, вежливо улыбнувшись на прощание Олимпиаде Ивановне.
- Главное, не волнуйтесь, можно еще вечерком заглянуть.
Только что успел уйти Сонеберг, как вернулся Хропов. Вынул из кармана банку с медом и поставил перед Олимпиадой Ивановной.
- Кушай, Олимпиада Ивановна, свеженького, центробежного, сейчас в лабазе взял.
- Спасибо, Антон Антонович. Где это вы так долго гуляли?
- В поле гулял, Липушка... в поле чудесный воздух, очень прочищает ум. А попу Паисию не верю я, Липушка, вот убей меня на этом самом месте, совсем не верую такому аферисту. Да что ты на меня так подозрительно смотришь? Не пьян, в своем уме и в твердой памяти.
- Может быть, вы еще хотите прогуляться? - ласково подошла к нему Олимпиада Ивановна, думая, как бы ей без него убрать в доме эти проклятые ножики.
- Рехнулась ты, видно, матушка. Мало я гулял! Да я есть хочу, как собака. Прикажи собрать... А-ах... - веселым смехом залился Антон Антонович... - К Мокину заходил, к врагу. Уехал... в Сябры его, видишь, звали церковь расписывать, заказ получает. Знаменитость. А все откуда пошел, спрашивается... С меня пошел, с моей легкой руки... вылезает в люди.
- А ты бы погулял, Антон Антонович. Я бы пока собрала.
- Да отстань ты со своим гуляньем. Вот гвоздь. Есть я хочу. Что там у тебя есть, давай.
"Как же быть с ножиками?" - думает Олимпиада. Ивановна.
- Каша только есть, Антон Антонович.
- Не хочу каши, мясного давай.
- Нет мясного, кот съел, Антон Антонович.
- Как - кот? Да побойся ты бога, Олимпиада Ивановна, ты же целый окорок к обеду подала.
- Вот... так и вышло... не стали вы кушать, ложкой бросили и ушли, а он нарочно, наверно, и слопал.
- Да как же это может кот нарочно?.. Где же это видано, чтобы простому коту целый окорок слопать? Нет, матушка Олимпиада Ивановна, ты, кажется, и впрямь рехнулась. И верно, придется мне в аптеку пойти.
- И верно, пошли бы сами полечились. Сказали бы отцу Паисию, чтобы он хлопотал...
- Стой, твоему отцу я не верю... Вот он сутки ждет, размышляет, а я сговорюсь с Мокиным, а ему - дулю, пущай кушает.
- ...А мы бы, дорогой Антон Антонович, поехали бы в Питер потом, проветрились бы, полечились...
- Да от чего мне лечиться?
- Ну, я хочу развлечение иметь. Не собака я, Антон Антонович. Собаку, и ту гулять водят.
- Пожалуйста, гуляй, сколько в душу влезет. Я, кажется, тебя не неволю.
- Антон Антонович, миленький, дорогушенька, уедем отсюда, из этого проклятого города, проветримся...
- Ну... Ну, что такое тебе требуется проветривать? Что, у тебя сырость развелась?
- Посмотрим, что есть там такое, в Питере, какие новые фасоны носят, походим по улице...
- Ну, заладила... Здесь тебе улицы мало.
- ...По проспекту хочется. Ну, Антошенька, вспомни...
И Олимпиада Ивановна горячо обняла Антона Антоновича.
- Ишь ты, ишь ты... Ну, кошка... У-у, какая кошка. Ну, есть-то мне прикажи подать: в животе урчит, как паровая машина.
- А поедешь в Питер?
- Пристала... Не поеду в Питер. Не поеду.
- Ах, не поедете?
- Не поеду.
- Решительно не поедете?
- Решительно не поеду. Прямо черт.
- Ну, ладно, запомните мои слова... Лушка, давай мясного Антону Антоновичу...
- А кот?.. - в удивлении спросил Антон Антонович.
- Ни при чем тут кот... Вам запрещено мясное. А теперь кушайте, если охота...
Но Антон Антонович так проголодался, что не хотелось ему расспрашивать. Попросил себе горчицы. А тем временем Олимпиада Ивановна, что-то сообразив, потихонечку вышла из дому - будто в прогулку.
- Ножик вам сейчас дадут, Антон Антонович, - крикнула ему в окошко. Сама же скромненько, выбирая места посуше, пошла прямо, разнюхивая жительство художника Мокина.
План у нее созрел такой: упросит Мокина, во что бы то ни стало, отказаться от предложения Антона Антоновича под тем предлогом, что необходимо ему лечиться, так как иначе его никак отсюда, из Посолоди, не вызовешь. Если же Мокин откажет, то Антону Антоновичу, дескать, поневоле захочется уехать отсюда, а тем самым и желание Олимпиады Ивановны будет выполнено.
Так, хитря и улыбаясь сама себе, добралась Олимпиада Ивановна до места своего назначения.
Художник Мокин проживал у посолодского пруда в желтом доме, там же, где и церковь. Некогда обитал здесь отец дьякон, но при сокращении штатов дьякон был упразднен, а дом по хилости отдан был гражданам в разлом. Граждане посолодские разломали уже половину, когда в Посолоди появился художник Мокин. Приглянулась ему эта развалина, и он упросил местное начальство отдать ему этот дом во владение. Приглянулся же он по четырем причинам: первая - отдали дом ему почти даром, вторая - должен он был работать в церкви, взяв тут небольшой заказ, и потому жить возле было страшно удобно и отвечало его малоподвижной натуре, третья - руина нравилась ему: тут есть что-то и от романтизма, в глубине души он все-таки парил высокими чувствами, и четвертая - дешевизна дров; вернее - они ему ничего не стоили: он разламывал постепенно одну половину дома, в которой не жил.
Придя к Мокину, Олимпиада Ивановна немного испугалась царившего там беспорядка, но, как дама с характером, сразу сдержалась и спокойно спросила пробегавшую с утенком девочку:
- Скажи, милая, здесь художник живет?
Девочка выпустила утенка из рук, и он побежал с крыльца, ковыляя, как старичок.
- Нетути тут такого.
- Да как же нету, когда мне сказали, что в дьяконовом доме он живет, художник Мокин.
- А если вы знаете сами, чего же спрашиваете? - засмеялась ей в лицо девочка и побежала за своим утенком.
- Дрянь, мерзавка, - обругалась Олимпиада Ивановна.
Но девочка не слыхала и, поймав утенка за изгородью, крикнула ей совсем просто:
- Может, маляра вам? Маляр Мокин тутотки проживает.
У Олимпиады Ивановны забилось сердце, и, капельным крестиком перекрестившись под жакетом, она вошла в переднюю.
Яша Мокин, стоя перед рукомойником, без рубашки, усердно натирал мылом лицо, волосы, шею. Увидев входившую Олимпиаду Ивановну, он не смутился и попросил:
- Простите, я в неглиже. Сейчас оботрусь. Вы пройдите в апартаменты.
И ногой, - так как мыло лезло ему в нос, в глаза и в уши, и он усердно протирал их пальцами, - указал Олимпиаде Ивановне на дверь с изодранным войлоком.
И подумал: "Зачем приперлась? Ну, будет жара. Самое прислал. Черт с ним, замажу. Ну, будь что будет".
И, вытершись насухо и надев пиджак прямо на голое тело, он пошел за Олимпиадой Ивановной. Она стояла в комнате, не зная, куда присесть. Везде была навалена всякая дрянь: на табуретке горшок с маслом, на стульях табак, краски, кисточки, а кресло, сделанное под стиль russe - с дугой вместо спинки, кнутом, рукавицами и двумя топорами вместо подлокотников, служило Мокину вечной пепельницей, и на сиденье образовалась гора окурков - было их там никак не менее нескольких сотен.
- Здравствуйте, Олимпиада Ивановна, - сказал Мокин любезно. - Что же вы не присядете?
Она попробовала было присесть на краешек табуретки, где стоял горшок с маслом, но табуретка закачалась, так как была на трех ножках.
- Ах, простите... Здесь не совсем чисто. Вот я вам сейчас опорожню, сообразил Мокин и резким движением руки сковырнул с кресла груду окурков на пол, сразу подняв такое облачище пепла, что Олимпиада Ивановна расчихалась.
- Фу, фу, фу... Что вы тут такое копите? Я думала, пушка выстрелила.
- Да, действительно, - смущенно согласился Мокин. - Некогда, знаете, выбрасывать, ну и набралось.
- Но ведь это же нечисто, Яша.
- Да, действительно, Олимпиада Ивановна. Но я живу без предрассудков...
И Мокин весело тряхнул рыжими, как огонь, кудрями.
- И потом, знаете, Олимпиада Ивановна, скучно без пыли одинокому человеку. Ну, у кого жена там или розанчик какой-нибудь, тому действительно приятна чисстота... А мне зачем? Мне этак удобнее, да и уютнее оно как-то.
Сам он неизвестно каким образом уместился на краешке табуретки, и она не пошатнулась. И, точно в оправдание этого, улыбнулся Яша Мокин.
- Это вам с непривычки, Олимпиада Ивановна.
- Может быть... - согласилась она.
Оба посидели друг против друга молча минут десять. Наконец Олимпиада Ивановна собралась с силами.
- Вы простите меня, Яшенька, за прошлые слова.
- Что вы, Олимпиада Ивановна, я и думать давно забыл. У меня всегда так: меня оскорбят, ну, думаю, кипятком оболью или даже застрелить могу, тогда мне не попадайся под руку, тогда точно винт винчусь, все могу сделать. А прошла неделя, и уж сам остыл...
И, помолчав, добавил, как бы с некоторой тайной мыслью:
- ...И даже с сожалением вспоминаю.
- Да вы совсем, значит, хороший, - с какой-то тронутостью сказала Олимпиада Ивановна.
- Как вам сказать, Олимпиада Ивановна, может быть, я и гадкий. Только я не думаю о гадости, значит, я не из желания гадить нагадил. Все мы хорошие, когда спим.
- Это о чем, позвольте, Яша?
- Это я так-с, Олимпиада Ивановна.
Хропова вынула платочек, не зная, как начать разговор. И неожиданно выручил сам Яша.
- Олимпиада Ивановна, я человек русский, я прямоту люблю. Вы насчет картинки пришли?
- Насчет картинки, Яшенька, - призналась Олимпиада Ивановна и, закрасневшись слегка, застыдившись, поднесла платочек к голубым своим глазам.
И вдруг стало стыдно Яше белокурых ее волос, и голубых глаз, и этого платочка, и он, почувствовав себя страшным подлецом, упал перед ней на колени.
- Олимпиада Ивановна, не плачьте, я сейчас побегу и замажу.
- Не надо замазывать, Яшенька.
- Нет, я замажу, Олимпиада Ивановна. Я не могу так.
Он вдруг схватил кисть и ведро, чтобы побежать в церковь.
- Нет, Яшенька, - властно остановила его Хропова, - я запрещаю. Не замазывай, пожалуйста. А вот, когда мы уедем, тогда замажьте, уж тогда, миленький, пожалуйста, замажьте, я с вас слово возьму.
Яша в изумлении неловко присел на свою табуретку, так что чуть не опрокинул с нее масляный горшок.
- Что такое в мире делается, не понимаю я. Олимпиада Ивановна, куда вы уедете?
- Сейчас объясню. Выходит так: в мире надо жить, Мокин, обманом и свинством, иначе не проживешь. И дело мое обстоит так. Как вы знаете, Антон Антонович, прости господи, упористый человек, и уж коли сказал, так кончено - менять не будет, хоть тут мир расколись вдребезги. Сегодня у нас один фокус, завтра другой, и ежели он начал так расстраиваться, необходимо его рассеять. Мне и Сонеберг говорил так, Яша. И, по правде говоря, самой-то мне Посолодь наша так посолодела, так мне хочется все поглядеть, ничего-то я не видала за сорок пять лет, скоро пятьдесят стукнет, кроме Посолоди, что вот так бы и вырвалась, так бы пешком пошла, глаза завязавши, червяком бы поползла, гадом. Как же это сделать, Яша?
- Не знаю, Олимпиада Ивановна.
- К вам придет Антон Антонович и просить будет. А вы его не слушайте.
- Как не слушать?
- Так, не сдавайтесь на просьбы, да и все. Ну, приврите что-нибудь...
- Что же я привру?
- Ну, Яша, будто стали вы маленький. Не могу, скажите, да и все, совесть мешает.
- Этого я не могу сказать. Он не поверит в этом мне.
- А ведь, пожалуй, в этом и не поверит вам. Это вы верно, Яша. Ну, тогда скажите, что боитесь начальства, да мало ли что можно сказать.
- И в этом он не поверит мне, Олимпиада Ивановна. Все знают, начальства я не боюсь.
- Вот что тогда вы скажите...
Олимпиада Ивановна задумалась и, найдя что-то ловкое и убедительное, даже прищелкнула пальцами.
- ...Скажите так, что невыгодно это вам, невыгодно, вот и все... Или даже просто скажите ему, что не станете вы себе службу портить...
- Карьеру, лучше сказать, Олимпиада Ивановна.
- Ну, вот так. Вот тогда увидит Антон Антонович, что некуда ему податься, а я его подзужу, бросим все да уедем от этой гадости, и чтобы разошлась эта смута, он тут и согласится. Так мы рассеемся, и ему хорошо, да и мне это такая радость. А когда вернемся, тут уж и нет ничего. Тут уже всё замазали.
- Вы очень хорошо, очень умно придумали, Олимпиада Ивановна. Вам бы комиссаром быть.
- Вот все и кончится по очень хорошему. Вот, Яша, дайте мне слово и на то и на это.
- Даю, Олимпиада Ивановна.
Олимпиада Ивановна, встав с кресла, надела не спеша митенки.
- Всегда это вы принарядившись... - слюбезничал Мокин.
- Старинные еще, Яша. Я ведь до сих пор стариной живу. Нынче Антон Антонович за все семь лет революции ничего мне не покупывал, булавки простой не принес. Так можно мне на вас, Яша, надеяться?
- Да что я - собака, Олимпиада Ивановна, что я - кошка? Будьте спокойны. Пойдемте, я вас провожу.
- Ой, Яшенька, не хочу, чтобы кто видел. Такое наплетут...
- Да что вы.
Поискав в сору зонтик, Олимпиада Ивановна успокоенная вышла от Мокина.
Пробуждение Антона Антоновича было радостным.
Когда стал он одеваться, приключилась с ним, правда, маленькая история, на несколько минут омрачившая его настроение, Антон Антонович обувал левую ногу, наклонился, чтобы поднадавить на пятку; вдруг темная тень пролетела в глазах, похолодел лоб, и к глазам точно кто коснулся льдом, сжалось в кулачок сердце - и Антон Антонович чуть не потерял сознание.
- Что с тобой, Антоша?
- Ничего, мать, будто кто-то меня схватил.
- Это от сердца, Антон Антонович, я тебе накапаю нервных капель, выпей скорей. Луша, рюмку скорей!
Все болезни лечила Олимпиада Ивановна своими нервными каплями. Но когда выпил Антон Антонович рюмочку, через четверть часа почувствовал себя легче, лучше, веселее.
- Луша, палку мне принеси.
- Да не брали бы вы с собой палку, Антон Антонович. Вы еще побьете Мокина.
- Дурочка ты... Таких людей не палкой учат, а розгой.
- Он уж не такой дурной, - заступилась за Мокина Олимпиада Ивановна.
- Да уж не в стачке ли ты с ним? - пошутил Антон Антонович, и Олимпиада Ивановна покраснела.
Но Антону Антоновичу некогда было замечать. Взяв палку, чтобы не оскользнуться, он направился к дьяконову дому на Егорьевской улице (потом Красной)... Жители, решив, что ее без конца будут переименовывать, в обиходе оставили для себя прежнее название - Егорьевская.
Боясь, как бы художник не ускочил куда по своим делам, Хропов заторопился впритрусочку среди мягких, молодых сугробов. Он углядел, что за его спиной жители перемигиваются и кукишем стучат по лбу.
"Ладно, стучите, - подумал Антон Антонович, - еще кто кого перестучит?"
Дойдя до церковного двора, хотел он зайти в церковь, еще раз поглядеть себя в гнусном этом виде, но церковь была замкнута, а на крыльцо дьяконова дома выскочил сам художник, видимо поджидавший Хропова.
- Сюда, сюда, Антон Антонович! - крикнул ему Мокин.
- А, знаменитость... когда приехал?
- Вчера еще, после вечерни, Антон Антонович. Вот сюда, Антон Антонович, - сказал Мокин, почтительно беря Хропова за руку. - Здесь оскользнетесь.
- Не такой дряхлый, Яша. Ну, показывай свой дворец. Так бы, может, и не пришлось побывать, да и ты бы не позвал, не любишь ты гостей звать... громко, больше от некоторой неловкости, смеялся Хропов. - ...А вот тут довелось нашему светиле визит нанести. А неприглядно ты живешь, Мокин, сказал Хропов, осматривая уже известную нам обстановку мокинской комнаты.
- Так лучше, Антон Антонович, я человек новой формации. Мне совсем это незачем. Я в жизни люблю легкость. Вдруг через час не понравится мне в вашем городе жить - сейчас всю рухлядь за полтинник продал, подушку под мышку, извозчика...
- Гм, - усмехнулся Хропов, - ежели все будут так жизнь решать, мы и государства не построим никакого. Таких бы людей, вроде тебя, изничтожать нужно. И откуда, не понимаю, такой характер взялся у русского человека?
- От птицы, я думаю, Антон Антонович.
- Сам ты птица, да еще редкая, тебе доложу.
- Вечно вы нервничаете, Антон Антонович. Говорят же, что человек произошел от обезьяны. А обезьяна откуда? Из птиц. А птица от рыбы...
- Ну, ну, дальше... - подсмеивался Хропов.
- Это серьезно, Антон Антонович. Научная теория. А рыба от червяка.
- А червяк, по-твоему, откуда?
- А червяк из материи.
- А материя? - еще язвительнее спросил Хропов.
- А материя - это космос, Антон Антонович.
- Ну, а космос-то твой откуда?
- Космос - это вечно присутствующее в природе, Антон Антонович.
Хропов рассердился.
- Дурак ты вечно присутствующий, больше ничего.
Мокин обиделся и, облокотившись на стенку, закусил от неудовольствия губу. Хропов посмотрел на него, подумав, что может испортить себе дело, подошел к Мокину.
- Господи, уж и надулся, уж и поспорить нельзя. Как это у нас в России, ей-богу, спорить не умеют: чуть скажешь что-нибудь горячее, и пошли - обида да оскорбление личности, разговоров, разговоров по пустякам. Брось, Мокин, не надо умничать, и я беру свои слова обратно; пожалуйста, происходи от птицы.
Мокин покраснел и, оттолкнувшись от стенки как мяч, накинулся на Хропова:
- Вы что, издеваться пришли? Так уходите, пожалуйста, или я вас выставлю.
Отчасти Мокин был даже рад такому исходу дела, такой ссоре, потому что отказывать в просьбе Хропову, когда бы он попросил, было бы неудобно и неприятно, а сейчас, воспользовавшись ссорой, все выходило и гораздо естественнее, и приличнее, и глаже, и никак не марало самого Мокина.
- Ну и напасть! - плюнул в пол Хропов и, запахнув шубу, ушел.
Выйдя во двор, он остановился - и тогда только понял, что он наделал... Недаром утром сердце замерло. Вот было предчувствие.
Во дворе чуть подтаивало, морозец спал, и от солнца острые кристальные капли капали с деревьев.
- Что же мне делать? - вслух сказал Хропов. - Нет, поставлю на своем, добьюсь; раз задался, влезай в чашу унижения.
Мучительно было так решить Антону Антоновичу, ему показалось даже, будто что у него перевернулось в голове справа налево.
- Это мысли, - сказал он сам себе и опять вошел к Мокину.
Мокин быстро отскочил от окна, откуда он наблюдал за стариком. Любопытно казалось ему видеть, как ломится этот старый дуб. Он никак не ожидал, что Хропов вернется к нему.
- Яша, - сказал Хропов. - Ты погорячился, и я погорячился, брось, ну что с меня взять, что еще новое возводить, Вавилонскую башню? Ты теперь зарабатываещь хорошо, и тебя в Совет зовут и церковь писать, оба режима тебя ласкают, а ты еще злобничаешь... Ну, Яша... Ну, прямо тебе скажу... пришел с поклонной головой - замажь мою картинку, бога ради. Вот. А?
И упорными, точно гирьки, глазами впился Хропов в Мокина.
- Что вы смотрите? Ну что? Ну, что ты так смотришь?.. - растерявшись, крикнул художник, но быстро овладел собой и даже вызвал на лице усмешечку и хладнокровно сказал:
- Что вы, Антон Антонович. Стану я себе карьеру марать.
Неожиданно тихо, до странности как-то тихо и просто рассмеялся Хропов и сел на стул: показалось ему, будто в ноги упала какая-то тяжесть.
- ...Достукался, Яшка, прости меня, пожалуйста, а ведь я тебя за дурака считал, да и с виду никто не скажет, что ты умный, а вот вы как под дурацкой вашей рожей... Очень удобно... Так ты злее, злее, Яшка, чем я думал, вот почему ты не хочешь...
- Не потому, не потому... - обеспокоенно закричал художник. Неприятно ему сделалось, что Хропов так о нем думает. Любил Мокин, чтобы люди имели о нем хорошее мнение. И даже искал этого.
- А почему же?
- А потому... не потому... потому, - забормотал Мокин, и вдруг он услышал, как облепил ему уши целый рой букашек: "выдать", "выдать", "не выдать", "выдать", и, слепившись в одну кучу, громко прожужжал: "выдать", и тогда Мокин почти спокойно сказал:
- Я вам скажу, если вы честное слово дадите, что меня не выдадите.
- Даю честное слово, говори скорей, - потеряв голос, прошептал Хропов.
- Меня Олимпиада Ивановна просила... - сказал Мокин и взглянул на старика.
Старик ничего, взгляд этот выдержал.
- ...Может быть, чтобы уехать вам от стыда, ей хочется очень уехать отсюда. Вот. И вообще, Антон Антонович, вас за нос тянут, а вы и не замечаете. Поп тоже. Ведь ему невыгодно, и ваш вклад ему не нужен, он за год больше получит. Сами посудите. Из соседних волостей приезжают посмотреть на купца Хропова. Все вас знают. И всем занимательно поглядеть, как вы в аду сковороду лижете.
- Всем, говоришь?
- Конечно. Постоят, посмеются. Ангелу свечку поставят, а вам в бороду плюнут. Не вру я, честное слово. Поп мне сам говорил. Все рассказал. Вы даже проверить можете. Если бы пошли к нему опять просить, он на милицию бы сослался. Сказал бы вам, что боится начальства.
Хропов сидел, придавленный горой. Страшно его поразила история с Олимпиадой Ивановной.
- Какие глупости, Яша!
- Глупости, а сказал бы... Вот, Антон Антонович, я вам все рассказал, но вы меня, пожалуйста, не выдавайте. А я, Антон Антонович, и так замажу. Что-нибудь там другое нарисую, другую голову... Сегодня днем сделаю.
- Спасибо, Яша, объяснил ты мне всю механику, а уж Олимпиаде Ивановне ты слово сдержи, не выдавай своего слова, не замазывай моей картинки, пусть не знает, а то страсть ей будет стыдно передо мною, когда узнает, что мне все известно. Слышишь?
- Ну, как вам угодно, - холодно сказал Мокин. Он был уже недоволен тем, что все складывается как-то смешно и путано, и, пожалуй, не вышло бы из-за этого в дальнейшем каких-нибудь неприятностей.
Хропов вышел, забыв у художника палку. Впрочем, о чем он мог сейчас думать? Он не думал даже об обиде. Обиды не было. Только тяжелела в голове мысль - сизая, большая как бычачье сердце. Будто она налилась кровью, Менялась голова. Только об одном - об обиде - и она тяжелела, наливаясь кровью, как сизое большое бычачье сердце.
Он прошел мимо посолодского пруда. Вода в нем покрылась льдистой мутной коркой и только у мостика, где обычно полоскали белье бабы, ручьилась около свай кружками. Солнце мазало воду. И Хропов, глядя на кружки, подумал:
"Вот гривеннички да полтиннички... К чему жили?"
Он остановился на мостике. Подобрал с легкого под ногой снежку щебешок и кинул его зачем-то в пруд, щебешок поскакал по корке.
"Как же мне поступить?" - подумал Антон Антонович.
И как был, в расстегнутой шубе, вышел на Егорьевскую улицу. И, отдавшись своей тяжелой голове, спрятав свои тяжелые мысли, опустив глаза, шел мимо жителей. И видел, как они отходят в сторону от него и шепчутся за спиной.