– У вас ухо не болит? – спросил он без обиняков.
   – Не-ет, – неуверенно ответил кагэбэшник, нервничая и выискивая в его словах тайный смысл.
   – А ночным недержанием не страдаете? – благожелательно поинтересовался Гена.
   – Нет, – заерзал тот.
   – А-а! Не хотите признаваться? А то я принесу. Десятка всего. Все натуральное. На спирту.
   В глазах у кагэбэшника показалась тревога – он заподозрил, что все это неспроста, что это, может быть, даже провокация, и, ожидая худшего, напрягся и покраснел.
   – Ну, так это у меня дома. Я сейчас.
   И Гена заторопился к своему подъезду.
   – Так вам что, вы по какому делу? – спросил мой муж.
   – Вы, я слышал, на работу в академию устраиваетесь? Духовную?
   – Ни для кого уже не секрет.
   – А вы знаете, что это очень ответственный идеологический участок фронта?
   – А мне что до этих фронтов? Я ведь, представьте, даже и комсомольцем-то никогда не был. Меня и из пионеров в свое время выгнали.
   – Нет, вы меня неправильно поняли, в академии учатся люди, которые потом будут отправлены на работу за границу. Это уже не идеология, это государственные интересы. И нам было бы очень полезно, если бы вы, человек взрослый, опытный, у вас вон у самого уже дети, – тут он скосил глаза на коляску, – пообщавшись с ними, стали бы нам давать консультации. Мы вообще-то не платим, у нас добровольно работают, но вам могли бы и заплатить…
   – Вот как? Даже и заплатить? Консультации? Ну что ж…
   Тот радостно приосанился, даже огонечек хищный загорелся у него в глазах: так-так, вот и поймал рыбку!
   – Только никак не могу взять в толк, зачем КГБ понадобились консультации по русскому языку и стилистике… Вы что, боретесь за культуру речи?..
   – Какому языку? Какой стилистике? Какая культура речи? – заволновался кагэбэшник, аж заходил ходуном, как рыбак, у которого с удочки срывается какой-нибудь там лещ или крупный окунь. – Вы не поняли. Консультации, в смысле характеристики. На студентов. Какой у кого характер, какие слабости, настроения, разговоры.
   Мой муж тяжело вздохнул и поднялся со скамейки:
   – Стучать, что ли? На студентов? Так бы и говорили – а то «консультации, характеристики»… Вы меня что – в стукачи вербуете?
   – Ну, зачем так сразу – «стукачи», «вербуете»… Просто – приглашаю к сотрудничеству. Прошу о содействии. О помощи государственным интересам. Ну, хорошо, хорошо, пусть будет – вербую, для ясности. Вы как?
   – Никак. Нет, я отказываюсь, – твердо сказал мой муж. – И вообще – что это у вас за неразбериха там, в ваших органах. Полный бардак. Почему вы справки не навели, не узнали, что меня уже пытались вербовать, еще когда я учился в институте, а потом мстили за мой отказ… Зачем же вы приходите снова за тем, в чем вам было уже отказано? И что – опять мстить будете?
   – Да, – он вдруг побледнел, – неувязочка вышла, недоработочка. Ну, – тут он забарабанил пальцами по чемоданчику, глазки его забегали, – знаете, это даже хорошо. Как там у вас в Евангелии говорится: «да-да», «нет-нет». А то некоторые ни то ни се – соглашаются, а потом из них словечка каленым железом не вытащишь!
   Мой муж с ужасом представил, как такой ушлый гэбист наседает на какого-нибудь щупленького семнадцатилетнего семинаристика, шантажируя, угрожая лишить лаврской прописки и выгнать из семинарии, и в результате заручается его лукавым согласием «сигнализировать», если что… А потом вырвется такой семинаристик из жилистых лап, побежит к духовнику, обольется слезами покаяния за согласие на «Иудин грех», а уж потом молит день и ночь преподобного Сергия, прячется от своего «ловца», ускользает, как мокрое мыло из рук, а тот ловит, расставляет сети, налаживает капканы: вон – и расписочка о сотрудничестве у него имеется с собственноручной подписью, и в какой-то момент – цап-царап! – птичку, рыбку; коготок попал – птичке конец: где, спрашивает, донесения? Где сигнализирование?
   «Пустите меня! Пустите!» – бьется в его руках отчаянно семинарист, хрипит, трепещет.
   Но все туже сжимаются пальцы на его горле.
   «Не скажу я вам ничего! Не скажу!» – захлебывается жертва, агонизирует, ни жива ни мертва…
   – Только знаете что? – вдруг сказал моему мужу кагэбэшник как ни в чем не бывало, – давайте договоримся, пусть этот разговор останется сугубо между нами, чтобы никому ни-ни, ни словца… Военная тайна. Я вам сейчас подписку о неразглашении выдам, а вы подпишете, лады? И мы разбежимся.
   – Не выйдет, не лады, – улыбнулся мой муж.
   – Это почему? – удивился кагэбэшник.
   – Ну как почему? Потому что у меня есть близкие люди – жена, мама, друзья. Вот с ними у меня есть тайны. А мы ведь не успели так подружиться, чтобы я нечто связанное с вами стал скрывать от моих близких людей. Вы ведь мне совсем чужой человек. Так что я, вы уж извините, обязательно расскажу о нашей встрече…
   Тут, наконец, появился Снегирев со своими пузырьками:
   – Это я вам не фуфло какое-нибудь впариваю, это второй перерожденец Будды мне прислал. Все натуральное. Вот – капли от импотенции, настоянные на шпанской мушке. Пятнадцать рублей.
   Глянул на растерянное, посеревшее лицо кагэбэшника, на весь его какой-то занюханный вид:
   – А-а, что там, бери за так. Я всегда говорю: лучше давать, чем брать.
   И всучил ему мутный темненький пузырек.

4

   Ну вот, после этого разговора моему мужу в академии отказали. Владыка-ректор, пряча глаза, сказал:
   – А мы уже другого преподавателя взяли… Так что были рады знакомству, но…
   Потом уже выяснилось, что целых полгода студенты обходились без русского языка и стилистики из-за отсутствия преподавателя… К концу учебного года, правда, все-таки кого-то нашли.
   А мой муж так и остался в своем институте искусствознания – тихом интеллигентском оазисе посреди советской власти, пока не наступили новые времена.
   А наш друг иеродиакон, столь горячо ратовавший за вступление моего мужа на путь духовного служения, был и смущен, и огорчен, однако идеи своей увидеть его в священническом облачении так и не оставил. И при первой же возможности, которая открылась через несколько лет, приехал к нам, внутренне собранный и серьезный:
   – Есть вакансия диакона в новооткрывшемся храме в Муроме. Решайся, Володенька.
   Но ситуация наша уже поменялась: в Москве, во французской спецшколе учились наши дети, занимались с домашними учителями, готовясь к институту, мой муж только-только поступил на работу в отдел литературы нового «Огонька», где с большим воодушевлением публиковал произведения, запрещавшиеся ранее советской цензурой, и – честно говоря – переезжать в Муром и разрушать эту едва-едва начавшую налаживаться жизнь казалось непосильным. Мой муж не то чтобы отказался, но… не откликнулся.
   Теперь я думаю, что это была какая-то роковая наша ошибка. Потому что потом уже, лет через десять, мы узнали, что последним диаконом, который служил в этом храме, пока его не закрыли власти, был диакон с той же фамилией, что и у моего мужа, теперь уже – новомученик российский. А возможно – это вообще был не однофамилец, а его родственник. И вот, когда храм этот открывали вновь, Господь, ведающий все, символически призвал этого потомка на то же диаконское служение и на то же место, с которого повели на смерть его славного предка… У Господа нашего, названного в чине Крещения Изряднохудожником, в изобилии такие сюжеты, виртуозно закрученные, такие художественные детали – жаль только, мы, слепорожденные, слепые и слабовидящие, почти и не различаем их.
   А тут и друг наш стал стремительно взлетать по иерархической лестнице, был хиротонисан во епископа и уехал в свою далекую епархию, зажил там ее жизнью, ему стало не до нас… У него были свои проблемы, в том числе с властями той области, с которой территориально совпадала вверенная ему епархия. Потому что хотя времена вроде бы и поменялись, но провинциальные администрации кое-где остались прежними – атеистически-большевистскими, и они не хотели так просто выпускать из рук власть, менять тон, лексику, повадки, замашки… И наш владыка столкнулся именно с такими задубевшими чиновниками – они напрочь отказывались регистрировать его как епархиального архиерея, называли его мирским именем – Сергей Петрович, указ патриарха игнорировали, новые законы саботировали. И владыка возопил гласом велиим.
   – Володенька, – позвонил он моему мужу, – ты ведь в прессе работаешь? Приезжай, а? Завтра у меня встреча с областной и городской администрацией. Может, если ты со своим удостоверением поприсутствуешь, они если не Бога, то хоть гласности убоятся?
   И мой муж помчался на подмогу. Встретил его на вокзале какой-то незнакомец, шепнул нечто вроде пароля – «от владыки», приложил палец к губам, призывая к молчанию, сделал еле заметный знак следовать за ним. Они пришли в гостиничный номер, где их уже ждал законспирированный владыка, который поспешно растолковал, что тут к чему.
   После этого владыка и мой муж – разными дорогами – отправились то ли в обком, то в горком, где, встретившись, сделали вид, будто они вовсе не знакомы. Мой муж показал свое «огоньковское» удостоверение местной секретарше с тем, чтобы она доложила начальству о его присутствии на встрече с духовенством. Секретарша взяла удостоверение и удалилась в начальственный кабинет. И дальше стало происходить что-то непонятное. Оттуда тут же выкатился на подгибающихся ногах какой-то большой начальник и, трепеща от почтения, пригибаясь и льстиво заглядывая в глаза моему мужу, вернул ему удостоверение, принялся трясти руку, приговаривая: «такая честь… вы почтили… ускорение… перестройка». После чего, взяв его под локоток, препроводил в зал заседаний, где уже собрались такие же квадратные начальственные дядьки, и усадил во главе стола. Причем своих чиновников расположил в рядок одесную от него, а владыку с его жиденькой «архиерейской сволочью» – ошуюю.
   Муж мой испытал известную неловкость, ибо та заискивающая почтительность, с какой его здесь принимали отцы города и враги православной веры, казалась ему немотивированной. Вскоре, однако ж, все разъяснилось.
   – Вот тут товарищ приехал из Москвы, из ЦК. Говорит, что ему сигнализируют, что мы якобы не можем найти общий язык с религией, так сказать. Мы должны успокоить товарища из ЦК, что все у нас с религией в нашем регионе на высоте, в своем формате.
   «Что еще за товарищ из ЦК, – подумал мой муж, на всякий случай обшарив глазами зал заседаний, – что за бред?» И тут его взор упал на «огоньковское» удостоверение, которое он машинально продолжал крутить в руках. На его ярко красной «корочке» было выдавлено золотыми буковками «Издательство», затем – огромными и еще более золотыми – «ЦК КПСС», а ниже – куда более скромненько – «Огонек». Дело в том, что помещение журнала располагалось в издательстве «Правда», а оно действительно принадлежало ЦК КПСС.
   Чиновник же, и без того испуганный непонятными новыми веяниями, при виде пунцовой книжечки и внезапно, безо всякого предупреждения, нагрянувшего «товарища из Москвы», от страха только и успел ухватить это «ЦК», а дальше и читать не стал. «Цека, Цека. Цека» – запульсировало у него в голове.
   Муж мой, хотя и почувствовал себя Хлестаковым, решил поймать момент и своим хорошо поставленным голосом объявил, что в стране у нас – и перестройка, и ускорение, и гласность. И чтобы «не откладывать в долгий ящик» и «не спускать на тормозах», пусть тут же, при нем, новый архиерей получит от местных властей и регистрацию, и печать, и вообще все свои законные полномочия.
   – Дорогу осилит идущий, – добавил мой муж, жестами приглашая чиновников не мешкая приняться за дело. Таким образом, все было решено за десять минут, однако местные чиновники, не привыкшие к столь стремительному развитию событий, еще целых два часа продолжали что-то докладывать «товарищу из ЦК», чтобы «он передал там, у себя, в Москве» – мол, есть такие «товарищи на местах», такие Бобчинские и Добчинские, которые… Но самым утомительным и тошнотворным было то, что к ним приклеилась эта фраза про дорогу и идущего… Они, видно, решили, что это такой новый чиновничье-демо-кратический лексический фасон. Каждый из них, вылезая с речью, начинал ее так: «Как тут верно подметил товарищ из ЦК…», «Как совершенно справедливо высказался товарищ из Москвы», «Как уже здесь было правильно подмечено высоким гостем…», «Как метко уловил наш первый выступающий…» и дальше торжественно прибавлял, как заповедь нового времени: «…дорогу осилит идущий».
   – Ну, спасибо тебе, друг, – смеясь до слез, благодарил моего мужа владыка, все еще конспиративно пробравшись к нему в купе, – выручил! Так сказать, осилил дорогу!

5

   Но и владыка ее во всех отношениях осилил – не только потому, что при нем его епархия поднялась и расцвела, но и потому, что он свой замысел о моем муже довел-таки до конца.
   Приехал он как-то к нам после долгого перерыва, в начале девяностых – уже такой солидный, хоть что на него надень, хоть пиджак, хоть свитер, а все видно, что архиерей. И вот он говорит:
   – Володенька, решайся. Или сейчас, или уже никогда. Хочешь ты быть иереем Божиим или нет? Считай, что я тебе это предлагаю.
   Мой муж, тут же вспомнив слова старца Григория «если предложат, не отказывайся», и говорит:
   – Хочу.
   – Тогда поедем. Тут наша епархия получила разрешение открыть в Москве свое подворье. Вот мы его сейчас и будем искать среди еще не открытых храмов. А ты будешь в этом подворье священником. Я тебе и рекомендацию напишу, и патриарха буду о тебе просить.
   И мы поехали искать подходящий храм для подворья. Но все владыку как-то не вполне устраивало – то церковка крошечная, то домик для причта мизерный, то дворик церковный мал. Так что отложили пока поиски до следующего владыкиного приезда, а он все моего мужа торопит:
   – Собирай документы для рукоположения, пиши прошение, вот тебе моя рекомендация, а вот – рекомендация владыки З., он тебя еще по Лавре знает. «Аксиос» – так и сказал, как о тебе от меня услышал.
   Уехал владыка наш к себе, но звонит едва ли не каждый день, спрашивает, как движется дело. И вот уже месяца через полтора моего мужа на епархиальный совет вызывают, посылают к епархиальному духовнику, вот-вот рукоположат во диакона.
   – Владыка, – позвонил ему мой муж, – а храм-то для вашего подворья мы так и не нашли! Где же благословите меня служить?
   – С храмом для подворья нашего еще успеется. А ты служи там, где тебя Господь поставит, – вот так владыка сказал.
   И поставил Господь моего мужа служить диаконом в знаменитом мужском монастыре, а через полгода, когда его рукоположили во иерея, – в приходском храме. А вот того самого Московского подворья владыкиной славной епархии, из-за которого тогда все это так стремительно и началось, и пошло, и завертелось, и свершилось, до сих пор нет.
   Словно корабль донес моего мужа до твердого берега, а сам уплыл, растворившись вдали.

6

   Итак, владыка подарил мне собаку. Он заехал к нам в Переделкино неожиданно по дороге из Москвы в свою епархию в сопровождении целой свиты иереев, просидел весь вечер и уже уходя обронил:
   – Надо бы вам здесь собачку. Я тебе ее пришлю.
   – Собаку? – растерялась я. После смерти нашего водолаза Тартюфа и гибели нескольких великолепных, выкормленных мною до двухлетнего возраста котов на шоссе возле нашего дома я едва ли не зареклась заводить животных. – А какую?
   – Овчарку. Кавказскую овчарку. Наполовину. А наполовину – немецкую. Будет у тебя на улице жить, дом сторожить.
   Я вспомнила, как когда-то, гостя у него в епархии, видела там во дворе епархиального управления великолепных кавказских овчарок. Он, заметив мое восхищение, позвал своего келейника, и тот вынес откуда-то чудесного огромного щенка на толстых, расползавшихся в разные стороны лапах и поставил передо мной.
   – Сколько ему? – спросила я, с удовольствием беря его на руки и ощущая тяжеленький теплый груз.
   – Месяц. А какой большой! Не хочешь такого?
   – У меня же Тартюф, – объяснила я.
   И вот теперь речь, стало быть, шла о таком вот щенке. Смешном огромном увальне. С шерстью, под которой и детенышу не страшен наш переделкинский мороз. А то, что в нем что-то от немецкой овчарки будет, так это, быть может, даже еще и лучше! Немецкие овчарки такие умные, благородные! Никакой бессмысленной злости. Будет детей радовать, дом сторожить.
   – Хорошо, – кивнула я. – Как благословите! – добавила, вспомнив, что все-таки говорю с владыкой.
   С тем и расстались.
   Звонит мне владыка через несколько дней:
   – Ты будешь завтра с утра дома? Тебе мои священники щенка привезут.
   Действительно, на следующее утро вкатывается ко мне во двор машина, из нее вылезают священники и несут мне коробку, а в коробке – маленький такой золотисто-серебряный щеночек. Величиной с котенка. Весь помещается у меня на двух ладонях. Дрожит, бедный, хвостик аж трепещет. Я его прижала к себе, он так и льнет к груди, повизгивает. Лаять даже еще не умеет.
   – Сколько же ему? Я думала: неделя.
   – Месяц, – отвечают священники.
   Я как-то даже смутилась – таким же крошечным был мой ньюфаундленд Тартюф, когда мы его, недельного, взяли от мамки. А тут – месяц и такой крошечный песик! А в месяц Тартюф был уже ого-го какой! Килограммов на семь тянул. Да и месячная кавказская овчарочка, которую нам владыка во дворе показывал, тоже была раза в четыре больше. Я перевернула собачку на спинку и погладила ее нежное розовое пузико.
   – А какого она пола? – вдруг спросила я, смутно заподозрив нечто. – Мальчик или девочка?
   Священники замешкались.
   – Мы в этом не разбираемся, – они стыдливо потупили глаза. – Ничего не смыслим в этом вопросе.
   Честно говоря, я тоже не очень-то поняла. Вызвонила свою старшую дочку, чтобы она привезла мне на подмогу моих внучек – Соню и Лизу – приручать собачку. Они тут же и прикатили. Обцеловали ее, обкормили, обгладили. Пока разглядывали ее со всех сторон, обнаружили, что вся она в блохах, в блошиных спорах, искусана, бедная, покрыта красной коростой, расчесы кровоточат. Мы съездили на рынок, купили антиблошиный шампунь, специальный ошейник, вымыли, вытерли, вычесали, убаюкали на руках, переложили спать на коврик. Но как только разошлись по комнатам, чтобы и самим предаться сну, она стала плакать, и Соня взяла ее на ручки, пристроила у себя на груди и так провела всю ночь, боясь шевельнуться и потревожить чуткий собачкин сон.
   На следующий день вернулся из командировки мой муж, собачку приласкал, одобрил, над Соней подшутил, определил метким глазком, что собачка мальчик, песик, стало быть, стали мы ему придумывать имя, выбрали – Синдбад. Опять вымыли, вычесали, погуляли, покормили, поиграли. Потом вторая, младшая моя дочь, выспрашивая подробности о собачке, научила меня, как отличить мальчика от девочки. По ее указаниям получалось, что песик наш, как ни печально, никакой даже не мальчик, а девочка. И, стало быть, придется мне, когда у нее начнется «обычное, женское», гонять от порога кобелей, как некогда я гоняла блудливых котов, норовивших забраться со всех сторон в наши окна, добиваясь расположения маминой кошечки. А ведь по всему Переделкину и вокруг нашей дачи столько этих неуправляемых псов бегает… Ну и потом – следы же она будет оставлять, девочка-то… А у меня – диван еще вполне приличный, несмотря на то, что дети забираются на него с ногами, скачут, лазают, кресло – тоже вполне нормальное. Да и вообще – раз девочка, то и будет она не такая уж большая. Девочки же меньше. А у меня всегда были собаки – огромные, мальчики. У моих родителей был Амиго – собака моего раннего детства – наполовину ньюфаундленд, наполовину ротвеллер, страшная собака, черная, огромная, глаза как две горящие плошки, прямо из сказки «Огниво». Потом – это я уже пошла в школу – Додон, сенбернар-красавец. Он снимался в «Женитьбе Бальзаминова». Это когда Вицин (Бальзаминов) проникает под видом сапожника к двум сестрам с письмом от Ролана Быкова (гусара), а проснувшиеся вдруг братья этих сестер кидаются за ним в погоню, а он лезет, спасаясь от них, через забор, попадая в курятник, – вот тут-то наш Додончик и выскакивает на него с диким лаем, и преследует, и хватает за штаны… Потом была Гелла – мощный и свирепый ротвеллер, вот она была девушка, но к ней-то как раз ни один кобель-соблазнитель не посмел бы пристроиться: мы ее отдали в двухлетнем возрасте в собачий питомник, потому что, как ее ни ласкай она оставалась коварной и беспощадной – так могла кого-нибудь из гостей цапнуть, что аж брызги крови: вот что значит наследственность, эту породу специально для концлагерей выводили. В питомнике же она прижилась, ее выставляли за ее потрясающий экстерьер, она объездила всю Европу и получила множество медалей.
   Потом был Гураль – подгальская овчарка, или кувас. Это огромная лохматая собака с абсолютно белой, снежно-белой шерстью, обладающей каким-то удивительным свойством: какая бы черная грязь на нее на улице ни налипла, через полчаса она вновь становилась чистой и безупречно белой. Таких собак в наших краях нет, потому что они на равнинах не выживают. Они обитают в Татрах и там благополучно пасут овец с весны по осень. На зиму же, когда овец загоняют в овчарни, такую собаку выпускают на вольную жизнь, она живет под открытым небом и сама добывает себе пропитание – зайца запросто может загнать… Наш Гуралик, которого мы, конечно, за зайцем не выпускали и он в основном мирно дремал в кресле в прихожей, благополучно прожил у нас двадцать лет и умер «насыщенный днями». Потом у моих родителей были два добермана, а после них – московская сторожевая, а у нас с мужем – ньюфаундленд Тартюф. Все это были богатыри, силачи, и мой брат, запрягая их в санки, понуждал их катать детей. Впрочем, они и не противились.

7

   Вечером зашел на огонек наш сосед – поэт и достоевсковед Игорь Волгин: – О, да у тебя собачка!
   – Слушай, а ты не мог бы определить, мальчик это или девочка? – спросила я.
   – Не вопрос, – с видом знатока откликнулся он и подмигнул, – уж я-то в таких делах разбираюсь! Ну-ка!
   Он перевернул собачку на спинку.
   – Мальчик! – едва лишь глянув, заверил он.
   – Я ж тебе говорил! – подтвердил мой муж.
   Только он ушел – появился мой крестник, сын писателя Битова – Ваня. Он – биолог, сам разводит собак, знаток, у него всегда подрастает несколько лаек.
   – Девочка, – процедил он. – Очень небольшая. Маленькая даже. Так – до колена вырастет, и всё. А может, и того меньше.
   Ну и ладно. Маленькая да удаленькая. Зато вон какая хорошенькая. Только, конечно, теперь это никакой не Синдбад. Я посмотрела в ее глазки, стараясь в них прочитать имя. «Тутти, Тутти», – замигала она.
   – А назовем-ка ее Тутти! – предложила я. – Даже если снова окажется, что она – мальчик, то это такое имя – универсальное.
   – Тутти! – позвала я ее. Она завиляла хвостом.
   – Тутти! – повторил мой муж. Она встала на задние лапы и лизнула ему руку.
   – Тутти! – Я взяла ее за передние лапки, и мы с ней парочкой закружились по комнате в танце.

8

   Собачка хоть и маленькая, а росла каждый день. Шерстка ее – мытая-перемытая, вычесанная, заблагоухала, засияла, заискрилась, но – тоненькая, как бы даже и не овчаркина эта шкурка. На улице холодно ей, не любит она гулять. Как вынесу ее на снег, она сразу дрожать и бежать домой. Да и пугливая. Ворона каркнет – она тут же уши прижмет и несется домой, дерево зашелестит ветвями – задрожит в ужасе, машина вдалеке протарахтит, она уже ни жива ни мертва. Такую – как на улице держать? А дело уже – к декабрю… А впустишь ее домой, помоешь лапки, она сядет посреди комнаты, навалит кучу, нальет лужу, а потом еще одну, и еще, и еще… Вытру я за ней тряпкой на швабре, так она швабру грызет, рычит, рвет зубами. Я от нее с этой мокрой, капающей шваброй бегу, она за мной гонится. Только я за ней уберу, опять – хвать ее на руки, иду с ней гулять. Она постоит, постоит минутку, поприслушивается, погрызет веточку и стремглав домой. Я опять ей лапки помою, уйду в свою комнату работать, и вдруг слышу – бух-бах-тарабах. Это она видик за шнур потянула, об пол грохнула. Кассеты по полу. А рядом куча, лужа. Вонища! А она увидит меня, ляжет на спинку, живот розовый вверх – сдается.
   Я ей пузико это нежненькое поглажу, уберу кучу, лужу вытру, побегаю от нее со шваброй, на которую она бросается с прорезавшимся уже лаем, побрызгаю вокруг освежителем воздуха – препротивным, между прочим, окна открою в глухой ноябрь – а тут у меня растения диковинные, пальмы, юкки, цветы изнеженные в огромных горшках – вся эта роскошь на сквозняке вянет, чахнет, лист отпадает за листом, чернеет на концах. Уйду, наконец, к письменному столу, а Тутти скулит, скучает, жалуется, рыдает, сидит у двери. Я к ней вернусь, поглажу животик, погуляю, лапки вымою, она опять лужу напустит. А стоит мне уйти из дома – ведь не меньше, чем часов на шесть я ухожу, в лучшем случае: два часа от Переделкина до Москвы сквозь пробки, два часа назад, два часа – семинар в Литинституте, или дело какое в редакции, или литургия в храме, так дома за это время такой разор она учиняет – пальму огромную перевернула, блюдо под ней раскололось на мелкие осколки, земля по всему полу, плинтус отгрызла, за ножку кресла принялась… А то несколько раз пришлось мне ночевать в Москве – так Тутти воет всю ночь, батареи грызет, и все вокруг – одна ее сплошная уборная. Не продохнуть. Отдираешь это все, уже присохшее, она на швабру кидается, рычит, играет.