Страница:
Аггел тем временем дрожащими руками вкладывал в лук новую стрелу. Он и сам был не жилец на этом свете, но, навечно сходя в преисподнюю, старался рассчитаться с последними долгами.
Толгай машинально пошарил вокруг, но не нашел никакого другого оружия, кроме своей последней стрелы. Действуя скорее по наитию, чем по расчету, он, словно дротик, швырнул ее в аггела. В этом виде воинского искусства Толгай не обладал нужной сноровкой, но промахнуться с такого расстояния не смог бы даже Лева Цыпф.
Стрела пронзила аггелу кисть правой руки и, задев тетиву, когда-то служившую басовой струной в гитаре, заставила ее тревожно загудеть. Не давая врагу опомниться, Толгай встал – тошнотворная боль, переполнявшая его грудь, на мгновение замутила сознание, – кое-как утвердился на ногах, подобрал оброненный кем-то из аггелов меч и принялся методично обрабатывать им своего обидчика. Лезвие было широкое и тяжелое, но тупое. Удары скорее получались мозжащие, чем рубящие, и голова, на которой уже явственно были заметны короткие розовые рожки, отлетела только после пятого или шестого из них.
Еще одна стрела, пущенная сзади, застряла у Толгая в бедре. Не оборачиваясь, он доковылял до своей сабли, косо торчащей в земле, и, лишь ощутив ладонью ее холодную шершавую рукоятку, почувствовал себя более или менее уверенно.
Довольно ловко отмахиваясь клинком от новых стрел, он последовательно обошел всех аггелов, не пропуская даже тех, кто не подавал признаков жизни. Отрубая очередную голову, он на всякий случай откатывал ее подальше в сторону. Береженого, как говорится, и Бог бережет. Мало ли на какие чудеса способны эти козлорогие, преклоняющиеся перед злодеем, неизвестно за что убившим родного брата!
Покончив с этой довольно неприятной процедурой (одно дело одолеть врага в честном бою, а совсем другое – кромсать его неподвижное тело), Толгай смог наконец заняться своими проблемами. Ухватившись пальцами за торчащий между ребер стабилизатор стрелы, он стал перегибать его в обе стороны, пока не отломал напрочь. Только после этого удалось извлечь стрелу из раны. Дышать стало немного легче, хотя при каждом выдохе рот по-прежнему наполнялся кровавой пеной. Из дырки под соском тоже перли гроздья розовых пузырей.
Стрелу из бедра Толгай вырвал силой, оставив на наконечнике клок собственной плоти. На всякий случай он понюхал ее, но не ощутил никакого подозрительного запаха. (Некоторые воины-степняки имели привычку перед боем выдерживать наконечники стрел в гниющем мясе или в собачьих экскрементах, что зачастую делало смертельной даже легкую царапину.)
Уже одной этой раны на бедре хватило бы, чтобы умереть от потери крови или горячки. А о сквозной дырке в груди и говорить нечего – даже великая шаманка Верка не взялась бы ее зашить.
Толгай с тоской вспомнил о снопе бдолаха, забытом где-то в лесу. Искать его даже и не стоило – каждый лишний шаг обходился ему теперь пригоршней крови. Ощущая во всем теле быстро нарастающую слабость, он обшарил тела ближайших аггелов, но ни у кого из них не обнаружил знакомого кисета с волшебным снадобьем. Да и не могло оно долго сохраняться в Эдеме, где даже отрезанные волосы через пару дней обращались в прах.
Тут взгляд Толгая совершенно случайно упал на колчан того самого аггела, который вогнал ему в грудь роковую стрелу. Среди стрел торчали свежие веточки недавно сорванного бдолаха. Такие же заначки имелись и у других мертвецов.
Рожденный в мире, где человек еще окончательно не отделился от природы, Толгай привык жить по законом вольного зверя. Он легко переносил голод и жажду, но при каждом удобном случае нажирался до отвала. Этого же принципа он придерживался и при лечении бдолахом.
Сжевав все веточки, до которых можно было дотянуться, он принял позу, наименее бередящую раны, и, помня наставления Верки, стал страстно желать исцеления. Получалось это плохо – не давал сосредоточиться звенящий гул в ушах, клокочущая в горле кровь и сжигающая нутро острая боль.
По мере того как его глаза застилала мгла, жизнь теряла свою привлекательность и казалась уже не волшебным даром, а постылой, унизительной обузой. Смерть же, наоборот, обещала скорое избавление от забот и страданий… А что, если Зяблик прав и бессмертная человеческая душа, покинув разрушенную оболочку, каждый раз начинает новое существование?
Подумав о Зяблике, он сразу вспомнил и всех остальных: занудливого, но незаменимого Смыкова, добродушного, хотя и не в меру разговорчивого Цыпфа, восторженную Лилечку, отчаянную Верку. Где они сейчас, что с ними, живы ли еще? Поминают ли его добрым словом или клянут? Ведь он так подвел друзей, понадеявшихся на него в этот грозный момент…
И вот тогда-то Толгаю захотелось жить по-настоящему – жить, чтобы снова встать на ноги, чтобы сражаться, чтобы спасать дорогих ему людей, чтобы тайно любить Верку, чтобы выслушивать брань Зяблика, чтобы…
Внезапно сделалось совершенно темно, словно на его голову накинули глухое траурное покрывало. Земная твердь разверзлась, превратившись в черный бездонный колодец, и он, с каждой секундой чувствуя себя все более легким и бесплотным, помчался по нему – вниз, вниз, вниз…
В том диком и суровом краю, где суждено было появиться на свет Толгаю, шанс новорожденного выжить и впоследствии превратиться во взрослого человека едва ли превосходил его шанс в другой, уже выигранной лотерее (очень уж щедра на них матушка-природа!), участниками которой являлись сонмы сперматозоидов, стремящихся овладеть одной-единственной уже готовой к слиянию яйцеклеткой.
Как бы там ни было, но на земле появилось еще одно живое, а в перспективе даже разумное существо. И не важно, что это случилось не в самое подходящее время и не в самом лучшем месте, а студеной февральской ночью, в разгар метели да еще в только что разоренном ауле захудалого кочевого рода, где-то посреди центральноазиатской лесостепи.
Свидетелями его рождения были две дюжины женщин разного возраста и куча мурзатых ребятишек, не спавших в столь поздний час по причине страха, передавшегося им от взрослых.
Мужчин старше двенадцати лет не было никого – одни, в том числе отец и братья Толгая, лежали в глубоком снегу, пронзенные стрелами врагов, а другие, незадолго до набега отлучившиеся на охоту, теперь вели преследование.
Несколько лошадей, в темноте и метели отбившихся от угнанных табунов, вернулись назад. Однако захромавшего жеребца пришлось прирезать – никакой другой пищи в ауле не осталось. Мясо матерого жеребца, вволю поносившегося по степи за кобылицами, совсем не та пища, вкус которой доставляет удовольствие, но от голода случается жевать и не такое. Недаром старики, вспоминая лихие годы, которых немало было в их жизни, говорят: «Всем нам тогда приходилось питаться мясом жеребцов».
Разбойники, напавшие на кочевье, были злы, как вампиры-мангасы, пьяны от араки и действовали вопреки всем степным законам: не пощадили никого из мужчин, даже тех, кто просил об этом, подчистую угнали весь скот, не оставив и десятка баранов (это в разгар-то зимы!), и надругались над всеми женщинами, которых только смогли поймать. Беременная на последнем месяце мать Толгая, конечно же, далеко убежать не смогла, и то, что с ней случилось, стало причиной преждевременных родов.
Сейчас она сидела спиной к промерзшей стенке кибитки и держала на руках завернутого в овечью шкуру новорожденного, а со всех сторон к ней жались еще трое детей, мал мала меньше. Кроме этих детей и прикрывающей тело одежды, у нее теперь не было ничего своего. Даже овечью шкуру ей одолжила древняя старуха, всю свою жизнь прислуживавшая шаманам и пережившая не одного из них. Ее просторная юрта сгорела со всем скарбом, муж и два старших сына, уже умевших не хуже взрослых стрелять из лука и бросать аркан, погибли, а стада, подгоняемые злыми людьми, канули в глухой зимней ночи.
Однако она не предавалась горю, как это делала бы любая женщина из другого времени и другого народа, оказавшаяся на ее месте, не кляла судьбу и не просила сочувствия у окружающих. Полуприкрыв воспаленные глаза, она дремала, не забирая изо рта ребенка грудь, которая не только кормила, но и согревала его, и ждала, когда утихнет ветер и наступит день, чтобы можно было заняться делом: раскопать пепелище своей юрты и спасти хотя бы металлические вещи, обойти окрестности и попытаться найти нескольких бесприютных лошадей или баранов, обрядить тела мужа и сыновей в то, что удастся выпросить у родни, а затем достойно проводить их в мир мертвых.
Мужчины вернулись ни с чем, хорошо хоть сами живы остались. Буран замел все следы, а разбойники были явно не из этих мест и могли угнать стада куда угодно, даже на самый край степи к кипчакам или уйгурам.
Кочевью, чтобы выжить, нужно было ограбить кого-нибудь из соседей или наняться в услужение к богатому и сильному роду. На первое, увы, недоставало сил, пришлось, скрипя зубами, идти в добровольное ярмо.
Лошадей не хватило даже на то, чтобы усадить на них всех стариков. Хорошо хоть, что уцелела парочка вьючных верблюдов – разбойники не позарились на этих медлительных и упрямых животных.
После того как старая шаманка (мужчин, умеющих управляться с бубном, в роду не осталось) совершила все приличествующие случаю обряды, караван, в котором пеших было больше, чем конных, тронулся в нелегкий путь. Метель то утихала, то вновь начинала свою круговерть – стоял последний месяц зимы, когда злые северо-восточные ветры дуют не переставая.
Выступая в поход, мать Толгая заранее знала, что всех детей сохранить не сумеет, однако была готова бороться за каждого из них до конца, как защищающая свой выводок волчица.
Никто не считал ни дней, от света до света сплошь состоявших из упорного продвижения сквозь снега, ни ночей, проведенных под открытым небом, без юрт, возле чадящих костров. Старики умерли, не одолев и половины пути. За ними наступила очередь детей, – взрослые не могли взять их с собой в седло. Первой упала семилетняя сестра Толгая, которой приходилось тащить суму с едой. Она была еще жива и смотрела на мать глазами, полными боли и печали, но остаться с ней – значило погубить всех остальных. А по пятам за караваном шли степные волки, еще более голодные, чем люди.
До кочевья многочисленного и богатого рода куянов добралась едва ли половина из тех, кто отправился в это опасное путешествие. Оба верблюда уцелели, зато почти всех лошадей пришлось прирезать в пути на мясо. У Толгая на этом свете не осталось ни одного родного человека, кроме матери, но он еще не знал об этом.
Ханы куянов приняли их под свою крепкую руку, но, понимая, что несчастным людям податься больше некуда, условия оговорили крутые – весь первый год работать только за пищу, кров над головой и защиту от лиходеев и лишь на следующее лето брать себе жеребят из приплода.
На окраине чужого кочевья поставили юрты, тоже чужие, истертые и полинявшие – после чего зажили так, как жили много веков до этого: в тяжком каждодневном труде и в постоянной борьбе за выживание.
Это только говорится, что степняк вольный человек, не зависящий на этом свете ни от кого, кроме доброго коня, харлужной сабли и дальнобойного лука. На самом деле он не в меньшей степени, чем земледелец, страдает и от козней природы – разлива рек, слишком сухого лета, чересчур снежной зимы, неурожая трав, – и от мора, нападающего на стада чаще, чем хотелось бы, и от соседей, среди которых никогда не бывает добрых.
Сравнительно безопасен был только север, заросший непроходимыми лесами и утонувший в комариных болотах. С востока регулярно наведывались многочисленные и хорошо вооруженные отряды властелина Поднебесной империи, во главе которых стояли хитрые и проницательные чиновники, умеющие все сосчитать и записать. Они брали дань скотом, шкурами, утварью, а главное – людьми. Каждый год самые лихие молодые воины под конвоем отправлялись в столицу империи, чтобы пополнить там ряды дворцовой гвардии. Никто из них никогда не возвращался назад – то ли слишком сладка была жизнь на чужбине, то ли они не доживали до окончания срока службы.
С полудня, не менее регулярно, только в другие сроки, налетала стремительная конница шахов и беков, веривших, по их словам, в праведного Бога, но на деле творивших неправедные дела. Повадками они были похожи на саранчу: брали все, что могли захватить с собой, а что не могли – уничтожали. После их набегов степь превращалась в пустыню, кое-где помеченную пепелищами и погостами…
С запада не давали покоя свои же братья кипчаки, несколько веков назад откочевавшие в сторону великих рек и там набравшие нешуточную силу. У них вошло в обычай пополнять свои богатства за счет окрестных народов. Исключение не делалось и для бывших соплеменников. За одно дерзкое слово, за один косой взгляд рубились головы и поджигались кочевья, а скот и люди угонялись в полон.
Да и в самой степи давно не было порядка. Племя вставало на племя, род на род. Сильные отбирали у слабых стада, пастбища, водопои. Просторная на первый взгляд страна не вмещала своих сыновей. Женщины, несмотря ни на что, производили живых душ больше, чем уносили войны, болезни и голод.
Вскоре у Толгая, носившего тогда другое, детское имя, появился отчим, дядя отца, взявший свою овдовевшую свояченицу третьей женой – в степи не должно быть вдов и сирот. До трех лет Толгай жил среди своих сверстников, как жеребенок в стаде, – следил за старшими и старался подражать им.
На четвертое лето жизни его детство кончилось. Толгаю вручили игрушечный аркан и игрушечный лук, из которого, впрочем, можно было запросто подстрелить зазевавшегося тарбагана, а потом стали сажать на спокойного конька. С пяти лет он уже помогал женщинам по хозяйству, а с шести приглядывал за котными овечками и ягнятами.
Мир вокруг был суров, опасен и не прощал ошибок. Выжить в нем мог только тот, кто в степи был как рыба в воде или как птица в небе. Толгай старательно учил книгу жизни, где на несколько черных страниц приходилась лишь одна светлая. Вскоре он знал десятки небесных знамений, предсказывающих ясный день или разрушительную бурю. Он отличал каждого коня в своем табуне и помнил особенности его характера. Он умел лечить лошадей от вздутия живота, трещин на копытах, слепоты и излишней резвости, которая проистекает от страсти жеребцов к кобылам.
Не выходя из юрты, он мог с удивительной точностью определить время дня, ориентируясь на солнечный зайчик, падающий вниз через отверстие дымохода, – в разные часы он освещал разные жерди стен и разные предметы обихода, разложенные в раз и навсегда заведенном порядке.
Малые расстояния Толгай мерил арканами, каждый из которых в длину равнялся тридцати человеческим ростам, а большие – конскими перегонами. Он знал целебные свойства медвежьего сала, сушеной смородины, кобыльего молока, пареного мха, а в случае нужды мог наложить на рану целебную повязку из сосновой заболони или сделать кровопускание.
Завидев вдали сплоченные массы скота или отряды врагов, он с помощью ладони, плети или лука легко определял их примерную численнность. Находясь вдали от дома, он питался одним только мясом. Утром совал сырой кусок под седло, а когда чувствовал голод, доставал его – мягкий, душистый, сочный, хорошо упревший в конском поту.
Прежде чем напиться из речки или напоить коня, он испрашивал на это разрешение у водяного хозяина и никогда не обижал рыб, его слуг. Дважды в детстве он попадал в половодье и не хотел вновь накликать на себя гнев столь могущественной стихии.
В десять лет ему доверили зарезать на празднике барана. С тринадцати лет он систематически участвовал в облавах на волков и схватках с разбойниками. В этом же возрасте он сразил стрелой первого врага и получил первую боевую рану. Теперь он уже хорошо знал степь и не боялся заблудиться, даже отъехав от родного кочевья на десять дневных переходов. Тысячи примет, накрепко засевших в памяти, связывали Толгая с домом. Он знал каждый изгиб реки, каждое озерцо и каждую гряду сопок на огромном пространстве вокруг.
Толгай свято верил рассказам стариков об устройстве всех трех сущих миров, о четырех углах света, о добрых богах и вредоносных духах, о повелителе неба грозном Тенгри и его плодовитой супруге Умай, о древних героях, чьим подвигам люди обязаны жизнью, и о том, что, если долго ехать в сторону заката, можно добраться до благословенной страны, где в юртах из серебра живут белолицые красавицы, а хорошая еда и арака никогда не иссякают.
Мать его продолжала трудиться на свою новую семью, каждый год исправно рожая по ребенку, и у Толгая уже было пять единоутробных братьев и сестер. Он по-прежнему пас лошадей хана, но имел уже и свой небольшой косяк. В соседнем ауле ему была сосватана девушка из небогатой, но уважаемой семьи. На последнем осеннем празднике он оказался в числе лучших удальцов – без промаха стрелял на скаку из лука, в борьбе одолел шестерых соперников и, если бы не засечка лошади, мог бы выиграть даже конные состязания.
Этот успех едва не сгубил Толгая. Как известно, дятел первыми склевывает тех жучков, которые неосмотрительно высовываются из своих щелок.
Едва замерзли реки, явился китайский мытарь, сопровождаемый отрядом наемников-киданей, и стал отнимать у степняков то, что по праву сильного принадлежало императору. Вот тогда-то ханы куянов вспомнили о лихом, но безродном пастухе, в младенческом возрасте прибившемся к их племени. Уж если и приходится оплатить дань кровью, то лучше это делать за счет чужаков.
До границ Поднебесной новобранцев из предосторожности везли в путах и развязывали лишь по ту сторону Великой Стены, мощь и несокрушимость которой должны были отбить у дикарей всякую охоту к неповиновению.
Толгай так и не узрел это чудо средневековой архитектуры. Ему не понравились веревки, скручивавшие руки, не понравилась непривычная пища, в которой бледное вываренное мясо было перемешано с зерном, не понравились плети конвоиров, гулявшие по его спине при малейшей провинности, не понравился язык новых хозяев, на слух напоминавший чириканье птиц, а больше всего не понравилось то, что из вольного степного волка он должен был превратиться в цепного пса, стерегущего чужое добро.
На одной из стоянок, когда караульных сморил сон, он зубами перегрыз веревки, похитил пару свежих коней, которых приглядел заранее, и ускакал. За ним гнались долго и упорно, а отстали только в дикой, изрезанной глубокими оврагами местности, имевшей дурную славу не только среди императорских прислужников, но и у окрестных жителей.
В этом скудном краю нельзя было прокормить скот, но было очень удобно скрываться от могущественных врагов. Издавна сюда стекались все те, кто не ладил со степными законами, кто смел перечить ханам, кто жирной пище и сладкому сну предпочитал вольную волю. Этих смельчаков так и называли – «люди вечной воли».
Возвращаться в свое кочевье не имело смысла – его бы немедленно выдали обратно, но уже не для службы, а для расправы. Не по собственной воле, а по безысходной нужде пристал Толгай к шайке вольных людей, кроме набегов кормившихся еще и выполнением всяких деликатных поручений сильных мира сего (хороший хан своего нукера на отчаянное дело не пошлет).
Первое время Толгай все мечтал о том, как тайком вернется в родные края, заберет мать, похитит невесту и ускачет с ними далеко-далеко в счастливую страну заката. Однако вскоре до него дошли слухи, что мать утонула, провалившись в заметенную снегом полынью, а бывшая невеста теперь жена другого.
С тех пор единственной семьей Толгая стали вольные люди. С ними он вдосталь помотался по земле: видел и минареты Бухары, и горы Алатау, и даже ту самую Великую Стену, до которой однажды уже едва не добрался.
Он участвовал во многих стычках, не все из которых заканчивались в пользу его отряда. Тело его носило отметины и от стрел, и от сабель, и от топора, и от женских ногтей. Не единожды его жизнь висела на волоске. Спасала Толгая природная быстрота, редкая ловкость, звериная живучесть да еще, пожалуй, удача, без которой нельзя прожить вольному человеку. Все его сокровища по-прежнему вмещались в переметной суме, зато лошадям завидовали даже могущественные ханы. Как и все его нынешние сотоварищи, он жил одним днем, никогда не строил никаких планов и уже начал постепенно забывать прошлую жизнь пастуха.
Однажды глава рода кушулов пообещал старейшинам отряда хорошее вознаграждение за то, что они сожгут кочевья рода тузганов, а их стада рассеют по округе. Однако тузганы тоже оказались не дураки, вызнали как-то о грозящей беде и наняли себе в защиту другой отряд вольных людей.
Оба отряда съехались в чистом поле, переговорили между собой и стали думать совместную думу. Ни о каком сговоре, конечно, не могло идти и речи – кто бы потом их нанял для лихого дела? Но и рубиться насмерть тоже не хотелось: все были хорошо друг с другом знакомы, да и награда ожидалась не ахти какая.
Решили выставить поединщиков, пусть они и решают судьбу тузганов – гореть им сегодня в своих юртах или спать спокойно. Очень скоро выяснилось, что супротивная сторона недаром сама предложила этот план. Единоборец у них был приготовлен заранее и вид имел столь грозный, что среди сотоварищей Толгая, мало кого боявшихся на этом свете, включая китайского императора, прокатился нехороший шумок сомнения. Еще даже не начав схватку, они заранее смирились с поражением.
Поединщика, которого выставили защитники тузганов, звали Темирче-батыр. Родом он происходил из восточных тургутов, жены которых, как известно, совокупляются со злыми шулмасами. Башка у него и вправду была уродливая, как у демона, зубы – как у жеребца, а грудь – как котел. С любым всадником он мог сразиться спешившись, так был высок ростом и длиннорук.
Силой его одолеть было невозможно, оставалось надеяться на быстроту и ловкость таких удальцов, как Толгай. Сам же он и вызвался на единоборство – если бы струсил сейчас, потом бы вечно себя корил.
Готовились к поединку неспешно. Сначала тщательно выбирали коней. Толгай оседлал не самую резвую, но очень поворотливую и послушливую кобылу, к тому же еще злую в бою. Темирче – громадного черного жеребца-аргамака, неизвестно из каких краев попавшего в степь.
Затем возник спор относительно оружия. О саблях или топорах даже речи не шло, как-никак все здесь были свои люди. Решили драться на плетях, что для степняков вполне пристойно. Старейшины, щадя молодую жизнь Толгая, предложили ограничиться обычными камчами, имевшими на конце кожаную нашлепку, смягчающую удар. Он же сам, справедливо полагая, что хлестать такой погонялкой Темирче то же самое, что щекотать верблюда, выбрал тяжелые камчи-волкобои.
Затем Толгай разделся до пояса и все снятое с себя – бухарский теплый халат, кожаный панцирь, китайскую шелковую рубашку и стальной нагрудник – на случай своей смерти завещал недавно приставшему к шайке мальчишке, своих доспехов пока еще не имевшему. Остальное его имущество, согласно обычаю, в равных долях полагалось разделить между всеми сотоварищами.
Затем оба отряда отъехали подальше друг от друга, освобождая место для схватки, и после недолгих торжественных церемоний выпустили своих бойцов, словно стравливаемых на потеху псов.
В мгновение ока они оказались рядом, и, когда Темирче занес для удара свою камчу, Толгай проворно нырнул под брюхо лошади. Этот прием он повторил несколько раз подряд, ожидая, какая реакция последует со стороны противника. Голова у того хоть и была велика, но скорее всего за счет толщины костей, а вовсе не от большого ума. Темирче только бранился, брызгал слюной и обвинял Толгая в трусости. Молодой, но уже достаточно опытный воин вполне резонно отвечал издали, что только глупый волк открыто бросается на взбесившегося быка. Умный всегда дождется удобного момента.
В очередной раз оказавшись под конским брюхом, Толгай не ускакал, как прежде, прочь, а соскользнул на землю. Пока Темирче взором провожал его кобылу, он проворно вскочил и огрел противника камчой по лбу. Не дожидаясь ответного удара, Толгай, как под перекладиной храмовых ворот, проскользнул под черным жеребцом и вскочил на свою лошадку, послушно вернувшуюся назад с другой стороны.
Кровь залила Темирче глаза, и он погнался за обидчиком, как зимняя буря за припозднившимся с отлетом в теплые края лебедем. За то время, что он впустую гонял Толгая по полю, можно было сварить и съесть жирного барана. Кобылка, проворная, как стриж, легко уворачивалась от тяжеловесного жеребца, с морды которого уже хлопьями летела серая пена.
Теперь уже и Толгай стал время от времени налетать на соперника, не столько, правда, донимая его камчой, сколько глумливыми речами.
– Возвращайся домой, Темирче! – говорил он. – Твое место у котла, среди женщин. Какой ты воин, если не можешь догнать врага даже на таком крошечном клочке земли! Твоя мать согрешила не с шулмасом, летающим по небу подобно молнии, а с медлительным верблюдом.
Темирче, вспыльчивый, как и все дураки, после таких слов во весь опор кидался на обидчика, но тот всякий раз ускользал то влево, то вправо, не забывая при этом довольно успешно пользоваться камчой. Толгай стремился утомить и взбесить противника, а когда тот окончательно потеряет осторожность, закончить дело точным ударом в висок.
Толгай машинально пошарил вокруг, но не нашел никакого другого оружия, кроме своей последней стрелы. Действуя скорее по наитию, чем по расчету, он, словно дротик, швырнул ее в аггела. В этом виде воинского искусства Толгай не обладал нужной сноровкой, но промахнуться с такого расстояния не смог бы даже Лева Цыпф.
Стрела пронзила аггелу кисть правой руки и, задев тетиву, когда-то служившую басовой струной в гитаре, заставила ее тревожно загудеть. Не давая врагу опомниться, Толгай встал – тошнотворная боль, переполнявшая его грудь, на мгновение замутила сознание, – кое-как утвердился на ногах, подобрал оброненный кем-то из аггелов меч и принялся методично обрабатывать им своего обидчика. Лезвие было широкое и тяжелое, но тупое. Удары скорее получались мозжащие, чем рубящие, и голова, на которой уже явственно были заметны короткие розовые рожки, отлетела только после пятого или шестого из них.
Еще одна стрела, пущенная сзади, застряла у Толгая в бедре. Не оборачиваясь, он доковылял до своей сабли, косо торчащей в земле, и, лишь ощутив ладонью ее холодную шершавую рукоятку, почувствовал себя более или менее уверенно.
Довольно ловко отмахиваясь клинком от новых стрел, он последовательно обошел всех аггелов, не пропуская даже тех, кто не подавал признаков жизни. Отрубая очередную голову, он на всякий случай откатывал ее подальше в сторону. Береженого, как говорится, и Бог бережет. Мало ли на какие чудеса способны эти козлорогие, преклоняющиеся перед злодеем, неизвестно за что убившим родного брата!
Покончив с этой довольно неприятной процедурой (одно дело одолеть врага в честном бою, а совсем другое – кромсать его неподвижное тело), Толгай смог наконец заняться своими проблемами. Ухватившись пальцами за торчащий между ребер стабилизатор стрелы, он стал перегибать его в обе стороны, пока не отломал напрочь. Только после этого удалось извлечь стрелу из раны. Дышать стало немного легче, хотя при каждом выдохе рот по-прежнему наполнялся кровавой пеной. Из дырки под соском тоже перли гроздья розовых пузырей.
Стрелу из бедра Толгай вырвал силой, оставив на наконечнике клок собственной плоти. На всякий случай он понюхал ее, но не ощутил никакого подозрительного запаха. (Некоторые воины-степняки имели привычку перед боем выдерживать наконечники стрел в гниющем мясе или в собачьих экскрементах, что зачастую делало смертельной даже легкую царапину.)
Уже одной этой раны на бедре хватило бы, чтобы умереть от потери крови или горячки. А о сквозной дырке в груди и говорить нечего – даже великая шаманка Верка не взялась бы ее зашить.
Толгай с тоской вспомнил о снопе бдолаха, забытом где-то в лесу. Искать его даже и не стоило – каждый лишний шаг обходился ему теперь пригоршней крови. Ощущая во всем теле быстро нарастающую слабость, он обшарил тела ближайших аггелов, но ни у кого из них не обнаружил знакомого кисета с волшебным снадобьем. Да и не могло оно долго сохраняться в Эдеме, где даже отрезанные волосы через пару дней обращались в прах.
Тут взгляд Толгая совершенно случайно упал на колчан того самого аггела, который вогнал ему в грудь роковую стрелу. Среди стрел торчали свежие веточки недавно сорванного бдолаха. Такие же заначки имелись и у других мертвецов.
Рожденный в мире, где человек еще окончательно не отделился от природы, Толгай привык жить по законом вольного зверя. Он легко переносил голод и жажду, но при каждом удобном случае нажирался до отвала. Этого же принципа он придерживался и при лечении бдолахом.
Сжевав все веточки, до которых можно было дотянуться, он принял позу, наименее бередящую раны, и, помня наставления Верки, стал страстно желать исцеления. Получалось это плохо – не давал сосредоточиться звенящий гул в ушах, клокочущая в горле кровь и сжигающая нутро острая боль.
По мере того как его глаза застилала мгла, жизнь теряла свою привлекательность и казалась уже не волшебным даром, а постылой, унизительной обузой. Смерть же, наоборот, обещала скорое избавление от забот и страданий… А что, если Зяблик прав и бессмертная человеческая душа, покинув разрушенную оболочку, каждый раз начинает новое существование?
Подумав о Зяблике, он сразу вспомнил и всех остальных: занудливого, но незаменимого Смыкова, добродушного, хотя и не в меру разговорчивого Цыпфа, восторженную Лилечку, отчаянную Верку. Где они сейчас, что с ними, живы ли еще? Поминают ли его добрым словом или клянут? Ведь он так подвел друзей, понадеявшихся на него в этот грозный момент…
И вот тогда-то Толгаю захотелось жить по-настоящему – жить, чтобы снова встать на ноги, чтобы сражаться, чтобы спасать дорогих ему людей, чтобы тайно любить Верку, чтобы выслушивать брань Зяблика, чтобы…
Внезапно сделалось совершенно темно, словно на его голову накинули глухое траурное покрывало. Земная твердь разверзлась, превратившись в черный бездонный колодец, и он, с каждой секундой чувствуя себя все более легким и бесплотным, помчался по нему – вниз, вниз, вниз…
В том диком и суровом краю, где суждено было появиться на свет Толгаю, шанс новорожденного выжить и впоследствии превратиться во взрослого человека едва ли превосходил его шанс в другой, уже выигранной лотерее (очень уж щедра на них матушка-природа!), участниками которой являлись сонмы сперматозоидов, стремящихся овладеть одной-единственной уже готовой к слиянию яйцеклеткой.
Как бы там ни было, но на земле появилось еще одно живое, а в перспективе даже разумное существо. И не важно, что это случилось не в самое подходящее время и не в самом лучшем месте, а студеной февральской ночью, в разгар метели да еще в только что разоренном ауле захудалого кочевого рода, где-то посреди центральноазиатской лесостепи.
Свидетелями его рождения были две дюжины женщин разного возраста и куча мурзатых ребятишек, не спавших в столь поздний час по причине страха, передавшегося им от взрослых.
Мужчин старше двенадцати лет не было никого – одни, в том числе отец и братья Толгая, лежали в глубоком снегу, пронзенные стрелами врагов, а другие, незадолго до набега отлучившиеся на охоту, теперь вели преследование.
Несколько лошадей, в темноте и метели отбившихся от угнанных табунов, вернулись назад. Однако захромавшего жеребца пришлось прирезать – никакой другой пищи в ауле не осталось. Мясо матерого жеребца, вволю поносившегося по степи за кобылицами, совсем не та пища, вкус которой доставляет удовольствие, но от голода случается жевать и не такое. Недаром старики, вспоминая лихие годы, которых немало было в их жизни, говорят: «Всем нам тогда приходилось питаться мясом жеребцов».
Разбойники, напавшие на кочевье, были злы, как вампиры-мангасы, пьяны от араки и действовали вопреки всем степным законам: не пощадили никого из мужчин, даже тех, кто просил об этом, подчистую угнали весь скот, не оставив и десятка баранов (это в разгар-то зимы!), и надругались над всеми женщинами, которых только смогли поймать. Беременная на последнем месяце мать Толгая, конечно же, далеко убежать не смогла, и то, что с ней случилось, стало причиной преждевременных родов.
Сейчас она сидела спиной к промерзшей стенке кибитки и держала на руках завернутого в овечью шкуру новорожденного, а со всех сторон к ней жались еще трое детей, мал мала меньше. Кроме этих детей и прикрывающей тело одежды, у нее теперь не было ничего своего. Даже овечью шкуру ей одолжила древняя старуха, всю свою жизнь прислуживавшая шаманам и пережившая не одного из них. Ее просторная юрта сгорела со всем скарбом, муж и два старших сына, уже умевших не хуже взрослых стрелять из лука и бросать аркан, погибли, а стада, подгоняемые злыми людьми, канули в глухой зимней ночи.
Однако она не предавалась горю, как это делала бы любая женщина из другого времени и другого народа, оказавшаяся на ее месте, не кляла судьбу и не просила сочувствия у окружающих. Полуприкрыв воспаленные глаза, она дремала, не забирая изо рта ребенка грудь, которая не только кормила, но и согревала его, и ждала, когда утихнет ветер и наступит день, чтобы можно было заняться делом: раскопать пепелище своей юрты и спасти хотя бы металлические вещи, обойти окрестности и попытаться найти нескольких бесприютных лошадей или баранов, обрядить тела мужа и сыновей в то, что удастся выпросить у родни, а затем достойно проводить их в мир мертвых.
Мужчины вернулись ни с чем, хорошо хоть сами живы остались. Буран замел все следы, а разбойники были явно не из этих мест и могли угнать стада куда угодно, даже на самый край степи к кипчакам или уйгурам.
Кочевью, чтобы выжить, нужно было ограбить кого-нибудь из соседей или наняться в услужение к богатому и сильному роду. На первое, увы, недоставало сил, пришлось, скрипя зубами, идти в добровольное ярмо.
Лошадей не хватило даже на то, чтобы усадить на них всех стариков. Хорошо хоть, что уцелела парочка вьючных верблюдов – разбойники не позарились на этих медлительных и упрямых животных.
После того как старая шаманка (мужчин, умеющих управляться с бубном, в роду не осталось) совершила все приличествующие случаю обряды, караван, в котором пеших было больше, чем конных, тронулся в нелегкий путь. Метель то утихала, то вновь начинала свою круговерть – стоял последний месяц зимы, когда злые северо-восточные ветры дуют не переставая.
Выступая в поход, мать Толгая заранее знала, что всех детей сохранить не сумеет, однако была готова бороться за каждого из них до конца, как защищающая свой выводок волчица.
Никто не считал ни дней, от света до света сплошь состоявших из упорного продвижения сквозь снега, ни ночей, проведенных под открытым небом, без юрт, возле чадящих костров. Старики умерли, не одолев и половины пути. За ними наступила очередь детей, – взрослые не могли взять их с собой в седло. Первой упала семилетняя сестра Толгая, которой приходилось тащить суму с едой. Она была еще жива и смотрела на мать глазами, полными боли и печали, но остаться с ней – значило погубить всех остальных. А по пятам за караваном шли степные волки, еще более голодные, чем люди.
До кочевья многочисленного и богатого рода куянов добралась едва ли половина из тех, кто отправился в это опасное путешествие. Оба верблюда уцелели, зато почти всех лошадей пришлось прирезать в пути на мясо. У Толгая на этом свете не осталось ни одного родного человека, кроме матери, но он еще не знал об этом.
Ханы куянов приняли их под свою крепкую руку, но, понимая, что несчастным людям податься больше некуда, условия оговорили крутые – весь первый год работать только за пищу, кров над головой и защиту от лиходеев и лишь на следующее лето брать себе жеребят из приплода.
На окраине чужого кочевья поставили юрты, тоже чужие, истертые и полинявшие – после чего зажили так, как жили много веков до этого: в тяжком каждодневном труде и в постоянной борьбе за выживание.
Это только говорится, что степняк вольный человек, не зависящий на этом свете ни от кого, кроме доброго коня, харлужной сабли и дальнобойного лука. На самом деле он не в меньшей степени, чем земледелец, страдает и от козней природы – разлива рек, слишком сухого лета, чересчур снежной зимы, неурожая трав, – и от мора, нападающего на стада чаще, чем хотелось бы, и от соседей, среди которых никогда не бывает добрых.
Сравнительно безопасен был только север, заросший непроходимыми лесами и утонувший в комариных болотах. С востока регулярно наведывались многочисленные и хорошо вооруженные отряды властелина Поднебесной империи, во главе которых стояли хитрые и проницательные чиновники, умеющие все сосчитать и записать. Они брали дань скотом, шкурами, утварью, а главное – людьми. Каждый год самые лихие молодые воины под конвоем отправлялись в столицу империи, чтобы пополнить там ряды дворцовой гвардии. Никто из них никогда не возвращался назад – то ли слишком сладка была жизнь на чужбине, то ли они не доживали до окончания срока службы.
С полудня, не менее регулярно, только в другие сроки, налетала стремительная конница шахов и беков, веривших, по их словам, в праведного Бога, но на деле творивших неправедные дела. Повадками они были похожи на саранчу: брали все, что могли захватить с собой, а что не могли – уничтожали. После их набегов степь превращалась в пустыню, кое-где помеченную пепелищами и погостами…
С запада не давали покоя свои же братья кипчаки, несколько веков назад откочевавшие в сторону великих рек и там набравшие нешуточную силу. У них вошло в обычай пополнять свои богатства за счет окрестных народов. Исключение не делалось и для бывших соплеменников. За одно дерзкое слово, за один косой взгляд рубились головы и поджигались кочевья, а скот и люди угонялись в полон.
Да и в самой степи давно не было порядка. Племя вставало на племя, род на род. Сильные отбирали у слабых стада, пастбища, водопои. Просторная на первый взгляд страна не вмещала своих сыновей. Женщины, несмотря ни на что, производили живых душ больше, чем уносили войны, болезни и голод.
Вскоре у Толгая, носившего тогда другое, детское имя, появился отчим, дядя отца, взявший свою овдовевшую свояченицу третьей женой – в степи не должно быть вдов и сирот. До трех лет Толгай жил среди своих сверстников, как жеребенок в стаде, – следил за старшими и старался подражать им.
На четвертое лето жизни его детство кончилось. Толгаю вручили игрушечный аркан и игрушечный лук, из которого, впрочем, можно было запросто подстрелить зазевавшегося тарбагана, а потом стали сажать на спокойного конька. С пяти лет он уже помогал женщинам по хозяйству, а с шести приглядывал за котными овечками и ягнятами.
Мир вокруг был суров, опасен и не прощал ошибок. Выжить в нем мог только тот, кто в степи был как рыба в воде или как птица в небе. Толгай старательно учил книгу жизни, где на несколько черных страниц приходилась лишь одна светлая. Вскоре он знал десятки небесных знамений, предсказывающих ясный день или разрушительную бурю. Он отличал каждого коня в своем табуне и помнил особенности его характера. Он умел лечить лошадей от вздутия живота, трещин на копытах, слепоты и излишней резвости, которая проистекает от страсти жеребцов к кобылам.
Не выходя из юрты, он мог с удивительной точностью определить время дня, ориентируясь на солнечный зайчик, падающий вниз через отверстие дымохода, – в разные часы он освещал разные жерди стен и разные предметы обихода, разложенные в раз и навсегда заведенном порядке.
Малые расстояния Толгай мерил арканами, каждый из которых в длину равнялся тридцати человеческим ростам, а большие – конскими перегонами. Он знал целебные свойства медвежьего сала, сушеной смородины, кобыльего молока, пареного мха, а в случае нужды мог наложить на рану целебную повязку из сосновой заболони или сделать кровопускание.
Завидев вдали сплоченные массы скота или отряды врагов, он с помощью ладони, плети или лука легко определял их примерную численнность. Находясь вдали от дома, он питался одним только мясом. Утром совал сырой кусок под седло, а когда чувствовал голод, доставал его – мягкий, душистый, сочный, хорошо упревший в конском поту.
Прежде чем напиться из речки или напоить коня, он испрашивал на это разрешение у водяного хозяина и никогда не обижал рыб, его слуг. Дважды в детстве он попадал в половодье и не хотел вновь накликать на себя гнев столь могущественной стихии.
В десять лет ему доверили зарезать на празднике барана. С тринадцати лет он систематически участвовал в облавах на волков и схватках с разбойниками. В этом же возрасте он сразил стрелой первого врага и получил первую боевую рану. Теперь он уже хорошо знал степь и не боялся заблудиться, даже отъехав от родного кочевья на десять дневных переходов. Тысячи примет, накрепко засевших в памяти, связывали Толгая с домом. Он знал каждый изгиб реки, каждое озерцо и каждую гряду сопок на огромном пространстве вокруг.
Толгай свято верил рассказам стариков об устройстве всех трех сущих миров, о четырех углах света, о добрых богах и вредоносных духах, о повелителе неба грозном Тенгри и его плодовитой супруге Умай, о древних героях, чьим подвигам люди обязаны жизнью, и о том, что, если долго ехать в сторону заката, можно добраться до благословенной страны, где в юртах из серебра живут белолицые красавицы, а хорошая еда и арака никогда не иссякают.
Мать его продолжала трудиться на свою новую семью, каждый год исправно рожая по ребенку, и у Толгая уже было пять единоутробных братьев и сестер. Он по-прежнему пас лошадей хана, но имел уже и свой небольшой косяк. В соседнем ауле ему была сосватана девушка из небогатой, но уважаемой семьи. На последнем осеннем празднике он оказался в числе лучших удальцов – без промаха стрелял на скаку из лука, в борьбе одолел шестерых соперников и, если бы не засечка лошади, мог бы выиграть даже конные состязания.
Этот успех едва не сгубил Толгая. Как известно, дятел первыми склевывает тех жучков, которые неосмотрительно высовываются из своих щелок.
Едва замерзли реки, явился китайский мытарь, сопровождаемый отрядом наемников-киданей, и стал отнимать у степняков то, что по праву сильного принадлежало императору. Вот тогда-то ханы куянов вспомнили о лихом, но безродном пастухе, в младенческом возрасте прибившемся к их племени. Уж если и приходится оплатить дань кровью, то лучше это делать за счет чужаков.
До границ Поднебесной новобранцев из предосторожности везли в путах и развязывали лишь по ту сторону Великой Стены, мощь и несокрушимость которой должны были отбить у дикарей всякую охоту к неповиновению.
Толгай так и не узрел это чудо средневековой архитектуры. Ему не понравились веревки, скручивавшие руки, не понравилась непривычная пища, в которой бледное вываренное мясо было перемешано с зерном, не понравились плети конвоиров, гулявшие по его спине при малейшей провинности, не понравился язык новых хозяев, на слух напоминавший чириканье птиц, а больше всего не понравилось то, что из вольного степного волка он должен был превратиться в цепного пса, стерегущего чужое добро.
На одной из стоянок, когда караульных сморил сон, он зубами перегрыз веревки, похитил пару свежих коней, которых приглядел заранее, и ускакал. За ним гнались долго и упорно, а отстали только в дикой, изрезанной глубокими оврагами местности, имевшей дурную славу не только среди императорских прислужников, но и у окрестных жителей.
В этом скудном краю нельзя было прокормить скот, но было очень удобно скрываться от могущественных врагов. Издавна сюда стекались все те, кто не ладил со степными законами, кто смел перечить ханам, кто жирной пище и сладкому сну предпочитал вольную волю. Этих смельчаков так и называли – «люди вечной воли».
Возвращаться в свое кочевье не имело смысла – его бы немедленно выдали обратно, но уже не для службы, а для расправы. Не по собственной воле, а по безысходной нужде пристал Толгай к шайке вольных людей, кроме набегов кормившихся еще и выполнением всяких деликатных поручений сильных мира сего (хороший хан своего нукера на отчаянное дело не пошлет).
Первое время Толгай все мечтал о том, как тайком вернется в родные края, заберет мать, похитит невесту и ускачет с ними далеко-далеко в счастливую страну заката. Однако вскоре до него дошли слухи, что мать утонула, провалившись в заметенную снегом полынью, а бывшая невеста теперь жена другого.
С тех пор единственной семьей Толгая стали вольные люди. С ними он вдосталь помотался по земле: видел и минареты Бухары, и горы Алатау, и даже ту самую Великую Стену, до которой однажды уже едва не добрался.
Он участвовал во многих стычках, не все из которых заканчивались в пользу его отряда. Тело его носило отметины и от стрел, и от сабель, и от топора, и от женских ногтей. Не единожды его жизнь висела на волоске. Спасала Толгая природная быстрота, редкая ловкость, звериная живучесть да еще, пожалуй, удача, без которой нельзя прожить вольному человеку. Все его сокровища по-прежнему вмещались в переметной суме, зато лошадям завидовали даже могущественные ханы. Как и все его нынешние сотоварищи, он жил одним днем, никогда не строил никаких планов и уже начал постепенно забывать прошлую жизнь пастуха.
Однажды глава рода кушулов пообещал старейшинам отряда хорошее вознаграждение за то, что они сожгут кочевья рода тузганов, а их стада рассеют по округе. Однако тузганы тоже оказались не дураки, вызнали как-то о грозящей беде и наняли себе в защиту другой отряд вольных людей.
Оба отряда съехались в чистом поле, переговорили между собой и стали думать совместную думу. Ни о каком сговоре, конечно, не могло идти и речи – кто бы потом их нанял для лихого дела? Но и рубиться насмерть тоже не хотелось: все были хорошо друг с другом знакомы, да и награда ожидалась не ахти какая.
Решили выставить поединщиков, пусть они и решают судьбу тузганов – гореть им сегодня в своих юртах или спать спокойно. Очень скоро выяснилось, что супротивная сторона недаром сама предложила этот план. Единоборец у них был приготовлен заранее и вид имел столь грозный, что среди сотоварищей Толгая, мало кого боявшихся на этом свете, включая китайского императора, прокатился нехороший шумок сомнения. Еще даже не начав схватку, они заранее смирились с поражением.
Поединщика, которого выставили защитники тузганов, звали Темирче-батыр. Родом он происходил из восточных тургутов, жены которых, как известно, совокупляются со злыми шулмасами. Башка у него и вправду была уродливая, как у демона, зубы – как у жеребца, а грудь – как котел. С любым всадником он мог сразиться спешившись, так был высок ростом и длиннорук.
Силой его одолеть было невозможно, оставалось надеяться на быстроту и ловкость таких удальцов, как Толгай. Сам же он и вызвался на единоборство – если бы струсил сейчас, потом бы вечно себя корил.
Готовились к поединку неспешно. Сначала тщательно выбирали коней. Толгай оседлал не самую резвую, но очень поворотливую и послушливую кобылу, к тому же еще злую в бою. Темирче – громадного черного жеребца-аргамака, неизвестно из каких краев попавшего в степь.
Затем возник спор относительно оружия. О саблях или топорах даже речи не шло, как-никак все здесь были свои люди. Решили драться на плетях, что для степняков вполне пристойно. Старейшины, щадя молодую жизнь Толгая, предложили ограничиться обычными камчами, имевшими на конце кожаную нашлепку, смягчающую удар. Он же сам, справедливо полагая, что хлестать такой погонялкой Темирче то же самое, что щекотать верблюда, выбрал тяжелые камчи-волкобои.
Затем Толгай разделся до пояса и все снятое с себя – бухарский теплый халат, кожаный панцирь, китайскую шелковую рубашку и стальной нагрудник – на случай своей смерти завещал недавно приставшему к шайке мальчишке, своих доспехов пока еще не имевшему. Остальное его имущество, согласно обычаю, в равных долях полагалось разделить между всеми сотоварищами.
Затем оба отряда отъехали подальше друг от друга, освобождая место для схватки, и после недолгих торжественных церемоний выпустили своих бойцов, словно стравливаемых на потеху псов.
В мгновение ока они оказались рядом, и, когда Темирче занес для удара свою камчу, Толгай проворно нырнул под брюхо лошади. Этот прием он повторил несколько раз подряд, ожидая, какая реакция последует со стороны противника. Голова у того хоть и была велика, но скорее всего за счет толщины костей, а вовсе не от большого ума. Темирче только бранился, брызгал слюной и обвинял Толгая в трусости. Молодой, но уже достаточно опытный воин вполне резонно отвечал издали, что только глупый волк открыто бросается на взбесившегося быка. Умный всегда дождется удобного момента.
В очередной раз оказавшись под конским брюхом, Толгай не ускакал, как прежде, прочь, а соскользнул на землю. Пока Темирче взором провожал его кобылу, он проворно вскочил и огрел противника камчой по лбу. Не дожидаясь ответного удара, Толгай, как под перекладиной храмовых ворот, проскользнул под черным жеребцом и вскочил на свою лошадку, послушно вернувшуюся назад с другой стороны.
Кровь залила Темирче глаза, и он погнался за обидчиком, как зимняя буря за припозднившимся с отлетом в теплые края лебедем. За то время, что он впустую гонял Толгая по полю, можно было сварить и съесть жирного барана. Кобылка, проворная, как стриж, легко уворачивалась от тяжеловесного жеребца, с морды которого уже хлопьями летела серая пена.
Теперь уже и Толгай стал время от времени налетать на соперника, не столько, правда, донимая его камчой, сколько глумливыми речами.
– Возвращайся домой, Темирче! – говорил он. – Твое место у котла, среди женщин. Какой ты воин, если не можешь догнать врага даже на таком крошечном клочке земли! Твоя мать согрешила не с шулмасом, летающим по небу подобно молнии, а с медлительным верблюдом.
Темирче, вспыльчивый, как и все дураки, после таких слов во весь опор кидался на обидчика, но тот всякий раз ускользал то влево, то вправо, не забывая при этом довольно успешно пользоваться камчой. Толгай стремился утомить и взбесить противника, а когда тот окончательно потеряет осторожность, закончить дело точным ударом в висок.