– Через час планерка, – сообщил я, когда они начали разбегаться. – Всем начальникам отделов – быть!
   – Не опоздаем, – заверил Белович.
   – Я себе даже запишу, – пообещал Лукошин, – в раздел самых важных дел!
   Файзуллин лишь виновато улыбнулся, испарился, стараясь сделать это так, чтобы между ним и мною оставались Белович или Лукошин.
 
   На летучку стянулись не через час, мы же в России, а через полтора. Пришли не все, кто должен был прийти, зато явились двое из низшего звена. Хорошо, что пришли еще трезвыми, хотя сейчас еще утро, да и некоторые постарались сесть подальше, чтобы выхлопы не достигали моего стола.
   Планировали работу на следующий месяц, Власов привычно нажимал на усиление работы с регионами, именно там еще русскость, а столицу заполонили черножопые, не говоря уже о жидах, те даже правительством вертят как хотят, Бронштейн умело сопротивлялся, указывая на непомерные статьи расходов, мы-де не партия власти и не «Россия – это Русь!», что вроде бы в оппозиции, но получает от правительства несметные средства, Белович и Лысенко напирали на возможность создания молодежных групп типа скинхедов, но «с человеческим лицом», а Лукошин упорно переводил в план духовности и богоизбранности русского народа.
   Сквозь плотно закрытые окна пробивается шум и гам. Я бросил косой взгляд в ту сторону, сквозь полуспущенные жалюзи видно все увеличивающуюся толпу. Прибавилось плакатов, особенно много о патриотизме, который прибежище негодяев. Написанные разным почерком и от разных групп, мерно подпрыгивают над головами, на одних это изрек Черчилль, на других – Ротшильд, а на одном стыдливо мелькнуло авторство Евтушенко.
   Белович чуть приподнял жалюзи, плечи приподнялись и опустились в тяжком вздохе.
   – Часам к шести, – произнес он, не поворачиваясь, – когда народ повалит с работы, этой дряни наберется полная площадь!.. Западные СМИ растиражируют!
   Власов тоже выглянул, ухмыльнулся:
   – Пусть клевещут.
   До Беловича не дошло, анекдотов той эпохи не знает, даже не поймет, в чем соль, взглянул на часы, предложил:
   – Вызвать бритоголовых? Те им быстро рога свернут!
   Бронштейн посмотрел через наши плечи, приподнявшись на цыпочки, возразил:
   – Ни в коем случае!
   Белович воззрился на него враждебно.
   – Это почему же?.. Вам, Исаак Маркович, дела государственные не понять. Или вы тоже намереваетесь в политику, так сказать?
   Бронштейн энергично помотал головой.
   – Бухгалтер не может стать политиком. Исключено.
   – При чем здесь бухгалтеризм?
   – Для бухгалтера, – пояснил Бронштейн, – любое высказывание может быть либо верным, либо неверным, а у политика истина где-то посередине. Я хочу спросить, а что общественность скажет? Хулиганы из РНИ напали на мирно протестующую по всем канонам свободы молодежь? И на чьей стороне будет общественное мнение?
   Лукошин взглянул в мою сторону выразительно, мол, видите, Борис Борисович, этот гад своих защищает, поинтересовался густым церковным голосом:
   – А когда это бритоголовые стали нашими?
   – Народ не отличает, – возразил Бронштейн резонно. – Для него нет оттенков. Все патриотически настроенные движения для простой русской интеллигенции – РНИ, так что мы на самом деле отвечаем за всех, хотя эти все нам и не подчинены.
   Я смолчал, он прав, а Лукошин спросил так же благостно, словно причащал у аналоя заблудшую овцу:
   – А что вы предлагаете, Исаак Маркович? Выйти смиренно и принять у них все требования? Согласиться выполнить все, а это значит – подняться повыше и повыпрыгивать головами вперед на асфальт?
   Бронштейн подумал, сказал медленно:
   – Есть у меня концы в движении геев за равные права… Нет-нет, не подумайте, у меня все в порядке, просто школьный приятель там в руководстве. Нет, он тоже не гей…
   – Да и вы, Исаак Маркович, – почти пропел Лукошин, – вроде бы не совсем уж русский националист…
   Бронштейн сделал вид, что не заметил подколки:
   – Что, если позвоню и предложу вывести его активистов на демонстрацию протеста против русского национализма? Он, правда, очень интеллигентен и не желает никаких стычек, но пообещаем, что бить не будем… в смысле, я пообещаю. Зато будет много корреспондентов, приедет телевидение…
   Белович спросил с интересом:
   – У вас и там школьный приятель?
   – Нет, – ответил Бронштейн скромно, – там у меня двое с институтской скамьи… Очень милые, кстати, люди. Интеллигентные, хоть и на телевидении. И совсем не идиоты, хоть и постоянно на работе. Словом, организуем в лучшем виде.
   Лукошин пыхтел и наливался багровым, стал устрашающе огромным. Белович даже опасливо отодвинулся, вдруг да лопнет, а у него белая рубашка. Я кивнул, указал на телефон:
   – Звони!.. Пусть поторопятся. Ну, по возможности.
   Обрадованный Бронштейн сказал быстро:
   – Да-да, я скажу, что телевидение уже выехало.
   Он ринулся к телефону, Лукошин проводил его яростным взглядом, прошипел:
   – Что-то он слишком большое влияние получает!
   – Идея хороша, – возразил я. – Пусть рядом с этими правозащитниками потрясают плакатами и гомосеки. У нас народ гомосеков не любит, за людей не считает. Так что колеблющиеся из зрителей станут на нашу сторону. Через три часа кончится рабочее время, народ поедет мимо, увидит такое…
   Бронштейн что-то рассказывал в другом конце комнаты, свободная рука чертила в воздухе фигуры высшего пилотажа, он делал страшные глаза, пальцы ерошили волосы, наконец опустил трубку, тут же выхватил крохотную записную книжечку, замелькали странички, видно было, как выдохнул с облегчением, отыскав нужный телефон, а мог же и не отыскать, понятно, какие у него там закадычные дружки, один жидомасон на другом жидомасоне, торопливо набрал номер, долго слушал, наконец заговорил тоже быстро и возбужденно.
   Мы наблюдали за его лицом, явно сулит выигрышные кадры, сенсационные снимки, нобелевки за правдивый и точный репортаж, всемерное содействие и гарантию, что фашиствующие молодчики из РНИ не побьют телекамеры и стекла в пенсне.
   Подошел к нам раскрасневшийся, довольный, словно сорвал куш в казино.
   – Прибудут, – сообщил он счастливо. – Почти одновременно! Телевизионщики как раз аппаратуру успеют развернуть. Кстати, я еще и трансвеститов подбил явиться. Пришлют двести человек.
   Лысенко спросил с интересом:
   – В их наряде?
   Бронштейн оскорбился:
   – А кому нужны в другом? Все будет в ажуре: двести мужиков, одетых раскрепощенными женщинами!.. И размалеванные, как… тьфу. Нам надо будет выставить охрану, чтобы их не измордовали. Первыми с работы едут, как вы знаете, рабочие с заводов, как бы не остановили автобус, видя такое надругательство над их мужской гордостью, да не выскочили бить.
   Лукошин сказал подозрительно:
   – Ну и пусть бьют, вам-то зачем защищать такую мразь? Или классовая, чтоб не сказать круче, солидарность?
   Лысенко расхохотался, не дав оправдаться Бронштейну:
   – Исаак прав. Пусть западные СМИ, да и наши, покажут, какая дрянь выступает против русского национализма! И заодно покажут, что члены нашей партии не только их не трогают, но даже защищают от разгневанного народа!
   Лукошин насупился, но смолчал, ход хорош, подлый ход, как все у этих гребаных жидов, но хорош. По врагу, использующему любое оружие, чтобы опорочить русское движение патриотов, надо бить его же оружием.
   Белович чему-то хихикнул, глаза заблестели, сказал ве­село:
   – А какой анекдотец мне рассказали!.. Американец спрашивает у Бога: когда моя страна станет богатой? – Через двадцать лет, – говорит Бог. – Эх, не доживу… То же самое спрашивает француз, Бог отвечает, что через тридцать. Эх, говорит француз, не доживу… Тут наш русский спрашивает, когда, мол, Россия станет богатой, на это Бог отвечает: эх, не доживу…
   Он сам же и расхохотался первым, Лысенко усмехнулся бледно, еще Бронштейн попробовал улыбнуться, но, возможно, из вежливости, зато Лукошин нахмурился, черные мохнатые брови сдвинулись на переносице, глаза свернули, а в голосе прозвучали стальные нотки:
   – Странные анекдоты рассказываете. Что-то я не слышал, чтобы вы так же юсовцев порочили, как Россию грязью забрасываете!..
   Белович поморщился.
   – Да ладно вам, Глеб Васильевич…
   – Не ладно! Вы думайте, что рассказываете!
   Он взглянул на меня негодующе, я кивнул, соглашаясь целиком и полностью. Понятно, когда такие анекдоты рассказывает про нас враг, но если мы сами о себе такое, то на такой нации можно ставить жирный крест.

ГЛАВА 3

   После планерки я поработал с документами еще с часок, наконец ощутил, что, если не сделаю перерыв, уже не сумею отличать дурь от еще большей дури, поднялся, потряс головой, как пес, что выбрался из реки на берег, только что не отряхнулся всем телом, выбрался в приемную.
   Юлия поинтересовалась:
   – Исчезаете, шеф?
   – Только в пределах офиса.
   – Надолго?
   – Минут на десять, – заверил я. – Если кто придет, попроси подождать. Я у Лысенко. Посмотрю верстку завтрашнего выпуска.
   Юлия то ли сумела так себя поставить, то ли в самом деле значит в нашей организации все больше, словом, уже в коридоре я напомнил себе с некоторой досадой, что можно, конечно, сказать, где буду, но не объяснять остальное, а то какая-то суетливость в этом, как будто оправдываюсь, а я ведь шеф, даже не какой-то задрипанный шеф, а вождь партии русских националистов, можно сказать – фюрер, здесь все должно проходить на некоем подсознательно ожидаемом уровне: резковато, отрывисто, мужественно, без сантиментов и длинных разъяснений.
   Отворил дверь, в ноздри шибануло знакомым кисловато-резким запахом, за накрытым столом, кроме самого Димы Лысенко, его помощники – Шургин и Орлов, рожи красные, довольные, глаза блестят. Когда стол называют накрытым, то это в Европе или в гребаных Штатах можно все, что угодно, вплоть до того, что накрыт контрактами, договорами, книгами или кирпичами, но в России это значит только водку и закуску. Сейчас со стола на меня вызывающе уставились, ну и чо скажешь, три бутылки водки, тощие бутерброды и банка с солеными огурчиками. Одна бутылка уже заканчивается, две наготове, откупорены. Верстальщик Гвоздев явно смылся в столовку, нельзя же сидеть в компании и не пить, это не по-русски. Я ощутил тоску, а потом чуть ли не приступ тошноты. Это в нашей цитадели, где самые лучшие? Где отвагою горят и сердца для чести живы?
   Лысенко перехватил мой взгляд, с некоторой виноватостью кивнул на стол.
   – Француза поймем сердцем, англосакса – трезвым и холодным рассудком, а загадочную русскую душу приходится понимать печенью. Сегодня же понедельник! Для русского человека: пить или не пить – не вопрос…
   Я сказал раздраженно:
   – А кто в выходные заставлял заливать мозги? Знаешь, ни у одного народа не наберешь столько историй, анекдотов и шуточек насчет выпивки!
   Орлов подхватил с видом заправского подхалима:
   – Я как ни включу наш фильм, обязательно пьют! Долго, со смаком. И рассуждают пьяные, рассуждают… А вот в штатовских не то что пьяных нет, там даже не курят. Да что не курят: ни разу не видел, чтобы Шварценеггер, Сталлоне, Ван Дамм или любой из этих самых даже жвачничал! А вот наш шеф курит, Борис Борисович!
   – А что, – возразил Лысенко с гордостью, – еще князь Владимир ответил мусульманам, что на Руси – веселие пити! Вот и пьем, мы же православные.
   – Когда пьем, – объяснил более интеллигентный Шургин, – мы как бы протестуем.
   – Против чего? – спросил я.
   – Против несправедливости.
   – Какой?
   Лысенко и Орлов смолчали, поглядывали на интеллектуала, а Шургин объяснил добросовестно:
   – Разной. Всякой.
   – Против всеобщей, – подхватил и начал развивать мысль Лысенко, он же все-таки босс нашей газеты. – Против вселенской! Все по Камю: надо иметь мужество отчаяния, чтобы понимать абсурдность мира. Только мы открыли это за пять тысяч лет до Камю и Олдспайсера. Вот и пьем, потому что мы – люди, мыслящие люди. А кто не пьет, тот простое немыслящее и недумающее двуногое. Животные ведь не пьют?
   Я смолчал, Лысенко, ерничая, в самом деле высказал, возможно, то самое, что в основе нашего пьянства, а также полнейшего нежелания добиваться материальных благ. А на фиг оно все, если все равно помирать, а в могилу не унесешь ничего, кроме двух пятаков на глазах… Так стоит ли даже на­чинать трудиться, чего-то добиваться, куда-то карабкаться? А пока пьешь, вроде бы в ином мире… Сейчас на помощь пьянству пришли баймы, в их мире тоже сам верховный судья, царь и воевода. На Западе их делают, а у нас потребляют. Казалось бы, что нужно, чтобы сделать самим? Обычный компьютер и два-три человека, которые любят работать. Увы, на всю Россию таких не набирается, зато из пальца высосали идею, что наши программисты – лучшие в мире. Уже видно, насколько.
   Орлов хихикнул в кулак, сказал очень серьезно:
   – Шеф ЦРУ доложил президенту, что народ, который до сих пор хранит деньги в Сбербанке и пьет, не закусывая, победить невозможно! 
   Шургин хохотнул и вставил свою копеечку, чуть менее затертую:
   – Англичанин имеет жену и любовницу. Любит жену. Француз имеет жену и любовницу. Любит любовницу. Еврей имеет жену и любовницу. Любит маму. Русский имеет жену и любовницу. Любит выпить. Что мы, собственно, и делаем, так как… русские!
   – Нам надо поработать, – объяснил мне Лысенко, – а русский человек не может рассуждать здраво и трезво… одновременно.
   – Чем меньше пьешь, – поддержал Орлов, – тем меньше русский!
   Оживились, наперебой выкладывали эти мудрости, создалось впечатление, что целыми днями торчат на anecdot.ru, а в перерывах бегают за водкой. Что за дурацкая ситуации: в России пить – признак доблести? Да, верно, никто не скрывается, этим гордятся. Любой подросток хвастается, как он вчера, дескать, нажрался водяры так, что обрыгался, обоссался и даже обосрался, ничего не помнит, расскажите, что он вчера творил, а? И это без стыда, с гордостью! А взрослые вообще презирают тех, кто не пьет. Ну что за страна…
   Я спохватился, едва вслед за сраными демократами не сказал: «эта страна», совсем вершина падения, черт бы побрал эти игры со словами. Как раз та ситуация, когда русский человек способен тосковать по Родине, даже не покидая ее! Вот я уже и тоскую. Еще один умник заявил, что Россия – мировой лидер по числу непонятных праздников, но это только трезвым людям они непонятны, а по числу трезвых людей Россия в лидеры выходить пока не собирается. Когда это говорят в компании, то, можно ли поверить, кроме обычных смешков, мол, юмор, понимаем, в то же время в самом деле – гордость, гордость!.. Начинаем гордиться даже тем, что мы – самая пьющая страна! Если раньше гордились тем, что первыми запустили спутник и человека в космос, то сейчас – что пьем больше всех!
   Или вот еще ха-ха: в Германии за рулем задержана иностранка, в крови которой обнаружена трижды смертельная доза алкоголя. Вся Россия с нетерпением ждет объявления национальности нарушительницы! Каково? Уже смеются, юмор в том, что всем национальность нарушительницы понятна, так сказать, по дефолту. Уже клеймо, как навроде тех, что все французы – бабники, прибалты – тугодумы, шотландцы – скупердяи, немцы – вояки, англичане – овсянкосэры… А русские, значит, косорукие пьяницы. Бабников, тугодумов, скупердяев, вояк и любителей овсянки – можно принимать всерьез, а вот спивающихся – нельзя. С ними вообще считаться не стоит. С ними самими, их претензиями, желаниями…
   Я ничего не сказал, так лучше, только посмотрел на них долгим взглядом, покачал головой и вышел, постаравшись не хлопнуть дверью. Хлопнуть дверью – это снизить впечатление. Пусть будет вот так, тихо.
   И пусть Лысенко поймет, почему я не стал смотреть верстку.
 
   Власов в своем кабинете стоит перед окном и, заложив руки за спину, угрюмо смотрит через стекло на улицу.
   – Что-нить интересное? – поинтересовался я.
   Он повернулся всем телом, тяжелый, грузный, как авианосец, лицо массивное, мясистое, целыми пластами под действием гравитации сползающее на грудь, отчего такие холмистые щеки и три подбородка, один другого краше. Нос нависает над верхней губой, толстый рот скорбно опущен уголками вниз, похож на старого разочарованного еврея. Вообще многие при всей арийскости в молодости к старости все больше и больше походят на евреев.
   – Да так, – ответил он с неопределенностью в голосе. – С каждым прожитым десятилетием интересного все меньше.
   – Ну да, – сказал я бодро, – а Интернет?
   Он скривился.
   – Мелочь.
   – А что не мелочь?
   Он пожевал губы, поморщился еще больше.
   – Уже и не знаю. Только нового ничего.
   Руки все так же держит за спиной, словно заранее избегает любого поползновения к рукопожатию. Помню, как-то один из новеньких пытался с ним обняться, демонстрируя чуйства, Власов отстранился так брезгливо, словно страшился поцелуя гомосека.
   – А что тогда рассматриваешь? – спросил я. – Я же вижу, с каким интересом!
   Власов еще, пожалуй, единственный в организации, кто совершенно не следит за прической. Седые волосы лежат неухоженно, то есть так, как растут, не пытается зачесать назад, сдвинуть вбок, не знает, что такое пробор или модные стрижки. Просто периодически подравнивает волосы, подозреваю, что это делает дочь садовыми или портновскими ножницами.
   Однако волосы хоть и белые, но такие же густые, какими бывают только у молодых парняг, в то время как у нас каждый пятый светит лысиной.
   – Да так, – буркнул он, – пестрый мир… и совсем безалаберный. На женщин смотрю. Только на них и приятно смотреть.
   – Да, – согласился я, – если бы не эти писсуары напротив.
   Он кивнул.
   – Да, конечно. Хотя…
   – Что?
   – Женщина, – изрек он, – всегда красива. Даже на унитазе. Они в это время такие жалобные, как озябшие птенчики. И смотрят снизу на всех так беспомощно, словно просят не обижать их.
   Я не поверил ушам, переспросил:
   – Ты не против этих унитазов?
   Он отмахнулся.
   – Пусть… Зачем мучиться хорошим людям? Это лучше, чем бегать по всем подворотням. А ты чего такой нахохленный?
   – Надо ехать в регионы, – ответил я.
   – Надо так надо, – рассудил он.
   – Вот я и подумал, – сказал я, – что лучше будет, если поедет туда действительно мудрый, солидный, опытный и знающий человек.
   Он посмотрел с подозрением.
   – Ты на кого киваешь?
   – Разве киваю? – удивился я. – Я указываю прямо. Кто у нас в организации самый мудрый, солидный, опытный? Ты!
   Он покачал головой.
   – Ты забыл сказать еще «знающий».
   – Да-да, знающий!
   – Так вот я помню, – произнес он медленно, – как ты чуть ли не дураком меня выставлял на прошлом пленуме. А теперь вдруг я стал мудрым?
   – То был тактический ход, – объяснил я. – Надо было. Как будто ты не понимаешь внутрипартийной борьбы!
   – Не понимаю, – признался он. – Я человек честный.
   – А я политик, – пояснил я со вздохом. – Прошу тебя, съезди вместо меня в регионы. Там не больше десятка встреч… в каждом. А потом мы тебя встретим с цветами и оркестром, как победителя. Романцев же ездит. Ему даже нравится.
   Он задумался, взглянул пытливо. Поехать вместо меня – это самому собирать голоса избирателей, крепить связи с местными организациями, повышать не только рейтинг партии, но и свой собственный. А если правда, что он уже ведет переговоры по созданию отдельной фракции «националистов с человеческим лицом», то нет более выгодного момента укрепить связи.
   – И когда ехать?
   – Не спеши, – сказал я с облегчением. – Можешь завтра, а если хочешь, то и сегодня… есть вечерний поезд. Ночь в дороге, очень удобно, а утром уже на месте.
   Он покачал головой.
   – Нет, сегодня не поеду. И завтра не поеду, дел много. А вот послезавтра… наверное, смогу. Или послепослезавтра.
   – Договорились, – сказал я с облегчением.

ГЛАВА 4

   Вернувшись в кабинет, я сам подошел к окну и пошарил взглядом в поисках нашумевших писсуаров. Наш особняк не так уж и высок, всего четыре этажа, я на четвертом, нет ощущения высоты, улицы здесь узкие, и когда на той стороне поставили писсуар, не только вообще-то добрейший Лысенко воспринял как оскорбление именно нашей партии. Одно из отличий националиста от демократа в том, что националист все происходящее оценивает с точки зрения полезности или вредности для страны, для России, в то время как демократу все по барабану: лишь бы к нему в карман не лезли да не мешали трахать жену соседа: демократу другого счастья и не ­надо.
   Писсуары и унитазы установили по Москве, понятно, не только напротив здания РНИ. Начали с Тверской, главной улицы России, там постоянно толпами шляются приезжие, а с развитием демократии мусора и грязи все больше, загажены и засраны все дворы и переулки. Наконец по примеру наиболее продвинутых городов Европы в Москве распоряжением мэра установили писсуары без всяких кабинок, только мужские, конечно, но, когда прошли две прекрасно спланированные демонстрации защитниц женских свобод, мэр распорядился установить и женские. Да-да, именно женские… писсуары.
   Женские писсуары – последний писк моды, все до единого выполненные из новейших материалов, блистающие, как самые дорогие автомобили, более узкие, чем мужские, стильные, они сразу оттеснили на задние полосы даже встречи наверху и очередное падение курса доллара. Мужские писсуары – привычные, выполненные без изящества и фантазии: мужчинам это и не нужно, все равно не заметят и не оценят, вызвали просто раздражение – не всякий мужчина решится расстегнуть брюки и даже штаны на людной улице, но женские – это скандал, это крик, это… это революция!
   Появились они рядом с мужскими, феминистки проследили, чтоб установили не меньше и не больше, ведь и то и другое можно толковать как ущемление женского достоинства. Эти же феминистки под прицелом телекамер опробовали, крупноплановые кадры обошли все новостные ленты, и с утра до вечера их крутили по телевидению к месту и не к месту.
   Когда первый шок схлынул, поставили и унитазы. Эти, новейшие, встроенные прямо в стену, чтобы под ними мыть тротуар или подметать асфальт. Конечно, первые дни пустовали, потом начали присаживаться приезжие, им совсем уж невтерпеж, а искать некогда, и так почти заблудились в этом огромнейшем городе, потом освятили всевозможные гуляки, возвращающиеся за полночь, в темноте можно позволить себе чуточку больше, затем среди молодежи пошла мода демонстративно садиться на самые заметные унитазы среди бела дня и в разгар часа пик, причем девушки соревновались с ребятами, стараясь щегольнуть продвинутостью.
   Писсуары распоряжением мэра расположили на равных расстояниях один от другого, по одному на квартал, а в центре города – по два. Особое распоряжение регламентирует места, где можно ставить: нельзя, к примеру, возле булочных и гастрономов, а вокруг кинотеатров или концертных залов – в двойном и даже тройном количестве.
   Старшее поколение восприняло такое нововведение как издевательство, как неслыханное надругательство над моралью. Пенсионеры собирались группками и громили писсуары молотками. Милиция мало что может сделать: старики тут же хватались за сердце и опускались на тротуар, хрипя и закатывая глаза, а лучше оказаться обвиненным в малом противодействии, чем в смерти человека, так что милиция всякий раз оказывалась в жалкой роли живого щита, защищающего уличные писсуары. Милиционеры стали предметом насмешек, кое-кто из них в сердцах подал заявление об уходе, они-де поступали в ряды, чтобы бороться с бандитами и грабителями, защищать мирный сон граждан, а не оберегать писсуары, в которые азеры да прочие тупые черные не просто срут, а еще и забивают их окурками.
   Телевидение, как наиболее демократический институт, естественно, выступило целиком «за». С утра до вечера выступали психологи и социологи, доказывающие с помощью диаграмм и графиков, как это снизит напряженность в обществе, как повысит терпимость, толерантность, понимание и общую культуру. Один из ведущих рассказал случай, который видел собственными глазами: стоит пьяный студент на оживленной улице, отливает в писсуар. Мимо проходит женщина лет сорока, прилично одетая, интеллигентная. Говорит: «Молодой человек… Как вам не стыдно… но, впрочем, давайте познакомимся!»
   Приглашенные эксперты тут же начали толковать этот случай как преодоление барьера отчуждения в обществе, появление новых нитей, связывающих незнакомых людей, дающих возможность общаться, наладить новые связи, причем без обязательных долгих ритуалов знакомства, как это было в прошлых веках, а сразу, так сказать, к делу. Как пример приводился типичный диалог современного мужчины и современной женщины: «Мадам, не хотите ли чашечку кофе?.. – Ах, сэр, не будем уж тянуть!»
   Или типичное среди продвинутой молодежи: «Девушка, можно с вами познакомиться? – Можно, только в постели не курить!» Это расценивалось как правильное воспитание подростков, что уже знают про опасность курения в постели, да плюс высокая нравственность девушки и забота ее о своем здоровье, что сама не курит и выбирает таких партнеров, чтобы не отравляли ее дымом.
   В дверь аккуратно постучали, и, не дожидаясь ответа, вошел Белович. Ко мне все работающие в здании входят без стука и без доклада со стороны Юлии, но Белович – выпускник каких-то престижных курсов, даже диплом имеет, всегда стучит, всегда улыбается, а рубашки у него белые, чистые, с манжетами и запонками.