Юрий НИКИТИН
ИМОРТИСТ

   Всем имортистам – будущему человеческой расы!

Предисловие

   Одна из великолепнейших бомб для разрушения любого строя и самого общества – юмор, стеб, приколы. Такая бомба – удивительная, долгодействующая, с тяжелой степенью радиации плюс бактериологического заражения. Человек, приобщившийся к шуточкам, вдруг с несказанным облегчением понимает, что вообще-то вышучивать и высмеивать можно все: дураков, умных, женщин, правительство, попов, религию, армию, понятия целомудрия и верности, словом – все-все.
   А вышутив, постебавшись, и сам начинаешь относиться к этим «священным» обязанностям, как то: служить в армии или переводить старушек через улицу, со здоровым скептицизмом. То придумали сурьезные неулыбчивые люди, что значит – ограниченные, а вот я, остроумный, замечающий несостыковки, могу послать эти обязанности туда, где им и место, то еcть далеко-далеко. Я – выше всяких обязанностей, вот я какой крутой и независимый, аж у самого дух захватывает от собственной смелости ума, раскованности и дерзости мысли.
   Но еще старик Аристотель сказал: «Привычка находить во всем только смешную сторону – самый верный признак мелкой души, ибо смешное лежит на поверхности». Мудрый Ж. Жубер добавил: «Выставить в смешном виде то, что не подлежит осмеянию, – в каком-то смысле все равно, что обратить добро во зло».
   Наш Гоголь, который сам начинал с приколов и шуточек типа «Майской ночи», да и «Ревизор» или «Мертвые души» – тот еще стеб, заметил очень-очень деликатненько: «Нужно со смехом быть очень осторожным, – тем более что он заразителен, и стоит только тому, кто поостроумней, посмеяться над одной стороной дела, как уже вслед за ним те, кто потупее и поглупее, будут смеяться над всеми сторонами дела».
   Свою оценку безудержному приколизму дали Катулл: «Нет ничего глупее, чем глупый смех», Лабрюйер: «Склонность к осмеянию говорит о скудости ума», Ницше, как всегда, предельно резок: «Когда человек ржет от смеха, он превосходит всех животных своей низостью», а Ф. Честерфильд оскорбительно вежлив: «Частый и громкий смех есть признак глупости и дурного воспитания», но мы ведем свое мышление от Вольтера, великого осмеивателя, приколиста, ржуна, который сумел сокрушить тиранию и все такое…
   Этот самый Вольтер сказал пророчески: «Что сделалось смешным, не может быть опасным». Добавим – вообще не только опасным, но вообще ничем не может быть, а если и вынырнет из дерьма, в котором мы его утопили, то мы его снова туда со здоровым подсказывающим за кадром гоготом… Не только тиранию луев, но и верность, честь, любовь, дружбу, преданность, отвагу…
   Самый серьезный удар любой стройке, будь это строительство коммунизма или железной дороги, наносят разлегшиеся на зеленой травке бездельники. Они, наблюдая за работающими, отпускают колкие шуточки, а те, усталые и думающие о Деле, не могут ответить достойно, голова и руки заняты, злятся, из-за чего выглядят еще потешнее, и здоровый гогот победно гремит вокруг стройки. И вот уже то один, то другой из строителей бросают это дело, уходят к лежунам, что так хорошо устроились с пивком и вяленой рыбкой. Вот теперь и они, чтобы стать такими же продвинутыми и крутыми, присоединяются к шуточкам над теми, кто все еще работает.
   Так хорошо ни хрена не делать и ни за что не отвечать, лишь посмеиваться над теми, кто все еще верен дружбе, доверяет жене, готов защитить друга, даст в долг, и, главное, как безопасно над таким прикалываться! А заметили, что нигде и никогда не смеются над бездельниками, а только над работающими, над теми, кто учится, строит, изобретает, создает?
   Словом, эта книга для тех, кто работает, учится, создает. А тем, кто лежит на травке и мечтает получить миллион на халяву, насобирав нужных крышечек из-под пепси, лучше взять че-нить полегче. Благо, таких книг с облегченным текстом и для облегченных на голову – море!
 
   ЗЛОЙ ЮРИЙ НИКИТИН
 
 
   Звезды указывают путь,
   но на нем не настаивают.

 

Часть I

ГЛАВА 1

   Обычно виселицу рисуют в виде буквы П, с высокими ножками и узкой перекладиной, но в реальности поперечная балка получилась втрое длиннее столбов. Петли свисают одна подле другой, едва не соприкасаясь. Восемь, все похожи на капли воды в момент отрыва от водопроводного крана. Внизу на длинной лавке со связанными руками восьмеро. Кто-то стоит тупо, опустив голову, двое улыбаются, строят рожи огромной толпе, окружившей помост. Не верят.
   Вокруг помоста не меньше чем сотен пять омоновцев, все в железе, в касках, закрывающих лица темным стеклом, вооружены до зубов, не люди, а киборги. Красная площадь переполнена, с высоты Кремлевской стены хорошо видно, как народ теснится даже в переулках. Воздух тяжелый, влажный. Дождь прошел рано утром, но тяжелые тучи товарными составами с углем несутся по плоскому небу над плоской землей, а мы все здесь как муравьи между молотом и наковальней.
   На помост поднялся человек в темном костюме. Шум начал затихать, человек подошел к краю, мы видели, как поднес ко рту микрофон. Громкоговорители разнесли по огромной площади зычный голос:
   – Начиная с этого дня, казнить будут публично!.. Здесь, в Москве – на Красной площади, а в регионах – на главных площадях.
   Рядом со мной Вертинский откинул крышку сверхтонкого ноутбука. На экране возникла запруженная площадь, он сделал несколько переключений, перебирая камеры. Виселица и люди на скамье появились крупным планом. Ловко орудуя тачпадом, он вывел на экран лица людей на скамье. Я зябко передернул плечами. Сколько ни разоблачай Ломброзо, но старик прав. Абсолютно прав. Чтобы из этих зверей попытаться сделать хотя бы подобие людей, нужно вбухать на такое гнилое дело миллиарды в особых исправительных академиях. Лицемеры скажут, что так и надо, жизнь человека бесценна, но для этого пришлось бы обречь на голод и нищету и без того небогатое население края.
   Я видел в глазах стоящих на скамье убийц и садистов не столько страх, сколько неверие. Третье тысячелетие на дворе, двадцать первый век, и вдруг – виселица. Да еще не тайком, как в США с их газовыми камерами и электрическими стульями, в каких-то штатах вообще исподтишка вкалывают смертельные инъекции, а вот так – на главной площади! И где – в России, что всегда трусливо шла «за Европой», слепо копировала умирающую систему юриспруденции с ее гребаной архигуманностью ко всяким отморозкам!
   Человек в черном костюме сильным толчком выбил скамью из-под ног. Толпа ахнула, как один человек. Люди с петлями на шеях закачались, пытаясь удержаться. Скамья опрокинулась с грохотом. Перекладина заскрипела, прогнулась под внезапной тяжестью. Восемь человек болтаются в петлях, как мухи в коконах паутины, слышны хрипы, кто-то сумел дотянуться до пола, кончики ботинок скребут доски. Только один сразу застыл и вытянулся, петля переломила шейные позвонки, а другие все еще бьются в судорогах, трепыхаются, раскачиваются, стукаясь друг о друга.
   Судебный пристав объявил громко, голос звучал профессионально уверенно, зычно, раскатываясь по всей площади:
   – Приговор приведен в исполнение!.. Тела казненных останутся до вечера. В двадцать один час их снимут. Напоминаю, тела казненных родственникам не возвращаются. Трупы будут сожжены, а прах развеян. До двадцати одного часа всяк может подняться на помост и убедиться, что исполнение приговора вовсе не липа, как иногда пускают слушок…
   Он коротко поклонился, отступил. Я наблюдал, как уходит этот человек, донельзя смущенный, никогда такого не было, никогда в таком не участвовал, и хотя всеми фибрами души жаждал, чтобы преступников казнили прямо на площади, но вслух никогда не осмеливался сказать о такой дикости даже на кухне.
   Мы с Вертинским стояли, укрывшись от посторонних глаз со стороны площади, на участке Кремлевской стены, обращенной к Красной площади. Атасов, Тимошенко и Седых негромко переговариваются в двух шагах, я искоса вижу их взгляды, поглядывают то в нашу сторону, то на виселицу. Когда-то, совсем недавно, отсюда наблюдали, прячась от стрел татар и поляков, московские ратники, готовые к битве. Вертинский на казнь смотрит равнодушно, на лице ноль эмоций, юрист высшего класса с многолетним опытом, насмотрелся всякого, а когда наконец поморщился, то явно не из-за повешенных… это собак жалеем, кошек, а люди давно всем осточертели, поморщился же явно при виде выступающего далеко впереди на победном пути агромадного камня-валуна придорожного, на котором твердым почерком написано что-то вроде: «Без вариантов!»
   Я судорожно вздохнул. Сейчас эти четверо – моя основная группа, ядро будущего правительства. А все остальное как в зыбком тумане.
   Вертинский прищурился, голос приобрел оттенок повышенной значительности:
   – Бравлин, а не бежит ли мэр впереди паровоза?
   Атасов приблизился, грузный и широкий, такой и Великую Китайскую стену так займет, что хрен какая колесница протиснется, сказал тяжелым густым басом, хрипловатым, словно всю ночь дежурил на холодном ветру и пил только ледяное пиво:
   – Смелый человек, очень даже смелый.
   Я сдвинул плечами:
   – Ну и что?.. Он осмелился взять на себя ответственность за работу городских судей. Судью, что вынес этот приговор, вопреки всем нашим нормам, надо не снимать с должности, а поставить в пример. Они уже, сообразуясь с духом имортизма, начинают сами перестраивать свою работу. Разве не этого мы добивались?
   – Но инициатива с мест, – сказал Вертинский с намеком, – может быть… гм… не вполне квалифицированной.
   Я сказал досадливо:
   – Дорогой Иван Данилович, это вы глаголете или заговорила ревность юриста? Значит, надо срочно засадить за разработку новых законов лучших в нашей отрасли! Юриспруденцию давно пора пересмотреть, срочно пересмотреть!.. Пока же будете мусолить статьи, судьи пусть выносят приговоры, сообразуясь не с марсианскими законами, а с теми… которых ждут защищаемые им жители.
   – Но мэр этим ходом сразу привлек и внимание, и симпатии, – заметил Вертинский уже многозначительно. – Наблюдается некоторый перехват инициативы…
   – Да, но разве он сделал неверно?
   – Рисковый мужик, – произнес Вертинский задумчиво. – Очень рисковый…
   – Рисковый, – согласился я. – А мы какие?
   Подошли Тимошенко и Седых, растрепанные, похожие на кабинетных эйнштейнов, выдранных грубой дланью из тиши обсерваторий на переднюю линию битвы. Тимошенко тут же спросил заинтересованно:
   – Вы с ним знакомы?
   – Откуда? – удивился я. – Он не преподавал в наших университетах, я не отирался в коридорах власти.
   Седых молча указал на дальние вспышки блицев. Корреспонденты лезли друг другу на головы, спеша запечатлеть самые драматичные моменты, а операторы телевидения ловили в кадр дергающиеся тела повешенных.
   – Вся западная пресса, – заметил он мрачно. – Вон, я их морды знаю… Растиражируют… Сегодня же посыплются ноты протеста!.. Нет, сегодня будут составлять и выгранивать фразы, а завтра послы оборвут телефон.
   – Им какое дело, – вяло пробормотал я, хотя понятно, им как раз и есть дело, еще какое дело. – Нам важнее, чтобы увидели по всей России. Чтобы поняли, время безнаказанности тю-тю. Исправительных лагерей с санаторным режимом больше не будет.
   Вертинский сказал нервно:
   – Не слишком ли большой шок?
   – Люди этого жаждали, – сказал я твердо. – Все жаждали!.. Да только всяк хотел, чтобы кто-то другой взял на себя такое решение.
   – А что скажут на кухнях?
   – Важнее, что скажут сами себе, – возразил я.
   – Ты посмотри на них!
   Я сказал настойчиво:
   – Они просто еще не могут поверить. Сейчас будет давка, всяк захочет подняться на помост и пощупать трупы. Очередь выстроится до ГУМа, а там пойдет по переулкам. А когда увидят, что это не муляжи…
   Он зябко передернул плечами:
   – Бр-р-р-р!
   – Иван Данилович, – напомнил я, – пора. Пора за новое законодательство. Даже дикое и стихийное христианство быстро ввели в рамки, создав Церковь! Государство не может без ясного законодательства. А так как мы не собираемся наживаться на толковании законов или угождать Западу, то законодательство сделаем простым и ясным. Понятным каждому. Лучшие законы рождаются из обычаев. Законов должно быть немного, но исполняться должны строжайше.
   Все умолкли, со стороны площади шум стал мощнее, с недоброго неба словно упала тень двойной плотности, слышались отдаленные раскаты. Вертинский вздохнул, покачал головой, Атасов указал в сторону помоста, где толпа опасливо напирала на двойной кордон из омоновцев.
   Миром правят хамы, мелькнула у меня злая мысль, хотя изначально замышлялось совсем не так, совсем не так… Первая и основная развилка возникла, когда Сим пошел по пути имортизма, выбрав веру в Цель, ибо такая вера наполняет жизнь высоким смыслом, Хам и Яфет выбрали вечное бунтарство, красивое и гордое: мир создан по случайности, а цели задаем мы – люди. Все трое породили массу племен и народов, создали могучие государства. Особенно в этом преуспел Яфет, отважный, могучий, очень чувствующий красоту, самый блистающий умом, телосложением и дерзостью творений.
   Яфет – это простор, это завоевание огромных пространств, воинские победы, это создание культурных ценностей. Сим – это этика и мораль, Яфет гораздо лучше Сима и Хама чувствует красоту, эта его черта сильнее всего отразилась в создании эллинской культуры, пронизанной ощущением красоты и гармонии. Яфет – это человек, лучше всего пригодный для завоевания мира, в то время как Сим – человек с внутренними исканиями, внутренней борьбой добра и зла. В идеале Яфет должен был бы слушаться Сима в области морали, а Сим должен был чтить Яфета за его красоту и все, что он может сделать с категорией красоты. Ошибка Яфета в абсолютной уверенности, что «красота спасет мир». Ошибка Сима в том, что отстранялся от могучей мощи Яфета, замыкался в своем внутреннем мире, в своих исканиях, а основной конфликт произошел, когда многие греческие государства, сражаясь между собой, попутно пытались и потомков Сима заставить принять свою культуру… Это была самая тяжелая война, ибо у греков не только острые мечи, но и высокая культура, которая сломала абсолютное большинство иудеев, и те отказались от своей морали, своего бога, ставили статую Зевса Олимпийца, жарили свиней в храмах и ели их, забывая даже свой язык.
   Яфет, как ни крути, родоначальник современной литературы, поэзии, музыки, спорта, философии, ваяния и прочая, прочая, прочая. Однако культура сама по себе не имеет самостоятельной ценности: Гитлер был прекрасным художником, Гейдрих виртуозно играл на скрипке, а Буш мог отличить одну картину от другой, так что культура все-таки должна быть служанкой у госпожи этики.
   Для нас, имортистов, вся Вселенная, пространство и время, звезды, планеты и человек созданы не в результате случайности. В акте творения мироздания лежит неведомая нам Цель. Мы не можем доказать ни того, ни другого, в этом и проявляется первый выбор человека: верить в случайность или в Цель. В любом случае приходится верить, но этот выбор определяет весь дальнейший путь человека.
   Наука, культура, искусство – это все дело рук детей Яфета, наделенных острым пытливым умом и тонким чувством прекрасного, но без духовных ориентиров сынов Сима, яфетиды постепенно сбились с пути и стали служить потомству Хама, намного более многочисленному, горластому, нахрапистому, живущему сегодняшним днем, а это значит, что их цели и жизненные интересы понятнее, ярче, заметнее и убедительнее.
   Яфетиды, умные и талантливые, однако без нравственного стержня симидов, недолго делали прекрасные статуи и величественные храмы для ублажения духа, недолго занимались чистым искусством, чистой наукой: дети Хама быстро уговорили их послужить и более примитивной части человека, то есть заняться такой деятельностью, что дает более быстрый и сильный отклик.
   С тех пор все, что придумывали яфетиды, приспосабливалось хамидами, чтобы тешить самую примитивную часть в человеке, самую низменную, самую животную, самую скотскую. Хамиды завладели миром целиком и полностью, симиды затерялись где-то на крохотном участке, влияние их ничтожно, массы потомков Хама их просто не замечают, а когда замечают – пренебрежительно посмеиваются. Другое дело – яфетиды – это талантливейшие слуги, изобрели автомобиль, телевизор, мобильники, компьютеры для байм, создали Интернет для просмотра порносайтов, постоянно изобретают и создают для массы хамидов особо гигиенические прокладки, оптоволоконную связь, чтобы порнофильмы перебрасывать через спутники прямо на жидкокристаллические панели огромных телеэкранов, создают новые системы ценностей для детей Хама: что-де нет ничего важнее на свете, чем свой желудок и гениталии, не надо быть героем, высмеять и оплевать все – хорошо, круто, нет любви, а только секс, траханье, и если трахаться всем и со всеми, не обращая внимания на пол, возраст и даже биологический вид, то все в мире будет о’кей, даже прекратятся войны между народами и ссоры в семьях…
   Вертинский смотрел хмуро, кутался, подняв воротник, ветер не по-летнему холодный, пронизывающий, а мы торчим на Кремлевской стене, как банки из-под пива, расставленные для состязания в меткости.
   – Первый шаг иммортализма, – пробормотал он.
   Я прикусил губу. Вертинский, единственный, кто не принял смену иммортализма на имортизм, по-прежнему упорно называет иммортализмом. Мне самому очень не хотелось менять, но меня сперва достали знатоки, откопавшие в истории, что иммортализм, оказывается, уже придумали сто лет назад, а потом еще серьезнее достали всякого рода деятели, требовавшие соблюдать каноны того древнего иммортализма.
   Я отыскал в пыльных архивах все о том старом иммортализме, подивился: молодцы ребята, но все-таки у меня другое, другое. Вас нельзя брать даже как фундамент, потому что ваш иммортализм от простого и понятного всем нежелания умирать, а этого мало даже для философской системы, тем более ничтожно мало для религии. Мало ли что человек не хочет умирать? Родина велит – откинешь копыта как миленький, еще и язык высунешь. Да и вообще только у самых примитивных животных и демократов личная свобода и собственные прихоти превалируют над общественными. В моей же системе человек должен жить вечно, обязан быть бессмертным, это его долг перед обществом и Богом, а не личное желание. Только бессмертные могут выполнить предначертание Творца. Смертный просто не в состоянии добраться до Творителя, он должен постоянно совершенствоваться, перестраивать свое тело, то есть изменять не только природу вокруг себя, но и свою природу, природу человека!
   Но самое главное – в том их научном иммортализме ни слова о Творце, что сразу же превращает иммортализм в игру ума для немногих, кто вдруг осознал свою смертность и до свинячьего писка страшится умереть. Мне по фигу, что кто-то раньше меня сказал «а», в лучшем случае сказавшие это будут в роли Иоанна Крестителя, но не хочу, чтобы народ путался в совершенно разных вещах, называя их одним и тем же именем.
   Наши знания ограниченны, как и опыт, потому есть ли Бог, нет ли Его, для меня вопрос открыт. Я предпочел бы, чтобы Он был, это придает смысл жизни, но вообще-то, по большому счету, неважно мое отношение к Богу: общее у имортизма с любой религией самое главное, базовое: мы хотим спастись от смерти и обрести жизнь вечную. К тому же обязательно не где-нибудь в аду на раскаленной сковородке, а, так сказать, жизнь правильную, праведную и достойную.
   Человек был сотворен по образу и подобию Бога, значит, тоже создан бессмертным. Во всяком случае, был таким до изгнания, но это не значит, что таким и останется. Если мы идем к Богу, то вернем себе и бессмертие.
   Помню, как я полгода назад пришел в нашу комнатку, ее начали использовать как первый штаб нашей новой религии, сказал с порога:
   – С этого дня всякого, кто скажет «имморталист», будем бить колодой по шнобелю!..
   – Колодой для рубки дров? – уточнил Атасов. – Или мяса?
   А Тимошенко сразу деловито поинтересовался:
   – А что взамен?..
   – Что-нибудь абсолютно новое, – сказал я сварливо. – Достали, придурки… Ну, к примеру, этергизм… Вроде бы звучит энергично.
   – Этергизм, – повторил Атасов. – Этер – это от eter– nity, да?.. А гизм… что-то знакомое, слышится ржание боевых коней, звон мечей, рев боевых труб, плещется знамя Гизов… или гезов…
   – Да нет, – сказал я с неловкостью, – просто «этергизм» звучит недостаточно зычно. Надо еще звук… Или «итергизм»? Да, итергизм – лучше. Слово кажется ненашенским, абсолютно новое, никто раньше не слышал, но когда притрется, то станет обыденным, как «метрополитен». А со временем еще и освятится, как нечто… нечто особенное. Мы же, как профи, знаем, почему два веселых политика разного полу в хорошем подпитии придумали праздновать женский день именно в марте и именно восьмого числа! Люди попроще за эту анатомическую особенность зовут женщин даже не восьмерками, а двустволками, но подлинный смысл сакральной цифры быстро утерян, все отмечают этот день с очень серьезными лицами даже на самом высоком уровне! То же самое будет и с итергизмом. Для людей попроще это слово будет звучать, как вечевой колокол, таинственно и богозовуще, а для нас, итергистов, это просто удобный и емкий термин.
   – Итергисты? – переспросил Атасов с интересом. Повторил, едва шевеля губами, прислушался, как оно перекатывается из одного полушария в другое. – Непривычно… но я не старая бабка, что в штыки любое новое слово!.. А свое неумение выговорить новый термин объясняет борьбой за чистоту русского языка. Неплохое слово.
   Седых покачал головой, глаза сверкали неодобрением.
   – Несерьезно, – проговорил он осуждающе. – Несерьезно, друзья. Нельзя вот так с ходу. Надо бы собрать совет, долго мыслить, спорить, ящик пива оприходовать… а еще лучше – водки. И тогда, за долгой умственной работой, временами переходящей в мордобой, придумали бы. А потомкам рассказали бы что-нить о Совете мудрецов…
   – Так и скажем, – отрезал я нетерпеливо. – Ты ж видел, с каким серьезным видом отмечают Восьмое марта? То ли еще будет с итергизмом!
   А Тимошенко сказал задумчиво:
   – А мне, как поэту и христианину, нравится именно «тернист». Здесь и намек, что путь наш тернист, и на терновый венец, что возложили на чело нашего Спасителя…
   Атасов поморщился, сказал сварливо:
   – Вашего, вашего спасителя! Меня никто не спасал, и не хочу, чтобы меня вот так спасали. Без спросу. Я атеист!
   – Но ведь ты ж принял имортизм? – спросил Тимошенко с коварством в голосе. – А это ж религия…
   – Ну и что? – огрызнулся Атасов. – В имортизме сказано, что это мы, когда станем крутыми, пойдем к Творцу и сами его спасем!.. Эта религия по мне!
   Я улыбнулся невольно, вызвав подозрительный взгляд Вертинского.
   – А вы, Богдан Северьянович, что скажете? – спросил я Тимошенко.
   Он тяжело вздохнул, развел руками:
   – Бравлин, что вами движет? Если только опасение, что идеология, всецело созданная вами, будет приписана другим людям, то тогда… нет, даже тогда нет угрозы вашему приоритету. Там иммортализм, а у вас – имортизм. Отзвук знакомого… кстати, очень-очень немногим знатокам знакомого слова, но – только отзвук! Мы уже привыкли к имортизму. Это наш термин. С ним пойдем и с ним перестроим человеческое общество!.. Так что я всеми фибрами и жабрами за наш прежний термин… Да вы посмотрите на остальных!
   На меня смотрят серьезно, готовые принять мое решение, я сейчас что-то вроде пророка… нет, уже первосвященника, это уже пророк, получивший реальную власть, от меня зависит очень многое, но я не могу не учитывать желаний своих верных соратников, я все же сын Яфета, и я сказал со вздохом:
   – Хорошо… да будет именоваться имортизмом.
   – А кто назовет иначе… – проговорил Атасов многозначительно.
   Тимошенко хохотнул:
   – Ого, наш дражайший Павел Павлович метит на должность директора ФСБ!
   – Тогда уж святейшей инквизиции, – поправил педантичный Седых.
   Ветер дул все сильнее, пронизывающе. Над площадью медленно пролетел ярко разукрашенный рекламами кока-колы вертолет. Из распахнутых дверей едва не вываливались телевизионщики, поспешно снимая происходящее на площади. Я стиснул зубы, представляя, как все это сразу появляется через спутники на телеэкранах во всем мире, как в шоке собираются семьи, останавливается работа, на улицах замирает движение.
   Я заговорил громко, стараясь сделать голос сильным и уверенным, теперь наш раскочегаренный паровоз уже не остановить:
   – Приятно смотреть на такое, но надо возвращаться к нашим баранам. На семнадцать двадцать совещание с основными министрами. Завтра поговорю с остальными на расширенном Совете… Еще никто не надумал принять на себя какой-нибудь пост?
   Они переглянулись, Атасов тут же перевел взгляд на площадь и с преувеличенным вниманием рассматривал виселицу, Седых торопливо выудил платок и принялся тереть стекла очков, глаза сразу стали жалобными и беспомощными, как такого человека в правительство, жестоко, а Вертинский сказал после паузы:
   – Соблазнительно, конечно… Как же иначе: одержали победу, а добычу хватать не начали? Но, Бравлин, управлять отраслями должны специалисты, а специалистами – мудрые. Мы и есть мудрые. Пусть не будем так на виду, как министры обороны или КГБ…