Что это такое, поясню на примере, взятом из средневековой истории. Пример, кстати, вполне достоверный. В те времена морские разбойники свирепствовали даже на Балтике. Само собой, что это не нравилось ни купцам, ни рыбакам, ни прибрежным жителям. И вот главарь одной такой пиратской шайки угодил в руки властей. Да не один, а вместе со всеми подручными. С приговором долго тянуть не стали – лишить всех головы, и баста!
   По тогдашним законам каждый осужденный на смерть имел право высказать последнее желание, в пределах разумного, конечно. Воспользовались этим правом и наши разбойники. Кто-то потребовал кружку рома, кто-то трубочку, кто-то свидание с родней. Желания простые и вполне приемлемые.
   Зато главарь озадачил судей. Во-первых, он хотел, чтобы ему отрубили голову в первую очередь. Во-вторых, просил помиловать тех своих соратников, мимо которых сможет пройти в обезглавленном виде.
   Подумав немного, судьи согласились. Все были уверены, что у главаря ничего не выйдет. Ведь человек, в конце концов, не петух, который и без головы способен бегать.
   Палач был специалистом своего дела и снес осужденному голову с первого удара. Тем не менее тот встал на ноги и, обливаясь кровью, двинулся вдоль шеренги своих соратников.
   Он успел миновать семерых и, безо всякого сомнения, пошел бы дальше, но коварный палач, которому за каждую голову платили поштучно, швырнул ему под ноги свой топор.
   Всех осужденных потом, естественно, казнили, честное слово властей и в те времена ничего не значило, но дело не в этом. Главарь разбойников поставил перед собой такую четкую и сильную психологическую установку, что тело повиновалось ей даже при полном отсутствии головного мозга.
   Если нечто подобное удастся повторить и мне, смерть станет желанием столь же осуществимым, как, например, отход ко сну или утоление жажды.
   Но пока это не произошло, я должен был беспрестанно внушать себе: «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…»
   И когда мне уже стало казаться, что тленное тело согласно отпустить на волю бессмертную душу, внезапно напавший сон спутал все мои планы.
   Впрочем, ничего удивительного тут не было – в этот день я намаялся как никогда. Так что даже снотворное не потребовалось…

Олег Наметкин, неудавшийся самоубийца

   Что такое сон (так и хочется, вопреки законам орфографии, написать это слово с большой буквы), вновь возвращающий человека в благословенные былые времена, когда он был молод, здоров, свободен, бесшабашен и любвеобилен, лучше всего известно заключенным, отбывающим длительные срока, да прикованным к койке калекам.
   Для них сон – это часть жизни, столь же неотъемлемая, как явь, это единственный способ показать кукиш злосчастной судьбе, это счастье и мука. Набегавшись по цветущим лугам за девками, приласкав своих детей и наказав обидчиков, они просыпаются потом на нарах в душной камере или на хирургической койке в душной палате и, осознав, что все недавно пережитое – лишь иллюзия, лишь мираж, в кровь кусают губы.
   В сети этого сладкого обмана, столь же древнего, как и человеческий род, доводилось попадаться и мне, особенно в последнее время.
   Сон, посетивший меня на сей раз, был необычайно детален, странен (странен именно в силу своего реализма) и тематически, так сказать, резко отличался от всего того, что бог Морфей посылал мне прежде.
   Начался он ощущением… как бы это лучше выразиться… нет, не падения, а быстрого и плавного скольжения, словно бы я, вернувшись в детство, катаюсь на санках с ледяной горы.
   О последующих своих впечатлениях мне говорить как-то даже неудобно… Но куда денешься? До ранения я был вполне нормальным парнем, не обделявшим противоположный пол своим вниманием, но в клинике многие прежние страсти покинули меня. В том числе и страсть к продолжению рода, опоэтизированная людьми сверх всякой меры. Ничего не поделаешь – тело мое ниже пояса было практически мертво. Сейчас же, скатившись по невидимой, существующей только в моем сознании горке, я очутился в страстных (простите за банальность, но другого выражения не подберешь) женских объятиях. Нас окружал жаркий, душистый мрак (и это при том, что я давным-давно не ощущал никаких запахов, даже резкую вонь хлорки).
   Ничего не могу сказать за женщину, но, судя по всему, акт любви – испепеляющий, как разряд молнии, и почти такой же краткий, – для меня уже закончился.
   На смену плотскому (читай – скотскому) удовлетворению быстро пришла мучительная тоска, хорошо знакомая любому совестливому человеку, внезапно открывшему в себе какой-то моральный изъян.
   Как бы почувствовав это, женщина выпустила меня из объятий и отстранилась. Запели пружины кровати.
   «Что случилось? – спросила она голосом, родившим во мне смутные, явно не поддающиеся анализу ассоциации. – Тебе плохо?»
   «Сам не пойму, – буркнул я. – С головой что-то… Все перемешалось».
   «Пить меньше надо», – произнесла она наставительно.
   «Да не пил я вроде сегодня».
   «Как же не пил, если я сама тебе наливала?»
   «Это не считается…» – слова выскакивали из меня как бы сами собой, безо всякой связи с мыслями.
   «Ничего, сейчас полегчает».
   Руки женщины вновь пустились в путешествие по моему телу, однако ощущение было такое, будто бы это змеи вкрадчиво и осторожно прикасаются ко мне, выискивая место, наиболее удобное для смертельного укуса.
   «Пора собираться, – сказал я. – Как говорится, хорошего понемножку».
   «Побудь еще, – нотки обиды появились в ее голосе. – Муж сегодня до утра дежурит».
   «Говорю, плохо мне… Совсем ничего не соображаю. Отравился, наверное».
   Я сел на край кровати и стал в темноте одеваться. Гардеробчик был какой-то странный – кальсоны, галифе, сапоги с портянками. Ничего похожего я отродясь не носил, но руки сами собой застегнули все многочисленные пуговицы и замотали портянки, а ноги, опять же сами собой, нырнули в сапоги.
   Уже встав, я поверх тесного кителя приладил какую-то сложную сбрую, кроме всего прочего отягощенную еще и пистолетной кобурой. Зачем мне – пусть и во сне – понадобилось оружие, трудно было даже предположить.
   И тут меня качнуло из стороны в сторону, как марионетку в руках неопытного кукловода. С ночного столика рухнула ваза, но благодаря ковровой дорожке, похоже, уцелела.
   «Да ты и в самом деле нездоров! – воскликнула женщина, на ощупь отыскивая халат. – Вызвать „Скорую“?»
   «Еще чего не хватало… Лучше проводи до дверей. Только свет не включай».
   Уже и не помню, как я очутился в замусоренном подъезде, потолок которого был утыкан черными скелетиками сгоревших спичек, а стены испещряли матерные слова, исполненные явно детской рукой.
   Добавив ко всему этому неистребимое зловоние мочи, латаные-перелатаные двери и почтовые ящики, в прошлом неоднократно служившие местом аутодафе для писем и газет, можно было прийти к выводу, что здесь проживают сплошь философы-киники, предпочитающие вопиющую бедность сомнительным благам богатства.
   Снаружи стояла ночь, слякотная и зябкая, а вдобавок черная, как межгалактическое пространство. Голая лампочка над подъездом освещала только ближайшие окрестности в радиусе десяти шагов да обшарпанную стену дома, на которой гудроном было намалевано: «ул. Солнечная, д. 10, кор. 2».
   Эта недобрая осенняя ночь так соответствовала состоянию моей души, что я нырнул в нее чуть ли не с благоговением, как жаба в родное болото, как больной зверь в глухую берлогу. Ноги сами выбирали путь, надо было только не мешать им. Куда я шел – не знаю. Но только не домой, потому что впереди расстилался мрак, не дающий никаких надежд на существование человеческого жилья. В таком мраке могли обитать разве что волки да еще, по слухам, упыри.
   Внезапно я остановился, словно наткнувшись на невидимую преграду. Впереди маячило огромное голое дерево. Кто-то таился в его тени, явно поджидая меня. Рука машинально тронула кобуру, но тут же отдернулась.
   «Не спится?» – спросил человек, силуэт которого был почти неразличим во мраке.
   «Как видишь», – ответил я, чувствуя стеснение в груди и дрожь в коленках.
   «Порядок проверяешь?» – продолжал человек, которого, могу поклясться, я уже встречал прежде, и не во сне, а наяву.
   «И его тоже».
   «К моим не заходил?»
   Надо было ответить «нет», но я успел судорожно сглотнуть это слово, уже готовое сорваться с языка, и ответил, как топором отрубил: «Заходил».
   «Вот, значит, как», – с расстановкой произнес человек и стал чиркать спичкой о коробок.
   «Сырые, – сказал я, – возьми мою зажигалку».
   Рука, вновь задев кобуру, потянулась к карману галифе.
   «Ничего, обойдусь. – Спички в его руках ломались одна за другой. – Мы уж как-нибудь сами».
   «Что будем делать?» – выдавил я из себя.
   «Не знаю, – ответил он. – Не знаю».
   «Прости меня, если сможешь».
   «Бог простит. А я не могу».
   Отбросив коробок, он пошел прочь усталой и шаткой походкой много дней подряд отступающего солдата.
   Я остался столбом торчать на прежнем месте. Вихрь мыслей метался в голове, причем мыслей таких, которые никогда не могли принадлежать мне.
   Окружающий мир неумолимо стягивался, давя на сердце и душу, пока из черной бесконечности не превратился в черный тупик, имевший один-единственный выход. Внутренне я был давно готов к этому. «Умереть, умереть, умереть, – билось в сознании. – Уйти, уйти, уйти».
   Отстегнув клапан кобуры, я потянул за торчащий сбоку специальный ремешок, и пистолет сам прыгнул мне в ладонь (господи, откуда только взялись эти навыки?).
   Патрон, как обычно, был в стволе, оставалось только снять предохранитель. Приставляя дуло к виску, я невольно направил его туда, где в глубине мозга должен был сидеть проклятый гвоздь. Клин клином вышибают.
   «Не надо!» – завопил кто-то внутри меня.
   «Умереть, умереть, умереть», – ответил я.
   Вспышка. Удар. Вкус крови. Запах сгоревшего пороха. Смерть.
   Меня завертело, как листок в бурю. Ночь разлетелась на мириады осколков, а потом съежилась до размеров печной трубы, оба конца которой уходили в бесконечность. Бездна была вверху, бездна была внизу, и мне надо было выбирать какую-либо из них.
   Не знаю почему, но я рванулся вверх (наверное, гимн «Все выше, и выше, и выше…» засел в генах). Меня понесло, понесло, понесло, понесло куда-то и вышвырнуло на больничную койку, обжитую и знакомую, как вурдалаку – его гроб, мумии – саркофаг, а грешнику – адский котел.
 
   Электрический свет, бивший прямо в глаза, ослепил меня, а дружный радостный вскрик едва не оглушил.
   – Жив, – произнес Михаил Давыдович с облегчением. – Ну слава те, господи!
   – Рассказать кому, не поверят! – медсестра Нюра по молодости лет еще способна была чему-то удивляться.
   – То-то и оно, – с сомнением произнес реаниматолог Стась. – Случай беспрецедентный. Даже и не знаю, стоит ли его фиксировать.
   – Фиксируй, фиксируй, – распорядился Михаил Давыдович.
   – Я-то зафиксирую. Только потом от всяких комиссий отбоя не будет… Ох, грехи наши тяжкие!
   – Олег, как ты себя чувствуешь? – Михаил Давыдович склонился надо мной.
   – Нормально.
   – Что с тобой было?
   – Ничего.
   – Как ничего, если у тебя почти час полностью отсутствовала активность головного мозга? Понимаешь, полностью! Вот энцефалограмма, – он взмахнул длинной бумажной, так и норовившей свиться в спираль. – Альфа-ритма нет. Бета-ритма нет. Тета-ритма нет. Даже дельта-ритма нет. У покойника, пока он еще не остыл, энцефалограмма лучше бывает.
   – Вам виднее. Вы университеты кончали, – рассеянно произнес я. – А тот погиб?
   – Кто? – вопрос мой, похоже, слегка ошарашил Михаила Давыдовича.
   – Ну тот… с пистолетом. Военный или милиционер.
   – Тебе привиделось что-то?
   – Нет, не привиделось, – уперся я. – Он жить хотел. А я его заставил. Умереть, умереть, умереть…
   – Ты заставил его умереть? – догадался Михаил Давыдович.
   – Ага.
   – За что?
   – За дело.
   – За какое?
   – Кабы я знал! Но он-то свою вину чуял. Поэтому сначала и не сопротивлялся. Только под конец опомнился. Но поздно было. Пуля в виске. Умереть, умереть, умереть…
   – Тэк-с, – Михаил Давыдович выпрямился. – Похоже, долечиваться ты будешь в психушке. А пока поспи еще. Нюра, сделай соответствующий укольчик. И глаз с него не спускай.
 
   В тот же день, но уже ближе к вечеру, меня посетил толстяк-психиатр, на этот раз соизволивший представиться. Звался он простецки – Иван Сидорович, а вот фамилию имел забавную – Котяра. Не Кот, не Котик, не Котов, а именно Котяра.
   Перечисление всех его ученых степеней, титулов и званий заняло бы слишком много места. Скажу только, что докторскую диссертацию Иван Сидорович Котяра защитил еще в те времена, когда я под стол пешком ходил.
   – Я закурю, с вашего позволения, – сказал он первым делом.
   – Пожалуйста, – я постарался изобразить радушного хозяина. – Закуривайте, располагайтесь, чувствуйте себя как дома. Можете даже галоши снять.
   – Как я понимаю, мысль о самоубийстве вас не оставляет, – не обращая внимания на мои шуточки, поинтересовался он.
   – Есть такое, – признался я.
   – И говорят, что под эту марку вы кого-то уже застрелили? – курил он тоже по-простецки, стряхивая пепел в кулек из газетной бумаги.
   – Так то во сне!
   – Ничего себе сон у вас. С полным прекращением мозговой деятельности. Честно скажу, что с подобным явлением я сталкиваюсь впервые.
   – Сон у меня обыкновенный, как у всех. Вы лучше свои приборчики отрегулируйте, чтобы у них стрелки не зашкаливали.
   – Поучи, поучи меня, старика… А не то я за тридцать лет практики в своем деле так ничего и не понял…
   – Вот вы сразу и обиделись, – печально вздохнул я.
   – Нисколечки, – он едва заметно улыбнулся (улыбаться заметно ему не позволял добрый слой подкожного жира), – это хирурги на своих пациентов могут обижаться. Или венерологи. Но только не психиатры. Как можно обижаться на шизофреников или маньяков?
   – А я по вашей классификации кто буду?
   – Пока только неврастеник… Но вы бы лучше про свой знаменитый сон рассказали.
   А почему бы и нет, подумал я. Сон-то действительно странный. Чертовщиной какой-то попахивает. Вот пусть этот Котяра и разбирается. Как-никак доктор медицинских наук. Светило. На разных там психоанализах собаку съел.
   И я как можно более подробно пересказал все, что приснилось мне прошлой ночью. Упомянул и про чужую постель, в которой я оказался на пару с любвеобильной женщиной, и про свое скверное самочувствие, и про дом номер десять по улице Солнечной, и про странный разговор в ночи, и про приставленный к виску пистолет, и про случившееся в последний момент раздвоение личности.
   Умолчал я только про свои опыты, связанные с выработкой психологической установки на самоубийство.
   – Забавно, – сказал Иван Сидорович, дослушав мою исповедь до конца. – Весьма забавно. Так говорите, вы во сне и запахи ощущали?
   – Ощущал.
   – А сейчас? – он помахал перед моим носом дымящейся сигаретой.
   – А сейчас ничего.
   – И половое удовлетворение испытывали?
   – Как вам сказать… – я замялся. – К тому времени уже все закончилось. Осталось за пределами сна… Ну, короче, вы меня понимаете.
   – Если я не ослышался, сначала вам казалось, что вы в той истории – главное действующее лицо. Так?
   – Так.
   – Но потом возникло подозрение, что здесь вы не один? – он постучал пальцем по своей башке, очень напоминавшей приплюснутый с полюсов рельефный глобус, на котором из розового океана лоснящейся кожи торчали лесистые острова бровей, архипелаги мелких бородавок и обширные континенты губ и носа.
   – Примерно… Хотя сон есть сон. Как его объяснить? Все так смутно…
   – У вас как раз и не смутно! – возразил он. – Сколько деталей. Да еще каких! А ведь обычно они выветриваются из головы сразу после пробуждения.
   – У нормальных людей они выветриваются, – произнес я многозначительно. – А у меня гвоздь в мозгах застрял. Возможно, он сновидения к себе магнитом притягивает.
   – Возможно, возможно, – задумчиво повторил Иван Сидорович. – Сон, знаете ли, явление весьма загадочное. Относительно его природы существует множество гипотез. Но истина пока не установлена.
   – Кто же вам мешает ее установить? Действуйте. Нобелевку получите.
   – Совет дельный. Вот если бы вы мне еще и помогли… – Трудно было понять, шутит он или говорит серьезно.
   – Много вам проку от калеки.
   – Не скажите… Так, значит, на этой Солнечной улице вы прежде никогда не бывали?
   – Даже не знаю, где это.
   – Тогда на сегодня, пожалуй, и хватит, – прежде чем встать, он уперся руками в колени. – Я тут распорядился телевизор в вашу палату поставить. Если хотите, медсестра книжки почитает. Вы какие больше любите? Поэзию?
   – Нет, эссеистику. Что-нибудь из Карлейля или Монтеня… А за что такая честь?
   – Потом узнаете… Время у нас еще будет. А мысли о самоубийстве советую из головы выбросить. Теперь я сам буду вами заниматься. Если на ноги и не поставлю, то к активной жизни обязательно верну. Президент Рузвельт полжизни в инвалидном кресле провел, зато, неслыханное дело, на четыре срока подряд избирался. Главное, не падать духом.
   – И за чей же счет, интересно, я буду существовать? – Фраза братца о центнере мотыля, необходимого на мое содержание, не шла из головы. – За ваш?
   – Пока за счет науки, – ответил Иван Сидорович. – А впоследствии, в чем я почти уверен, вы и сам научитесь зарабатывать.
 
   Едва только дверь за психиатром Котярой закрылась, как ко мне заявилась медсестра Нюра.
   – Что этот бегемот хотел от тебя? – осведомилась она тоном ревнивой жены.
   – Сказал, чтобы все вы ублажали меня. Телевизор сюда поставили. Книжки читали.
   – Про эти новости я уже знаю. А что еще?
   – А еще медсестры должны беспрекословно исполнять все мои пожелания. Ну-ка быстренько изобрази стриптиз!
   – Я не против. Только за белье стыдно. Вторые сутки без смены. Взмокла вся, как сучка.
   – Это меняет дело, – сразу согласился я, тем более что великовозрастная Нюра не привлекала меня ни в одетом, ни в голом виде.
   – Я вот что хочу тебе сказать, – она подошла поближе. – Ты, Олежек, с этим бегемотом не связывайся. Он не лечить тебя будет, а опыты над тобой ставить. Как над морской свинкой.
   – С чего ты это взяла?
   – С того! Лечат врачи. Ординаторы. А он, заметь, профессор. У него амбиций выше нашей крыши. Болезнь Альцгеймера есть. Болезнь Боткина есть. А болезни Котяры нет. Вот он и мечется по клиникам, отыскивая для себя какой-нибудь уникальный случай. А потом раскручивать его будет. Не ты первый, не ты последний.
   – Так я, значит, уникальный случай?
   – Ему виднее.
   – Вот подвезло так подвезло! Гвоздь из моей башки потом, наверное, в музее выставят. Вместе с дырявой черепушкой.
   – Не заводись, Олежек. Большая просьба у меня к тебе будет. Пусть этот разговор останется между нами.
   – Обещаю. Но любезность за любезность. Не коли мне сегодня на ночь снотворное. Я и так усну. Естественным образом.
   – Ладно, – согласилась она. – Только смотри у меня, без фокусов…
 
   Свое решение я менять не собирался. Тем более что это было никакое не решение, а принципиальная жизненная (вернее, антижизненная) позиция. Такими вещами не шутят.
   А главное, я уже почти дозрел до такой кондиции, когда поступок, прежде абсолютно неприемлемый, кажется единственно возможным. Вчера ночью я уже почти добился своего, да силенок не хватило. Зато сегодня, чувствую, все должно решиться раз и навсегда.
   Что касается лукавых посулов Котяры, то меня они ничуть не заинтересовали. Я не хочу быть обузой для семьи, но и в подопытного кролика превращаться не собираюсь. Нашли дурачка! Если этим нехристям одного гвоздя мало покажется, они мне и второй в голову забьют. Им ведь наука превыше всего.
   А самое смешное то, что он хотел меня купить телевизором. Как будто бы мне интересно смотреть, как другие гоняют мяч, рубятся на мечах и огуливают барышень. Это то же самое, что голодного дразнить видом самой аппетитной снеди. Вот был бы специальный канал для инвалидов – тогда другое дело.
   Нюра, убавив свет до минимума, удалилась к себе на пост. Клиника затихла, только в корпусе напротив орали роженицы да возде подъезда приемного отделения то и дело хлопали дверцы машин «Скорой помощи».
   Я расслабил все мышцы, еще пребывавшие под моим контролем, и постарался отрешиться от суеты, которой за сегодняшний день хватало с лихвой. Все тленное, сиюминутное, суетное уходило из меня, уступало место пустоте, в которой мерно – в такт ударам сердца – звучало сакраментальное: «Умереть, умереть, умереть… уйти, уйти, уйти…»
   Сначала я утратил ощущение времени, а потом – ощущение своего тела. Казалось, еще чуть-чуть – и последняя ниточка, связывающая меня с этим миром – мое деформированное гвоздем сознание, – навсегда оборвется.
   «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…»
   Вот уже что-то сдвинулось во мне. Последнее усилие – и я присоединюсь к сонму эфирных созданий, населяющих астрал. Оттуда, пусть и незримый для смертных, я покажу дулю своему братцу и язык психиатру Котяре. Ну, еще немного! Тужься, тужься, как говорят роженицам акушеры.
   Под аккомпанемент «умереть, умереть, умереть…» я поднатужился, но не взмыл вверх, что было бы логично, а вновь стремительно заскользил вниз – в область дурных снов и воплощающихся в реальность кошмаров.
   На сей раз спуск занял гораздо больше времени – то ли горка оказалась длиннее, то ли я не проявил прежней прыти. Один раз, помню, меня как бы повело в сторону и едва не развернуло, но затем мистическое скольжение возобновилось в прежнем темпе.
   Я вылетел на свет, но он не ослепил меня, возможно, потому, что глаза застилали слезы.
   Место, куда меня занесло, было мерзким – какой-то заброшенный хлев. И пахло здесь мерзко – дерьмом (причем не благородным, конским или коровьим, а свинячьим), замоченными для выделки шкурами и бардой, оставшейся от самогонного производства.
   Да и положение мое было незавидное. Кто-то крепко держал меня за волосы, не давая поднять лицо от перепревшей сенной трухи, при этом выворачивал правую руку да еще пребольно поддавал чем-то сзади в промежность.
   – Что ты делаешь, паразит! – истошно орал я (и почему-то женским голосом), – меня фрицы пальцем не тронули, а родной красный боец ссильничал! Мы же вас как ангелов небесных ждали! Как на бога молились! Все командирам расскажу! Пусть тебя, гада такого, трибуналом судят!
   – Молчи, сука! – промычал кто-то за моей спиной. – Задушу!
   Не успел смысл происходящего дойти до меня, как эта позорная пытка окончилась. Меня смачно огрели всей пятерней по голой заднице и отпустили на волю. Только сейчас, обернувшись, я воочию узрел своего мучителя – плюгавенького никудышного солдатика, на которого просто плюнуть хотелось.
   Это я и сделал с превеликим удовольствием, но от болезненного удара в грудь (и откуда только у меня взялась такая округлая и мягкая грудь?) тут же свалился в кучу прошлогоднего сена, где колючек было куда больше клевера.
   Спускать обиду было не в моих правилах, и, преодолевая некое странное внутреннее сопротивление, я попытался вскочить, но запутался в одежках – задранной к поясу юбке и, наоборот, спущенных ниже колен трусах и чулках.
   Я не успел даже удивиться, почему облачен в женское убранство, как руки сами собой, вне зависимости от моей воли, навели порядок – щелкнув резинкой, подтянули трусы и одернули юбку.
   – Красную Армию, говоришь, ждала, – похабно скривился солдатик. – А исподнее немецкое носишь. Знать, заслужила чем-то, подстилка фашистская.
   Только сейчас я понял, что одет в женское платье не случайно, что я и в самом деле натуральная женщина со всеми присущими ей от природы причиндалами. Это было ужасно само по себе, но еще ужасней был тот факт, что меня изнасиловал и избил вот такой недоносок, которого я в своем прежнем виде (до взрыва в метро, конечно) пришиб бы одним пальцем.
   Человек я от природы довольно спокойный, но сейчас на меня накатила прямо-таки сатанинская злоба.
   Преодолевая телесную бабью слабость и бабий же врожденный страх, я сорвал со стены ржавый зазубренный серп, который прежде видел разве что на стягах державы, сгинувшей еще в пору моего отрочества.
   – Не балуй! – солдатик потянулся к карабину, прислоненному к бревенчатой стене хлева. – Иначе я тебе на этом месте сразу и трибунал организую, и высшую меру социальной защиты.
   Прямо скажем, не повезло солдатику. Он-то, козлик серый, думал, что перед ним прежняя баба, которую можно драть и мусолить, как душе заблагорассудится. Не приметил он случившейся в ней перемены и поэтому к новому повороту событий готов не был.
   Серп вжикнул в воздухе и угодил куда следует, однако голову подлецу, паче чаянья, не снес, а застрял, до половины вонзившись в шею. Крови было совсем немного, но когда я попытался извлечь серп – очень мешали зазубрины, – она хлынула потоком. Но мне ли, исполосованному вдоль и поперек, было бояться крови!
   Ноги у солдатика подломились, и он рухнул навзничь, потянув за собой серп, ручка которого колебалась с частотой камертона. Фистулой запела рассеченная гортань.
   На какое-то время моя власть над благоприобретенным телом прервалась. Уж слишком велико было душевное потрясение, испытанное его хозяйкой. Я завыл, запричитал, рванул себя за волосы и стал торопливо распутывать вожжи, целый пучок которых висел на поперечной балке крыши. Цель, для которой эти вожжи понадобились несчастной бабе, лично мне была хорошо понятна.